Александра Павловна

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Александра Павловна<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

<tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Портрет великой княжны Александры Павловны
(В. Л. Боровиковский, Михайловский замок, 1796)</td></tr>

палатина венгерская
1799 — 1801
Предшественник: Мария Юлианна Штубенберг
Преемник: Гермина Ангальт-Бернбург-Шаумбург-Хоймская
 
Вероисповедание: Русская православная церковь
Рождение: 9 августа 1783(1783-08-09)
Санкт-Петербург, Российская империя
Смерть: 16 марта 1801(1801-03-16) (17 лет)
Буда, Венгрия
Род: Романовы, Габсбурги
Отец: Павел I
Мать: Мария Фёдоровна
Супруг: Иосиф Австрийский, палатин Венгрии
Дети: Александрина
 
Награды:

Великая княжна Александра Павловна (29 июля (9 августа) 1783, Санкт-Петербург — 4 (16) марта 1801, Вена) — третий ребёнок и старшая дочь императора Павла I и его супруги Марии Фёдоровны. В замужестве — палатина венгерская.





Биография

Рождение

Великая княжна Александра Павловна родилась 29 июля 1783 года, и была старшей дочерью и третьим ребёнком в семье великого князя Павла Петровича. Рождение девочки не обрадовало царственную бабку, императрицу Екатерину. Она писала:

Моя заздравная книжка на днях умножилась барышней, которую в честь старшего брата назвали Александрой. По правде сказать, я несравненно больше люблю мальчиков, нежели девочек…[1]

Секретарь императрицы Храповицкий записал мнение императрицы о внучке — «ни рыба, ни мясо[1]», не нравилась ей и внешность княжны: «Александра Павловна существо очень некрасивое, особенно в сравнении с братьями[2]». Сравнение с младшей сестрой Еленой тоже было не в её пользу: императрица отмечала, что полугодовалая Елена гораздо умнее и живее, нежели двухлетняя Александра[2]. Однако именно в связи с рождением Александры, Екатерина подарила сыну Гатчину, выкупленную у наследников графа Орлова, своего фаворита.

Постепенно царственная бабушка начинает лучше относиться к внучке. 12 марта 1787 года она писала Александре:

Александра Павловна, приятно мне всегда, что ты умница, не плачешь, но весела; будешь умна, тобою будут довольны. Спасибо, что ты меня любишь, я сама тебя люблю[1].

В свою очередь Александра Павловна была особенно привязана к бабушке. Екатерина отмечала:

Меня она любит более всех на свете, и я думаю, что она готова на всё, чтобы только понравиться мне или хоть на минуту привлечь моё внимание[1]

Образование

Воспитанием Александры Павловны, как и других великих княжон, занималась Шарлотта Карловна Ливен. Помощницей её стала дочь инспектора Петропавловской немецкой школы в Петербурге — Елизавета Вилламова.

В обучении великая княжна была очень старательной. В 1787 году Мария Фёдоровна с гордостью писала о четырёхлетней дочери, что она «продолжает быть прилежной, делает заметные успехи и начинает переводить с немецкого[2]». Великая княжна увлеклась рисованием и «кажется, она имеет к этому искусству большие способности[2]», а также музыкой и пением, и «в этих искусствах обнаружила замечательные способности[2]».

В 1790 году в своём письме к барону Гримму Екатерина дала такую характеристику внучке:

… Третий портрет представляет девицу Александру. До шести лет она ничем не отличалась особенным, но года полтора тому назад вдруг сделала удивительные успехи: похорошела, выросла и приняла такую осанку, что кажется старше своих лет. Говорит на четырёх языках, хорошо пишет и рисует, играет на клавесине, поёт, танцует, учится без труда и выказывает большую кротость характера[1].

Густав IV

В 1794 году императрица начинает задумываться о дальнейшей судьбе великой княжны. Александре Павловне уже исполнилось одиннадцать лет и «с нынешнего лета считается взрослой девицей[1]». В письмах тех лет Екатерина высказывает идею о привлечении в Россию «безземельных принцев», которые после женитьбы на её внучках, получили бы положение и средства для жизни на новой родине[1].

… старшей пора замуж. Она и вторая сестра — красавицы. В них всё хорошо, и всё находят их очаровательными. Женихов им придётся поискать днём с огнём. Безобразных нам не нужно, дураков — тоже; но бедность — не порок. Хороши они должны быть и телом и душой[1].

