Звонкий постальвеолярный спирант

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Ʒ (звук)»)
Перейти к: навигация, поиск
Звук ʒ ()</td></tr>
Номер по МФА

135

</td></tr>
Обозначение в HTML

&#658;

</td></tr>
X-SAMPA

Z

</td></tr>
Киршенбаум

Z

</td></tr>
Кириллица

ж

</td></tr>
Другие обозначения

ž

</td></tr>
образец звука </td></tr>

</table> Звонкий постальвеолярный спирант — согласный звук, присутствующий во многих языках. В некоторых языках, например, английском и французском, иногда огубляется, хотя обычно это не указывается в фонетической транскрипции как полагается ([ʒʷ]). Для русскоговорящего человека звук напоминает чуть смягчённое [ж].





Свойства

Транскрипция

Для его обозначения в МФА используется символ ʒ, подобный аптекарскому символу драхмы, а в X-SAMPA — заглавная Z. В некоторых англоязычных, особенно американских источниках звук обозначается как ž, то есть z с гачеком.

Примеры

Язык Слово МФА Значение Примечания
Аварский жакъа [ˈʒaqʼːa] 'сегодня'
Азербайджанский jmürdə [pæʒmyrˈdæ] 'грустный'
Албанский zhurmë [ʒuɾmə] 'шум'
Ангасский (англ.) zhaam [ʒaːm] 'подбородок'
Английский vision [ˈvɪʒən] 'видение' См. английская фонология
Арабский Магрибский[1] زوج [ʒuʒ] 'два' См. арабская фонология (англ.)
Армянский ժամ [ʒɑm] 'час'
Берберский Кабильский jeddi [ʒəddi] 'мой дед'
Берта (англ.) [ŋɔ̀nʒɔ̀ʔ] 'мёд'
Болгарский мъжът [mɐˈʒɤt] 'мужчина'
Венгерский zsa [r̪oːʒɒ] 'роза' См. венгерская фонология (англ.)
Вепсский ž [viːʒ] 'пять'
Воламо [aʒa] 'куст'
Гвичин zhòh [ʒôh] 'волк'
Гоемаи (англ.) западночадской ветви zhiem [ʒiem] 'серп'
Голландский garage [ɣaraʒə] 'гараж' См. голландская фонология (англ.)
Грузинский[2] ურნალი [ʒuɾnali] 'журнал'
Западнофризский bagaazje [bɑgaʒǝ] 'багаж'
Иврит ז'קט [ʒaket] 'жакет' См. фонология современного иврита (англ.)
Идиш אָראַנזש [ɔʀanʒ] 'апельсин' См. фонология идиша (англ.)
Ингушский жий/žii [ʒiː] 'овца'
Испанский Некот. ю.-амер. диалекты[3] yo [ʒo̞] 'я' См. испанская фонология и еизмо (англ.)
Итальянский Тосканский pigiare [piʒare] 'давить' См. итальянская фонология
Кабардинский жыг [ʒɪɣʲ] 'дерево'
Корсиканский ghjesgia [ˈjeːʒa] 'церковь' Также и в галлурском (англ.)
Ладино mujer [muʒɛʀ] 'женщина'
Латышский žāvēt [ʒaːveːt] 'дым' См. латышская фонология (англ.)
Ливский ž [kuːʒ] 'шесть'
Литовский žmona [ʒmoːna] 'жена'
Македонский жaбa [ʒaba] 'жаба' См. македонская фонология (англ.)
Мегрельский ირი [ʒiɾi] 'два'
Навахо łizh [ɬiʒ] 'моча'
Нгве Mmockngie [ʒíá] 'разделять'
Немецкий Garage [ɡaˈʁaːʒə] 'гараж' См. немецкая фонология
Окситанский Южно-овернский argent [aʀʒẽ] 'деньги'
Гасконский [arʒen]
Персидский مژه [moʒe] 'ресница' См. персидская фонология (англ.)
Португальский[4] jogo [ˈʒoɡu] 'игра' См. португальская фонология (англ.)
Пушту ژوول [ʒowul] 'жвачка'
Румынский jar [ʒar] 'угли' См. румынская фонология (англ.)
Русский Жажда [ʒaʒdə] 'жажда' У некоторых носителей языка; стандартен /ʐ/ см. фонологию
Сапотекский Tilquiapan[5] llan [ʒaŋ] 'гнев'
Сербо-хорватский жут/žut [ʒut] 'жёлтый' См. сербо-хорватская фонология (англ.)
Сиу Лакота waŋži [wãˈʒi] 'один'
Словенский žito [ʒito] 'злаки'
Тагиш [ʒé] 'что'
Тадаксахак (англ.) [ˈʒɐwɐb] 'отвечать'
Турецкий jale [ʒaːle] 'роса' См. турецкая фонология (англ.)
Туркменский žiraf [ʒiraf] 'жираф'
Тутчонский (англ.) Северный (англ.) zhi [ʒi] 'что'
Южный (англ.) zhǜr [ʒɨ̂r] 'ягода'
Украинский жaбa [ʒɑbɑ] 'лягушка' См. украинская фонология
Урду اژدہا [əʒd̪ahaː] 'дракон' См. фонология хинди-урду (англ.)
Французский[6] jour [ʒuʁ] 'день' См. французская фонология
Хан (англ.) атабаскской ветви zhùr [ʒûr] 'волк'
Хинди झ़दहा [əʒd̪ahaː] 'дракон' См. фонология хинди-урду (англ.)
Чеченский жий/ƶiy [ʒiː] 'овца'
Чешский muži [muʒɪ] 'мужчины' См. чешская фонология (англ.)
Эсперанто manĝaĵo [maɳd͡ʒaʒo] 'еда' См. фонология эсперанто

Русский звук [ж], зачастую описывающийся в западной литературе как постальвеолярный спирант, фактически является ламинальным ретрофлексным спирантом.

См. также

Напишите отзыв о статье "Звонкий постальвеолярный спирант"

Примечания

Литература

  • Cruz-Ferreira, Madalena (1995), "[dx.doi.org/10.1017%2FS0025100300005223 European Portuguese]", Journal of the International Phonetic Association Т. 25 (2): 90–94, DOI 10.1017/S0025100300005223 
  • Fougeron, Cecile & Smith, Caroline L (1993), "[dx.doi.org/10.1017%2FS0025100300004874 Illustrations of the IPA:French]", Journal of the International Phonetic Association Т. 23 (2): 73–76, DOI 10.1017/S0025100300004874 
  • Martínez-Celdrán, Eugenio; Fernández-Planas, Ana Ma. & Carrera-Sabaté, Josefina (2003), "[dx.doi.org/10.1017%2FS0025100303001373 Castilian Spanish]", Journal of the International Phonetic Association Т. 33 (2): 255–259, DOI 10.1017/S0025100303001373 
  • Merrill, Elizabeth (2008), "Tilquipan Zapotec", Journal of the International Phonetic Association Т. 38 (1): 107–114 
  • Shosted, Ryan K. & Vakhtang, Chikovani (2006), "[dx.doi.org/10.1017%2FS0025100306002659 Standard Georgian]", Journal of the International Phonetic Association Т. 36 (2): 255–264, DOI 10.1017/S0025100306002659 
  • Watson, Janet (2002), The Phonology and Morphology of Arabic, New York: Oxford University Press 


Отрывок, характеризующий Звонкий постальвеолярный спирант

Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.