Андреевский, Сергей Аркадьевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Сергей Аркадьевич Андреевский
Место рождения:

Александровка, Славяносербский уезд, Екатеринославская губерния, Российская империя

Место смерти:

Петроград, РСФСР

Род деятельности:

поэт, литературный критик, переводчик, судебный оратор

Язык произведений:

русский

Сергей Аркадьевич Андреевский (29 декабря 1847, Александровка, Екатеринославская губерния — 9 ноября 1918, Петроград) — русский поэт, критик и судебный оратор.





Биография

Сергей Андреевский родился в 1847 году в селе Александровка Екатеринославской губернии (ныне город Александровск Луганской области Украины) в дворянской семье. У него был брат-близнец Михаил. Сергей окончил гимназию с золотой медалью. В 1865 году братья вместе поступили в Харьковский университет: Сергей на юридическое отделение, а Михаил на математическое. В 1869 году Сергей Андреевский окончил курс и поступил на службу по судебному ведомству.

Михаил в 24 года стал доктором «чистой» математики и профессором Варшавского университета, написал и издал несколько оригинальных работ. Он был талантливым математиком, но его таланту не суждено было раскрыться в полной мере — в возрасте 32 лет брат Сергея скончался.

Андреевский — юрист

В молодости Сергей Андреевский сошёлся с Анатолием Фёдоровичем Кони, будущим знаменитым юристом, в 1869-70 годах работал под его непосредственным началом. Кони стал для Андреевского на всю жизнь путеводной звездой. В это же время Андреевский женился на дочери провинциального отставного капитана, изрядно испортив свои отношения с семьей этим неравным браком.

После долгих мытарств, через год по сдаче выпускного экзамена, получил, наконец, место, по рекомендации Кони, который в то время был уже переведен в Петербург. Его депеша о том, что я «назначен», застала меня в одном из скитальческих приютов. Сердце мое трепетало от сознания какого-то большого выигрыша в моей жизни. Я поехал в Петербург, куда еще задолго перед тем переселилось семейство моей невесты, и женился. Моим шафером был Кони.

В 1878 году, состоя товарищем прокурора Санкт-Петербургского окружного суда, отказался выступить обвинителем по делу Веры Засулич. Дело было явно политическим, присяжные оправдали Засулич, на прокуроров Андреевского и Жуковского началась травля в прессе («Хороши прокуроры» — писал, в частности, государственный секретарь Е. А. Перетц), оба они были изгнаны из прокуратуры. Кони написал Андреевскому письмо, полное утешения и дружеской поддержки:

Милый Сергей Аркадьевич, не унывайте и не падайте духом. Я твердо убежден, что Ваше положение скоро определится и будет блистательно. Оно Вам даст свободу и обеспечение — даст Вам отсутствие сознания обидной подчиненности всяким ничтожным личностям. Я даже рад за Вас, что судьба вовремя выталкивает Вас на дорогу свободной профессии. Зачем она не сделала этого со мною 10 лет тому назад?

Вскоре, записавшись в число присяжных поверенных Санкт-Петербургской судебный палаты, Андреевский быстро составил себе репутацию одного из самых блестящих уголовных защитников. Чрезвычайно изящный оратор, Андреевский всегда давал тонкие психологические портреты своих клиентов и старался воздействовать на чувство присяжных заседателей. Художественно обработанные речи Андреевского принадлежат к наиболее выдающимся образцам русского судебного красноречия. «Защитительные речи» Андреевского выдержали 3 издания (первое СПб., 1891).

После издания речи Андреевского зачитывались молодыми адвокатами буквально до дыр, в провинции недобросовестные юристы их часто цитировали, нередко выдавая за свои. Автор относился к такому плагиату спокойно и философски: «Что может быть утешительнее?! Я убедился, что речь, сказанная мною более двадцати лет тому назад, еще молода и свежа, когда я уже стар». Андреевский радовался, что речь, сказанная им однажды в защиту одного подсудимого, может помочь и другим.

