Шлегель, Август Вильгельм

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Август Шлегель»)
Перейти к: навигация, поиск
Август Вильгельм Шлегель
нем. August Wilhelm von Schlegel
Дата рождения:

8 сентября 1767(1767-09-08)

Место рождения:

Ганновер

Дата смерти:

12 мая 1845(1845-05-12) (77 лет)

Место смерти:

Бонн

Гражданство:

Германия Германия

Род деятельности:

литературный критик, историк литературы, поэт, переводчик

Язык произведений:

немецкий

А́вгуст Вильге́льм Шле́гель (нем. August Wilhelm von Schlegel; 8 сентября 1767, Ганновер — 12 мая 1845, Бонн) — знаменитый немецкий критик, историк литературы и поэт-переводчик.



Биография

Сын пастора Иоганна Адольфа Шлегеля[1]. Ещё в детстве обнаружил необыкновенные способности к усвоению языков и страсть к литературе, в особенности к поэзии, и весьма рано начал писать стихи. Поступив в 1786 году в Геттингенский университет, он скоро предпочёл занятия философией и филологией изучению теологии и под руководством профессора Гейне занялся изучением древней литературы. Он помогал своему учителю в его издании Вергилия и составил в 1788 году указатель к IV тому. Ещё несколько ранее он получил премию за латинскую статью о географии Гомера. Но ещё более Гейне на Шлегеля оказало влияние знакомство с поэтом Бюргером, занимавшим в это время кафедру в Геттингене. Бюргер скоро привязался к своему даровитому ученику, называл его своим поэтическим сыном и поместил первые стихотворения его, написанные в манере учителя, в геттингенском «Альманахе Муз» («Musenalmanach»), а также в «Akademie der schönen Redekünste». Стихотворения эти отличались скорее виртуозностью и совершенством формы и стихосложения, чем глубиной чувств и идей. К влиянию Бюргера вскоре присоединилось влияние Шиллера.

Наряду с поэтической деятельностью, Шлегель занимался также критикой. Уже в первой статье, напечатанной в бюргеровой «Akademie», — о шиллеровых «Художниках», — Шлегель заявил себя выдающимся критиком-эстетиком; впрочем, здесь иногда он слишком увлекался филологической точкой зрения. С необыкновенной легкостью усваивая чужие поэтические идеи и чужие формы поэтических произведений, он невольно увлёкся изучением иностранных литературных произведений. Все вышеуказанные качества поэта и критика он применил с особенным успехом в своей статье о «Божественной комедии» Данте, где дал блестящую характеристику поэта и произведения и постарался вникнуть в исторические и географические условия, содействовавшие развитию гения Данте. Таким образом, в своих критических теориях он является, с одной стороны, последователем Гердера, с другой же — предшественником Тэна. Объясняя поэму Данте, Шлегель вместе с тем переводил избранные места из неё, стараясь по возможности придерживаться размера подлинника.

В 1791 году Шлегель переселился в Амстердам в качестве заведующего делами одной банкирской конторы и воспитателя детей у богача Мюильмана. Там он прожил до 1795 года, причём продолжал заниматься литературной деятельностью. В это время Шиллер пригласил его сотрудничать в «Талии», затем в «Horen» и в «Альманахе Муз», и с этих пор завязалось знакомство Шлегеля с великим поэтом. В «Horen» Шлегель поместил рассказ о султанше Мориэзеле, написанный под сильным влиянием шиллеровской прозы. В «Альманахе Муз» помещено было его стихотворение «Arion», в котором сказывается сильное влияние «Поликратова перстня». В стихотворении «Entführte Götter» Шлегель избрал тему, которую впоследствии Шиллер обработал в стихотворении «Antiken in Paris». Наконец, тут же были помещены стихотворения Шлегеля «Pygmalion» и «Prometheus». Подобно прежним стихотворениям Шлегеля и всем последующим, эти античные баллады отличаются главным образом превосходной стихотворной техникой в ущерб чувству. В последовавшей за тем статье «О поэзии, просодии и языке» Шлегель пытается объяснить философски происхождение стихотворных форм. В статье «Нечто о Вильяме Шекспире по поводу Вильгельма Мейстера» («Horen», 1796) Шлегель доказывает необходимость полного, точного и притом поэтического перевода Шекспира, указывая на недостатки существующих прозаических или слишком вольных переводов великого поэта, и отстаивает право драматического диалога облекаться в поэтическую форму, находя, что именно размеренная речь производит в поэтическом произведении впечатление большего правдоподобия.

В 1795—1796 годах Шлегель переводил «Ромео и Джульетту», а в 1797 году издал статью об этой трагедии, в которой заключался тонкий эстетический анализ пьесы. Вероятно, тогда же возникло у него намерение перевести если не всего Шекспира, то, по крайней мере, значительную часть его драм, которое он и осуществил, издав в течение 1797—1801 годов 17 драм Шекспира. Он возвращался к своему переводу и позднее. Превосходный перевод Шлегеля имел громадный успех и оказал сильное влияние на немецкую драматическую поэзию, между прочим, и на творчество Шиллера во 2-м периоде его деятельности.

В 1796 году Шлегель переселился в Йену, где жил Шиллер. Здесь он женился на Каролине Бёмер (урождённой Михаэлис), с которой познакомился значительно раньше. Эта даровитая женщина, став подругой жизни Шлегеля, оказала немало услуг мужу, помогая ему в составлении рецензий, которыми Шлегель стал теперь усиленно заниматься в видах увеличения заработка, помещая их главным образом в йенской «Allgemeine Zeitung». В течение нескольких лет он поместил в этой газете до 300 рецензий, из которых наиболее выдающимися по объёму и значению были статьи: о «Фоссовом переводе Гомера» (1796) о «Horen» Шиллера (1796), о Шамфоре (1796) о «Musenalmanach» Шиллера (1797), о «Терпсихоре» Гердера (1797), о «Германе и Доротее» Гёте (1797) и о Тиковом переводе «Дон Кихота» (1799). Во всех этих статьях обращала внимание глубокая эрудиция автора, изящество вкуса, тонкая эстетико-философская и филологическая критика. Ему принадлежит заслуга выяснения во всем объёме значения произведений Гёте и Шиллера. Он также первый указал на дарования Тика и других деятелей романтической школы. Правда, в статьях Шлегеля не надо искать вполне разработанных критических теорий и принципов, но зато они заключают в себе множество отдельных тонких замечаний и написаны с необыкновенным изяществом стиля. Совершенно новую точку зрения он внес в теорию переводов, высказав требование, чтобы поэтические произведения переводились также стихами, притом по возможности размером подлинника. Наконец, в этих статьях Шлегель боролся с испорченным вкусом публики, нападая на её любимцев Иффланда, Коцебу и Августа Лафонтена и обращая её внимание на истинно художественные произведения. Его основная точка зрения та же, что у Гёте и Шиллера: требование гармонического слияния формы с содержанием. Но, в качестве романтика, он чересчур увлекается внешней формой поэтических произведений, а также бесцельными фантастическими вымыслами народных сказок и легенд. В этом отношении на него влиял брат его Фридрих, который, благодаря дерзкому отношению своему к Шиллеру, был причиной разрыва и Августа Шлегеля с автором «Валленштейна»; этот разрыв, в свою очередь, повлиял немало на перемену мнения Шлегеля о классицизме Шиллера и Гёте. Перевод Шекспира обратил на Шлегеля внимание Йенского университета. Он был приглашен занять здесь кафедру истории литературы и эстетики.

