Арзамас (литературное общество)

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Арзамас (общество)»)
Перейти к: навигация, поиск

«Арзама́сское о́бщество безве́стных люде́й» или просто «Арзама́с» (14 (26) октября 18157 (19) апреля 1818) — закрытое дружеское общество и литературный кружок, объединявший сторонников нового «карамзинского» направления в литературе. «Арзамас» поставил себе задачей борьбу с архаическими литературными вкусами и традициями, защитники которых состояли в обществе «Беседы любителей русского слова», основанном А. С. Шишковым. Членами «Арзамаса» были как литераторы (среди прочих В. А. Жуковский, К. Н. Батюшков, А. С. Пушкин), так и политические и общественные деятели (С. С. Уваров, Д. Н. Блудов, Д. В. Дашков и другие).

В противовес торжественной официальности собраний «Беседы» заседания «Арзамаса» имели характер весёлых дружеских встреч. Название «Арзамас» было взято из памфлета Блудова, а все члены «Арзамаса» наделялись шутливыми прозвищами, заимствованными из баллад Жуковского. Так, сам Жуковский стал Светланой, Вяземский — Асмодеем, Пушкин — Сверчком и т. п. Внутри кружка было множество различных традиций, пародирующих устои «Беседы» и Российской академии, масонов и православную церковь. На заседаниях арзамасцы читали эпиграммы, шутливые протоколы и критически разбирали собственные сочинения. Символом общества стал гусь арзамасской породы, которого подавали к столу.

После вступления в общество будущих декабристов и закрытия «Беседы» арзамасцы попытались сделать работу кружка более серьёзной и задумали издание собственного журнала. Однако дальше составления плана дело не пошло. В 1818 году «Арзамас» распался. Внешней причиной был разъезд многих его членов из Санкт-Петербурга. Фактически же арзамасцы не сошлись в своих социально-политических взглядах.





Причины возникновения

Языковая программа Шишкова

В России XVIII века в употреблении было несколько разновидностей русского языка, которые резко контрастировали между собой. С одной стороны, существовали виды письменного языка: язык церковных книг (церковнославянский), юридический и т. д. С другой стороны, имелся разговорный русский язык. Учёный М. В. Ломоносов (1711—1765) отнёс каждый из таких видов речи к определённому языковому стилю: высокому (церковнославянский), низкому (разговорный) и среднему (слова, принадлежащие обоим языкам). Посредством смешения стилей Ломоносов предложил составить жанры классистической литературы, также разделённые на высокие (смесь высокого и среднего стилей) и низкие (смесь среднего и низкого стилей). Сам Ломоносов работал в высоком жанре, то есть писал сложным книжным языком. За развитие «средних» жанров как усреднение «высокого» и «низкого», их сглаживание, взялись поэт А. П. Сумароков и другие поэты его школы. Эти два направления задали курс для следующего поколения литераторов[1].

Писатель Александр Семёнович Шишков (1754—1841) взял курс на ломоносовскую школу. Он создал пуристическую языковую программу, выступая за сохранение славянской лингвистики и против распространения иностранных слов в русском языке. В частности, в оппозицию заимствованиям Шишков выдумывал собственные слова на славянский манер[1][2]. Противоположный курс взял историк и литератор Николай Михайлович Карамзин (1766—1826). Посредством заимствований и введения семантических калек с французского языка он создал программу разговорного русского языка, на котором предположительно могло бы общаться образованное общество. В реальности на тот момент дворянство в России, будучи билингвическим, говорило преимущественно на французском[1].

К началу XIX века идеи Шишкова и Карамзина продолжали оставаться актуальными. Их последователей в современном литературоведении называют «шишковистами» и «карамзинистами» или «архаистами» и «новаторами» соответственно. В 1811 году у шишковистов появилось своё литературное общество «Беседа любителей русского слова»[1]. Среди членов были сам Шишков, Г. Р. Державин, И. А. Крылов[2]. «Беседа» регулярно проводила собрания дома у Державина и выпускала периодическое издание «Чтения в „Беседе любителей русского слова“». В 1813 году Шишков занял пост президента Российской Академии, где главной задачей было составление толкового словаря. Словарь был выдержан в рамках языкового пуризма, а между Академией и «Беседой» установилась неразрывная ассоциация[1].

Комедия Шаховского

23 сентября (5 октября1815 года состоялась премьера пьесы драматурга и члена «Беседы» А. А. Шаховского «Урок кокеткам, или Липецкие воды», которая являлась сатирой на литераторов-романтиков и поэта В. А. Жуковского в частности[2]. В ней положительные персонажи были представлены патриотами, а сторонники иностранных и модных течений показаны в отрицательном ключе. Также в некоторых персонажах угадывались С. С. Уваров и В. Л. Пушкин[3]. Жуковский и его приятели, будущие арзамасцы, были на премьере[4].

Можно вообразить себе положение бедного Жуковского, на которого обратилось не­сколько нескромных взоров! Можно себе представить удивление и гнев вокруг него сидящих друзей его! Перчатка была брошена; ещё кипящие молодостию Блудов и Даш­ков спешили поднять её.
Из мемуаров Ф. Ф. Вигеля[4].

Комедия вызвала негативную реакцию будущих арзамасцев и спровоцировала их на открытое противостояние «беседчикам». Д. В. Дашков и П. А. Вяземский после премьеры опубликовали свои статьи в адрес Шаховского, а тексты и эпиграммы от того же Дашкова и Д. Н. Блудова, из-за их язвительности не годящиеся к печати, до автора «Липецких вод» доносил Ф. Ф. Вигель, чтобы ему отомстить[4]. Конфликт вокруг пьесы послужил началом открытой полемики архаистов и новаторов, а также толчком к созданию карамзинистами своего общества[1].

Деятельность «Арзамаса»

1815—1816

Однажды Блудов проездом в Оренбургскую губернию остановился в городе Арзамасе. В гостинице, где он разместился, ему показалось, что какие-то собравшиеся за столом «безвестные люди» беседуют о литературе. Этот эпизод вдохновил его сочинить памфлет в адрес Шаховского, а также стал причиной названия литературного кружка[комм. 1][5].

«Арзамасское общество безвестных людей» возникло 14 (26) октября 1815 года. В этот день на первом собрании в доме Уварова, которому и принадлежала идея создания такого общества, присутствовали шесть человек: Жуковский, Блудов, Уваров, Дашков, А. И. Тургенев и С. П. Жихарев[1][4]. Они в несерьёзной форме отказались от общения с членами «Беседы» и Русской Академии, приняв шуточное «крещение», после которого каждый получил прозвища, взятые из баллад Жуковского[6]. На следующих собраниях в кружок были приняты П. И. Полетика, Д. П. Северин и А. Ф. Воейков[7]. Уже на третьем заседании было решено «определить занятия Арзамаса, <…> заниматься различными приятностями, читая друг другу стишки, царапать друг друга критическими колкостями и прочее»[комм. 2]. На четвёртом собрании 18 (30) ноября 1815 года Блудов предложил критически разбирать новинки отечественной и иностранной литературы, но «сие предложение не разлакомило членов и не произвело в умах их никакой нравственной похоти». В итоге решили разбирать и критиковать собственные сочинения[8]. На последующих собраниях арзамасцы занимались именно этим. Однако порой в кружке поднимались не только литературные, но и общественно-политические вопросы[9]. Члены общества условились собираться еженедельно, но с такой периодичностью собрания проходили только в течение 1815 года. С последующего года «Арзамас» собирался примерно раз в месяц[10].

Среди самих арзамасцев существовали разные взгляды на деятельность кружка. По воспоминаниям Уварова, никакой чёткой цели в нём было. С его слов, «Арзамас» был обществом молодых людей, связанных любовью к литературе и родному языку. Уваров указывал на «преимущественно критическую» направленность: в кружке, как правило, занимались анализом литературных произведений. П. А. Вяземский видел в «Арзамасе» «школу взаимного литературного обучения, литературного товарищества». Жуковский находил в характере собраний преимущественно несерьёзные, пародийные элементы[9].

В некоторых моментах несхожи были и литературные вкусы арзамасцев. Неоклассицизм, античность, романтизм, французские или немецкие литературные традиции поодиночке входили в круг интересов разных членов кружка[11]. Однако все они были едины во взглядах на языковую реформу Карамзина. Он был главным противником Шишкова и ориентиром для «Арзамаса»[12]. В знак уважения Карамзина сделали почётным членом кружка и устроили в честь него отдельное собрание. В 1816 году, когда Карамзину пришлось остаться в Петербурге для печатания «Истории государства Российского», его дом в Царском Селе посещали многие арзамасцы. На этих встречах присутствовал и учившийся в то время в лицее А. С. Пушкин[11]. В том же году он впервые провозгласил себя «арзамасцем» — так, например, он и подписывается в послании Жуковскому. Однако рассмотрение его кандидатуры и официальное принятие в кружок произошли позднее[13].

В «Арзамасе» было обычным делом избирать членов до их согласия на вступление в общество. Так, 14 (26) октября 1815 года в кружок заочно записали Д. В. Давыдова, Вяземского, В. Л. Пушкина и К. Н. Батюшкова, а 22 октября записали и Вигеля. Формально же на заседании Вяземский впервые присутствовал 24 февраля (7 марта1816-го, а В. Пушкин в марте того же года. Когда именно был формально принят Давыдов, неизвестно[14].

Специально для В. Пушкина арзамасцы выдумали шуточный ритуал вступления. Дома у Уварова его одели в хитон, обшитый раковинами, надели широкополую шляпу и выдали посох. Василию Львовичу завязали глаза и повели в комнату, где остальные арзамасцы пускали ему под ноги хлопушки. Затем под речь Жуковского его закидали шубами, после чего повели в другой зал и сняли повязку. Там Пушкину предстояло пронзить стрелой чучело, олицетворявшее Шишкова. В ходе церемонии он также поцеловал лиру и сову, принял из рук Дашкова гуся и произвёл омовение из таза с водой. Каждый элемент ритуала имел символический смысл и сопровождался речью одного из арзамасцев[15]. 11 (23) ноября 1816 года в кружок вступил Д. А. Кавелин. На том же заседании впервые присутствовал Н. И. Тургенев, но в «Арзамас» пока принят не был[16].

