Бальмонт, Константин Дмитриевич

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Бальмонт»)
Перейти к: навигация, поиск
Константин Дмитриевич Бальмо́нт

К. Д. Бальмонт. Портрет работы Валентина Серова (1905)
Имя при рождении:

Константин Дмитриевич Бальмо́нт

Псевдонимы:

Б-ъ, К.; Гридинский; Дон; К.Б.; Лионель[1]

Место рождения:

деревня Гумнищи, Шуйский уезд, Владимирская губерния, Российская империя[2]

Место смерти:

Нуази-ле-Гран, Франция

Гражданство:

Российская империя Российская империя, РСФСР РСФСР

Род деятельности:

поэт-символист
переводчик
эссеист

Направление:

символизм

Жанр:

элегия
баллада

Дебют:

Под северным небом

Подпись:

[az.lib.ru/b/balxmont_k_d/ Произведения на сайте Lib.ru]

Константи́н Дми́триевич Бальмо́нт[3][4] (3 [15] июня 1867, сельцо Гумнищи, Шуйский уезд, Владимирская губерния, Российская империя — 23 декабря 1942, Нуази-ле-Гран, Франция) — русский поэт-символист, переводчик и эссеист, один из виднейших представителей русской поэзии Серебряного века. Опубликовал 35 поэтических сборников, 20 книг прозы, переводил с многих языков (Уильям Блейк, Эдгар Аллан По, Перси Биш Шелли, Оскар Уайльд, Альфред Теннисон, Герхарт Гауптман, Шарль Бодлер, Герман Зудерман; испанские песни, словацкий, грузинский эпос, югославская, болгарская, литовская, мексиканская, японская поэзия). Автор автобиографической прозы, мемуаров, филологических трактатов, историко-литературных исследований и критических эссе[5][6].





Содержание

Биография

Константин Бальмонт родился 3 (15) июня 1867 года в сельце Гумнищи Шуйского уезда Владимирской губернии[2], третьим из семерых сыновей. Известно, что дедушка поэта был морским офицером[6]. Отец Дмитрий Константинович Бальмонт (1835—1907) служил в Шуйском уездном суде и земстве: сначала — коллежским регистратором, затем мировым судьёй, наконец — председателем уездной земской управы[7]. Мать Вера Николаевна, урождённая Лебедева, происходила из семьи полковника, в которой любили литературу и занимались ею профессионально[6]; она выступала в местной печати, устраивала литературные вечера, любительские спектакли[8]; она оказала сильное влияние на мировоззрение будущего поэта, введя его в мир музыки, словесности, истории[7], первой научив постигать «красоту женской души»[9]. Вера Николаевна хорошо знала иностранные языки, много читала и «не была чужда некоторого вольнодумства»: в доме принимали «неблагонадёжных» гостей[10]. Именно от матери Бальмонт, как сам он писал, унаследовал «необузданность и страстность», весь свой «душевный строй»[5].

Детские годы

Читать будущий поэт научился самостоятельно в пять лет, подсматривая за матерью, которая обучала грамоте старшего брата. Растроганный отец подарил Константину по этому случаю первую книжку, «что-то о дикарях-океанийцах»[11]:9. Мать познакомила сына с образцами лучшей поэзии. «Первые поэты, которых я читал, были народные песни, Никитин, Кольцов, Некрасов и Пушкин. Из всех стихов в мире я больше всего люблю „Горные вершины“ Лермонтова (не Гёте, Лермонтова)»[12], — писал позже поэт. Вместе с тем, — «…Моими лучшими учителями в поэзии были — усадьба, сад, ручьи, болотные озерки, шелест листвы, бабочки, птицы и зори»[13], — вспоминал он в 1910-х годах. «Красивое малое царство уюта и тишины»[14], — так писал он позже о деревушке с десятком изб, при которой находилась скромная усадьба — старый дом, окруженный тенистым садом[11]:8. Гумнищи и родной край, где прошли первые десять лет его жизни, поэт вспоминал всю свою жизнь и всегда описывал с огромной любовью[15].