Об ораторском искусстве Андреевский писал так:

Давно известно, что ораторами «не рождаются, а делаются», то есть что внешние качества речи каждый может приобрести. Следовательно, важнее всего лишь то, чтобы у будущего оратора была прежде всего голова, умеющая высказать нечто значительное. Публика же до сих пор этого не понимает. Большинство думает, что если человек способен говорить без запинки, то значит, он оратор. И вот почему болтунов смешивают с ораторами. Это один из величайших абсурдов. От болтливости следовало бы так же лечиться, как от заикания. Непроизвольное извержение слов так же пагубно, как и непроизвольная их задержка. Оратором может быть назван лишь тот, кто достигнет полного сочетания плавности речи с целесообразностью каждого произносимого слова. Но в совершенном виде такое сочетание решительно никому не дается от природы. Нужно работать над собой, нужно покорять себе язык, дисциплинировать его. Величайшие ораторы древности, Демосфен и Цицерон, никогда не полагались на импровизацию и писали заранее свои речи от слова до слова. Кроме того, они долго вырабатывали свой слог прилежным изучением поэтов. Ибо настоящая поэзия есть прежде всего точность и благозвучность языка, а следовательно, она содержит два существенных качества, необходимых оратору, как воздух для дыхания.

Андреевский — поэт

Литературную деятельность Андреевский начал для поэта очень поздно — в 30 лет и притом совершенно случайно, заинтересовавшись одним стихотворением Мюссе, которое ему захотелось передать в русском переводе. До тех пор он не написал ни одного стиха. Это объясняется тем, что пора юности поэта, по его автобиографическому заявлению, совпала «с разгаром писаревского влияния», которое его «надолго отбросило от прежних литературных кумиров». Начав с переводов, Андреевский вскоре перешёл к оригинальным стихотворениям, которые помещал по преимуществу в «Вестнике Европы». В частности, в № 3 этого журнала за 1878 год Сергей Аркадьевич опубликовал перевод всемирно известного стихотворения «Ворон» («The Raven») Эдгара Аллана По. Этот перевод является первым переводом шедевра Эдгара По на русский язык из всех известных.

В 1886 году он издал сборник своих стихов, в состав которого входят 3 поэмы («На утре дней», «Мрак», «Обрученные») и, наряду с оригинальными стихотворениями, ряд переводов из Мюссе, Бодлера, Эдгара По и др. От идей недавнего поклонника Писарева в этом сборнике нет уже ни малейшего следа. Эпиграф его взят из Эдгара По: «Красота — единственно законная область поэзии; меланхолия — наиболее законное из поэтических настроений». Весь сборник есть строгое воплощение этого девиза. В нём нет ни одного стихотворения с общественною подкладкою; поэт прямо сознается, что общественные инстинкты в нём замерли: «в моей груди, большой и грешной, о злобе дня заботы нет». Поэт с горечью относится к своим прежним воззрениям, в которых не видит ничего зиждущего.

Но новое настроение не дало ему бодрости. Усталость красною нитью проходит через все его произведения, лирические по преимуществу. Преждевременным старчеством душевным проникнут целый ряд мелких стихотворений Андреевского, в которых описывается, как он «окаменел», как «с грудью холодной» вспоминает о прошлом, как его «дни старости бесцветно серебрятся», как, «вялый и больной», он вступил «в туманы осени дождливой» и т. п.

Усталостью же полна наиболее выдающаяся пьеса сборника: «Мрак». Здесь поэт даёт полную волю своему отчаянью:

Из долгих, долгих наблюдений
Я вынес горестный урок,
Что нет завидных назначений
И нет заманчивых дорог.
В душе — пустыня, в сердце холод,
И нынче скучно, как вчера,
И мысли давит мне хандра,
Тяжеловесная, как молот.

Чтобы найти выход из душевного мрака, поэт обращается к своему гению, который вызывает ряд картин когда-то пережитых поэтом впечатлений:

Тени туманные, звуки неясные,
Образы прошлого вечно-прекрасные,
Вечно сокрытые мглой отдаления,
Встаньте из мрака в лучах обновления!
Встаньте без горечи, светло-нарядные,
В жизненном облике, сердцу понятные,
Душу воздвигните силой целебною,
Двигайтесь, образы, цепью волшебною!