1817—1818

24 февраля (8 марта1817 года в кружок был принят Н. Тургенев[17], а 22 апреля (4 мая1817 года — М. Ф. Орлов[8]. В день своего избрания Орлов высказал идею о публикации арзамасского журнала[9]. Живший в Москве Вяземский ещё до этого писал столичным приятелям о такой необходимости[18]. Хотя Жуковский настаивал на несерьёзном характере деятельности[16] («Арзамасская критика должна ехать верхом на галиматье», — говорил он[9]), Уваров, Блудов и Дашков были с ним не согласны[16], и с приходом будущих декабристов — Н. Тургенева и Орлова, которые хотели использовать ресурсы «Арзамаса» для воплощения своих либеральных идей, — было решено издавать журнал. Решение было принято единогласно. Сомневался лишь Блудов, однако и он поддержал идею[19]. 27 августа (8 сентября1817-го на заседания впервые попал Батюшков, а также был принят А. А. Плещеев[13].

В пушкинистике существует проблема точной датировки избрания в «Арзамас» А. Пушкина. Считается, что он был избран заочно в июне-июле 1817 года. Допускается и его посещение некоторых заседаний до своего избрания[13]. 13 (25) августа 1817-го в «Арзамас» был принят ещё один будущий декабрист, Н. М. Муравьёв[14]. Заседания на тот момент начали принимать серьёзный характер, с чем не мог смириться Жуковский. Арзамасцы планировали до октября собрать материал для четырёх номеров будущего журнала. Предполагалось, что первый номер должен был выйти 1 (13) января 1818-го, а в год планировалось издавать по 12 номеров. Уваров и Блудов были назначены редакторами. По буффонаде Жуковского был нанесён удар, когда в августе 1817 года составили «Устав „Арзамасского общества безвестных людей“» с прописанными в нём целями общества и обязанностями членов[19]. В этот период беседы «Арзамаса» приобрели политический, во многом крамольный характер. «Ум от нас отступился! Мы перестали смеяться — / Смех заступила зевота, чума окаянной Беседы!», — иронизировал Жуковский[20].

К концу 1817 года года часть арзамасцев разъехалась из Петербурга по делам: Вяземский — в Варшаву, Дашков — в Константинополь, Орлов — в Киев, Полетика — в Вашингтон. Блудов уезжал в Лондон. По этому случаю 7 (19) апреля 1818 года было проведено последнее собрание «Арзамаса»[20]. На нём в доме Уварова присутствовали сам Блудов, оба Тургеневы, Уваров, Батюшков, Вигель, а также — впервые как член кружка — А. Пушкин[13]. Разъезд членов кружка был только внешней причиной завершения его деятельности. Фактически арзамасцы не сошлись в своих социально-политических взглядах[21][22].

Буффонада явилась причиной рождения «Арза­маса», и с этого момента буффонство определило его характер. Мы объеди­нились, чтобы хохотать во всё горло, как сумасшедшие; и я, избранный секретарем общества, сделал немалый вклад, чтобы достигнуть этой главной цели, т. е. смеха; я заполнял протоколы галиматьёй, к которой внезапно обнаружил колоссальное влечение. До тех пор пока мы оставались только буффонами, наше общество оставалось деятельным и полным жизни; как только было принято решение стать серьёзными, оно умерло внезапной смертью.
Из письма Жуковского к Ф. фон Мюллеру от 12 (24) мая 1846 года (оригинал на французском)[8]

Члены кружка

На момент появления устава «Арзамаса» и до завершения деятельности кружка в обществе состояло 20 человек[23]:
Сергей Семёнович Уваров (1786—1855). В 1811 году женился по расчёту на фрейлине Е. А. Разумовской, дочери графа А. К. Разумовского, который чуть позже стал министром народного просвещения. Благодаря тестю Уваров получил чин действительного статского советника и место попечителя санкт-петербургского учебного округа[24]. Именно Уварову принадлежит идея создания кружка[1]. Прозвище «Старушка» взято из «Баллады, в которой описывается, как одна старушка ехала на чёрном коне вдвоём, и кто сидел впереди» Жуковского[25].
Дмитрий Николаевич Блудов (1785—1864). С 1814 года служил в Министерстве иностранных дел[26]. Арзамасцы, пародируя традицию в Российской Академии, читали посмертные речи в честь живых членов «Беседы»[1]. На одном из собраний Блудов произнёс шуточную речь И. С. Захарову, который вскоре на самом деле скончался. Это послужило поводом наречь Блудова «Кассандрой», так как она, согласно мифу, предсказывала несчастья[26]. Прозвище также отсылало к одноимённой балладе Жуковского[25], при отъездах которого Блудов заменял его в роли секретаря[1].
Александр Иванович Тургенев (1784—1846). В 1810 году был назначен директором департамента Главного управления духовных дел иностранных исповеданий. Соединял с этой должностью звания и помощника статс-секретаря в Государственном Совете и старшего члена Совета комиссии составления законов[27]. Несмотря на то, что был одним из основателей кружка, не принимал участия в его пародийных традициях. Однако Тургенев вёл постоянную переписку с московскими членами «Арзамаса». Также благодаря ему Вяземский и Батюшков получили выгодные места, а Жуковский — пенсию. В кружке Тургенев был известен как «Эолова Арфа»; прозвище дано в честь одноимённой баллады Жуковского[26].
Василий Андреевич Жуковский (1783—1852). К моменту создания кружка был знаменитым поэтом[26]. Его прославил «Певец во стане русских войнов», написанный им в 1812 году. В 1814-м Жуковский написал «Послание императору Александру» и по инициативе императрицы Марии Фёдоровны переехал в Петербург, где занялся литературной деятельностью, а с 1817 года — и преподаванием при дворе[28]. Являлся постоянным секретарём «Арзамаса», записывал протоколы собраний[10]. В честь своей же баллады был прозван «Светланой»[25].
Дмитрий Васильевич Дашков (1789—1839). С середины 1810-х годов работал в Министерстве иностранных дел. Ещё за несколько лет до существования кружка он был участником полемики с архаистами. Дашков вёл себя подчёркнуто серьёзно, был вспыльчив и нетерпелив. Он заикался, но когда, по воспоминаниям Вигеля, «касался важного предмета, то говорил плавно, чисто, безостановочно». В среде арзамасцев был прозван «Чу», Жуковский же называл его Дашенькой[6]. «Чу» — это междометие, часто употребляемое в балладах Жуковского[25].
Степан Петрович Жихарев (1787—1860). С 1806 года работал переводчиком в Коллегии иностранных дел. Жихарев был хорошо знаком с Шишковым и Державиным и в конце 1800-х участвовал в их литературных встречах, а также был членом «Московского общества любителей российской словесности». Поэтому, хотя шишковистом он не являлся, ему пришлось зачитать посмертную речь в честь самого себя[6][29]. Имел прозвище «Громобой» в честь одноимённой баллады Жуковского[25].
Пётр Иванович Полетика (1778—1849). С 1798 года был переводчиком в Коллегии иностранных дел. В 1802—1814 годах работал в разных русских посольствах в Европе и Америке. По причине многих переездов получил прозвище «Очарованный Челнок»[7], что также отсылало к «Адельстану»: «И, осанясь, лебедь статный / Легкой цепию повлёк / Вдоль по Реину обратно / Очарованный челнок»[25]. Пётр Иванович был прямодушным, говорил не много, но веско. Любил использовать в речи житейские афоризмы или анекдоты. Ему принадлежит фраза: «В России от дурных мер, принимаемых правительством, есть спасение: дурное исполне­ние»[7].
Дмитрий Петрович Северин (1792—1865). Служил дипломатом. Занимался литературной деятельностью, но успехов не имел. Вигель вспоминал о нём: «…это было удивительное слияние дерзости с подлостью; но надобно признаться — никогда ещё не видал я холопство, облеченное в столь щеголеватые и благородные формы»[7]. Прозвище «Резвый Кот» взято из баллады Жуковского «Пустынник»: «Кружится резвый кот пред ними; / В углу кричит сверчок…»[25]
Александр Фёдорович Воейков (1778—1839). Литератор и переводчик Воейков в 1814 году женился на А. А. Протасовой, которой Жуковский посвятил балладу «Светлана». Благодаря этому браку он породнился с поэтом. Приятельство с Василием Андреевичем помогло ему попасть в «Арзамас», однако остальные арзамасцы приняли его с неохотой и только из-за уважения к Жуковскому[30]. В обществе у него было два прозвища: «Дымная Печурка» и «Две Огромные Руки». Оба взяты из произведений Жуковского. Первое — из баллады «Пустынник»: «И старец зрит гостеприимный, / Что гость его уныл, / И светлый огонек он в дымной / Печурке разложил». Второе — из «Адельстана»: «В бездне звуки отразились; / Отзыв грянул вдоль реки; / Вдруг… из бездны появились / Две огромные руки»[25].
Денис Васильевич Давыдов (1784—1839). В чине подполковника перед Бородинским сражением первым высказал мысль о необходимости партизанской войны. Успешно проводил партизанские кампании на территории противника, а также отличился в других военных мероприятиях Отечественной войны. В результате дослужился до генерала-лейтенанта. Был известен и как поэт — писал стихи, прославляющие гусарский быт[31]. В «Арзамасе» имел прозвище «Армянин», взятое из баллады Жуковского «Алина и Альсим»: «Однажды, приуныв, Алина / Сидела; вдруг / Купца к ней вводит армянина / Её супруг»[25].
Пётр Андреевич Вяземский (1792—1878). В 1807 году остался сиротой, после чего находился на попечении у Карамзина, который был женат на его старшей сестре. Это повлияло на литературные интересы Вяземского. В 1808 году он опубликовал первые стихи, с 1810-х обратился к жанру гражданской лирики[32]. В период деятельности кружка жил в Москве, тем не менее принимал активное участие в жизни общества. Благодаря постоянной переписке с А. Тургеневым Вяземский был в курсе всех новостей кружка и его членов[33]. Арзамасское прозвище — «Асмодей»[34] — взято из баллады Жуковского «Громобой»: «Но всем бедам найти конец / Я способы имею; / К тебе нежалостлив Творец — / Прибегни к Асмодею»[25].
Василий Львович Пушкин (1766—1830). Поэт, дядя А. Пушкина[35]. Был старше многих приятелей по кружку: на момент вступления ему было 46 лет. Однако с молодыми товарищами Василий Львович сходился легко, но без фамильярности. Ближе всех общался с А. Тургеневым и Вяземским[34]. Получил прозвище «Вот» — часто повторяющееся слово в балладе «Светлана»[25]. Через неделю после церемонии вступления он опоздал на собрание и в ходе спора был переименован в «Вот Я Вас» и назначен старостой[36]. Позже за плохие стихи был разжалован и переименован в «Вотрушку», но вскоре восстановлен в звании и в прозвище[37].
Константин Николаевич Батюшков (1787—1855). Знаменитый поэт. Его мать страдала психическим расстройством, которое передалось ему по наследству, и беспокойство о своей судьбе всю жизнь преследовало Батюшкова. Участвовал в заграничном походе русской армии 1813—14 годов, дошёл до Парижа. После пребывания за границей вернулся в Петербург, где безответно влюбился в молодую девушку Анну Фурман. В отчаянии он уехал в свой полк, стоявший в Каменец-Подольске, а через год оставил навсегда военную службу, вернулся в Петербург, где вступил в «Арзамас»[38]. Его звали «Ахиллом», иронизируя над небольшим ростом поэта[37]. Прозвище также отсылало к одноимённой балладе Жуковского[25].
Филипп Филиппович Вигель (1786—1856). К 1816 году был правителем канцелярии архитектурного комитета Санкт-Петербурга. Активного участия в жизни «Арзамаса» не принимал, к деятельности «Беседы» был равнодушен (в некоторой степени даже считал её полезной). В арзамасский круг входил преимущественно из-за деловых интересов, стараясь поддерживать связи с влиятельными людьми. Был известен своими колкими высказываниями. В момент, когда хотел произнести остроту, он брал щепотку табаку из табакерки, которую постоянно вертел в руках. При этом его друзьям казалось, будто он «клюёт» пальцами, словно журавль клювом, что стало причиной его прозвища[39]. А именно «Ивиковым» он стал в честь баллады Жуковского «Ивиковы журавли»[26].
Дмитрий Александрович Кавелин (1778—1851). Приятель Жуковского, Дашкова и А. Тургенева по Московскому университетскому пансиону. На момент вступления в кружок был директором Главного педагогического института. По воспоминаниям Вигеля, Кавелин «почти всегда молчал, неохотно улыбался и между нами был совершенно лишний»[16]. Имел прозвище «Пустынник» в честь одноимённой баллады Жуковского[25].
Николай Иванович Тургенев (1789—1871). Будущий декабрист. С 1813 года работал с реформатором Германии Генрихом Штейном, что появлияло на взгляды Тургенева касательно крестьянского вопроса. Вернувшись в Россию в 1816 году, служил в комиссии составления законов, в министерстве финансов и в канцелярии Государственного Совета, где был помощником статс-секретаря[40]. Имел прозвище «Варви́к»[17] в честь одноимённой баллады Жуковского[25].
Михаил Фёдорович Орлов (1788—1842). Отличился в сражениях антинаполеоновских войн, принимал капитуляцию Парижа, получил звание генерал-майора. В 1815 году сблизился с Н. Тургневым, обсуждал с ним крестьянский вопрос. Орлов первым в истории России XIX века открыто выступил за отмену крепостного права. В период своей жизни в Петербурге, вступив в «Арзамас», настоял на выпуске арзамасского журнала. Хотел переформировать кружок, направить его на общественно-политические цели[41]. Имел прозвище «Рейн» в честь реки, фигурировавшей в балладе Жуковского «Адельстан»[25].
Александр Алексеевич Плещеев (1778—1862). Переводчик и коллежский асессор. В отставке жил в родовом имении в Орловской губернии, где соседство со сводной сестрой Жуковского позволило ему познакомиться с поэтом. Впоследствии они стали друзьями. После смерти жены Плещеев приехал в Петербург, где был принят, по инициативе Жуковского, в «Арзамас», получив за свою внешность прозвище «Чёрный Вран», взятое из «Светланы»: «Чёрный вран, свистя крылом, / Вьётся над санями…»[42][25].
Никита Михайлович Муравьёв (1795—1843). Будущий декабрист, капитан гвардейского Генерального штаба, участник заграничных походов 1813—1814 годов. В Париже познакомился с деятелями французской революции, что также определило либеральные взгляды Муравьёва. По возвращении в Россию участвовал в создании первого тайного общества декабристов — «Союза спасения»[19]. В «Арзамасе» имел прозвище «Адельстан» в честь одноимённой баллады. В записях Жуковского касательно арзамасского журнала упоминается некий «Статный Лебедь». Предполагается, что это ещё одно прозвище Муравьёва[25].
Александр Сергеевич Пушкин (1799—1837). Хотел присоединиться к кружку, будучи ещё лицеистом, однако формально был принят в него только после окончания лицея и побывал в качестве полноправного члена лишь на его последнем заседании[13]. За свои сочинения в арзамасском духе, которые он писал ещё в стенах лицея, получил прозвище «Сверчок», что отсылало к стиху из «Светланы»: «С треском пыхнул огонёк, / Крикнул жалобно Сверчок, / Вестник полуночи»[16].