В 1798 году в Берлине Шлегель познакомился с Тиком, произведения которого, он и раньше знал и любил. Позднее к ним примкнули Бернгард и Шлейермахер, Новалис, Шеллинг, и таким образом образовался кружок представителей так называемой «романтической школы», выразителем литературных тенденций которой был по преимуществу Шлегель. Все они стремились создать орган, где могли бы формулировать свои воззрения на поэзию и искусство, и желание их скоро осуществилось. В 1797 году Фридрих Шлегель отказался от участия в журнале «Lyceum», где он помещал свои статьи. Шлегель также тяготился своими отношениями к «Allgemeine Zeitung», и в 1798 году они начали издавать вдвоем свой собственный журнал «Athenaeum» без всяких сотрудников. В 1-м № журнала Шлегель поместил статью «Gesprächüber Klopstock’s grammatische Gespräche» (перепечатанную впоследствии в VII томе его сочинений под заглавием «Der Wettstreit der Sprachen»), где он не отказывался ещё от прежних воззрений и вкусов, но обнаружил большую самостоятельность суждений. В 1-й из указанных статей Шлегель, вопреки взглядам Клошптока, утверждает, что чувство приятного есть основа прекрасного. Основным критерием для суждения о сравнительных красотах стиха он считает благозвучие. Он требует прав гражданства для всех метрических систем различных народов, не только античных, и восстает против исключительного преклонения перед немецким языком. В «Beiträge» идет речь о романах, причем Шлегель сходится с братом в воззрениях на сущность романтической поэзии и на роман, как на поэтическое произведение par excellence и притом свойственное главным образом новому времени, выражает по этому поводу своё сочувствие поэзии Тика. В 3-м № журнала помещен был его диалог «Die Gemälde», написанный под влиянием Вакенродера и Тика. Здесь Шлегель, исходя от оценки картин дрезденской галереи, переходит к поэтическому восхвалению сюжетов христианской живописи. В целом ряде сонетов он воспевал рождение Христа, Св. Семейство, Мадонну и проч. и вообще выказывал явное предпочтение католицизму перед протестантизмом; впрочем, как он сам засвидетельствовал 40 лет спустя, это было предпочтение исключительно на почве восхищения художественной стороной католицизма («une prédilection d’artiste»). В 1800 году издан сборник его стихотворений, где были помещены эти «Картинные сонеты», а также некоторые из старых его стихов. Наиболее удачной пьесой во всем сборнике была элегия «Искусство греков», в которой он обращался к Гёте как к восстановителю древнего искусства. Гораздо более замечательны его юмористические произведения и пародии вроде Тиковских сказок, где он осмеивал морализирующую поэзию и её главного представителя, Коцебу. Сюда относятся: «Schöne und kurzweilige Fastnachspiel von alten und neuen Jahrhundert», а также «Kotzebuade» или « Ehrepforte und Triumphbogen für den Theaterpräsidenten Kotzebue hei seiner Rückkehr ins Vaterland» (1800) — сборник пародий на Коцебу, средоточием которого является «Kotzebues Rettung oder der tugendhafte Verbannte», а также «Fastgesange deutscher Schauspielerinnen bei Kotzebue Rückkehr».

Затем, в подражание Гётевской «Ифигении» Шлегель написал трагедию «Ион» на тему трагедии Еврипида, которая считается лучшим из всех поэтических произведений Шлегеля, хотя она не чужда весьма значительных недостатков. Он задался здесь целью модернизировать трагедию древнего поэта, устранив из неё все, что могло бы оскорбить современную нравственность и требования рассудка. Трагедия Шлегеля была дана 2 января 1802 года в Веймаре, причем публика не знала имени автора. Почти одновременно Шлегель задумал написать поэму «Тристан» в совершенно романтическом роде, но написал лишь первую песнь, воспользовавшись при этом поэмами Готфрида Страсбургского и Генриха Брибергского и включив в неё некоторые похождения Ланселота. Здесь заметно влияние Тика, по настоянию которого была написана поэма. Вместе с Тиком Шлегель задумал издание «Альманаха Муз», который должен был служить органом романтической школы вместо прекратившего своё существование «Athenaeum’a». 1-й № альманаха вышел в 1801 году и остался единственным, так как в кружке романтиков начался разлад, которому в значительной мере способствовал неуживчивый характер Фридриха Шлегеля, а также и перемена настроения Каролины Шлегель, охладевшей к Августу Шлегелю и вступившей в связь с Шеллингом, что привело в конце концов к разводу Шлегеля с женой (1802). В 1801 году братья Шлегель издали свои критические статьи и заметки под заглавием «Характеристики и критики» («Charakteristiken und Kritiken»).

Не имея более органа для выражения идей романтической школы и для борьбы с филистерством и рутиной старой школы, Шлегель задумал переселиться в самый центр филистерства, в Берлин, чтобы там действовать посредством живого слова, то есть читать публичные лекции. В 1801 году он открыл в Берлине курс лекций об изящной литературе и искусстве, который продолжал в течение 1802, 1803 и 1804 годов. Эти лекции имеют громадное значение в истории романтизма, так как в них систематизированы воззрения романтической школы на искусство и поэзию. Здесь Шлегель прежде всего провозглашает автономию искусства, отвергая унизительные для него соображения полезности и морали, устанавливает взгляд на критику, которая отнюдь не должна исключительно анатомировать, расчленять произведения искусства, но объяснять его эстетически и исторически; критик, по мнению Шлегеля, должен проникаться сущностью поэтического произведения, должен сам становиться художником. Он устанавливает также понятие романтической поэзии, как противоположной по духу античной или классической, определяя первую как поэзию философскую, идеалистическую и фантастическую, подчиняющуюся лишь произволу поэта, который сам не подчиняется ничему; затем подвергает критике различные древние и новые эстетические теории, особенно строго осуждая теорию Аристотеля и Канта, причем сам всецело стоит на точке зрения Шеллинга, утверждая, что «прекрасное есть символическое изображение бесконечного», дает самостоятельную теорию искусства, которая лежит в основе многих позднейших учений о прекрасном, в том числе эстетики Гегеля. Ш. оттеняет всюду, где можно, контраст античного и романтического; в главе о живописи, например, в противоположность воззрениям Винкельмана, Лессинг и Р. Менгса, стремившихся втиснуть живопись в рамки скульптуры, он настаивает на самостоятельном значении живописи и колорита.