Но ничего, кроме горечи, не выносит поэт из того смотра мертвецов, и по-прежнему у него «в душе темно и скучно, и сердце к прошлому беззвучно, а к жизни холодно, как сталь!»

Душевная усталость поэта так велика, что и для переводов и переложений он избирает почти исключительно сюжеты, подходящие к тоскливому настроению его: «Довольно» Тургенева, наиболее проникнутые сплином и безнадежною тоскою стихотворения По и Бодлера, «Разбитую вазу» Сюлли, с её намеками на разбитое сердце и т. д.

Такое отсутствие душевной бодрости не могло служить источником творческой продуктивности, и в течение 20 лет изящные, хотя и не чуждые изысканности и деланной щеголеватости, стихи Андреевского появляются в печати крайне редко. В 1898 году вышло 2-е изд. его сборника (собраны в отдельном издании под заглавием «Литературные Чтения», СПб., 1891 год, 3-е издание; «Литературные Очерки», СПб., 1902 год).

Андреевский — критик

Почти отказавшись от поэтической деятельности, Андреевский с конца 1880-х годов, редко, но заметно и интересно, выступал с небольшими, очень изящными и содержательными критическими этюдами и литературными портретами. Сильной стороной этюдов Андреевского является то, что они написаны не только «по поводу», как это часто бывало в русской критике того времени, но действительно задаются целью прежде всего обрисовать духовный облик разбираемого писателя. И Андреевскому часто удается такая задача, когда идет о писателе, в большей или меньшей мере душевно-созвучном критику-поэту.

Так, Андреевскому принадлежит честь обратного водворения на высокое место почти забытого Боратынского, хотя при этом критик впадает в совершенно неправильную полемику против Белинского, якобы умалившего значение Боратынского. Очень интересны этюды о Тургеневе и Лермонтове. Серьёзной заслугой в своё время (1888) был этюд о «Братьях Карамазовых». Это одно из первых проявлений того нового понимания Достоевского, которое в 1890-х годах сменило прежнее, в общем довольно элементарное истолкование сложнейшего творчества этого гения. Вполне остаться в пределах непосредственного истолкования рассматриваемого писателя Андреевскому, однако, не удается. Слишком для этого он полон вражды к некогда увлекавшей его писаревщине и вообще к публицистическим стремлениям русской литературной мысли.

Сплошь и рядом истолкование Андреевского принимает полемически-одностороннее направление. Так, Тургенев для него только «задумчивый поэт земного существования», и именно тому, что он «поэт», Андреевский придает основное значение при оценке Тургенева, в творчестве которого, будто бы, «преобладающая задача — искание „красоты“. В Лермонтове он видит только „гордого человека“, огорченного своим божественным происхождением», который раз услыхав «звуки небес», уже не мог иметь интереса к «скучным песням земли». Поэтому он считает «фальшью» всякое желание связать Лермонтова с условиями его времени и даже в «Думе» видит «укор, который можно впредь до окончания мира повторять всякому поколению».

При общей вражде критика ко всякого рода «гражданственности», он, естественно, должен относиться отрицательно к Некрасову. И этюд о нём так и начинается словами: «Спорный поэт». Затем, однако, критик категорически говорит и о «необычайной даровитости» Некрасова и о том, что поэзия его была «горячей и грозной проповедью», что он «является истинным поэтом в тех случаях, когда излагает народные поэмы народным говором», что даже в сатирах его есть стихи, которые «могут быть названы вечными» и «по художественной правде равны лучшим пушкинским строкам». И в результате читатель приходит к выводу, что Некрасов, совершенно бесспорно, поэт очень большой.

Всего менее удался Андреевскому Гаршин. Внешне он анализирует его очень верно, и скелет творчества автора «Красного цветка» намечен у него вполне правильно; но души скорбного страдальца критик не уловил. То жгучее стремление к идеалу, в котором лежит тайна неотразимого обаяния повестей Гаршина, совсем не затронуло комментатора, с его равнодушием и порою даже враждой к общественности. Он анализирует героические стремления гаршинского творчества с тем же спокойствием, с каким разбирает технические детали гаршинской манеры, и не удивительно, что и читатель разбора доканчивает статью без всякого волнения. И это отсутствие страсти, это часто очень тонкое, но, вместе с тем, холодноватое и суховатое анализирование вполне гармонирует с нарядно-скорбной и усталой поэзией Андреевского и сливается в один общий литературный облик.