Некоторых уважаемых ими людей арзамасцы производили в почётные члены общества. Избранные лица редко бывали на собраниях, не имели прозвищ и, как правило. не расписывались в протоколах заседаний. Такими лицами стали Николай Михайлович Карамзин, Александр Николаевич Салтыков, Михаил Александрович Салтыков, Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий, Иван Иванович Дмитриев[11], Иоанн Каподистрия[19] и Григорий Иванович Гагарин[43].

Формат собраний

Заседания «Арзамаса» проходили в неофициальной форме. Характер общения был дружеским и даже намеренно шутовским. Ирония присутствовала и в полном названии кружка — «Арзамасское общество безвестных людей», поскольку в действительности многие его члены обладали известностью и общественным влиянием. В качестве символа общества был выбран гусь арзамасской породы[2]. Его изобразили на печати «Арзамаса», а также традиционно подавали к столу в конце заседания[6]. В процессе собрания составлялись шуточные протоколы с использованием архаичной формы письма[2]. Их датировка производилась по шуточному летосчислению от начала «Липецкого потопа» — премьеры комедии Шаховского[44].

«Арзамас» позиционировал себя как противоположность «Беседы» с её официальной серьёзностью, поэтому собрания были игровые и в иных моментах пародийные. Например, пародировалась традиция в Российской Академии, где практиковалось пожизненное членство и новый академик мог попасть на место старого только после смерти последнего, произнеся при этом речь в честь покойного. Новоиспечённые арзамасцы читали посмертные речи в честь живых шишковистов[1], и только Жихарев (как действительный член шишковского общества) «отпевал» самого себя[6]. Также при вступлении в кружок зачитывалась клятва, пародировавшая клятву масонов[30]. На каждое собрание по жребию избирался президент или председатель[10]. И новоиспечённый член, зачитывая речь, и председатель должны были носить на голове красный колпак. Каким-либо образом провинившимся членам надевали белый колпак[44].

Встречи проходили с разной периодичностью и в разных местах — как правило, по четвергам, преимущественно в Петербурге в домах Уварова (Малая Морская ул., 21), Блудова (Невский проспект, 80), Тургенева (набережная р. Фонтанки, 20) и Плещеева (Галерная ул., 12)[45]. Часть арзамасцев жила главным образом в Москве. В. Пушкин, Давыдов, Вяземский, а также периодически приезжающий Батюшков составляли неофициальное московское крыло общества, которое иногда проводило собрания[29]. Было условлено нарекать «Арзамасом» любое место сборища нескольких членов кружка, даже если это место — «чертог, хижина, колесница, салазки»[6]. И действительно, 10 (22) августа 1816 года местом заседания стала карета, направлявшаяся в Царское Село. Арзамасцы спешили к В. Пушкину восстановить его в звании старосты[37].

С приходом в кружок будущих декабристов — Н. Тургенева, Орлова и Муравьёва — галиматьи и буффонады на заседаниях стало меньше. Им на смену пришли политические беседы и планы по изданию журнала[19].

Анализ деятельности

Из-за принадлежности большинства участников «Арзамаса» к литературной среде многие исследователи, в особенности специалисты советской эпохи, обращали внимание преимущественно на литературную составляющую деятельности клуба. Акцент делался на полемику между «новаторами», которые выступали за обогащение русского языка иностранными заимствованиями, и «архаистами», чья позиция была в сохранении основ русской речи и созданием слов, основанных на славянской лингвистической системе, на замену иноязычным. Данный спор, в частности, выделял советский литературовед Ю. Н. Тынянов[2]. До него говорилось о противостоянии классицизма и романтизма[1]. В современных исследованиях этот спор выходит за рамки языковедения и представляется как противостояние консерваторов и либералов[2].

Выделяется и общественно-политическая цель «Арзамаса». Не дождавшись реформ в России после Отечественной войны 1812 года, либерально настроенные арзамасцы планировали к выпуску журнал, который, как предполагалось, должен был донести до читателей их основные идеи. Они видели Россию европейским государством, участником преобразования Европы после наполеоновских войн. Согласно их взглядам, государству нужны были реформы внутренней политики по образцу проводившихся во Франции после Реставрации Бурбонов[1].

Филолог О. А. Проскурин в статье «Новый Арзамас — Новый Иерусалим» объяснял значение названия общества как воплощение идеи Translatio imperii, но в культурном или литературном ключе. Translatio imperii — это концепция о переносе политического и духовного центра Европы в новую столицу. Такие предполагаемые новые центры могли называть «Новый Рим» или «Новый Иерусалим». После наполеоновских войн данная идея вновь обрела популярность. «Общество безвестных людей» называло себя «Новым Арзамасом», намекая на то, что оно некий новый идейный центр, новый культурный «Иерусалим». Проскурин, сопоставляя все библейские отсылки в письмах и протоколах арзамасцев, приходит также к выводу, что во всей «галиматье» была структура — а именно пародия на православную церковь[46].

Мы были уже арзамасцами между собою, когда Арзамаса ещё не было. Арзамасское Общество служило толь­ко оболочкой нашего нравственного братства.

— Вяземский в письме к П. И. Бартеневу[47].

Историком литературы М. И. Гиллельсоном был введён термин «арзамасское братство». Здесь имеются в виду отношения арзамасцев с начала 1810-х годов, когда общность идей начала сплачивать будущих участников кружка, до восстания декабристов, когда их взгляды на политическое устройство резко разошлись. Таким образом, само существование «Арзамаса» в данной концепции является пиком деятельности братства, но не единственным её проявлением[48].

Распад арзамасского братства

Вскоре после роспуска кружка у Батюшкова начали проявляться признаки душевной болезни. Врачи советовали ему перебраться в тёплый климат, и при помощи А. Тургенева он получил место в русском посольстве в Неаполе[49][50]. 19 ноября (1 декабря1818 года состоялись его проводы в Царском селе, где среди прочих были Муравьёв, А. Пушкин и Жуковский. Тогда друзья видели его в здравом рассудке в последний раз[49].