Переходя к поэзии, Шлегель говорит много о её происхождении, указывает на то, что возникновению поэзии предшествует образование языка, который сам есть также постоянно развивающееся поэтическое произведение всей нации или всего человечества; язык же возник прежде всего из потребности самосознания, формулировки мысли, а затем уже из потребности общения. Далее Шлегель говорит об эпитетах, метафорах, сравнениях и т. д., о просодии, как об условии всякого самостоятельного существования поэзии, о мифах, которые определяются Ш. как поэтические произведения, имеющие притязание на реальность, и т. п.

Во втором курсе лекций Шлегель намеревался изложить историю поэзии, причем хотел попутно знакомить слушателей с содержанием главнейших поэтических произведений, пользуясь по возможности их переводами на немецкий язык. Поэтому, в тесной связи с лекциями находилась деятельность Ш., как переводчика. Для них он перевел много отрывков из Данте, Петрарки, Боккаччо, Тассо, Гуарини, Монтемайора, Сервантеса и Камоэнса. Большая часть их вошла в сборник, изданный в 1804 году в Берлине, под заглавием «Blumenstraeusse italienischer, spanischer und portugiesischer Poesie». Под влиянием Тика Шлегель увлекся произведениями Кальдерона. В 1803 году он выпустил 1-ю часть «Испанского театра» с 3-мя драмами Кальдерона (2-я часть вышла в 1804 году и заключала ещё 2 драмы). Одновременно с этим он напечатал в журнале своего брата «Европа» статью «Об испанском театре», полную страстного увлечения испанским театром и особенно Кальдероном.

Третий курс лекций Шлегель начал с полемического введения, в котором высказал критические замечания по поводу просветительного настроения берлинцев прозаического характера излюбленной ими литературы. Он указывает здесь на отсутствие в современных воззрениях идеализма, унижает достоинство эмпирических наук, причем в своем отрицании положительных наук доходит до предпочтения астрологии перед астрономией, до защиты магии и вообще односторонне отстаивает преимущества фантазии перед рассудком; характеризуя поэзию будущего, он утверждает, что главная особенность новой поэзии будет заключаться в высшей степени самосознания. Поэтому связующим звеном между прошлым и будущим он считает философию Канта и Фихте, и корень будущей романтической поэзии видит в трансцендентальном идеализме этих мыслителей. После этого вступления Шлегель переходит к своей главной задаче: истории поэзии. Здесь следует отметить его увлечение дидактической философской поэзией, в том числе поэмой Лукреция и даже диалогами Платона (которые он также отчасти относит к поэзии). Это было вполне в духе романтической школы, стремившейся к высшему синтезу философии и поэзии. Особенно замечательна та часть лекций, где Шлегель говорит о драматической поэзии греков, дает превосходное описание внешней обстановки античных драматических представлений, остроумное объяснение значения хора, блестящую характеристику трех великих трагиков и объяснение сущности комедии Аристофана. В конце характеристики Еврипида Шлегель указывает на зачатки романтических стремлений в древности. Это составляет переход к истории собственно романтической поэзии, в связи с выяснением стремлений романтической школы. При этом Шлегель утверждает, что романтическая поэзия возникла в средневековой Европе, и причисляет к романтикам средневековых итальянских и испанских поэтов, Кальдерона, Сервантеса и Шекспира.

Наряду с другими романтиками Шлегель принадлежит честь восстановления интереса к старинной немецкой поэзии, чего не удалось достигнуть вполне его предшественникам, Гердеру, Иоганну Мюллеру и др. Шлегель впервые изложил последовательно историю старонемецкой поэзии. Ещё в 1798 году он занялся изучением древненемецкой эпической поэмы «Песнь о Нибелунгах». Теперь же, в лекциях, он сделал попытку переработать старый эпос, приноравливаясь ко вкусам нового времени. В вопросе о происхождении поэмы о Нибелунгах Шлегель высказал мнение, опираясь на исследования Вольфа о Гомере, что «Песнь о Нибелунгах» — это свод древних песен, который не принадлежит одному автору, а представляет собой продукт коллективного творчества нации. В изложении истории немецкой поэзии, которую Шлегель делит на монашескую, рыцарскую, бюргерскую и ученую, самым замечательным местом был очерк развития ученой поэзии, который заканчивался резкой критикой ученого поэта Виланда, как малооригинального и безнравственного писателя. Как на идеал непосредственного поэтического произведения Шлегель указывает опять-таки на «Песнь о Нибелунгах». От выражения сочувствия к средневековой поэзии Шлегель легко переходит к идеализации Средневековья вообще, считая, что в эту эпоху наиболее ярко и полно выразились поэтические и идеалистические стремления человечества. Он превозносит феодальную систему, рыцарство, религиозные войны Средних веков, суд Божий, рыцарскую нравственность, понятие о чести. Затем он переходит к обозрению поэзии провансальской и итальянской, останавливаясь особенно на творчестве Данте. Здесь не лишены интереса его замечания о терцине и сонете, в которых проявилось стремление романтиков преувеличивать значение внешней формы и склонность к мистическому толкованию значения форм. Наконец, он развивает понятие о романе, форме поэтических произведений, признаваемой романтиками преимущественно поэтической и романтической.