Андреевский и поэт, и критик — «для немногих». — Ср. Арсеньев, «Критические этюды», т. II, и ст. о судебных речах Андреевского в «Вестнике Европы» за 1891 год, № 6; Венгеров, «Критико-биографический словарь», т. I.; «Сочинения Белинского» под редакцией Венгерова, т. VII, примечания, стр. 626—637; Михайловский, «Сочинения». С. Венгеров.

Скончался Сергей Аркадьевич Андреевский 9 ноября 1918 года в Петрограде, от воспаления лёгких.

Сочинения

  • первый сборник стихотворений (1878—85) издан в 1886 г.,
  • второе издание в 1898 г.;
  • критические статьи под заглавием «Литературные Чтения» — в 1891 г.;
  • «Защитительные речи», 3-е изд. в 1898 г.
  • Избранные труды и речи /Сост. И. Потапчук: Предисл. А. Ф. Кони. — М.: Автограф, 2000. — 424 с. — (Юридическое наследие) ISBN 5-89201-017-1

Книга о смерти. М., «Наука», «Литературные памятники». М.,2005. Подготовка текстов, примечания и статья-послесловие Ирены Подольской.

Источники

  • [rescepti.com/andrey.htm Сергей Аркадьевич Андреевский на сайте «Юристы России»]
  • [rodovoyegnezdo.narod.ru/Andreevsky/andreevsky.htm Родственный род Андреевских…]
  • [sud.ua/newspaper/2011/12/05/38807-sergej-andreevskij-advokat-s-dyshoj-poeta/print Сергей Андреевский: адвокат с душой поэта]
  • Томсинов В. А. Адвокат-поэт как явление русской адвокатуры второй половины XIX в.: К 150-летию со дня рождения Андреевского. // Законодательство. — 1998. — № 4. — С. 77-80.

Напишите отзыв о статье "Андреевский, Сергей Аркадьевич"