Серьёзным катализатором распада арзамасского братства стало восстание декабристов 14 (26) декабря 1825 года, после которого Муравьёв был отправлен на каторгу в Сибирь, Орлов сослан в своё имение, а Н. Тургеневу был вынесен смертный приговор. Тургенев в тот момент находился за границей и отказался возвращаться в Россию[51]. Блудов был делопроизводителем Верховного суда над декабристами и согласился редактировать «Донесение следственной комиссии». Это решение привело к разрыву его отношений с Александром и Николаем Тургеневыми[1][52]. Однажды при встрече А. Тургенев сказал Блудову в ответ на протянутую им руку: «Я никогда не подам руки тому, кто подписал смертный приговор моему брату», доведя того до слёз[51].

Не только восстание на Сенатской площади, но и последовавший дух николаевского времени разобщил арзамасцев. Они окончательно расслоились: одни примкнули к либеральному крылу дворянства, другие к консервативному. В числе последних были Блудов, Дашков и Уваров, которые заняли министерские посты[51]. Уваров в 1833 году стал министром народного просвещения, ввёл теорию официальной народности, ужесточил цензуру, вступил в конфликт с А. Пушкиным, цензурировав его произведения[1][52]. Полетика, Северин, Вигель, Жихарев вели умеренную службу, ничем не отличались[51]. Однако Северин отказался принять у себя А. Пушкина, когда тот находился в южной ссылке[7]. С годами братский круг арзамасцев сужался, и до конца верными арзамасской дружбе остались только А. Пушкин, Жуковский, Вяземский и А. Тургенев[53].

См. также

Напишите отзыв о статье "Арзамас (литературное общество)"

Комментарии

  1. По мемуарам литератора М. А. Дмитриева, кружок был назван в подражание Арзамасской школе живописи, основанной живописцом А. В. Ступиным, которую члены кружка в шутку называли Арзамасской Академией. Также в некоторых источниках утверждается, что название «Арзамас» взято из пародии Батюшкова
  2. Здесь и далее, если не указано иное, приводятся цитаты из протоколов собраний, записанных Жуковским.

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 Пильщиков, Игорь; Майофис, Мария. [arzamas.academy/materials/887 Что такое «Арзамас»] (рус.). Arzamas. Проверено 22 мая 2016.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 Казначеев, Сергей. [www.lgz.ru/article/-37-6525-23-09-2015/arzamasskie-gusi/ Арзамасские гуси] (рус.) // Литературная газета : журнал. — М., 2015. — 23 сентября (№ 37(6525)).
  3. Рогов, К. Ю. [az.lib.ru/s/shahowskoj_a_a/text_0080.shtml Шаховской А. А.] // Русские писатели / под ред. П. А. Николаева. — М.: Просвещение, 1990. — Т. 2.
  4. 1 2 3 4 Гиллельсон, 1974, с. 41—43.
  5. «Арзамасские протоколы», 1933, с. 26.
  6. 1 2 3 4 5 6 Гиллельсон, 1974, с. 55—59.
  7. 1 2 3 4 5 Гиллельсон, 1974, с. 61—63.
  8. 1 2 3 Гиллельсон, 1974, с. 67—69.
  9. 1 2 3 4 Гиллельсон, 1974, с. 70—73.
  10. 1 2 3 «Арзамасские протоколы», 1933, с. 28.
  11. 1 2 3 Гиллельсон, 1974, с. 102—106.
  12. Гиллельсон, 1974, с. 100.
  13. 1 2 3 4 5 Проскурин, О. А. [sites.utoronto.ca/tsq/14/proskurin14.shtml Когда же Пушкин вступил в Арзамасское общество?] (рус.). Academic Electronic Journal in Slavic Studies. Торонтский университет. Проверено 9 июня 2016.
  14. 1 2 Вацуро, В. Э. [lib.pushkinskijdom.ru/LinkClick.aspx?fileticket=5ieiEDbr43U%3d&tabid=10183 Утраченные стихи Пушкина («Арзамасская речь»)] (рус.) // Русская речь : журнал. — 1999. — № 3. — С. 10—18.
  15. Гиллельсон, 1974, с. 81—84.
  16. 1 2 3 4 5 Гиллельсон, 1974, с. 115, 117—120.
  17. 1 2 Гиллельсон, 1974, с. 122, 124.
  18. Гиллельсон, 1974, с. 127.
  19. 1 2 3 4 5 Гиллельсон, 1974, с. 129—135.
  20. 1 2 Гиллельсон, 1974, с. 138—140.
  21. «Арзамасские протоколы», 1933, с. 19, 20.
  22. «Арзамасские протоколы», 1933, с. 72.
  23. Гиллельсон, 1974, с. 136.
  24. Гиллельсон, 1974, с. 45.
  25. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 «Арзамасские протоколы», 1933, с. 38—47.
  26. 1 2 3 4 5 Гиллельсон, 1974, с. 48—53.
  27. Тургенев, Александр Иванович // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. — Петербург: Брокгауз—Ефрон, 1901. — Т. XXXIV. — 482 с.
  28. Жуковский, Василий Андреевич // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. — Петербург: Брокгауз—Ефрон, 1894. — Т. XII. — 480 с.
  29. 1 2 «Арзамасские протоколы», 1933, с. 56.
  30. 1 2 Гиллельсон, 1974, с. 64, 65.
  31. Давыдов, Денис Васильевич // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. — Петербург: Брокгауз—Ефрон, 1893. — Т. X. — 480 с.
  32. [feb-web.ru/feb/kle/kle-abc/ke1/ke1-a802.htm Вяземский, Пётр Андреевич] (рус.). Краткая литературная энциклопедия. Фундаментальная электронная библиотека. Проверено 13 июня 2016.
  33. «Арзамасские протоколы», 1933, с. 58.
  34. 1 2 Гиллельсон, 1974, с. 78—80.
  35. Пушкин, Василий Львович // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. — Петербург: Брокгауз—Ефрон, 1898. — Т. XXVa. — 479 с.
  36. Гиллельсон, 1974, с. 85—87.
  37. 1 2 3 Гиллельсон, 1974, с. 89—92.
  38. Батюшков, Константин Николаевич // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. — Петербург: Брокгауз—Ефрон, 1891. — Т. III. — 480 с.
  39. Гиллельсон, 1974, с. 38, 39.
  40. Тургенев, Николай Иванович // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. — Петербург: Брокгауз—Ефрон, 1901. — Т. XXXIV. — 482 с.
  41. Орлов, Михаил Федорович // Русский биографический словарь. — СПб.: Русское историческое общество, 1902. — Т. 12. — С. 356—360. — 480 с.
  42. Плещеев, Александр Алексеевич // Русский биографический словарь. — СПб.: Русское историческое общество, 1905. — Т. 14. — С. 94—95. — 802 с.
  43. Гагарин, Григорий Иванович // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. — Петербург: Брокгауз—Ефрон, 1892. — Т. VIIa. — 471 с.
  44. 1 2 «Арзамасские протоколы», 1933, с. 10, 11.
  45. Чердаков, Д. Н. [encspb.ru/object/2804028704?lc=ru "Арзамас", лит. кружок] (рус.). Энциклопедия Санкт-Петербурга. Проверено 29 мая 2016.
  46. Проскурин, О. А. [krotov.info/history/19/1810/1815pros.html Новый Арзамас — Новый Иерусалим] (рус.) // Новое литературное обозрение : журнал. — 1996. — № 9. — С. 73—129.
  47. «Арзамасские протоколы», 1933, с. 36.
  48. Гиллельсон, 1974, с. 141—143.
  49. 1 2 Гиллельсон, 1974, с. 165—168.
  50. Гиллельсон, 1974, с. 50.
  51. 1 2 3 4 Гиллельсон, М. И. [lib.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=10358 От арзамасского братства к пушкинскому кругу писателей] / под. ред. Измайлова Н. В.. — Л.: Наука, 1977. — С. 6—7. — 199 с. — (Из истории мировой культуры).
  52. 1 2 Трунин, М. [arzamas.academy/materials/878 История России, созданная «Арзамасом» и «Беседой»] (рус.). Arzamas. Проверено 20 июня 2016.
  53. Гиллельсон, 1974, с. 220—221.

Литература

  • [lib.pushkinskijdom.ru/LinkClick.aspx?fileticket=rwyxkuvjLyQ%3d&tabid=10183 Арзамас и арзамасские протоколы] / вводная статья, ред. протоколов и прим. Боровковой-Майковой, М. С., предисловие Благого, Д. / под ред. А. Горелова. — Л.: Издательство писаталей в Ленинграде, 1933. — 305 с. — 3 500 экз.
  • Гиллельсон, М. И. [lib.pushkinskijdom.ru/LinkClick.aspx?fileticket=k9ypeTNfrDc%3d&tabid=10183 Молодой Пушкин и арзамасское братство]. — Л.: Наука, 1974. — 229 с. — (Из истории мировой культуры). — 25 000 экз.

Ссылки

  • [arzamas.academy/special/arzamas200 «200 лет „Арзамасу“»] — спецпроект образовательного портала «Arzamas». Спецпроект включает в себя группу статей, посвященных деятельности кружка.
  • [www.lgz.ru/article/-37-6525-23-09-2015/arzamasskie-gusi/ «Арзамасские гуси»] — статья на сайте «Литературной газеты» об «Обществе безвестных людей».