Но судьба Александры Павловны сложилась иначе. В 1792 году к русскому двору прибыл генерал Клингспорр с сообщением об убийстве шведского короля Густава III, который приходился императрице двоюродным братом, и о вступлении на престол его четырнадцатилетнего сына Густава IV Адольфа. Он также сообщил, что покойный желал породниться с русским императорским домом, женив единственного сына на одной из внучек императрицы. По другой версии, идея брака принадлежала самой императрице и даже стала одним из секретных условий при заключении верельского мирного договора[2]. Этот союз был поддержан и регентом, дядей короля герцогом Зюдерманландским. В октябре 1793 года по случаю бракосочетания великого князя Александра Павловича с принцессой Баденской в Петербург приехал с поздравлениями от регента и короля граф Стенбок, который начал официальные переговоры о браке. Александру Павловну начали обучать шведскому языку, а также подготавливать к мысли о будущем муже.

Переговоры шли с переменным успехом. В январе 1794 года Екатерина II писала своему кузену, герцогу Зюдерманландскому:

Как с политической, так и с семейной точки зрения я всегда смотрела и теперь смотрю на этот союз как на самый желательный во всех отношениях[1].

Но по двум вопросам стороны не могли достигнуть соглашения: вероисповедание будущей королевы и выдача Армфельта, участника заговора против герцога, скрывшегося в России. В отместку регент начал вести переговоры о браке Густава с принцессой Мекленбург-Шверинской. Ещё ничего не зная о происках кузена, императрица писала в апреле 1795 года барону Гримму:

Девица моя может терпеливо ждать решения своей участи до совершеннолетия короля, так как ей всего одиннадцать лет. Если же дело не уладится, то она может утешиться, потому что тот будет в убытке, кто женится на другой. Я могу смело сказать, что трудно найти равную ей по красоте, талантам и любезности. не говоря уж о приданом, которое для небогатой Швеции само по себе составляет предмет немаловажный. Кроме того, брак этот мог бы упрочить мир на долгие годы[1].

1 ноября 1795 года шведский двор объявил о заочной помолвке, а в шведских церквях начали служить молебны о здравии Луизы Шарлотты. Уязвлённая Екатерина встаёт на защиту внучки:

Пусть регент ненавидит меня, пусть ищет случая и обмануть — в добрый час! — но зачем он женит своего питомца на безобразной дурнушке? Чем король заслужил такое жестокое наказание, тогда как он думал жениться на невесте, о красоте которой все говорят в один голос?[1]

Но императрица не ограничилась лишь словами: она отказалась принять барона Шверина, прибывшего с сообщением о помолвке, на границу с Швецией был отправлен Суворов «для осмотра крепостей», в Стокгольм направлен генерал-майор Будберг с целью помешать этому браку. Шведский двор уже ожидал приезда невесты, но король вдруг передумал жениться. В апреле 1796 года переговоры о «русском браке» возобновились, императрица Екатерина пригласила Густава Адольфа посетить Петербург.

Густав Адольф и герцог Карл инкогнито под именем графов Гаги и Вазы приехали для свидания с невестой. В их честь был устроен ряд блестящих праздников. Король пленился красотой и образованием княжны и снискал, в свою очередь, и её расположение. Увлечение короля было очевидным: он танцевал с нею многие танцы, дружески разговаривал.

Все замечают, что его величество всё чаще танцует с Александрой и что разговор у них не прерывается… Кажется и девица моя не чувствует отвращения к вышеупомянутому молодому человеку: она уже не имеет прежнего смущённого вида и разговаривает очень свободно со своим кавалером[1].

25 августа 1796 года Густав просил у императрицы разрешения жениться на великой княжне, если она не будет против. Переговоры вели граф Зубов и граф Морков. Однако его волновал вопрос веры будущей королевы. На празднике у генерал-прокурора Самойлова:

Он заговорил о том, что по долгу честного человека он обязан объявить мне, что законы Швеции требуют, чтобы королева исповедовала одну религию с королём.

Лишь 2 сентября Густав согласился с тем, чтобы Александра Павловна сохранила православную веру. 6 сентября посол Стединг официально просил руки великой княжны. Жених посетил отца невесты и побывал на манёврах. Державин написал «Хор для концерта, на помолвку короля шведского с великой княжной Александрой Павловной». Помолвка должна была состояться 11 сентября в Тронном зале Зимнего дворца. Однако, когда Зубов и Морков утром 11 сентября собрались подписать брачный договор, то оказалось, что в нём нет статьи о свободе вероисповедания великой княжны, исключённой по приказу короля. Уговоры русских посланников ни к чему не привели: король заперся в своей комнате. Императрица, придворные и Александра Павловна в наряде невесты ждали его более четырёх часов. После сообщения об окончательном отказе короля, с императрицей случился легкий апоплексический удар, Александра Павловна в слезах находилась в своей комнате, собравшимся объявили, что помолвка отменяется из-за болезни короля[1]. 12 сентября король присутствовал на балу по случаю дня рождения великой княгини Анны Фёдоровны, но ему был оказан холодный приём. Александра Павловна на балу не присутствовала, а сама императрица пробыла лишь чуть более четверти часа, сославшись на болезнь. Хотя обручение не состоялось, переговоры о возможном браке продолжались. 22 сентября 1796 года король покинул Россию, причём императрица предупредила сына: «Они простятся с вашими сыновьями и их супругами, но ваши четыре дочери должны быть все нездоровы простудою».