Отрывок, характеризующий Андреевский, Сергей Аркадьевич


В душе Пьера теперь не происходило ничего подобного тому, что происходило в ней в подобных же обстоятельствах во время его сватовства с Элен.
Он не повторял, как тогда, с болезненным стыдом слов, сказанных им, не говорил себе: «Ах, зачем я не сказал этого, и зачем, зачем я сказал тогда „je vous aime“?» [я люблю вас] Теперь, напротив, каждое слово ее, свое он повторял в своем воображении со всеми подробностями лица, улыбки и ничего не хотел ни убавить, ни прибавить: хотел только повторять. Сомнений в том, хорошо ли, или дурно то, что он предпринял, – теперь не было и тени. Одно только страшное сомнение иногда приходило ему в голову. Не во сне ли все это? Не ошиблась ли княжна Марья? Не слишком ли я горд и самонадеян? Я верю; а вдруг, что и должно случиться, княжна Марья скажет ей, а она улыбнется и ответит: «Как странно! Он, верно, ошибся. Разве он не знает, что он человек, просто человек, а я?.. Я совсем другое, высшее».
Только это сомнение часто приходило Пьеру. Планов он тоже не делал теперь никаких. Ему казалось так невероятно предстоящее счастье, что стоило этому совершиться, и уж дальше ничего не могло быть. Все кончалось.
Радостное, неожиданное сумасшествие, к которому Пьер считал себя неспособным, овладело им. Весь смысл жизни, не для него одного, но для всего мира, казался ему заключающимся только в его любви и в возможности ее любви к нему. Иногда все люди казались ему занятыми только одним – его будущим счастьем. Ему казалось иногда, что все они радуются так же, как и он сам, и только стараются скрыть эту радость, притворяясь занятыми другими интересами. В каждом слове и движении он видел намеки на свое счастие. Он часто удивлял людей, встречавшихся с ним, своими значительными, выражавшими тайное согласие, счастливыми взглядами и улыбками. Но когда он понимал, что люди могли не знать про его счастье, он от всей души жалел их и испытывал желание как нибудь объяснить им, что все то, чем они заняты, есть совершенный вздор и пустяки, не стоящие внимания.
Когда ему предлагали служить или когда обсуждали какие нибудь общие, государственные дела и войну, предполагая, что от такого или такого исхода такого то события зависит счастие всех людей, он слушал с кроткой соболезнующею улыбкой и удивлял говоривших с ним людей своими странными замечаниями. Но как те люди, которые казались Пьеру понимающими настоящий смысл жизни, то есть его чувство, так и те несчастные, которые, очевидно, не понимали этого, – все люди в этот период времени представлялись ему в таком ярком свете сиявшего в нем чувства, что без малейшего усилия, он сразу, встречаясь с каким бы то ни было человеком, видел в нем все, что было хорошего и достойного любви.
Рассматривая дела и бумаги своей покойной жены, он к ее памяти не испытывал никакого чувства, кроме жалости в том, что она не знала того счастья, которое он знал теперь. Князь Василий, особенно гордый теперь получением нового места и звезды, представлялся ему трогательным, добрым и жалким стариком.
Пьер часто потом вспоминал это время счастливого безумия. Все суждения, которые он составил себе о людях и обстоятельствах за этот период времени, остались для него навсегда верными. Он не только не отрекался впоследствии от этих взглядов на людей и вещи, но, напротив, в внутренних сомнениях и противуречиях прибегал к тому взгляду, который он имел в это время безумия, и взгляд этот всегда оказывался верен.