Когда пришло время отдавать старших детей в школу, семья переехала в Шую. Переезд в город не означал отрыва от природы: дом Бальмонтов, окружённый обширным садом, стоял на живописном берегу реки Тезы; отец, любитель охоты, часто выезжал в Гумнищи, и Константин сопровождал его чаще других[10]. В 1876 году Бальмонт поступил в подготовительный класс Шуйской гимназии, которую позже называл «гнездом декадентства и капиталистов, чьи фабрики портили воздух и воду в реке»[11]:9. Сначала мальчик делал успехи, но вскоре ученье ему наскучило, и успеваемость снизилась, зато наступило время запойного чтения, причём французские и немецкие произведения он читал в подлиннике. Под впечатлением от прочитанного он в возрасте десяти лет сам начал писать стихи. «В яркий солнечный день они возникли, сразу два стихотворения, одно о зиме, другое о лете»[12], — вспоминал он. Эти поэтические начинания, однако, были раскритикованы матерью, и мальчик не пытался повторить свой поэтический эксперимент в течение шести лет[16].

Из седьмого класса в 1884 году Бальмонт вынужден был уйти из-за принадлежности к нелегальному кружку, который состоял из гимназистов, заезжих студентов и учителей, а занимался тем, что печатал и распространял в Шуе прокламации исполнительного комитета партии «Народная воля»[12]. Подоплёку этого своего раннего революционного настроя поэт впоследствии объяснял так: «…Я был счастлив, и мне хотелось, чтобы всем было так же хорошо. Мне казалось, что, если хорошо лишь мне и немногим, это безобразно»[17].

Усилиями матери Бальмонт был переведён в гимназию города Владимир. Но здесь жить ему пришлось на квартире у учителя греческого языка, который ревностно исполнял обязанности «надзирателя». В конце 1885 года состоялся литературный дебют Бальмонта. Три его стихотворения были напечатаны в популярном петербургском журнале «Живописное обозрение» (2 ноября — 7 декабря)[18]. Это событие не было замечено никем, кроме наставника, который запретил Бальмонту печататься вплоть до завершения учёбы в гимназии. К этому времени относится знакомство юного поэта с В. Г. Короленко. Известный писатель, получив от товарищей Бальмонта по гимназии тетрадь с его стихами, отнёсся к ним серьёзно и написал гимназисту обстоятельное письмо — благожелательный наставнический отзыв. «Он писал мне, что у меня много красивых подробностей, успешно выхваченных из мира природы, что нужно сосредоточивать своё внимание, а не гоняться за каждым промелькнувшим мотыльком, что никак не нужно торопить своё чувство мыслью, а надо довериться бессознательной области души, которая незаметно накопляет свои наблюдения и сопоставления, и потом внезапно всё это расцветает, как расцветает цветок после долгой невидной поры накопления своих сил»[19], — вспоминал Бальмонт. «Если вы сумеете сосредоточиться и работать, мы услышим от вас со временем нечто незаурядное»[12], — так заканчивалось письмо Короленко, которого поэт называл впоследствии своим «крестным отцом»[11]:10. Курс Бальмонт окончил в 1886 году[6], по собственным словам, «прожив, как в тюрьме, полтора года»[12][20]:376. «Гимназию проклинаю всеми силами. Она надолго изуродовала мою нервную систему», — писал впоследствии поэт. Подробно детские и юношеские годы были описаны им в автобиографическом романе «Под новым серпом» (Берлин, 1923)[5][21]. В семнадцатилетнем возрасте Бальмонт испытал и первое литературное потрясение: роман «Братья Карамазовы», как вспоминал он позже, дал ему «больше, чем какая-либо книга в мире»[6].

В 1886 году Константин Бальмонт поступил на юридический факультет Московского университета[22], где сблизился с П. Ф. Николаевым, революционером-шестидесятником[21]. Но уже в 1887 году за участие в беспорядках (связанных с введением нового университетского устава, который студенты считали реакционным), Бальмонт был исключён, арестован и посажен на трое суток в Бутырскую тюрьму[10], а затем без суда выслан в Шую. Бальмонт, который «в юности больше всего увлекался общественными вопросами», до конца своей жизни считал себя революционером и бунтарём, мечтавшим «о воплощении человеческого счастья на земле». Поэзия в интересах Бальмонта возобладала лишь позже; в юные годы он порывался стать пропагандистом и «уйти в народ»[12].