Отрывок, характеризующий Арзамас (литературное общество)

– Законы, религия… На что бы они были выдуманы, ежели бы они не могли сделать этого! – сказала Элен.
Важное лицо было удивлено тем, что такое простое рассуждение могло не приходить ему в голову, и обратилось за советом к святым братьям Общества Иисусова, с которыми оно находилось в близких отношениях.
Через несколько дней после этого, на одном из обворожительных праздников, который давала Элен на своей даче на Каменном острову, ей был представлен немолодой, с белыми как снег волосами и черными блестящими глазами, обворожительный m r de Jobert, un jesuite a robe courte, [г н Жобер, иезуит в коротком платье,] который долго в саду, при свете иллюминации и при звуках музыки, беседовал с Элен о любви к богу, к Христу, к сердцу божьей матери и об утешениях, доставляемых в этой и в будущей жизни единою истинною католическою религией. Элен была тронута, и несколько раз у нее и у m r Jobert в глазах стояли слезы и дрожал голос. Танец, на который кавалер пришел звать Элен, расстроил ее беседу с ее будущим directeur de conscience [блюстителем совести]; но на другой день m r de Jobert пришел один вечером к Элен и с того времени часто стал бывать у нее.
В один день он сводил графиню в католический храм, где она стала на колени перед алтарем, к которому она была подведена. Немолодой обворожительный француз положил ей на голову руки, и, как она сама потом рассказывала, она почувствовала что то вроде дуновения свежего ветра, которое сошло ей в душу. Ей объяснили, что это была la grace [благодать].
Потом ей привели аббата a robe longue [в длинном платье], он исповедовал ее и отпустил ей грехи ее. На другой день ей принесли ящик, в котором было причастие, и оставили ей на дому для употребления. После нескольких дней Элен, к удовольствию своему, узнала, что она теперь вступила в истинную католическую церковь и что на днях сам папа узнает о ней и пришлет ей какую то бумагу.
Все, что делалось за это время вокруг нее и с нею, все это внимание, обращенное на нее столькими умными людьми и выражающееся в таких приятных, утонченных формах, и голубиная чистота, в которой она теперь находилась (она носила все это время белые платья с белыми лентами), – все это доставляло ей удовольствие; но из за этого удовольствия она ни на минуту не упускала своей цели. И как всегда бывает, что в деле хитрости глупый человек проводит более умных, она, поняв, что цель всех этих слов и хлопот состояла преимущественно в том, чтобы, обратив ее в католичество, взять с нее денег в пользу иезуитских учреждений {о чем ей делали намеки), Элен, прежде чем давать деньги, настаивала на том, чтобы над нею произвели те различные операции, которые бы освободили ее от мужа. В ее понятиях значение всякой религии состояло только в том, чтобы при удовлетворении человеческих желаний соблюдать известные приличия. И с этою целью она в одной из своих бесед с духовником настоятельно потребовала от него ответа на вопрос о том, в какой мере ее брак связывает ее.
Они сидели в гостиной у окна. Были сумерки. Из окна пахло цветами. Элен была в белом платье, просвечивающем на плечах и груди. Аббат, хорошо откормленный, а пухлой, гладко бритой бородой, приятным крепким ртом и белыми руками, сложенными кротко на коленях, сидел близко к Элен и с тонкой улыбкой на губах, мирно – восхищенным ее красотою взглядом смотрел изредка на ее лицо и излагал свой взгляд на занимавший их вопрос. Элен беспокойно улыбалась, глядела на его вьющиеся волоса, гладко выбритые чернеющие полные щеки и всякую минуту ждала нового оборота разговора. Но аббат, хотя, очевидно, и наслаждаясь красотой и близостью своей собеседницы, был увлечен мастерством своего дела.
Ход рассуждения руководителя совести был следующий. В неведении значения того, что вы предпринимали, вы дали обет брачной верности человеку, который, с своей стороны, вступив в брак и не веря в религиозное значение брака, совершил кощунство. Брак этот не имел двоякого значения, которое должен он иметь. Но несмотря на то, обет ваш связывал вас. Вы отступили от него. Что вы совершили этим? Peche veniel или peche mortel? [Грех простительный или грех смертный?] Peche veniel, потому что вы без дурного умысла совершили поступок. Ежели вы теперь, с целью иметь детей, вступили бы в новый брак, то грех ваш мог бы быть прощен. Но вопрос опять распадается надвое: первое…
– Но я думаю, – сказала вдруг соскучившаяся Элен с своей обворожительной улыбкой, – что я, вступив в истинную религию, не могу быть связана тем, что наложила на меня ложная религия.
Directeur de conscience [Блюститель совести] был изумлен этим постановленным перед ним с такою простотою Колумбовым яйцом. Он восхищен был неожиданной быстротой успехов своей ученицы, но не мог отказаться от своего трудами умственными построенного здания аргументов.
– Entendons nous, comtesse, [Разберем дело, графиня,] – сказал он с улыбкой и стал опровергать рассуждения своей духовной дочери.


Элен понимала, что дело было очень просто и легко с духовной точки зрения, но что ее руководители делали затруднения только потому, что они опасались, каким образом светская власть посмотрит на это дело.
И вследствие этого Элен решила, что надо было в обществе подготовить это дело. Она вызвала ревность старика вельможи и сказала ему то же, что первому искателю, то есть поставила вопрос так, что единственное средство получить права на нее состояло в том, чтобы жениться на ней. Старое важное лицо первую минуту было так же поражено этим предложением выйти замуж от живого мужа, как и первое молодое лицо; но непоколебимая уверенность Элен в том, что это так же просто и естественно, как и выход девушки замуж, подействовала и на него. Ежели бы заметны были хоть малейшие признаки колебания, стыда или скрытности в самой Элен, то дело бы ее, несомненно, было проиграно; но не только не было этих признаков скрытности и стыда, но, напротив, она с простотой и добродушной наивностью рассказывала своим близким друзьям (а это был весь Петербург), что ей сделали предложение и принц и вельможа и что она любит обоих и боится огорчить того и другого.
По Петербургу мгновенно распространился слух не о том, что Элен хочет развестись с своим мужем (ежели бы распространился этот слух, очень многие восстали бы против такого незаконного намерения), но прямо распространился слух о том, что несчастная, интересная Элен находится в недоуменье о том, за кого из двух ей выйти замуж. Вопрос уже не состоял в том, в какой степени это возможно, а только в том, какая партия выгоднее и как двор посмотрит на это. Были действительно некоторые закоснелые люди, не умевшие подняться на высоту вопроса и видевшие в этом замысле поругание таинства брака; но таких было мало, и они молчали, большинство же интересовалось вопросами о счастии, которое постигло Элен, и какой выбор лучше. О том же, хорошо ли или дурно выходить от живого мужа замуж, не говорили, потому что вопрос этот, очевидно, был уже решенный для людей поумнее нас с вами (как говорили) и усомниться в правильности решения вопроса значило рисковать выказать свою глупость и неумение жить в свете.
Одна только Марья Дмитриевна Ахросимова, приезжавшая в это лето в Петербург для свидания с одним из своих сыновей, позволила себе прямо выразить свое, противное общественному, мнение. Встретив Элен на бале, Марья Дмитриевна остановила ее посередине залы и при общем молчании своим грубым голосом сказала ей:
– У вас тут от живого мужа замуж выходить стали. Ты, может, думаешь, что ты это новенькое выдумала? Упредили, матушка. Уж давно выдумано. Во всех…… так то делают. – И с этими словами Марья Дмитриевна с привычным грозным жестом, засучивая свои широкие рукава и строго оглядываясь, прошла через комнату.
На Марью Дмитриевну, хотя и боялись ее, смотрели в Петербурге как на шутиху и потому из слов, сказанных ею, заметили только грубое слово и шепотом повторяли его друг другу, предполагая, что в этом слове заключалась вся соль сказанного.
Князь Василий, последнее время особенно часто забывавший то, что он говорил, и повторявший по сотне раз одно и то же, говорил всякий раз, когда ему случалось видеть свою дочь.
– Helene, j'ai un mot a vous dire, – говорил он ей, отводя ее в сторону и дергая вниз за руку. – J'ai eu vent de certains projets relatifs a… Vous savez. Eh bien, ma chere enfant, vous savez que mon c?ur de pere se rejouit do vous savoir… Vous avez tant souffert… Mais, chere enfant… ne consultez que votre c?ur. C'est tout ce que je vous dis. [Элен, мне надо тебе кое что сказать. Я прослышал о некоторых видах касательно… ты знаешь. Ну так, милое дитя мое, ты знаешь, что сердце отца твоего радуется тому, что ты… Ты столько терпела… Но, милое дитя… Поступай, как велит тебе сердце. Вот весь мой совет.] – И, скрывая всегда одинаковое волнение, он прижимал свою щеку к щеке дочери и отходил.
Билибин, не утративший репутации умнейшего человека и бывший бескорыстным другом Элен, одним из тех друзей, которые бывают всегда у блестящих женщин, друзей мужчин, никогда не могущих перейти в роль влюбленных, Билибин однажды в petit comite [маленьком интимном кружке] высказал своему другу Элен взгляд свой на все это дело.
– Ecoutez, Bilibine (Элен таких друзей, как Билибин, всегда называла по фамилии), – и она дотронулась своей белой в кольцах рукой до рукава его фрака. – Dites moi comme vous diriez a une s?ur, que dois je faire? Lequel des deux? [Послушайте, Билибин: скажите мне, как бы сказали вы сестре, что мне делать? Которого из двух?]
Билибин собрал кожу над бровями и с улыбкой на губах задумался.
– Vous ne me prenez pas en расплох, vous savez, – сказал он. – Comme veritable ami j'ai pense et repense a votre affaire. Voyez vous. Si vous epousez le prince (это был молодой человек), – он загнул палец, – vous perdez pour toujours la chance d'epouser l'autre, et puis vous mecontentez la Cour. (Comme vous savez, il y a une espece de parente.) Mais si vous epousez le vieux comte, vous faites le bonheur de ses derniers jours, et puis comme veuve du grand… le prince ne fait plus de mesalliance en vous epousant, [Вы меня не захватите врасплох, вы знаете. Как истинный друг, я долго обдумывал ваше дело. Вот видите: если выйти за принца, то вы навсегда лишаетесь возможности быть женою другого, и вдобавок двор будет недоволен. (Вы знаете, ведь тут замешано родство.) А если выйти за старого графа, то вы составите счастие последних дней его, и потом… принцу уже не будет унизительно жениться на вдове вельможи.] – и Билибин распустил кожу.
– Voila un veritable ami! – сказала просиявшая Элен, еще раз дотрогиваясь рукой до рукава Билибипа. – Mais c'est que j'aime l'un et l'autre, je ne voudrais pas leur faire de chagrin. Je donnerais ma vie pour leur bonheur a tous deux, [Вот истинный друг! Но ведь я люблю того и другого и не хотела бы огорчать никого. Для счастия обоих я готова бы пожертвовать жизнию.] – сказала она.
Билибин пожал плечами, выражая, что такому горю даже и он пособить уже не может.
«Une maitresse femme! Voila ce qui s'appelle poser carrement la question. Elle voudrait epouser tous les trois a la fois», [«Молодец женщина! Вот что называется твердо поставить вопрос. Она хотела бы быть женою всех троих в одно и то же время».] – подумал Билибин.
– Но скажите, как муж ваш посмотрит на это дело? – сказал он, вследствие твердости своей репутации не боясь уронить себя таким наивным вопросом. – Согласится ли он?
– Ah! Il m'aime tant! – сказала Элен, которой почему то казалось, что Пьер тоже ее любил. – Il fera tout pour moi. [Ах! он меня так любит! Он на все для меня готов.]
Билибин подобрал кожу, чтобы обозначить готовящийся mot.
– Meme le divorce, [Даже и на развод.] – сказал он.
Элен засмеялась.
В числе людей, которые позволяли себе сомневаться в законности предпринимаемого брака, была мать Элен, княгиня Курагина. Она постоянно мучилась завистью к своей дочери, и теперь, когда предмет зависти был самый близкий сердцу княгини, она не могла примириться с этой мыслью. Она советовалась с русским священником о том, в какой мере возможен развод и вступление в брак при живом муже, и священник сказал ей, что это невозможно, и, к радости ее, указал ей на евангельский текст, в котором (священнику казалось) прямо отвергается возможность вступления в брак от живого мужа.
Вооруженная этими аргументами, казавшимися ей неопровержимыми, княгиня рано утром, чтобы застать ее одну, поехала к своей дочери.
Выслушав возражения своей матери, Элен кротко и насмешливо улыбнулась.
– Да ведь прямо сказано: кто женится на разводной жене… – сказала старая княгиня.
– Ah, maman, ne dites pas de betises. Vous ne comprenez rien. Dans ma position j'ai des devoirs, [Ах, маменька, не говорите глупостей. Вы ничего не понимаете. В моем положении есть обязанности.] – заговорилa Элен, переводя разговор на французский с русского языка, на котором ей всегда казалась какая то неясность в ее деле.
– Но, мой друг…
– Ah, maman, comment est ce que vous ne comprenez pas que le Saint Pere, qui a le droit de donner des dispenses… [Ах, маменька, как вы не понимаете, что святой отец, имеющий власть отпущений…]
В это время дама компаньонка, жившая у Элен, вошла к ней доложить, что его высочество в зале и желает ее видеть.
– Non, dites lui que je ne veux pas le voir, que je suis furieuse contre lui, parce qu'il m'a manque parole. [Нет, скажите ему, что я не хочу его видеть, что я взбешена против него, потому что он мне не сдержал слова.]
– Comtesse a tout peche misericorde, [Графиня, милосердие всякому греху.] – сказал, входя, молодой белокурый человек с длинным лицом и носом.
Старая княгиня почтительно встала и присела. Вошедший молодой человек не обратил на нее внимания. Княгиня кивнула головой дочери и поплыла к двери.
«Нет, она права, – думала старая княгиня, все убеждения которой разрушились пред появлением его высочества. – Она права; но как это мы в нашу невозвратную молодость не знали этого? А это так было просто», – думала, садясь в карету, старая княгиня.