В промежутке между 2-м и 3-м курсами лекций, летом 1803 года, Шлегель читал лекции по энциклопедии наук, опять-таки с романтической точки зрения. В том же году он при посредстве Гёте познакомился с госпожой де Сталь; она пригласила его в качестве воспитателя её детей, назначив ему содержание 12 000 франков в год. С этих пор начинается дружба между обоими писателями и обоюдное влияние. Шлегель сопровождал госпожу Сталь повсюду в её путешествиях. В 1804 году они предприняли вместе путешествие в Италию. В Риме Шлегель посвятил ей, как «вдохновительнице великих идей», элегию «Рим» (издана в 1805 году), где поэтически изобразил главные моменты культурной истории Рима. В 1805 году написал «Размышление о цивилизации вообще и о происхождении и упадке религий» («Considération sur la civilisation en général et sur l’origine et la décadence des religions»). В 1806 году отправился во Францию, где издал компаративистскую работу «Сопоставление „Федры“ Расина и „Федры“ Еврипида» («Comparaison entre la Phèdre de Racine et celle d’Euripide», Париж, 1807 год). Здесь он отдавал предпочтение простоте и величию древнего поэта перед галантной и напыщенной поэзией француза.

В 1807 году Шлегель в Вене прочитал перед избранным обществом курс лекций по драматической литературе, где дал великолепную характеристику греческого театра и драмы и весьма строгую критику французской драмы, причем не пощадил даже Мольера. Шлегель сопровождал Жермену де Сталь в её путешествии по России и Швеции. В Швеции Бернадотт предложил ему место советника и личного секретаря. В 1813 году Шлегель издал сочинение «Sur le système continental et sur les rapports avec la Suède», где нападал на режим Наполеона, а также «Betrachtungen über die Politik der dänischen Regierung» и «Tableau de l’empire français en 1813». После отречения Наполеона Шлегель вместе с госпожой де Сталь вернулся во Францию. В 1815 году Шлегель вторично посетил Италию, где издал в 1816 году «Письмо о бронзовых конях базилики святого Марка в Венеции» («Lettre sur les chevaux de bronze de la basilique de St.-Marc à Venise») и «Ниобу и её детей» («Niobé et ses enfants»). В 1816 году Шлегель возвратился в Париж, где продолжал изучение провансальской поэзии, начатое им ещё во время первого посещения Парижа (в 1814 году он издал «Essai sur la formation de la langue française» по поводу изданного Ренуаром собрания памятников провансальской поэзии). В 1818 году издал «Наблюдения о провансальском языке и литературе» («Observations sur la langue et la littérature provençale»). Незадолго перед этим (в 1817 году) умерла госпожа Жермена де Сталь. В память их дружбы Шлегель издал её сочинение «Размышления о французской революции» («Considérations sur la révolution française») и задумал написать её биографию, но ограничился лишь переводом статьи о госпоже де Сталь госпожи Неккер де Соссюр, предпослав ей своё короткое введение. К 1818 году относится вторичная его женитьба на дочери профессора Паулуса, Софии, с которой он, впрочем, скоро расстался.

С 1818 года Шлегель был профессором истории литературы и искусства в Бонне, где, между прочим, занимался индийской литературой. Результатом этих занятий было издание «Indische Bibliothek» (9 частей, 1820—1830), а также критическое издание «Бхагават-гиты» («Bhagavat-Gîta», 1823), «Рамаяны» («Ramayâna», 1829) и «Хитопадеши» («Hitopadesa», 1829) и, наконец, «Reflexions sur l'étude des langues asiatiques» (1832). Одновременно с этим он занимался религиозными и политическими вопросами, и в 1825 году издал «Abriss von der Europäischen Verhältnissen der Deutschen Litteratur» (1825), где провозглашает Германию страной, наиболее свободной в религиозном отношении. Против возводимых на него обвинений в неустойчивости его религиозных воззрений он защищается в статье «Verrichtigung einiger Missdeutungen» (1828), объявляя, что он всегда был правоверным протестантом и что его католические тенденции покоились всецело на артистическом восхищении перед художественной стороной католического культа. Он нападает даже на брата за его переход в католицизм. В 1833 году Шлегель поместил в «Journal des débats» статью «О происхождении рыцарских романов» («De l’origine des romans de chevalerie»).

К 1836 году относится его полемика с Россетти, итальянцем, поселившимся в Лондоне, по поводу странного мнения последнего о том, что три великих итальянских поэта принадлежали к тайной секте врагов папства. В последние годы жизни Шлегель утратил своё влияние как критик и как профессор. Его товарищи по университету относились скептически к его трудам, считая их устаревшими. Шлегель умер в 1845 году, почти всеми забытый. Но после него осталось собрание эпиграмм, в которых он утешал себя ядовитыми выходками против всех своих современников, даже против прежних друзей. В числе жертв его иронии находим Шиллера, Гёте, Цельтера, Мейера, Фридриха Ш., Фихте, Шлейермахера, Уланда, Рюккерта, Грильпарцера, Раупаха и др. Полное собрание сочинений Шлегеля было издано вскоре после его смерти, в 1846—1847 годах. Böcking’ом в 12 томах. В 1846 году изданы «Oeuvres écrites en français» (Лейпциг); в 1848 году — «Opuscula latina» (Лейпциг). Письма Ш. издал Ant. Klette (Бонн, 1868); «Vorlesungen über schöne Litteratur und Kunst», не вошедшие в полное собрание сочинений, изданы в 17-19 тт. Bernh. Seufferfs «Deutschen litteratur denkmäler der XVIII und XIX Jahrhund. in Neudrucken» (Гейльброн, 1884). Письма Шиллера и Гёте к Ш. изданы в 1848 году в Лейпциге. Письма Ф. Ш. к А. Ш. издал Oscar Walzel (Б., 1840).

Напишите отзыв о статье "Шлегель, Август Вильгельм"