Литературный дебют

В 1889 году Бальмонт вернулся в университет, но из-за сильного нервного истощения учиться не смог — ни там, ни в ярославском Демидовском лицее юридических наук, куда успешно поступил. В сентябре 1890 года он был отчислен из лицея и на этом оставил попытки получить «казённое образование»[5]. «…Я не смог себя принудить <заниматься юридическими науками>, зато жил истинно и напряжённо жизнью своего сердца, а также пребывал в великом увлечении немецкой литературой»[21][23], — писал он в 1911 году. Своими знаниями в области истории, философии, литературы и филологии Бальмонт был обязан себе самому и старшему брату, страстно увлекавшемуся философией[24]. Бальмонт вспоминал, что в возрасте 13 лет узнал английское слово selfhelp («самопомощь»), с тех пор полюбил исследования и «умственную работу» и работал, не щадя своих сил, до конца своих дней[11]:7.

В 1889 году Бальмонт женился на Ларисе Михайловне Гарелиной, дочери иваново-вознесенского купца. Год спустя в Ярославле на собственные средства он издал свой первый «Сборник стихотворений»[25]; некоторые юношеские произведения, вошедшие в книгу, были опубликованы ещё в 1885 году[26]. Впрочем, дебютный сборник 1890 года интереса не вызвал, близкие люди его не приняли[27], и вскоре после выхода поэт сжёг почти весь небольшой тираж[7].

В марте 1890 года произошёл инцидент, наложивший отпечаток на всю последующую жизнь Бальмонта: он попытался покончить с собой, выбросился из окна третьего этажа, получил серьёзные переломы и провёл год в постели.[~ 1] Считалось, что толкнуло его на такой поступок отчаяние от семейного и финансового положения: женитьба рассорила Бальмонта с родителями и лишила финансовой поддержки, непосредственным же толчком явилась прочитанная незадолго до этого «Крейцерова соната»[12]. Год, проведённый в постели, как вспоминал сам поэт, оказался творчески весьма плодотворным и повлёк «небывалый расцвет умственного возбуждения и жизнерадостности»[6]. Именно в этот год он осознал себя поэтом, увидел собственное предназначение. В 1923 году в биографическом рассказе «Воздушный путь» он писал:

В долгий год, когда я, лёжа в постели, уже не чаял, что я когда-нибудь встану, я научился от предутреннего чириканья воробьёв за окном и от лунных лучей, проходивших через окно в мою комнату, и от всех шагов, достигавших до моего слуха, великой сказке жизни, понял святую неприкосновенность жизни. И когда наконец я встал, душа моя стала вольной, как ветер в поле, никто уже более не был над нею властен, кроме творческой мечты, а творчество расцвело буйным цветом…
К. Бальмонт. Воздушный путь (Берлин, 1923)[28].

Некоторое время после болезни Бальмонт, к этому времени с женой расставшийся, жил в нужде; он, по собственным воспоминаниям, месяцами «не знал, что такое быть сытым, и подходил к булочным, чтобы через стекло полюбоваться на калачи и хлебы». «Начало литературной деятельности было сопряжено со множеством мучений и неудач. В течение четырёх или пяти лет ни один журнал не хотел меня печатать. Первый сборник моих стихов… не имел, конечно, никакого успеха. Близкие люди своим отрицательным отношением значительно усилили тяжесть первых неудач»[20]:376 , — писал он в автобиографическом письме 1903 года. Под «близкими людьми» поэт подразумевал жену Ларису, а также друзей из числа «мыслящих студентов», которые враждебно встретили публикацию, посчитав, что автор предал «идеалы общественной борьбы» и замкнулся в рамках «чистого искусства». В эти трудные дни Бальмонту вновь помог В. Г. Короленко. «Теперь он явился ко мне, сильно примятый разными невзгодами, но, по-видимому, не упавший духом. Он, бедняга, очень робок, и простое, внимательное отношение к его работе уже ободрит его и будет иметь значение»[29], — писал тот в сентябре 1891 года, обращаясь к М. Н. Альбову, который тогда был одним из редакторов журнала «Северный вестник», с просьбой обратить внимание на начинающего поэта.

