Альбов, Михаил Нилович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Михаил Нилович Альбов
Дата рождения:

8 ноября 1851(1851-11-08)

Место рождения:

Санкт-Петербург, Российская империя

Дата смерти:

12 июня 1911(1911-06-12) (59 лет)

Место смерти:

Санкт-Петербург, Российская империя

Гражданство:

Российская империя

Род деятельности:

прозаик

Язык произведений:

русский язык

Дебют:

«Записки подвального жильца» («Петербургский листок», 1864)

[az.lib.ru/a/alxbow_m_n/ Произведения на сайте Lib.ru]

Михаи́л Ни́лович А́льбов (8 (20) ноября 1851, Санкт-Петербург — 12 (25) июня 1911, Санкт-Петербург) — русский писатель, беллетрист[1].





Биография

Родился в Санкт-Петербурге в семье дьякона церкви почтового департамента, мать была полудворянского рода. Грамоте его обучила довольно рано тётка по матери Т. М. Башмакова, и он уже с малолетства пристрастился к чтению. Первая книга, произведшая сильное впечатление на восприимчивое воображение ребёнка, была «Робинзон Крузо», затем «Давид Копперфильд» и «Мёртвые души». От природы мечтательный, Альбов рос в полном одиночестве, без детского общества и без матери (которой лишился, когда ему было полтора года): всё это заставило его целиком уйти в мир созданных им фантазий. Отчасти сказывалась и наследственность: мать его была натура поэтическая, она любила музыку, писала стихи и была «не ко двору» в семье бедного дьякона.

На одиннадцатом году жизни Альбов поступил во Вторую Санкт-Петербургскую гимназию, где со 2-го класса стал писать повести; первая была юмористическая, навеянная «Мёртвыми душами» — «Растрепалкин». За ней последовало множество рассказов, где героями являлись испанцы и итальянцы, даже в подражание Монте-Кристо был написан роман «Английский матрос». В 13 лет Альбов написал рассказ в форме дневника «Записки подвального жильца» и отправил в «Петербургский листок», где его приняли. С этих пор юный романист совсем забросил учёбу и из 4-го класса, просидев в нём три года, должен был выйти. К этому времени относится сочинение первой большой повести «На новую дорогу» (1866).

В 1867 году Альбов опять поступил в гимназию — в Пятую, по окончании которой в 1873 году поступил в университет на юридический факультет Санкт-Петербургского университета, который окончил в 1879 году.

С лета 1877 года по весну 1878 года он пробыл в качестве брата милосердия в Дунайской армии.

По окончании университета Альбов год пробыл на службе в Эстляндском акцизном управлении, с 1879 года посвятил себя исключительно литературному труду.

С 1891 года по 1894 год был редактором беллетристического отдела и официальным редактором «Северного вестнике». В 1898 году состоял помощником редактора екатеринославской газеты «Приднепровский край». Кроме того, Альбов участвовал в «Вестнике Европы», «Русской мысли», «Еженедельном обозрении», «Осколках» и др.

Скончался в Санкт-Петербурге 12 (24) июня 1911 года. Похоронен на Литераторских мостках на Волковском кладбище[2].

Творчество

Первым произведением Альбова, напечатанным в больших литературных журналах, был роман «Пшеницыны» в «Деле» в 1873 году[3]. Многие рассказы Альбова появлялись отдельными изданиями, другие — собраны в «Повестях М. Н. А.» (изданные в Санкт-Петербурге в 1884 году (1-е издание) и в 1887 году (2-е издание)). Произведения Альбова печатались в «Петербургском листке», «Сыне Отечества», «Воскресном досуге» и др. Произведения Альбова делятся на две группы: одна часть рассказов видимо навеяна Достоевским. В них разбираются темы психологические, а часто и психиатрические («День итога», «Как горели дрова» и т. д.). Эти рассказы отличаются мрачным характером. В них сказывается влияние одинокой и грустной молодости автора. Почти все они относятся к раннему периоду творчества и потому носят более субъективный, рефлективный характер, чем последующие. Лучший рассказ этого направления — наиболее законченный, отделанный и типичный — «День итога» (напечанный в «Слове» в 1879 году). Герой его Глазков не лишён болезненной оригинальности. Сам автор прекрасно охарактеризовал его словами: «Ты — сочетание стремлений орла и сил Божьей коровки: так это есть, и переменить этого ты не можешь». В силу этого является раздвоенность личности, вечный самоанализ, парализующий всякое искреннее движение души, болезненно развито самолюбие и рисовка во всём. В Глазкове два человека: один живёт в действительности, другой с насмешкой контролирует его поступки. Отсюда вытекает неестественность, желание так или иначе обратить на себя внимание, Глазков даже лишить себя жизни не может просто: всё делается с разными вычурами: перед смертью он произносит речь, где говорит о высшем блаженстве поклониться самому себе. Он напоминает «Двойника» Достоевского и героя «Записок из подполья» своим возмутительным поведением с несчастными забитыми существами, искренно ему преданными. «Человек — деспот от природы, и любит быть мучителем», — говорит Глазков, подобно герою «Записок из подполья», который находил «жгучее наслажденье оскорблять». Вполне понятно, что люди этого типа остаются совершенно одиноки, тяготятся этим и жизнь становится для них настолько отвратительною и невыносимою, что насильственный исход неизбежен.