«Может быть, – думал он, – я и казался тогда странен и смешон; но я тогда не был так безумен, как казалось. Напротив, я был тогда умнее и проницательнее, чем когда либо, и понимал все, что стоит понимать в жизни, потому что… я был счастлив».
Безумие Пьера состояло в том, что он не дожидался, как прежде, личных причин, которые он называл достоинствами людей, для того чтобы любить их, а любовь переполняла его сердце, и он, беспричинно любя людей, находил несомненные причины, за которые стоило любить их.


С первого того вечера, когда Наташа, после отъезда Пьера, с радостно насмешливой улыбкой сказала княжне Марье, что он точно, ну точно из бани, и сюртучок, и стриженый, с этой минуты что то скрытое и самой ей неизвестное, но непреодолимое проснулось в душе Наташи.
Все: лицо, походка, взгляд, голос – все вдруг изменилось в ней. Неожиданные для нее самой – сила жизни, надежды на счастье всплыли наружу и требовали удовлетворения. С первого вечера Наташа как будто забыла все то, что с ней было. Она с тех пор ни разу не пожаловалась на свое положение, ни одного слова не сказала о прошедшем и не боялась уже делать веселые планы на будущее. Она мало говорила о Пьере, но когда княжна Марья упоминала о нем, давно потухший блеск зажигался в ее глазах и губы морщились странной улыбкой.
Перемена, происшедшая в Наташе, сначала удивила княжну Марью; но когда она поняла ее значение, то перемена эта огорчила ее. «Неужели она так мало любила брата, что так скоро могла забыть его», – думала княжна Марья, когда она одна обдумывала происшедшую перемену. Но когда она была с Наташей, то не сердилась на нее и не упрекала ее. Проснувшаяся сила жизни, охватившая Наташу, была, очевидно, так неудержима, так неожиданна для нее самой, что княжна Марья в присутствии Наташи чувствовала, что она не имела права упрекать ее даже в душе своей.
Наташа с такой полнотой и искренностью вся отдалась новому чувству, что и не пыталась скрывать, что ей было теперь не горестно, а радостно и весело.
Когда, после ночного объяснения с Пьером, княжна Марья вернулась в свою комнату, Наташа встретила ее на пороге.
– Он сказал? Да? Он сказал? – повторила она. И радостное и вместе жалкое, просящее прощения за свою радость, выражение остановилось на лице Наташи.
– Я хотела слушать у двери; но я знала, что ты скажешь мне.
Как ни понятен, как ни трогателен был для княжны Марьи тот взгляд, которым смотрела на нее Наташа; как ни жалко ей было видеть ее волнение; но слова Наташи в первую минуту оскорбили княжну Марью. Она вспомнила о брате, о его любви.
«Но что же делать! она не может иначе», – подумала княжна Марья; и с грустным и несколько строгим лицом передала она Наташе все, что сказал ей Пьер. Услыхав, что он собирается в Петербург, Наташа изумилась.
– В Петербург? – повторила она, как бы не понимая. Но, вглядевшись в грустное выражение лица княжны Марьи, она догадалась о причине ее грусти и вдруг заплакала. – Мари, – сказала она, – научи, что мне делать. Я боюсь быть дурной. Что ты скажешь, то я буду делать; научи меня…
– Ты любишь его?
– Да, – прошептала Наташа.
– О чем же ты плачешь? Я счастлива за тебя, – сказала княжна Марья, за эти слезы простив уже совершенно радость Наташи.
– Это будет не скоро, когда нибудь. Ты подумай, какое счастие, когда я буду его женой, а ты выйдешь за Nicolas.
– Наташа, я тебя просила не говорить об этом. Будем говорить о тебе.
Они помолчали.
– Только для чего же в Петербург! – вдруг сказала Наташа, и сама же поспешно ответила себе: – Нет, нет, это так надо… Да, Мари? Так надо…