В начале августа дело Элен совершенно определилось, и она написала своему мужу (который ее очень любил, как она думала) письмо, в котором извещала его о своем намерении выйти замуж за NN и о том, что она вступила в единую истинную религию и что она просит его исполнить все те необходимые для развода формальности, о которых передаст ему податель сего письма.
«Sur ce je prie Dieu, mon ami, de vous avoir sous sa sainte et puissante garde. Votre amie Helene».
[«Затем молю бога, да будете вы, мой друг, под святым сильным его покровом. Друг ваш Елена»]
Это письмо было привезено в дом Пьера в то время, как он находился на Бородинском поле.


Во второй раз, уже в конце Бородинского сражения, сбежав с батареи Раевского, Пьер с толпами солдат направился по оврагу к Князькову, дошел до перевязочного пункта и, увидав кровь и услыхав крики и стоны, поспешно пошел дальше, замешавшись в толпы солдат.
Одно, чего желал теперь Пьер всеми силами своей души, было то, чтобы выйти поскорее из тех страшных впечатлений, в которых он жил этот день, вернуться к обычным условиям жизни и заснуть спокойно в комнате на своей постели. Только в обычных условиях жизни он чувствовал, что будет в состоянии понять самого себя и все то, что он видел и испытал. Но этих обычных условий жизни нигде не было.
Хотя ядра и пули не свистали здесь по дороге, по которой он шел, но со всех сторон было то же, что было там, на поле сражения. Те же были страдающие, измученные и иногда странно равнодушные лица, та же кровь, те же солдатские шинели, те же звуки стрельбы, хотя и отдаленной, но все еще наводящей ужас; кроме того, была духота и пыль.
Пройдя версты три по большой Можайской дороге, Пьер сел на краю ее.
Сумерки спустились на землю, и гул орудий затих. Пьер, облокотившись на руку, лег и лежал так долго, глядя на продвигавшиеся мимо него в темноте тени. Беспрестанно ему казалось, что с страшным свистом налетало на него ядро; он вздрагивал и приподнимался. Он не помнил, сколько времени он пробыл тут. В середине ночи трое солдат, притащив сучьев, поместились подле него и стали разводить огонь.
Солдаты, покосившись на Пьера, развели огонь, поставили на него котелок, накрошили в него сухарей и положили сала. Приятный запах съестного и жирного яства слился с запахом дыма. Пьер приподнялся и вздохнул. Солдаты (их было трое) ели, не обращая внимания на Пьера, и разговаривали между собой.
– Да ты из каких будешь? – вдруг обратился к Пьеру один из солдат, очевидно, под этим вопросом подразумевая то, что и думал Пьер, именно: ежели ты есть хочешь, мы дадим, только скажи, честный ли ты человек?
– Я? я?.. – сказал Пьер, чувствуя необходимость умалить как возможно свое общественное положение, чтобы быть ближе и понятнее для солдат. – Я по настоящему ополченный офицер, только моей дружины тут нет; я приезжал на сраженье и потерял своих.
– Вишь ты! – сказал один из солдат.
Другой солдат покачал головой.
– Что ж, поешь, коли хочешь, кавардачку! – сказал первый и подал Пьеру, облизав ее, деревянную ложку.
Пьер подсел к огню и стал есть кавардачок, то кушанье, которое было в котелке и которое ему казалось самым вкусным из всех кушаний, которые он когда либо ел. В то время как он жадно, нагнувшись над котелком, забирая большие ложки, пережевывал одну за другой и лицо его было видно в свете огня, солдаты молча смотрели на него.
– Тебе куды надо то? Ты скажи! – спросил опять один из них.
– Мне в Можайск.
– Ты, стало, барин?
– Да.
– А как звать?
– Петр Кириллович.
– Ну, Петр Кириллович, пойдем, мы тебя отведем. В совершенной темноте солдаты вместе с Пьером пошли к Можайску.
Уже петухи пели, когда они дошли до Можайска и стали подниматься на крутую городскую гору. Пьер шел вместе с солдатами, совершенно забыв, что его постоялый двор был внизу под горою и что он уже прошел его. Он бы не вспомнил этого (в таком он находился состоянии потерянности), ежели бы с ним не столкнулся на половине горы его берейтор, ходивший его отыскивать по городу и возвращавшийся назад к своему постоялому двору. Берейтор узнал Пьера по его шляпе, белевшей в темноте.
– Ваше сиятельство, – проговорил он, – а уж мы отчаялись. Что ж вы пешком? Куда же вы, пожалуйте!
– Ах да, – сказал Пьер.
Солдаты приостановились.
– Ну что, нашел своих? – сказал один из них.
– Ну, прощавай! Петр Кириллович, кажись? Прощавай, Петр Кириллович! – сказали другие голоса.
– Прощайте, – сказал Пьер и направился с своим берейтором к постоялому двору.
«Надо дать им!» – подумал Пьер, взявшись за карман. – «Нет, не надо», – сказал ему какой то голос.
В горницах постоялого двора не было места: все были заняты. Пьер прошел на двор и, укрывшись с головой, лег в свою коляску.