Примечания

Литература

Отрывок, характеризующий Шлегель, Август Вильгельм

– Ну, опять, опять дразнить? Пошел к чорту! А?… – сморщившись сказал Анатоль. – Право не до твоих дурацких шуток. – И он ушел из комнаты.
Долохов презрительно и снисходительно улыбался, когда Анатоль вышел.
– Ты постой, – сказал он вслед Анатолю, – я не шучу, я дело говорю, поди, поди сюда.
Анатоль опять вошел в комнату и, стараясь сосредоточить внимание, смотрел на Долохова, очевидно невольно покоряясь ему.
– Ты меня слушай, я тебе последний раз говорю. Что мне с тобой шутить? Разве я тебе перечил? Кто тебе всё устроил, кто попа нашел, кто паспорт взял, кто денег достал? Всё я.
– Ну и спасибо тебе. Ты думаешь я тебе не благодарен? – Анатоль вздохнул и обнял Долохова.
– Я тебе помогал, но всё же я тебе должен правду сказать: дело опасное и, если разобрать, глупое. Ну, ты ее увезешь, хорошо. Разве это так оставят? Узнается дело, что ты женат. Ведь тебя под уголовный суд подведут…
– Ах! глупости, глупости! – опять сморщившись заговорил Анатоль. – Ведь я тебе толковал. А? – И Анатоль с тем особенным пристрастием (которое бывает у людей тупых) к умозаключению, до которого они дойдут своим умом, повторил то рассуждение, которое он раз сто повторял Долохову. – Ведь я тебе толковал, я решил: ежели этот брак будет недействителен, – cказал он, загибая палец, – значит я не отвечаю; ну а ежели действителен, всё равно: за границей никто этого не будет знать, ну ведь так? И не говори, не говори, не говори!
– Право, брось! Ты только себя свяжешь…
– Убирайся к чорту, – сказал Анатоль и, взявшись за волосы, вышел в другую комнату и тотчас же вернулся и с ногами сел на кресло близко перед Долоховым. – Это чорт знает что такое! А? Ты посмотри, как бьется! – Он взял руку Долохова и приложил к своему сердцу. – Ah! quel pied, mon cher, quel regard! Une deesse!! [О! Какая ножка, мой друг, какой взгляд! Богиня!!] A?
Долохов, холодно улыбаясь и блестя своими красивыми, наглыми глазами, смотрел на него, видимо желая еще повеселиться над ним.
– Ну деньги выйдут, тогда что?
– Тогда что? А? – повторил Анатоль с искренним недоумением перед мыслью о будущем. – Тогда что? Там я не знаю что… Ну что глупости говорить! – Он посмотрел на часы. – Пора!
Анатоль пошел в заднюю комнату.
– Ну скоро ли вы? Копаетесь тут! – крикнул он на слуг.
Долохов убрал деньги и крикнув человека, чтобы велеть подать поесть и выпить на дорогу, вошел в ту комнату, где сидели Хвостиков и Макарин.
Анатоль в кабинете лежал, облокотившись на руку, на диване, задумчиво улыбался и что то нежно про себя шептал своим красивым ртом.
– Иди, съешь что нибудь. Ну выпей! – кричал ему из другой комнаты Долохов.
– Не хочу! – ответил Анатоль, всё продолжая улыбаться.
– Иди, Балага приехал.
Анатоль встал и вошел в столовую. Балага был известный троечный ямщик, уже лет шесть знавший Долохова и Анатоля, и служивший им своими тройками. Не раз он, когда полк Анатоля стоял в Твери, с вечера увозил его из Твери, к рассвету доставлял в Москву и увозил на другой день ночью. Не раз он увозил Долохова от погони, не раз он по городу катал их с цыганами и дамочками, как называл Балага. Не раз он с их работой давил по Москве народ и извозчиков, и всегда его выручали его господа, как он называл их. Не одну лошадь он загнал под ними. Не раз он был бит ими, не раз напаивали они его шампанским и мадерой, которую он любил, и не одну штуку он знал за каждым из них, которая обыкновенному человеку давно бы заслужила Сибирь. В кутежах своих они часто зазывали Балагу, заставляли его пить и плясать у цыган, и не одна тысяча их денег перешла через его руки. Служа им, он двадцать раз в году рисковал и своей жизнью и своей шкурой, и на их работе переморил больше лошадей, чем они ему переплатили денег. Но он любил их, любил эту безумную езду, по восемнадцати верст в час, любил перекувырнуть извозчика и раздавить пешехода по Москве, и во весь скок пролететь по московским улицам. Он любил слышать за собой этот дикий крик пьяных голосов: «пошел! пошел!» тогда как уж и так нельзя было ехать шибче; любил вытянуть больно по шее мужика, который и так ни жив, ни мертв сторонился от него. «Настоящие господа!» думал он.
Анатоль и Долохов тоже любили Балагу за его мастерство езды и за то, что он любил то же, что и они. С другими Балага рядился, брал по двадцати пяти рублей за двухчасовое катанье и с другими только изредка ездил сам, а больше посылал своих молодцов. Но с своими господами, как он называл их, он всегда ехал сам и никогда ничего не требовал за свою работу. Только узнав через камердинеров время, когда были деньги, он раз в несколько месяцев приходил поутру, трезвый и, низко кланяясь, просил выручить его. Его всегда сажали господа.
– Уж вы меня вызвольте, батюшка Федор Иваныч или ваше сиятельство, – говорил он. – Обезлошадничал вовсе, на ярманку ехать уж ссудите, что можете.
И Анатоль и Долохов, когда бывали в деньгах, давали ему по тысяче и по две рублей.
Балага был русый, с красным лицом и в особенности красной, толстой шеей, приземистый, курносый мужик, лет двадцати семи, с блестящими маленькими глазами и маленькой бородкой. Он был одет в тонком синем кафтане на шелковой подкладке, надетом на полушубке.
Он перекрестился на передний угол и подошел к Долохову, протягивая черную, небольшую руку.
– Федору Ивановичу! – сказал он, кланяясь.
– Здорово, брат. – Ну вот и он.
– Здравствуй, ваше сиятельство, – сказал он входившему Анатолю и тоже протянул руку.
– Я тебе говорю, Балага, – сказал Анатоль, кладя ему руки на плечи, – любишь ты меня или нет? А? Теперь службу сослужи… На каких приехал? А?
– Как посол приказал, на ваших на зверьях, – сказал Балага.
– Ну, слышишь, Балага! Зарежь всю тройку, а чтобы в три часа приехать. А?
– Как зарежешь, на чем поедем? – сказал Балага, подмигивая.
– Ну, я тебе морду разобью, ты не шути! – вдруг, выкатив глаза, крикнул Анатоль.
– Что ж шутить, – посмеиваясь сказал ямщик. – Разве я для своих господ пожалею? Что мочи скакать будет лошадям, то и ехать будем.
– А! – сказал Анатоль. – Ну садись.
– Что ж, садись! – сказал Долохов.
– Постою, Федор Иванович.
– Садись, врешь, пей, – сказал Анатоль и налил ему большой стакан мадеры. Глаза ямщика засветились на вино. Отказываясь для приличия, он выпил и отерся шелковым красным платком, который лежал у него в шапке.
– Что ж, когда ехать то, ваше сиятельство?
– Да вот… (Анатоль посмотрел на часы) сейчас и ехать. Смотри же, Балага. А? Поспеешь?
– Да как выезд – счастлив ли будет, а то отчего же не поспеть? – сказал Балага. – Доставляли же в Тверь, в семь часов поспевали. Помнишь небось, ваше сиятельство.
– Ты знаешь ли, на Рожество из Твери я раз ехал, – сказал Анатоль с улыбкой воспоминания, обращаясь к Макарину, который во все глаза умиленно смотрел на Курагина. – Ты веришь ли, Макарка, что дух захватывало, как мы летели. Въехали в обоз, через два воза перескочили. А?
– Уж лошади ж были! – продолжал рассказ Балага. – Я тогда молодых пристяжных к каурому запрег, – обратился он к Долохову, – так веришь ли, Федор Иваныч, 60 верст звери летели; держать нельзя, руки закоченели, мороз был. Бросил вожжи, держи, мол, ваше сиятельство, сам, так в сани и повалился. Так ведь не то что погонять, до места держать нельзя. В три часа донесли черти. Издохла левая только.