Прошло семь лет после 12 го года. Взволнованное историческое море Европы улеглось в свои берега. Оно казалось затихшим; но таинственные силы, двигающие человечество (таинственные потому, что законы, определяющие их движение, неизвестны нам), продолжали свое действие.
Несмотря на то, что поверхность исторического моря казалась неподвижною, так же непрерывно, как движение времени, двигалось человечество. Слагались, разлагались различные группы людских сцеплений; подготовлялись причины образования и разложения государств, перемещений народов.
Историческое море, не как прежде, направлялось порывами от одного берега к другому: оно бурлило в глубине. Исторические лица, не как прежде, носились волнами от одного берега к другому; теперь они, казалось, кружились на одном месте. Исторические лица, прежде во главе войск отражавшие приказаниями войн, походов, сражений движение масс, теперь отражали бурлившее движение политическими и дипломатическими соображениями, законами, трактатами…
Эту деятельность исторических лиц историки называют реакцией.
Описывая деятельность этих исторических лиц, бывших, по их мнению, причиною того, что они называют реакцией, историки строго осуждают их. Все известные люди того времени, от Александра и Наполеона до m me Stael, Фотия, Шеллинга, Фихте, Шатобриана и проч., проходят перед их строгим судом и оправдываются или осуждаются, смотря по тому, содействовали ли они прогрессу или реакции.
В России, по их описанию, в этот период времени тоже происходила реакция, и главным виновником этой реакции был Александр I – тот самый Александр I, который, по их же описаниям, был главным виновником либеральных начинаний своего царствования и спасения России.
В настоящей русской литературе, от гимназиста до ученого историка, нет человека, который не бросил бы своего камушка в Александра I за неправильные поступки его в этот период царствования.
«Он должен был поступить так то и так то. В таком случае он поступил хорошо, в таком дурно. Он прекрасно вел себя в начале царствования и во время 12 го года; но он поступил дурно, дав конституцию Польше, сделав Священный Союз, дав власть Аракчееву, поощряя Голицына и мистицизм, потом поощряя Шишкова и Фотия. Он сделал дурно, занимаясь фронтовой частью армии; он поступил дурно, раскассировав Семеновский полк, и т. д.».
Надо бы исписать десять листов для того, чтобы перечислить все те упреки, которые делают ему историки на основании того знания блага человечества, которым они обладают.
Что значат эти упреки?
Те самые поступки, за которые историки одобряют Александра I, – как то: либеральные начинания царствования, борьба с Наполеоном, твердость, выказанная им в 12 м году, и поход 13 го года, не вытекают ли из одних и тех же источников – условий крови, воспитания, жизни, сделавших личность Александра тем, чем она была, – из которых вытекают и те поступки, за которые историки порицают его, как то: Священный Союз, восстановление Польши, реакция 20 х годов?
В чем же состоит сущность этих упреков?
В том, что такое историческое лицо, как Александр I, лицо, стоявшее на высшей возможной ступени человеческой власти, как бы в фокусе ослепляющего света всех сосредоточивающихся на нем исторических лучей; лицо, подлежавшее тем сильнейшим в мире влияниям интриг, обманов, лести, самообольщения, которые неразлучны с властью; лицо, чувствовавшее на себе, всякую минуту своей жизни, ответственность за все совершавшееся в Европе, и лицо не выдуманное, а живое, как и каждый человек, с своими личными привычками, страстями, стремлениями к добру, красоте, истине, – что это лицо, пятьдесят лет тому назад, не то что не было добродетельно (за это историки не упрекают), а не имело тех воззрений на благо человечества, которые имеет теперь профессор, смолоду занимающийся наукой, то есть читанном книжек, лекций и списыванием этих книжек и лекций в одну тетрадку.
Но если даже предположить, что Александр I пятьдесят лет тому назад ошибался в своем воззрении на то, что есть благо народов, невольно должно предположить, что и историк, судящий Александра, точно так же по прошествии некоторого времени окажется несправедливым, в своем воззрении на то, что есть благо человечества. Предположение это тем более естественно и необходимо, что, следя за развитием истории, мы видим, что с каждым годом, с каждым новым писателем изменяется воззрение на то, что есть благо человечества; так что то, что казалось благом, через десять лет представляется злом; и наоборот. Мало того, одновременно мы находим в истории совершенно противоположные взгляды на то, что было зло и что было благо: одни данную Польше конституцию и Священный Союз ставят в заслугу, другие в укор Александру.
Про деятельность Александра и Наполеона нельзя сказать, чтобы она была полезна или вредна, ибо мы не можем сказать, для чего она полезна и для чего вредна. Если деятельность эта кому нибудь не нравится, то она не нравится ему только вследствие несовпадения ее с ограниченным пониманием его о том, что есть благо. Представляется ли мне благом сохранение в 12 м году дома моего отца в Москве, или слава русских войск, или процветание Петербургского и других университетов, или свобода Польши, или могущество России, или равновесие Европы, или известного рода европейское просвещение – прогресс, я должен признать, что деятельность всякого исторического лица имела, кроме этих целей, ещь другие, более общие и недоступные мне цели.
Но положим, что так называемая наука имеет возможность примирить все противоречия и имеет для исторических лиц и событий неизменное мерило хорошего и дурного.
Положим, что Александр мог сделать все иначе. Положим, что он мог, по предписанию тех, которые обвиняют его, тех, которые профессируют знание конечной цели движения человечества, распорядиться по той программе народности, свободы, равенства и прогресса (другой, кажется, нет), которую бы ему дали теперешние обвинители. Положим, что эта программа была бы возможна и составлена и что Александр действовал бы по ней. Что же сталось бы тогда с деятельностью всех тех людей, которые противодействовали тогдашнему направлению правительства, – с деятельностью, которая, по мнению историков, хороша и полезна? Деятельности бы этой не было; жизни бы не было; ничего бы не было.
Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, – то уничтожится возможность жизни.


Если допустить, как то делают историки, что великие люди ведут человечество к достижению известных целей, состоящих или в величии России или Франции, или в равновесии Европы, или в разнесении идей революции, или в общем прогрессе, или в чем бы то ни было, то невозможно объяснить явлений истории без понятий о случае и о гении.
Если цель европейских войн начала нынешнего столетия состояла в величии России, то эта цель могла быть достигнута без всех предшествовавших войн и без нашествия. Если цель – величие Франции, то эта цель могла быть достигнута и без революции, и без империи. Если цель – распространение идей, то книгопечатание исполнило бы это гораздо лучше, чем солдаты. Если цель – прогресс цивилизации, то весьма легко предположить, что, кроме истребления людей и их богатств, есть другие более целесообразные пути для распространения цивилизации.
Почему же это случилось так, а не иначе?
Потому что это так случилось. «Случай сделал положение; гений воспользовался им», – говорит история.