Вторая группа рассказов Альбова носит совсем другой характер: это ряд жанровых картинок, тепло, искренно и талантливо написанных. Мрачный колорит почти совсем исчезает. На первый план выступает наблюдатель. Таковы: «Конец неведомой улицы», I часть «0 людях взыскующих града» («Воспитание Лёльки»), «Тоска», «Юбилей», «Рыбьи стоны» и др. «Ряса» представляет переходную ступень от первой группы рассказов ко второй. «Конец неведомой улицы» — целая хроника будничной жизни изображённого Альбовым уголка. Нужно иметь незаурядное дарование, чтобы из такого ничтожного материала создать такую занимательную вещь. Очень трогательно, с горячим чувством и поэтично изображён мир забитого ребёнка в «Воспитании Лёльки». В упрёк можно поставить Альбову только то, что он иногда запутывается в подробностях, желая слишком точно (протокольно) изобразить хорошо изученную им среду мелкого петербургского мещанства и духовенства. Остаётся пожалеть, что у Альбова, в силу условий личной жизни, узкий круг наблюдений. Из всего сказанного видно, что Альбов не является представителем какого-нибудь общественного течения, а занят изображением личной жизни, помыслов и чувств действующих лиц.

Вот как отзывается о творчестве Альбова Арсеньев:

Если господин Альбов художник, иногда возвышающийся до поэзии, то ему, очевидно, незачем замыкать себя в какой-нибудь один уголок искусства; незачем, например, вырабатывать из себя исключительно жанриста. Пускай он по-прежнему переходит от психологического анализа к картинкам во фламандском вкусе, от изломанных болезненных фигур Лизаветы Аркадьевны или Глазкова к мирным обитателям неведомой улицы; пускай он оставляет для себя открытой дверь в область психиатрии — лишь бы только его произведения становились все более и более законченными и цельными, лишь бы только он не поддавался влиянию крайнего натурализма, не терял художественного чутья в слишком усердной заботе о точном воспроизведении действительности[4].

Напишите отзыв о статье "Альбов, Михаил Нилович"

Примечания

  1. [slovari.yandex.ru/dict/litenc/article/le1/le1-6655.htm?text=%D0%90%D0%BB%D1%8C%D0%B1%D0%BE%D0%B2,%20%D0%9C%D0%B8%D1%85%D0%B0%D0%B8%D0%BB%20%D0%9D%D0%B8%D0%BB%D0%BE%D0%B2%D0%B8%D1%87&stpar3=1.1 Альбов, Михаил Нилович] — статья из Литературная энциклопедия
  2. [volkovka.ru/nekropol/view/item/id/454/catid/4 Могила М. Н. Альбова на Волковском кладбище]
  3. Альбов, Михаил Нилович // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  4. Арсеньев К. К. Критические этюды по русской литературе. — СПб, 1888.