6 ноября скончалась императрица Екатерина, и вопрос о браке решался уже новым императором Павлом I. Но, несмотря на все попытки, главный вопрос — о вероисповедании великой княжны — не был улажен, и переговоры о браке были прекращены.

Вскоре императорской чете был нанесён новый удар. Густав выбрал невестой младшую сестру великой княгини Елизаветы Алексеевны — принцессу Фредерику Баденскую. Мария Фёдоровна обвинила в интригах великую княгиню и баденский дом, а Павел Петрович — «позволял себе по этому поводу резкие и колкие выходки против невестки[1]».

Брак

Через три года после первого сватовства, закончившегося неудачно для юной великой княжны, возник проект брака с австрийским эрцгерцогом. В 1798 году в Петербург прибыли служившие в австрийской армии братья императрицы Фердинанд и Александр. Заинтересованная в союзнике Австрия предлагала заключить союз против Наполеона, а для его упрочения заключить брак между Александрой Павловной и эрцгерцогом Иосифом, братом императора Франца. Эрцгерцог лично приехал в Россию, чтобы познакомиться с невестой. Сватовство прошло успешнее, хотя не было того размаха торжеств. 2о февраля 1799 года состоялось обручение и бал. Позднее был подписан брачный договор, по которому Александре Павловне предоставлялась свобода вероисповедания. В октябре граф Ростопчин писал:

Поверьте мне, что не к добру затеяли укреплять союз с австрийским двором узами крови. … Из всех сестёр своих она будет выдана наименее удачно. Ей нечего будет ждать, а детям её и подавно.

25 сентября был обнародован высочайший указ о титуле Александры Павловны. В России она должна была именоваться «ея императорское высочество великая княгиня эрцгерцогиня австрийская», в приложении на французском — была названа ещё и «Palatine d’Hongrie[2]». Свадебные торжества (венчание) состоялись 19 октября 1799 года вскоре после свадьбы младшей сестры Елены. По случаю торжеств Державин написал оду «На брачные торжества 1799 года».

21 ноября молодожёны отправились в Австрию. Графиня Головина вспоминала, что Александра Павловна была грустна, а отец-император «беспрестанно повторял, что не увидит её более, что её приносят в жертву».

В Вене великой княгине был оказан холодный приём. При представлении императору она напомнила ему первую супругу Елизавету, которой приходилась племянницей. Её духовник отец Андрей Самборский писал: «Воспоминание счастливого с ней сожития привело его (императора) в чрезвычайное смущение духа, которое огорчило сердце императрицы, нынешней его супруги. После сего возгорелось противу невинной жертвы непримиримое мщение…» Не забыла императрица и унижения своих родителей, когда к их предложению дочерей в качестве невесты для великого князя Константина, Екатерина отнеслась с неудовольствием и назвала их «уродцами[1]». Эрцгерцог Иосиф не мог защитить супругу. К личным преследованиям добавились ещё и религиозные — великую княгиню убеждали сменить веру[1].

Вскоре Александра Павловна ожидала ребёнка. Беременность протекала тяжело, её мучили приступы тошноты. Врач, направленный по приказу императрицы, «более искусен был в интригах, нежели в медицине, а притом в обхождении был груб»; повара готовили блюда, которые она не могла есть. Роды, продолжавшиеся несколько часов, измучили слабую великую княгиню. Самборский писал:

Когда акушер приметил, что естественные силы великой княгини изнемогли, тогда представил он палатину о таковом изнеможении и получил от его высочества согласие употребить инструменты, которыми он и вытащил младенца, жившего только несколько часов.

Узнав о смерти дочери, Александра Павловна сказала: «Благодарение Богу, что моя дочь переселилась в число ангелов, не испытав тех горестей, которым мы здесь подвержены».

На девятый день после родов Александре Павловне разрешили вставать, но к вечеру у неё поднялась температура, великая княгиня бредила. Александра Павловна скончалась от послеродовой горячки 4 марта 1801 года. Но венский двор преследовал великую княгиню и после смерти. Хлопоты по захоронению взял на себя её духовник. Он отказался поместить гроб в подвале капуцинской церкви. Он писал: «Это был малый погреб, имеющий вход с площади, на которой бабы продавали лук, чеснок и всякую зелень, и что сверх продажи оставалось, то они в том мрачном и тесном погребу по денежному найму хранили, отчего там и был пренесносный смрад. Таковое унижение терзало мою душу…». Сначала гроб был в доме в саду палатины, а затем — в православной церкви в Офене, перенос его сопровождался большим стечением народа. Распускались слухи о том, что Александра Павловна приняла католичество. Церемонию захоронения предложили проводить ночью, чтобы избежать волнений, но и тут отец Андрей смог настоять на своём. Сначала палатина была захоронена на капуцинском кладбище, а позднее перезахоронена в деревне Ирём, недалеко от Буды, и на её могиле иждивением императора Александра I построена православная церковь во имя мученицы царицы Александры.