Анатоль вышел из комнаты и через несколько минут вернулся в подпоясанной серебряным ремнем шубке и собольей шапке, молодцовато надетой на бекрень и очень шедшей к его красивому лицу. Поглядевшись в зеркало и в той самой позе, которую он взял перед зеркалом, став перед Долоховым, он взял стакан вина.
– Ну, Федя, прощай, спасибо за всё, прощай, – сказал Анатоль. – Ну, товарищи, друзья… он задумался… – молодости… моей, прощайте, – обратился он к Макарину и другим.
Несмотря на то, что все они ехали с ним, Анатоль видимо хотел сделать что то трогательное и торжественное из этого обращения к товарищам. Он говорил медленным, громким голосом и выставив грудь покачивал одной ногой. – Все возьмите стаканы; и ты, Балага. Ну, товарищи, друзья молодости моей, покутили мы, пожили, покутили. А? Теперь, когда свидимся? за границу уеду. Пожили, прощай, ребята. За здоровье! Ура!.. – сказал он, выпил свой стакан и хлопнул его об землю.
– Будь здоров, – сказал Балага, тоже выпив свой стакан и обтираясь платком. Макарин со слезами на глазах обнимал Анатоля. – Эх, князь, уж как грустно мне с тобой расстаться, – проговорил он.
– Ехать, ехать! – закричал Анатоль.
Балага было пошел из комнаты.
– Нет, стой, – сказал Анатоль. – Затвори двери, сесть надо. Вот так. – Затворили двери, и все сели.
– Ну, теперь марш, ребята! – сказал Анатоль вставая.
Лакей Joseph подал Анатолю сумку и саблю, и все вышли в переднюю.
– А шуба где? – сказал Долохов. – Эй, Игнатка! Поди к Матрене Матвеевне, спроси шубу, салоп соболий. Я слыхал, как увозят, – сказал Долохов, подмигнув. – Ведь она выскочит ни жива, ни мертва, в чем дома сидела; чуть замешкаешься, тут и слезы, и папаша, и мамаша, и сейчас озябла и назад, – а ты в шубу принимай сразу и неси в сани.
Лакей принес женский лисий салоп.
– Дурак, я тебе сказал соболий. Эй, Матрешка, соболий! – крикнул он так, что далеко по комнатам раздался его голос.
Красивая, худая и бледная цыганка, с блестящими, черными глазами и с черными, курчавыми сизого отлива волосами, в красной шали, выбежала с собольим салопом на руке.
– Что ж, мне не жаль, ты возьми, – сказала она, видимо робея перед своим господином и жалея салопа.
Долохов, не отвечая ей, взял шубу, накинул ее на Матрешу и закутал ее.
– Вот так, – сказал Долохов. – И потом вот так, – сказал он, и поднял ей около головы воротник, оставляя его только перед лицом немного открытым. – Потом вот так, видишь? – и он придвинул голову Анатоля к отверстию, оставленному воротником, из которого виднелась блестящая улыбка Матреши.
– Ну прощай, Матреша, – сказал Анатоль, целуя ее. – Эх, кончена моя гульба здесь! Стешке кланяйся. Ну, прощай! Прощай, Матреша; ты мне пожелай счастья.
– Ну, дай то вам Бог, князь, счастья большого, – сказала Матреша, с своим цыганским акцентом.
У крыльца стояли две тройки, двое молодцов ямщиков держали их. Балага сел на переднюю тройку, и, высоко поднимая локти, неторопливо разобрал вожжи. Анатоль и Долохов сели к нему. Макарин, Хвостиков и лакей сели в другую тройку.
– Готовы, что ль? – спросил Балага.
– Пущай! – крикнул он, заматывая вокруг рук вожжи, и тройка понесла бить вниз по Никитскому бульвару.
– Тпрру! Поди, эй!… Тпрру, – только слышался крик Балаги и молодца, сидевшего на козлах. На Арбатской площади тройка зацепила карету, что то затрещало, послышался крик, и тройка полетела по Арбату.
Дав два конца по Подновинскому Балага стал сдерживать и, вернувшись назад, остановил лошадей у перекрестка Старой Конюшенной.
Молодец соскочил держать под уздцы лошадей, Анатоль с Долоховым пошли по тротуару. Подходя к воротам, Долохов свистнул. Свисток отозвался ему и вслед за тем выбежала горничная.
– На двор войдите, а то видно, сейчас выйдет, – сказала она.
Долохов остался у ворот. Анатоль вошел за горничной на двор, поворотил за угол и вбежал на крыльцо.
Гаврило, огромный выездной лакей Марьи Дмитриевны, встретил Анатоля.
– К барыне пожалуйте, – басом сказал лакей, загораживая дорогу от двери.
– К какой барыне? Да ты кто? – запыхавшимся шопотом спрашивал Анатоль.
– Пожалуйте, приказано привесть.
– Курагин! назад, – кричал Долохов. – Измена! Назад!
Долохов у калитки, у которой он остановился, боролся с дворником, пытавшимся запереть за вошедшим Анатолем калитку. Долохов последним усилием оттолкнул дворника и схватив за руку выбежавшего Анатоля, выдернул его за калитку и побежал с ним назад к тройке.