Литература

Отрывок, характеризующий Альбов, Михаил Нилович

На дворе еще было совсем темно. Дождик прошел, но капли еще падали с деревьев. Вблизи от караулки виднелись черные фигуры казачьих шалашей и связанных вместе лошадей. За избушкой чернелись две фуры, у которых стояли лошади, и в овраге краснелся догоравший огонь. Казаки и гусары не все спали: кое где слышались, вместе с звуком падающих капель и близкого звука жевания лошадей, негромкие, как бы шепчущиеся голоса.
Петя вышел из сеней, огляделся в темноте и подошел к фурам. Под фурами храпел кто то, и вокруг них стояли, жуя овес, оседланные лошади. В темноте Петя узнал свою лошадь, которую он называл Карабахом, хотя она была малороссийская лошадь, и подошел к ней.
– Ну, Карабах, завтра послужим, – сказал он, нюхая ее ноздри и целуя ее.
– Что, барин, не спите? – сказал казак, сидевший под фурой.
– Нет; а… Лихачев, кажется, тебя звать? Ведь я сейчас только приехал. Мы ездили к французам. – И Петя подробно рассказал казаку не только свою поездку, но и то, почему он ездил и почему он считает, что лучше рисковать своей жизнью, чем делать наобум Лазаря.
– Что же, соснули бы, – сказал казак.
– Нет, я привык, – отвечал Петя. – А что, у вас кремни в пистолетах не обились? Я привез с собою. Не нужно ли? Ты возьми.
Казак высунулся из под фуры, чтобы поближе рассмотреть Петю.
– Оттого, что я привык все делать аккуратно, – сказал Петя. – Иные так, кое как, не приготовятся, потом и жалеют. Я так не люблю.
– Это точно, – сказал казак.
– Да еще вот что, пожалуйста, голубчик, наточи мне саблю; затупи… (но Петя боялся солгать) она никогда отточена не была. Можно это сделать?
– Отчего ж, можно.
Лихачев встал, порылся в вьюках, и Петя скоро услыхал воинственный звук стали о брусок. Он влез на фуру и сел на край ее. Казак под фурой точил саблю.
– А что же, спят молодцы? – сказал Петя.
– Кто спит, а кто так вот.
– Ну, а мальчик что?
– Весенний то? Он там, в сенцах, завалился. Со страху спится. Уж рад то был.
Долго после этого Петя молчал, прислушиваясь к звукам. В темноте послышались шаги и показалась черная фигура.
– Что точишь? – спросил человек, подходя к фуре.
– А вот барину наточить саблю.
– Хорошее дело, – сказал человек, который показался Пете гусаром. – У вас, что ли, чашка осталась?
– А вон у колеса.
Гусар взял чашку.
– Небось скоро свет, – проговорил он, зевая, и прошел куда то.
Петя должен бы был знать, что он в лесу, в партии Денисова, в версте от дороги, что он сидит на фуре, отбитой у французов, около которой привязаны лошади, что под ним сидит казак Лихачев и натачивает ему саблю, что большое черное пятно направо – караулка, и красное яркое пятно внизу налево – догоравший костер, что человек, приходивший за чашкой, – гусар, который хотел пить; но он ничего не знал и не хотел знать этого. Он был в волшебном царстве, в котором ничего не было похожего на действительность. Большое черное пятно, может быть, точно была караулка, а может быть, была пещера, которая вела в самую глубь земли. Красное пятно, может быть, был огонь, а может быть – глаз огромного чудовища. Может быть, он точно сидит теперь на фуре, а очень может быть, что он сидит не на фуре, а на страшно высокой башне, с которой ежели упасть, то лететь бы до земли целый день, целый месяц – все лететь и никогда не долетишь. Может быть, что под фурой сидит просто казак Лихачев, а очень может быть, что это – самый добрый, храбрый, самый чудесный, самый превосходный человек на свете, которого никто не знает. Может быть, это точно проходил гусар за водой и пошел в лощину, а может быть, он только что исчез из виду и совсем исчез, и его не было.
Что бы ни увидал теперь Петя, ничто бы не удивило его. Он был в волшебном царстве, в котором все было возможно.
Он поглядел на небо. И небо было такое же волшебное, как и земля. На небе расчищало, и над вершинами дерев быстро бежали облака, как будто открывая звезды. Иногда казалось, что на небе расчищало и показывалось черное, чистое небо. Иногда казалось, что эти черные пятна были тучки. Иногда казалось, что небо высоко, высоко поднимается над головой; иногда небо спускалось совсем, так что рукой можно было достать его.
Петя стал закрывать глаза и покачиваться.
Капли капали. Шел тихий говор. Лошади заржали и подрались. Храпел кто то.
– Ожиг, жиг, ожиг, жиг… – свистела натачиваемая сабля. И вдруг Петя услыхал стройный хор музыки, игравшей какой то неизвестный, торжественно сладкий гимн. Петя был музыкален, так же как Наташа, и больше Николая, но он никогда не учился музыке, не думал о музыке, и потому мотивы, неожиданно приходившие ему в голову, были для него особенно новы и привлекательны. Музыка играла все слышнее и слышнее. Напев разрастался, переходил из одного инструмента в другой. Происходило то, что называется фугой, хотя Петя не имел ни малейшего понятия о том, что такое фуга. Каждый инструмент, то похожий на скрипку, то на трубы – но лучше и чище, чем скрипки и трубы, – каждый инструмент играл свое и, не доиграв еще мотива, сливался с другим, начинавшим почти то же, и с третьим, и с четвертым, и все они сливались в одно и опять разбегались, и опять сливались то в торжественно церковное, то в ярко блестящее и победное.
«Ах, да, ведь это я во сне, – качнувшись наперед, сказал себе Петя. – Это у меня в ушах. А может быть, это моя музыка. Ну, опять. Валяй моя музыка! Ну!..»
Он закрыл глаза. И с разных сторон, как будто издалека, затрепетали звуки, стали слаживаться, разбегаться, сливаться, и опять все соединилось в тот же сладкий и торжественный гимн. «Ах, это прелесть что такое! Сколько хочу и как хочу», – сказал себе Петя. Он попробовал руководить этим огромным хором инструментов.
«Ну, тише, тише, замирайте теперь. – И звуки слушались его. – Ну, теперь полнее, веселее. Еще, еще радостнее. – И из неизвестной глубины поднимались усиливающиеся, торжественные звуки. – Ну, голоса, приставайте!» – приказал Петя. И сначала издалека послышались голоса мужские, потом женские. Голоса росли, росли в равномерном торжественном усилии. Пете страшно и радостно было внимать их необычайной красоте.
С торжественным победным маршем сливалась песня, и капли капали, и вжиг, жиг, жиг… свистела сабля, и опять подрались и заржали лошади, не нарушая хора, а входя в него.
Петя не знал, как долго это продолжалось: он наслаждался, все время удивлялся своему наслаждению и жалел, что некому сообщить его. Его разбудил ласковый голос Лихачева.
– Готово, ваше благородие, надвое хранцуза распластаете.
Петя очнулся.
– Уж светает, право, светает! – вскрикнул он.
Невидные прежде лошади стали видны до хвостов, и сквозь оголенные ветки виднелся водянистый свет. Петя встряхнулся, вскочил, достал из кармана целковый и дал Лихачеву, махнув, попробовал шашку и положил ее в ножны. Казаки отвязывали лошадей и подтягивали подпруги.
– Вот и командир, – сказал Лихачев. Из караулки вышел Денисов и, окликнув Петю, приказал собираться.