Едва Пьер прилег головой на подушку, как он почувствовал, что засыпает; но вдруг с ясностью почти действительности послышались бум, бум, бум выстрелов, послышались стоны, крики, шлепанье снарядов, запахло кровью и порохом, и чувство ужаса, страха смерти охватило его. Он испуганно открыл глаза и поднял голову из под шинели. Все было тихо на дворе. Только в воротах, разговаривая с дворником и шлепая по грязи, шел какой то денщик. Над головой Пьера, под темной изнанкой тесового навеса, встрепенулись голубки от движения, которое он сделал, приподнимаясь. По всему двору был разлит мирный, радостный для Пьера в эту минуту, крепкий запах постоялого двора, запах сена, навоза и дегтя. Между двумя черными навесами виднелось чистое звездное небо.
«Слава богу, что этого нет больше, – подумал Пьер, опять закрываясь с головой. – О, как ужасен страх и как позорно я отдался ему! А они… они все время, до конца были тверды, спокойны… – подумал он. Они в понятии Пьера были солдаты – те, которые были на батарее, и те, которые кормили его, и те, которые молились на икону. Они – эти странные, неведомые ему доселе они, ясно и резко отделялись в его мысли от всех других людей.
«Солдатом быть, просто солдатом! – думал Пьер, засыпая. – Войти в эту общую жизнь всем существом, проникнуться тем, что делает их такими. Но как скинуть с себя все это лишнее, дьявольское, все бремя этого внешнего человека? Одно время я мог быть этим. Я мог бежать от отца, как я хотел. Я мог еще после дуэли с Долоховым быть послан солдатом». И в воображении Пьера мелькнул обед в клубе, на котором он вызвал Долохова, и благодетель в Торжке. И вот Пьеру представляется торжественная столовая ложа. Ложа эта происходит в Английском клубе. И кто то знакомый, близкий, дорогой, сидит в конце стола. Да это он! Это благодетель. «Да ведь он умер? – подумал Пьер. – Да, умер; но я не знал, что он жив. И как мне жаль, что он умер, и как я рад, что он жив опять!» С одной стороны стола сидели Анатоль, Долохов, Несвицкий, Денисов и другие такие же (категория этих людей так же ясно была во сне определена в душе Пьера, как и категория тех людей, которых он называл они), и эти люди, Анатоль, Долохов громко кричали, пели; но из за их крика слышен был голос благодетеля, неумолкаемо говоривший, и звук его слов был так же значителен и непрерывен, как гул поля сраженья, но он был приятен и утешителен. Пьер не понимал того, что говорил благодетель, но он знал (категория мыслей так же ясна была во сне), что благодетель говорил о добре, о возможности быть тем, чем были они. И они со всех сторон, с своими простыми, добрыми, твердыми лицами, окружали благодетеля. Но они хотя и были добры, они не смотрели на Пьера, не знали его. Пьер захотел обратить на себя их внимание и сказать. Он привстал, но в то же мгновенье ноги его похолодели и обнажились.
Ему стало стыдно, и он рукой закрыл свои ноги, с которых действительно свалилась шинель. На мгновение Пьер, поправляя шинель, открыл глаза и увидал те же навесы, столбы, двор, но все это было теперь синевато, светло и подернуто блестками росы или мороза.
«Рассветает, – подумал Пьер. – Но это не то. Мне надо дослушать и понять слова благодетеля». Он опять укрылся шинелью, но ни столовой ложи, ни благодетеля уже не было. Были только мысли, ясно выражаемые словами, мысли, которые кто то говорил или сам передумывал Пьер.
Пьер, вспоминая потом эти мысли, несмотря на то, что они были вызваны впечатлениями этого дня, был убежден, что кто то вне его говорил их ему. Никогда, как ему казалось, он наяву не был в состоянии так думать и выражать свои мысли.
«Война есть наитруднейшее подчинение свободы человека законам бога, – говорил голос. – Простота есть покорность богу; от него не уйдешь. И они просты. Они, не говорят, но делают. Сказанное слово серебряное, а несказанное – золотое. Ничем не может владеть человек, пока он боится смерти. А кто не боится ее, тому принадлежит все. Ежели бы не было страдания, человек не знал бы границ себе, не знал бы себя самого. Самое трудное (продолжал во сне думать или слышать Пьер) состоит в том, чтобы уметь соединять в душе своей значение всего. Все соединить? – сказал себе Пьер. – Нет, не соединить. Нельзя соединять мысли, а сопрягать все эти мысли – вот что нужно! Да, сопрягать надо, сопрягать надо! – с внутренним восторгом повторил себе Пьер, чувствуя, что этими именно, и только этими словами выражается то, что он хочет выразить, и разрешается весь мучащий его вопрос.
– Да, сопрягать надо, пора сопрягать.
– Запрягать надо, пора запрягать, ваше сиятельство! Ваше сиятельство, – повторил какой то голос, – запрягать надо, пора запрягать…
Это был голос берейтора, будившего Пьера. Солнце било прямо в лицо Пьера. Он взглянул на грязный постоялый двор, в середине которого у колодца солдаты поили худых лошадей, из которого в ворота выезжали подводы. Пьер с отвращением отвернулся и, закрыв глаза, поспешно повалился опять на сиденье коляски. «Нет, я не хочу этого, не хочу этого видеть и понимать, я хочу понять то, что открывалось мне во время сна. Еще одна секунда, и я все понял бы. Да что же мне делать? Сопрягать, но как сопрягать всё?» И Пьер с ужасом почувствовал, что все значение того, что он видел и думал во сне, было разрушено.
Берейтор, кучер и дворник рассказывали Пьеру, что приезжал офицер с известием, что французы подвинулись под Можайск и что наши уходят.
Пьер встал и, велев закладывать и догонять себя, пошел пешком через город.
Войска выходили и оставляли около десяти тысяч раненых. Раненые эти виднелись в дворах и в окнах домов и толпились на улицах. На улицах около телег, которые должны были увозить раненых, слышны были крики, ругательства и удары. Пьер отдал догнавшую его коляску знакомому раненому генералу и с ним вместе поехал до Москвы. Доро гой Пьер узнал про смерть своего шурина и про смерть князя Андрея.

Х
30 го числа Пьер вернулся в Москву. Почти у заставы ему встретился адъютант графа Растопчина.
– А мы вас везде ищем, – сказал адъютант. – Графу вас непременно нужно видеть. Он просит вас сейчас же приехать к нему по очень важному делу.
Пьер, не заезжая домой, взял извозчика и поехал к главнокомандующему.
Граф Растопчин только в это утро приехал в город с своей загородной дачи в Сокольниках. Прихожая и приемная в доме графа были полны чиновников, явившихся по требованию его или за приказаниями. Васильчиков и Платов уже виделись с графом и объяснили ему, что защищать Москву невозможно и что она будет сдана. Известия эти хотя и скрывались от жителей, но чиновники, начальники различных управлений знали, что Москва будет в руках неприятеля, так же, как и знал это граф Растопчин; и все они, чтобы сложить с себя ответственность, пришли к главнокомандующему с вопросами, как им поступать с вверенными им частями.
В то время как Пьер входил в приемную, курьер, приезжавший из армии, выходил от графа.
Курьер безнадежно махнул рукой на вопросы, с которыми обратились к нему, и прошел через залу.
Дожидаясь в приемной, Пьер усталыми глазами оглядывал различных, старых и молодых, военных и статских, важных и неважных чиновников, бывших в комнате. Все казались недовольными и беспокойными. Пьер подошел к одной группе чиновников, в которой один был его знакомый. Поздоровавшись с Пьером, они продолжали свой разговор.
– Как выслать да опять вернуть, беды не будет; а в таком положении ни за что нельзя отвечать.
– Да ведь вот, он пишет, – говорил другой, указывая на печатную бумагу, которую он держал в руке.
– Это другое дело. Для народа это нужно, – сказал первый.
– Что это? – спросил Пьер.
– А вот новая афиша.
Пьер взял ее в руки и стал читать:
«Светлейший князь, чтобы скорей соединиться с войсками, которые идут к нему, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдет. К нему отправлено отсюда сорок восемь пушек с снарядами, и светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет и готов хоть в улицах драться. Вы, братцы, не смотрите на то, что присутственные места закрыли: дела прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских и деревенских. Я клич кликну дня за два, а теперь не надо, я и молчу. Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы тройчатки: француз не тяжеле снопа ржаного. Завтра, после обеда, я поднимаю Иверскую в Екатерининскую гошпиталь, к раненым. Там воду освятим: они скорее выздоровеют; и я теперь здоров: у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба».
– А мне говорили военные люди, – сказал Пьер, – что в городе никак нельзя сражаться и что позиция…
– Ну да, про то то мы и говорим, – сказал первый чиновник.
– А что это значит: у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба? – сказал Пьер.
– У графа был ячмень, – сказал адъютант, улыбаясь, – и он очень беспокоился, когда я ему сказал, что приходил народ спрашивать, что с ним. А что, граф, – сказал вдруг адъютант, с улыбкой обращаясь к Пьеру, – мы слышали, что у вас семейные тревоги? Что будто графиня, ваша супруга…
– Я ничего не слыхал, – равнодушно сказал Пьер. – А что вы слышали?
– Нет, знаете, ведь часто выдумывают. Я говорю, что слышал.
– Что же вы слышали?
– Да говорят, – опять с той же улыбкой сказал адъютант, – что графиня, ваша жена, собирается за границу. Вероятно, вздор…
– Может быть, – сказал Пьер, рассеянно оглядываясь вокруг себя. – А это кто? – спросил он, указывая на невысокого старого человека в чистой синей чуйке, с белою как снег большою бородой, такими же бровями и румяным лицом.
– Это? Это купец один, то есть он трактирщик, Верещагин. Вы слышали, может быть, эту историю о прокламации?
– Ах, так это Верещагин! – сказал Пьер, вглядываясь в твердое и спокойное лицо старого купца и отыскивая в нем выражение изменничества.
– Это не он самый. Это отец того, который написал прокламацию, – сказал адъютант. – Тот молодой, сидит в яме, и ему, кажется, плохо будет.
Один старичок, в звезде, и другой – чиновник немец, с крестом на шее, подошли к разговаривающим.
– Видите ли, – рассказывал адъютант, – это запутанная история. Явилась тогда, месяца два тому назад, эта прокламация. Графу донесли. Он приказал расследовать. Вот Гаврило Иваныч разыскивал, прокламация эта побывала ровно в шестидесяти трех руках. Приедет к одному: вы от кого имеете? – От того то. Он едет к тому: вы от кого? и т. д. добрались до Верещагина… недоученный купчик, знаете, купчик голубчик, – улыбаясь, сказал адъютант. – Спрашивают у него: ты от кого имеешь? И главное, что мы знаем, от кого он имеет. Ему больше не от кого иметь, как от почт директора. Но уж, видно, там между ними стачка была. Говорит: ни от кого, я сам сочинил. И грозили и просили, стал на том: сам сочинил. Так и доложили графу. Граф велел призвать его. «От кого у тебя прокламация?» – «Сам сочинил». Ну, вы знаете графа! – с гордой и веселой улыбкой сказал адъютант. – Он ужасно вспылил, да и подумайте: этакая наглость, ложь и упорство!..
– А! Графу нужно было, чтобы он указал на Ключарева, понимаю! – сказал Пьер.
– Совсем не нужно», – испуганно сказал адъютант. – За Ключаревым и без этого были грешки, за что он и сослан. Но дело в том, что граф очень был возмущен. «Как же ты мог сочинить? – говорит граф. Взял со стола эту „Гамбургскую газету“. – Вот она. Ты не сочинил, а перевел, и перевел то скверно, потому что ты и по французски, дурак, не знаешь». Что же вы думаете? «Нет, говорит, я никаких газет не читал, я сочинил». – «А коли так, то ты изменник, и я тебя предам суду, и тебя повесят. Говори, от кого получил?» – «Я никаких газет не видал, а сочинил». Так и осталось. Граф и отца призывал: стоит на своем. И отдали под суд, и приговорили, кажется, к каторжной работе. Теперь отец пришел просить за него. Но дрянной мальчишка! Знаете, эдакой купеческий сынишка, франтик, соблазнитель, слушал где то лекции и уж думает, что ему черт не брат. Ведь это какой молодчик! У отца его трактир тут у Каменного моста, так в трактире, знаете, большой образ бога вседержителя и представлен в одной руке скипетр, в другой держава; так он взял этот образ домой на несколько дней и что же сделал! Нашел мерзавца живописца…