Марья Дмитриевна, застав заплаканную Соню в коридоре, заставила ее во всем признаться. Перехватив записку Наташи и прочтя ее, Марья Дмитриевна с запиской в руке взошла к Наташе.
– Мерзавка, бесстыдница, – сказала она ей. – Слышать ничего не хочу! – Оттолкнув удивленными, но сухими глазами глядящую на нее Наташу, она заперла ее на ключ и приказав дворнику пропустить в ворота тех людей, которые придут нынче вечером, но не выпускать их, а лакею приказав привести этих людей к себе, села в гостиной, ожидая похитителей.
Когда Гаврило пришел доложить Марье Дмитриевне, что приходившие люди убежали, она нахмурившись встала и заложив назад руки, долго ходила по комнатам, обдумывая то, что ей делать. В 12 часу ночи она, ощупав ключ в кармане, пошла к комнате Наташи. Соня, рыдая, сидела в коридоре.
– Марья Дмитриевна, пустите меня к ней ради Бога! – сказала она. Марья Дмитриевна, не отвечая ей, отперла дверь и вошла. «Гадко, скверно… В моем доме… Мерзавка, девчонка… Только отца жалко!» думала Марья Дмитриевна, стараясь утолить свой гнев. «Как ни трудно, уж велю всем молчать и скрою от графа». Марья Дмитриевна решительными шагами вошла в комнату. Наташа лежала на диване, закрыв голову руками, и не шевелилась. Она лежала в том самом положении, в котором оставила ее Марья Дмитриевна.
– Хороша, очень хороша! – сказала Марья Дмитриевна. – В моем доме любовникам свидания назначать! Притворяться то нечего. Ты слушай, когда я с тобой говорю. – Марья Дмитриевна тронула ее за руку. – Ты слушай, когда я говорю. Ты себя осрамила, как девка самая последняя. Я бы с тобой то сделала, да мне отца твоего жалко. Я скрою. – Наташа не переменила положения, но только всё тело ее стало вскидываться от беззвучных, судорожных рыданий, которые душили ее. Марья Дмитриевна оглянулась на Соню и присела на диване подле Наташи.
– Счастье его, что он от меня ушел; да я найду его, – сказала она своим грубым голосом; – слышишь ты что ли, что я говорю? – Она поддела своей большой рукой под лицо Наташи и повернула ее к себе. И Марья Дмитриевна, и Соня удивились, увидав лицо Наташи. Глаза ее были блестящи и сухи, губы поджаты, щеки опустились.
– Оставь… те… что мне… я… умру… – проговорила она, злым усилием вырвалась от Марьи Дмитриевны и легла в свое прежнее положение.
– Наталья!… – сказала Марья Дмитриевна. – Я тебе добра желаю. Ты лежи, ну лежи так, я тебя не трону, и слушай… Я не стану говорить, как ты виновата. Ты сама знаешь. Ну да теперь отец твой завтра приедет, что я скажу ему? А?
Опять тело Наташи заколебалось от рыданий.
– Ну узнает он, ну брат твой, жених!
– У меня нет жениха, я отказала, – прокричала Наташа.
– Всё равно, – продолжала Марья Дмитриевна. – Ну они узнают, что ж они так оставят? Ведь он, отец твой, я его знаю, ведь он, если его на дуэль вызовет, хорошо это будет? А?
– Ах, оставьте меня, зачем вы всему помешали! Зачем? зачем? кто вас просил? – кричала Наташа, приподнявшись на диване и злобно глядя на Марью Дмитриевну.
– Да чего ж ты хотела? – вскрикнула опять горячась Марья Дмитриевна, – что ж тебя запирали что ль? Ну кто ж ему мешал в дом ездить? Зачем же тебя, как цыганку какую, увозить?… Ну увез бы он тебя, что ж ты думаешь, его бы не нашли? Твой отец, или брат, или жених. А он мерзавец, негодяй, вот что!
– Он лучше всех вас, – вскрикнула Наташа, приподнимаясь. – Если бы вы не мешали… Ах, Боже мой, что это, что это! Соня, за что? Уйдите!… – И она зарыдала с таким отчаянием, с каким оплакивают люди только такое горе, которого они чувствуют сами себя причиной. Марья Дмитриевна начала было опять говорить; но Наташа закричала: – Уйдите, уйдите, вы все меня ненавидите, презираете. – И опять бросилась на диван.
Марья Дмитриевна продолжала еще несколько времени усовещивать Наташу и внушать ей, что всё это надо скрыть от графа, что никто не узнает ничего, ежели только Наташа возьмет на себя всё забыть и не показывать ни перед кем вида, что что нибудь случилось. Наташа не отвечала. Она и не рыдала больше, но с ней сделались озноб и дрожь. Марья Дмитриевна подложила ей подушку, накрыла ее двумя одеялами и сама принесла ей липового цвета, но Наташа не откликнулась ей. – Ну пускай спит, – сказала Марья Дмитриевна, уходя из комнаты, думая, что она спит. Но Наташа не спала и остановившимися раскрытыми глазами из бледного лица прямо смотрела перед собою. Всю эту ночь Наташа не спала, и не плакала, и не говорила с Соней, несколько раз встававшей и подходившей к ней.
На другой день к завтраку, как и обещал граф Илья Андреич, он приехал из Подмосковной. Он был очень весел: дело с покупщиком ладилось и ничто уже не задерживало его теперь в Москве и в разлуке с графиней, по которой он соскучился. Марья Дмитриевна встретила его и объявила ему, что Наташа сделалась очень нездорова вчера, что посылали за доктором, но что теперь ей лучше. Наташа в это утро не выходила из своей комнаты. С поджатыми растрескавшимися губами, сухими остановившимися глазами, она сидела у окна и беспокойно вглядывалась в проезжающих по улице и торопливо оглядывалась на входивших в комнату. Она очевидно ждала известий об нем, ждала, что он сам приедет или напишет ей.
Когда граф взошел к ней, она беспокойно оборотилась на звук его мужских шагов, и лицо ее приняло прежнее холодное и даже злое выражение. Она даже не поднялась на встречу ему.
– Что с тобой, мой ангел, больна? – спросил граф. Наташа помолчала.
– Да, больна, – отвечала она.
На беспокойные расспросы графа о том, почему она такая убитая и не случилось ли чего нибудь с женихом, она уверяла его, что ничего, и просила его не беспокоиться. Марья Дмитриевна подтвердила графу уверения Наташи, что ничего не случилось. Граф, судя по мнимой болезни, по расстройству дочери, по сконфуженным лицам Сони и Марьи Дмитриевны, ясно видел, что в его отсутствие должно было что нибудь случиться: но ему так страшно было думать, что что нибудь постыдное случилось с его любимою дочерью, он так любил свое веселое спокойствие, что он избегал расспросов и всё старался уверить себя, что ничего особенного не было и только тужил о том, что по случаю ее нездоровья откладывался их отъезд в деревню.