Творчество

В 1796 году, когда великой княгине было 13 лет, она поместила в журнале «Муза» два перевода с французского: «Бодрость и благодеяние одного крестьянина» и «Долг человечества» (под псевдонимом А.[3]).

В Викитеке есть тексты по теме
Александра Павловна

Награды

Напишите отзыв о статье "Александра Павловна"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 Данилова А. Александра // Пять принцесс. Дочери императора Павла I. Биографические хроники. — М.: Изографус, ЭКСМО-Пресс, 2001. — С. 37—138. — 464 с. — 8000 экз. — ISBN 5-87113-107-7.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 Карнович Е.П. Палатина венгерская Александра Павловна // Замечательные и загадочные личности XVII и XIX столетий. — Л.: СМАРТ, 1990. — С. 305—376. — 520 с.
  3. Венгеров С. А. А // [runivers.ru/upload/iblock/c8d/Vengerov%20S.A.%20Kritiko-bibliograficheskij%20slovarc%20russkix%20pisatelej%20i%20uchenyx.%20Tom%201.%20Vypuski%201-21.%20A%20y1889cvruur1200sm.djvu Критико-биографический словарь русских писателей и ученых (от начала русской образованности до наших дней)]. — СПб.: Семеновская Типо-Литография (И. Ефрона), 1889. — Т. I. Вып. 1—21. А. — С. 1. — со ссылкой на Библиографические записки — 1861. — С. 102.
  4. [www.truten.ru/books/pdf/7/5.pdf Список кавалерам Ордена Святой Екатерины]

Ссылки

  • [dinastia.org Воловик Олег Евгеньевич. «Великая княгиня Александра Павловна. Жизнь. Семья. Судьба. Память.» Изд. Интерпрессфакт — Алво. Будапешт/Москва. 2005 г.]
  • Александра Павловна // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • [onkim.orthodoxy.ru/samborsky.htm О пребывании великой княгини Александры Павловны в Венгрии (1799—1801 г.)]
При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Отрывок, характеризующий Александра Павловна

– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.


Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.
Отец с матерью больше не говорили об этом деле с сыном; но несколько дней после этого, графиня позвала к себе Соню и с жестокостью, которой не ожидали ни та, ни другая, графиня упрекала племянницу в заманивании сына и в неблагодарности. Соня, молча с опущенными глазами, слушала жестокие слова графини и не понимала, чего от нее требуют. Она всем готова была пожертвовать для своих благодетелей. Мысль о самопожертвовании была любимой ее мыслью; но в этом случае она не могла понять, кому и чем ей надо жертвовать. Она не могла не любить графиню и всю семью Ростовых, но и не могла не любить Николая и не знать, что его счастие зависело от этой любви. Она была молчалива и грустна, и не отвечала. Николай не мог, как ему казалось, перенести долее этого положения и пошел объясниться с матерью. Николай то умолял мать простить его и Соню и согласиться на их брак, то угрожал матери тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же женится на ней тайно.
Графиня с холодностью, которой никогда не видал сын, отвечала ему, что он совершеннолетний, что князь Андрей женится без согласия отца, и что он может то же сделать, но что никогда она не признает эту интригантку своей дочерью.
Взорванный словом интригантка , Николай, возвысив голос, сказал матери, что он никогда не думал, чтобы она заставляла его продавать свои чувства, и что ежели это так, то он последний раз говорит… Но он не успел сказать того решительного слова, которого, судя по выражению его лица, с ужасом ждала мать и которое может быть навсегда бы осталось жестоким воспоминанием между ними. Он не успел договорить, потому что Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату от двери, у которой она подслушивала.
– Николинька, ты говоришь пустяки, замолчи, замолчи! Я тебе говорю, замолчи!.. – почти кричала она, чтобы заглушить его голос.
– Мама, голубчик, это совсем не оттого… душечка моя, бедная, – обращалась она к матери, которая, чувствуя себя на краю разрыва, с ужасом смотрела на сына, но, вследствие упрямства и увлечения борьбы, не хотела и не могла сдаться.
– Николинька, я тебе растолкую, ты уйди – вы послушайте, мама голубушка, – говорила она матери.
Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась.
Графиня тяжело захлипав спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты.
Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей.
С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.



Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».