Огромную помощь оказал Бальмонту и профессор Московского университета Н. И. Стороженко. «Он поистине спас меня от голода и как отец сыну бросил верный мост…»[10], — вспоминал поэт впоследствии. Бальмонт отнёс ему свою статью о Шелли («из рук вон плохую», по собственному более позднему признанию), и тот взял начинающего литератора под свою опеку. Именно Стороженко уговорил издателя К. Т. Солдатёнкова поручить начинающему поэту перевод двух фундаментальных книг — «Истории скандинавской литературы» Горна-Швейцера и «Истории итальянской литературы» Гаспари[12]. Оба перевода были опубликованы в 1894—1895 годах[11]:11. «Эти работы были моим насущным хлебом целых три года и дали мне возможности желанные осуществить свои поэтические мечты»[30], — писал Бальмонт в очерке «Видящие глаза». В 1887—1889 годы поэт активно переводил немецких и французских авторов[13], затем в 1892—1894 годах взялся за работу над произведениями Перси Шелли и Эдгара Аллана По; именно этот период считается временем его творческого становления[11]:11.

Профессор Стороженко, кроме того, ввёл Бальмонта в редакцию «Северного вестника», вокруг которой группировались поэты нового направления. Первая поездка Бальмонта в Петербург состоялась в октябре 1892 года: здесь он познакомился с Н. М. Минским, Д. С. Мережковским и З. Н. Гиппиус; общие радужные впечатления, впрочем, были омрачены наметившейся взаимной антипатией с последней[10].

На почве переводческой деятельности произошло сближение Бальмонта с меценатом, знатоком западноевропейских литератур, князем А. Н. Урусовым, который во многом способствовал расширению литературного кругозора молодого поэта. На средства мецената Бальмонт выпустил две книги переводов Эдгара По («Баллады и фантазии», «Таинственные рассказы»)[27]. «Он напечатал мой перевод „Таинственных рассказов“ Эдгара По и громко восхвалял мои первые стихи, составившие книжки „Под северным небом“ и „В безбрежности“»[33], — позже вспоминал Бальмонт. «Урусов помог моей душе освободиться, помог мне найти самого себя»[5], — писал поэт в 1904 году в книге «Горные вершины». Называя свои начинания «…осмеянными шагами по битому стеклу, по тёмным острокрайним кремням, по дороге пыльной, как будто не ведущей ни к чему»[34], Бальмонт в числе людей, помогавших ему, отмечал также переводчика и публициста П. Ф. Николаева[5].

В сентябре 1894 года в студенческом «Кружке любителей западноевропейской литературы» Бальмонт познакомился с В. Я. Брюсовым, впоследствии ставшим его самым близким другом.[~ 2] Брюсов писал об «исключительном» впечатлении, которое произвели на него личность поэта и его «исступлённая любовь к поэзии»[35].

Сборник «Под северным небом», вышедший в 1894 году, принято считать отправной точкой творческого пути Бальмонта[12]. В декабре 1893 года, незадолго до выхода книги, поэт сообщал в письме Н. М. Минскому: «Написал я целую серию стихов (своих) и в январе приступлю к печатанию их отдельной книжкою. Предчувствую, что мои либеральные друзья будут очень меня ругать, ибо либерализма в них нет, а „растлевающих“ настроений достаточно»[36]. Стихи были во многом продуктом своего времени (полнясь жалобами на унылую, безрадостную жизнь, описаниями романтических переживаний), но предчувствия начинающего поэта оправдались лишь отчасти: книга получила широкий отклик, и отзывы были в основном положительными. В них отмечалась несомненная одарённость дебютанта, его «собственная физиономия, изящество формы» и свобода, с которой он владеет ею[11]:12.

Восхождение к славе

Если дебют 1894 года не отличался оригинальностью, то во втором сборнике «В безбрежности» (1895) Бальмонт приступил к поискам «нового пространства, новой свободы», возможностей соединения поэтического слова с мелодикой. «…Я показал, что может сделать с русским стихом поэт, любящий музыку. В них есть ритмы и перезвоны благозвучий, найденные впервые»[5], — позже писал он сам о стихах 1890-х годов. Несмотря на то, что сборник «В безбрежности» современные Бальмонту критики признали неудачным[11]:12, «блеск стиха и поэтический полёт» (согласно Энциклопедическому словарю Брокгауза и Ефрона) обеспечили молодому поэту доступ в ведущие литературные журналы[6].