Быстро в полутьме разобрали лошадей, подтянули подпруги и разобрались по командам. Денисов стоял у караулки, отдавая последние приказания. Пехота партии, шлепая сотней ног, прошла вперед по дороге и быстро скрылась между деревьев в предрассветном тумане. Эсаул что то приказывал казакам. Петя держал свою лошадь в поводу, с нетерпением ожидая приказания садиться. Обмытое холодной водой, лицо его, в особенности глаза горели огнем, озноб пробегал по спине, и во всем теле что то быстро и равномерно дрожало.
– Ну, готово у вас все? – сказал Денисов. – Давай лошадей.
Лошадей подали. Денисов рассердился на казака за то, что подпруги были слабы, и, разбранив его, сел. Петя взялся за стремя. Лошадь, по привычке, хотела куснуть его за ногу, но Петя, не чувствуя своей тяжести, быстро вскочил в седло и, оглядываясь на тронувшихся сзади в темноте гусар, подъехал к Денисову.
– Василий Федорович, вы мне поручите что нибудь? Пожалуйста… ради бога… – сказал он. Денисов, казалось, забыл про существование Пети. Он оглянулся на него.
– Об одном тебя пг'ошу, – сказал он строго, – слушаться меня и никуда не соваться.
Во все время переезда Денисов ни слова не говорил больше с Петей и ехал молча. Когда подъехали к опушке леса, в поле заметно уже стало светлеть. Денисов поговорил что то шепотом с эсаулом, и казаки стали проезжать мимо Пети и Денисова. Когда они все проехали, Денисов тронул свою лошадь и поехал под гору. Садясь на зады и скользя, лошади спускались с своими седоками в лощину. Петя ехал рядом с Денисовым. Дрожь во всем его теле все усиливалась. Становилось все светлее и светлее, только туман скрывал отдаленные предметы. Съехав вниз и оглянувшись назад, Денисов кивнул головой казаку, стоявшему подле него.