Со дня приезда своей жены в Москву Пьер сбирался уехать куда нибудь, только чтобы не быть с ней. Вскоре после приезда Ростовых в Москву, впечатление, которое производила на него Наташа, заставило его поторопиться исполнить свое намерение. Он поехал в Тверь ко вдове Иосифа Алексеевича, которая обещала давно передать ему бумаги покойного.
Когда Пьер вернулся в Москву, ему подали письмо от Марьи Дмитриевны, которая звала его к себе по весьма важному делу, касающемуся Андрея Болконского и его невесты. Пьер избегал Наташи. Ему казалось, что он имел к ней чувство более сильное, чем то, которое должен был иметь женатый человек к невесте своего друга. И какая то судьба постоянно сводила его с нею.
«Что такое случилось? И какое им до меня дело? думал он, одеваясь, чтобы ехать к Марье Дмитриевне. Поскорее бы приехал князь Андрей и женился бы на ней!» думал Пьер дорогой к Ахросимовой.
На Тверском бульваре кто то окликнул его.
– Пьер! Давно приехал? – прокричал ему знакомый голос. Пьер поднял голову. В парных санях, на двух серых рысаках, закидывающих снегом головашки саней, промелькнул Анатоль с своим всегдашним товарищем Макариным. Анатоль сидел прямо, в классической позе военных щеголей, закутав низ лица бобровым воротником и немного пригнув голову. Лицо его было румяно и свежо, шляпа с белым плюмажем была надета на бок, открывая завитые, напомаженные и осыпанные мелким снегом волосы.
«И право, вот настоящий мудрец! подумал Пьер, ничего не видит дальше настоящей минуты удовольствия, ничто не тревожит его, и оттого всегда весел, доволен и спокоен. Что бы я дал, чтобы быть таким как он!» с завистью подумал Пьер.
В передней Ахросимовой лакей, снимая с Пьера его шубу, сказал, что Марья Дмитриевна просят к себе в спальню.
Отворив дверь в залу, Пьер увидал Наташу, сидевшую у окна с худым, бледным и злым лицом. Она оглянулась на него, нахмурилась и с выражением холодного достоинства вышла из комнаты.
– Что случилось? – спросил Пьер, входя к Марье Дмитриевне.
– Хорошие дела, – отвечала Марья Дмитриевна: – пятьдесят восемь лет прожила на свете, такого сраму не видала. – И взяв с Пьера честное слово молчать обо всем, что он узнает, Марья Дмитриевна сообщила ему, что Наташа отказала своему жениху без ведома родителей, что причиной этого отказа был Анатоль Курагин, с которым сводила ее жена Пьера, и с которым она хотела бежать в отсутствие своего отца, с тем, чтобы тайно обвенчаться.
Пьер приподняв плечи и разинув рот слушал то, что говорила ему Марья Дмитриевна, не веря своим ушам. Невесте князя Андрея, так сильно любимой, этой прежде милой Наташе Ростовой, променять Болконского на дурака Анатоля, уже женатого (Пьер знал тайну его женитьбы), и так влюбиться в него, чтобы согласиться бежать с ним! – Этого Пьер не мог понять и не мог себе представить.
Милое впечатление Наташи, которую он знал с детства, не могло соединиться в его душе с новым представлением о ее низости, глупости и жестокости. Он вспомнил о своей жене. «Все они одни и те же», сказал он сам себе, думая, что не ему одному достался печальный удел быть связанным с гадкой женщиной. Но ему всё таки до слез жалко было князя Андрея, жалко было его гордости. И чем больше он жалел своего друга, тем с большим презрением и даже отвращением думал об этой Наташе, с таким выражением холодного достоинства сейчас прошедшей мимо него по зале. Он не знал, что душа Наташи была преисполнена отчаяния, стыда, унижения, и что она не виновата была в том, что лицо ее нечаянно выражало спокойное достоинство и строгость.
– Да как обвенчаться! – проговорил Пьер на слова Марьи Дмитриевны. – Он не мог обвенчаться: он женат.
– Час от часу не легче, – проговорила Марья Дмитриевна. – Хорош мальчик! То то мерзавец! А она ждет, второй день ждет. По крайней мере ждать перестанет, надо сказать ей.
Узнав от Пьера подробности женитьбы Анатоля, излив свой гнев на него ругательными словами, Марья Дмитриевна сообщила ему то, для чего она вызвала его. Марья Дмитриевна боялась, чтобы граф или Болконский, который мог всякую минуту приехать, узнав дело, которое она намерена была скрыть от них, не вызвали на дуэль Курагина, и потому просила его приказать от ее имени его шурину уехать из Москвы и не сметь показываться ей на глаза. Пьер обещал ей исполнить ее желание, только теперь поняв опасность, которая угрожала и старому графу, и Николаю, и князю Андрею. Кратко и точно изложив ему свои требования, она выпустила его в гостиную. – Смотри же, граф ничего не знает. Ты делай, как будто ничего не знаешь, – сказала она ему. – А я пойду сказать ей, что ждать нечего! Да оставайся обедать, коли хочешь, – крикнула Марья Дмитриевна Пьеру.
Пьер встретил старого графа. Он был смущен и расстроен. В это утро Наташа сказала ему, что она отказала Болконскому.
– Беда, беда, mon cher, – говорил он Пьеру, – беда с этими девками без матери; уж я так тужу, что приехал. Я с вами откровенен буду. Слышали, отказала жениху, ни у кого не спросивши ничего. Оно, положим, я никогда этому браку очень не радовался. Положим, он хороший человек, но что ж, против воли отца счастья бы не было, и Наташа без женихов не останется. Да всё таки долго уже так продолжалось, да и как же это без отца, без матери, такой шаг! А теперь больна, и Бог знает, что! Плохо, граф, плохо с дочерьми без матери… – Пьер видел, что граф был очень расстроен, старался перевести разговор на другой предмет, но граф опять возвращался к своему горю.
Соня с встревоженным лицом вошла в гостиную.
– Наташа не совсем здорова; она в своей комнате и желала бы вас видеть. Марья Дмитриевна у нее и просит вас тоже.
– Да ведь вы очень дружны с Болконским, верно что нибудь передать хочет, – сказал граф. – Ах, Боже мой, Боже мой! Как всё хорошо было! – И взявшись за редкие виски седых волос, граф вышел из комнаты.
Марья Дмитриевна объявила Наташе о том, что Анатоль был женат. Наташа не хотела верить ей и требовала подтверждения этого от самого Пьера. Соня сообщила это Пьеру в то время, как она через коридор провожала его в комнату Наташи.
Наташа, бледная, строгая сидела подле Марьи Дмитриевны и от самой двери встретила Пьера лихорадочно блестящим, вопросительным взглядом. Она не улыбнулась, не кивнула ему головой, она только упорно смотрела на него, и взгляд ее спрашивал его только про то: друг ли он или такой же враг, как и все другие, по отношению к Анатолю. Сам по себе Пьер очевидно не существовал для нее.