В середине этого нового рассказа Пьера позвали к главнокомандующему.
Пьер вошел в кабинет графа Растопчина. Растопчин, сморщившись, потирал лоб и глаза рукой, в то время как вошел Пьер. Невысокий человек говорил что то и, как только вошел Пьер, замолчал и вышел.
– А! здравствуйте, воин великий, – сказал Растопчин, как только вышел этот человек. – Слышали про ваши prouesses [достославные подвиги]! Но не в том дело. Mon cher, entre nous, [Между нами, мой милый,] вы масон? – сказал граф Растопчин строгим тоном, как будто было что то дурное в этом, но что он намерен был простить. Пьер молчал. – Mon cher, je suis bien informe, [Мне, любезнейший, все хорошо известно,] но я знаю, что есть масоны и масоны, и надеюсь, что вы не принадлежите к тем, которые под видом спасенья рода человеческого хотят погубить Россию.
– Да, я масон, – отвечал Пьер.
– Ну вот видите ли, мой милый. Вам, я думаю, не безызвестно, что господа Сперанский и Магницкий отправлены куда следует; то же сделано с господином Ключаревым, то же и с другими, которые под видом сооружения храма Соломона старались разрушить храм своего отечества. Вы можете понимать, что на это есть причины и что я не мог бы сослать здешнего почт директора, ежели бы он не был вредный человек. Теперь мне известно, что вы послали ему свой. экипаж для подъема из города и даже что вы приняли от него бумаги для хранения. Я вас люблю и не желаю вам зла, и как вы в два раза моложе меня, то я, как отец, советую вам прекратить всякое сношение с такого рода людьми и самому уезжать отсюда как можно скорее.
– Но в чем же, граф, вина Ключарева? – спросил Пьер.
– Это мое дело знать и не ваше меня спрашивать, – вскрикнул Растопчин.
– Ежели его обвиняют в том, что он распространял прокламации Наполеона, то ведь это не доказано, – сказал Пьер (не глядя на Растопчина), – и Верещагина…
– Nous y voila, [Так и есть,] – вдруг нахмурившись, перебивая Пьера, еще громче прежнего вскрикнул Растопчин. – Верещагин изменник и предатель, который получит заслуженную казнь, – сказал Растопчин с тем жаром злобы, с которым говорят люди при воспоминании об оскорблении. – Но я не призвал вас для того, чтобы обсуждать мои дела, а для того, чтобы дать вам совет или приказание, ежели вы этого хотите. Прошу вас прекратить сношения с такими господами, как Ключарев, и ехать отсюда. А я дурь выбью, в ком бы она ни была. – И, вероятно, спохватившись, что он как будто кричал на Безухова, который еще ни в чем не был виноват, он прибавил, дружески взяв за руку Пьера: – Nous sommes a la veille d'un desastre publique, et je n'ai pas le temps de dire des gentillesses a tous ceux qui ont affaire a moi. Голова иногда кругом идет! Eh! bien, mon cher, qu'est ce que vous faites, vous personnellement? [Мы накануне общего бедствия, и мне некогда быть любезным со всеми, с кем у меня есть дело. Итак, любезнейший, что вы предпринимаете, вы лично?]
– Mais rien, [Да ничего,] – отвечал Пьер, все не поднимая глаз и не изменяя выражения задумчивого лица.
Граф нахмурился.
– Un conseil d'ami, mon cher. Decampez et au plutot, c'est tout ce que je vous dis. A bon entendeur salut! Прощайте, мой милый. Ах, да, – прокричал он ему из двери, – правда ли, что графиня попалась в лапки des saints peres de la Societe de Jesus? [Дружеский совет. Выбирайтесь скорее, вот что я вам скажу. Блажен, кто умеет слушаться!.. святых отцов Общества Иисусова?]
Пьер ничего не ответил и, нахмуренный и сердитый, каким его никогда не видали, вышел от Растопчина.

Когда он приехал домой, уже смеркалось. Человек восемь разных людей побывало у него в этот вечер. Секретарь комитета, полковник его батальона, управляющий, дворецкий и разные просители. У всех были дела до Пьера, которые он должен был разрешить. Пьер ничего не понимал, не интересовался этими делами и давал на все вопросы только такие ответы, которые бы освободили его от этих людей. Наконец, оставшись один, он распечатал и прочел письмо жены.
«Они – солдаты на батарее, князь Андрей убит… старик… Простота есть покорность богу. Страдать надо… значение всего… сопрягать надо… жена идет замуж… Забыть и понять надо…» И он, подойдя к постели, не раздеваясь повалился на нее и тотчас же заснул.
Когда он проснулся на другой день утром, дворецкий пришел доложить, что от графа Растопчина пришел нарочно посланный полицейский чиновник – узнать, уехал ли или уезжает ли граф Безухов.
Человек десять разных людей, имеющих дело до Пьера, ждали его в гостиной. Пьер поспешно оделся, и, вместо того чтобы идти к тем, которые ожидали его, он пошел на заднее крыльцо и оттуда вышел в ворота.
С тех пор и до конца московского разорения никто из домашних Безуховых, несмотря на все поиски, не видал больше Пьера и не знал, где он находился.


Ростовы до 1 го сентября, то есть до кануна вступления неприятеля в Москву, оставались в городе.
После поступления Пети в полк казаков Оболенского и отъезда его в Белую Церковь, где формировался этот полк, на графиню нашел страх. Мысль о том, что оба ее сына находятся на войне, что оба они ушли из под ее крыла, что нынче или завтра каждый из них, а может быть, и оба вместе, как три сына одной ее знакомой, могут быть убиты, в первый раз теперь, в это лето, с жестокой ясностью пришла ей в голову. Она пыталась вытребовать к себе Николая, хотела сама ехать к Пете, определить его куда нибудь в Петербурге, но и то и другое оказывалось невозможным. Петя не мог быть возвращен иначе, как вместе с полком или посредством перевода в другой действующий полк. Николай находился где то в армии и после своего последнего письма, в котором подробно описывал свою встречу с княжной Марьей, не давал о себе слуха. Графиня не спала ночей и, когда засыпала, видела во сне убитых сыновей. После многих советов и переговоров граф придумал наконец средство для успокоения графини. Он перевел Петю из полка Оболенского в полк Безухова, который формировался под Москвою. Хотя Петя и оставался в военной службе, но при этом переводе графиня имела утешенье видеть хотя одного сына у себя под крылышком и надеялась устроить своего Петю так, чтобы больше не выпускать его и записывать всегда в такие места службы, где бы он никак не мог попасть в сражение. Пока один Nicolas был в опасности, графине казалось (и она даже каялась в этом), что она любит старшего больше всех остальных детей; но когда меньшой, шалун, дурно учившийся, все ломавший в доме и всем надоевший Петя, этот курносый Петя, с своими веселыми черными глазами, свежим румянцем и чуть пробивающимся пушком на щеках, попал туда, к этим большим, страшным, жестоким мужчинам, которые там что то сражаются и что то в этом находят радостного, – тогда матери показалось, что его то она любила больше, гораздо больше всех своих детей. Чем ближе подходило то время, когда должен был вернуться в Москву ожидаемый Петя, тем более увеличивалось беспокойство графини. Она думала уже, что никогда не дождется этого счастия. Присутствие не только Сони, но и любимой Наташи, даже мужа, раздражало графиню. «Что мне за дело до них, мне никого не нужно, кроме Пети!» – думала она.
В последних числах августа Ростовы получили второе письмо от Николая. Он писал из Воронежской губернии, куда он был послан за лошадьми. Письмо это не успокоило графиню. Зная одного сына вне опасности, она еще сильнее стала тревожиться за Петю.
Несмотря на то, что уже с 20 го числа августа почти все знакомые Ростовых повыехали из Москвы, несмотря на то, что все уговаривали графиню уезжать как можно скорее, она ничего не хотела слышать об отъезде до тех пор, пока не вернется ее сокровище, обожаемый Петя. 28 августа приехал Петя. Болезненно страстная нежность, с которою мать встретила его, не понравилась шестнадцатилетнему офицеру. Несмотря на то, что мать скрыла от него свое намеренье не выпускать его теперь из под своего крылышка, Петя понял ее замыслы и, инстинктивно боясь того, чтобы с матерью не разнежничаться, не обабиться (так он думал сам с собой), он холодно обошелся с ней, избегал ее и во время своего пребывания в Москве исключительно держался общества Наташи, к которой он всегда имел особенную, почти влюбленную братскую нежность.
По обычной беспечности графа, 28 августа ничто еще не было готово для отъезда, и ожидаемые из рязанской и московской деревень подводы для подъема из дома всего имущества пришли только 30 го.
С 28 по 31 августа вся Москва была в хлопотах и движении. Каждый день в Дорогомиловскую заставу ввозили и развозили по Москве тысячи раненых в Бородинском сражении, и тысячи подвод, с жителями и имуществом, выезжали в другие заставы. Несмотря на афишки Растопчина, или независимо от них, или вследствие их, самые противоречащие и странные новости передавались по городу. Кто говорил о том, что не велено никому выезжать; кто, напротив, рассказывал, что подняли все иконы из церквей и что всех высылают насильно; кто говорил, что было еще сраженье после Бородинского, в котором разбиты французы; кто говорил, напротив, что все русское войско уничтожено; кто говорил о московском ополчении, которое пойдет с духовенством впереди на Три Горы; кто потихоньку рассказывал, что Августину не ведено выезжать, что пойманы изменники, что мужики бунтуют и грабят тех, кто выезжает, и т. п., и т. п. Но это только говорили, а в сущности, и те, которые ехали, и те, которые оставались (несмотря на то, что еще не было совета в Филях, на котором решено было оставить Москву), – все чувствовали, хотя и не выказывали этого, что Москва непременно сдана будет и что надо как можно скорее убираться самим и спасать свое имущество. Чувствовалось, что все вдруг должно разорваться и измениться, но до 1 го числа ничто еще не изменялось. Как преступник, которого ведут на казнь, знает, что вот вот он должен погибнуть, но все еще приглядывается вокруг себя и поправляет дурно надетую шапку, так и Москва невольно продолжала свою обычную жизнь, хотя знала, что близко то время погибели, когда разорвутся все те условные отношения жизни, которым привыкли покоряться.
В продолжение этих трех дней, предшествовавших пленению Москвы, все семейство Ростовых находилось в различных житейских хлопотах. Глава семейства, граф Илья Андреич, беспрестанно ездил по городу, собирая со всех сторон ходившие слухи, и дома делал общие поверхностные и торопливые распоряжения о приготовлениях к отъезду.
Графиня следила за уборкой вещей, всем была недовольна и ходила за беспрестанно убегавшим от нее Петей, ревнуя его к Наташе, с которой он проводил все время. Соня одна распоряжалась практической стороной дела: укладываньем вещей. Но Соня была особенно грустна и молчалива все это последнее время. Письмо Nicolas, в котором он упоминал о княжне Марье, вызвало в ее присутствии радостные рассуждения графини о том, как во встрече княжны Марьи с Nicolas она видела промысл божий.
– Я никогда не радовалась тогда, – сказала графиня, – когда Болконский был женихом Наташи, а я всегда желала, и у меня есть предчувствие, что Николинька женится на княжне. И как бы это хорошо было!