1890-е годы были для Бальмонта периодом активной творческой работы в самых разнообразных областях знаний. Поэт, обладавший феноменальной работоспособностью, осваивал «один за другим многие языки, упиваясь работой, как одержимый… прочитывал целые библиотеки книг, начиная с трактатов о любимой им испанской живописи и кончая исследованиями по китайскому языку и санскриту». Он увлечённо изучал историю России, книги по естественным наукам и народному творчеству[12]. Уже в зрелые годы, обращаясь к начинающим литераторам с наставлением, он писал, что дебютанту нужно «…уметь в весенний свой день сидеть над философской книгой и английским словарём, и испанской грамматикой, когда так хочется кататься на лодке и, может быть, можно с кем-то целоваться. Уметь прочесть и 100, и 300, и 3 000 книг, среди которых много-много скучных. Полюбить не только радость, но и боль. Молча лелеять в себе не только счастье, но и вонзающуюся в сердце тоску»[12].

К 1895 году относятся знакомства Бальмонта с Юргисом Балтрушайтисом, которое постепенно переросло в дружбу, продолжавшуюся много лет, и С. А. Поляковым, образованным московским коммерсантом, математиком и полиглотом, переводчиком Кнута Гамсуна[37]. Именно Поляков, издатель модернистского журнала «Весы», пять лет спустя учредил символистское издательство «Скорпион», где вышли лучшие книги Бальмонта.

В 1896 году Бальмонт женился на переводчице Е. А. Андреевой и отправился с супругой в Западную Европу. Несколько лет, проведённых за границей, предоставили начинающему литератору, интересовавшемуся, помимо основного предмета, историей, религией и философией, огромные возможности. Он посетил Францию, Голландию, Испанию, Италию, много времени проводя в библиотеках, совершенствуя знание языков[11]:12. В те же дни он писал матери из Рима: «Весь этот год за границей я себя чувствую на подмостках, среди декораций. А там — вдали — моя печальная красота, за которую десяти Италий не возьму»[38]. Весной 1897 года Бальмонт был приглашён в Англию для чтения лекций по русской поэзии в Оксфордском университете[16], где познакомился, в частности, с антропологом Эдуардом Тайлором и филологом, историком религий Томасом Рис-Дэвидсом. «Первый раз в жизни я живу всецело и безраздельно эстетическими и умственными интересами и никак не могу насытиться сокровищницами живописи, поэзии и философии»[39], — восторженно писал он Акиму Волынскому. Впечатления от путешествий 1896—1897 годов нашли своё отражение в сборнике «Тишина»: критикой он был воспринят как лучшая на тот момент книга поэта[12]. «Мне показалось, что сборник носит на себе отпечаток всё более и более окрепшего стиля. Вашего собственного, бальмонтовского стиля и колорита»[11]:14, — писал поэту в 1898 году князь Урусов. В 1899 году К. Бальмонт был избран членом Общества любителей российской словесности[8].

Пик популярности

В конце 1890-х годов Бальмонт не оставался подолгу на одном месте; основными пунктами его маршрута были Санкт-Петербург (октябрь 1898 — апрель 1899 годов), Москва и Подмосковье (май — сентябрь 1899 года), Берлин, Париж, Испания, Биарриц и Оксфорд (конец года)[11]:12. В 1899 году Бальмонт писал поэтессе Л. Вилькиной:

У меня много новостей. И все хорошие. Мне «везёт». Мне пишется. Мне жить, жить, вечно жить хочется. Если бы Вы знали, сколько я написал стихов новых! Больше ста. Это было сумасшествие, сказка, новое. Издаю новую книгу, совсем не похожую на прежние. Она удивит многих. Я изменил своё понимание мира. Как ни смешно прозвучит моя фраза, я скажу: я понял мир. На многие годы, быть может, навсегда.
К. Бальмонт - Л. Вилькиной[11]:15[40]

Сборник «Горящие здания» (1900), занимающий центральное место в творческой биографии поэта, создавался большей частью в имении Поляковых «Баньки» Московского уезда; хозяин его был с большой теплотой упомянут в посвящении. «Нужно быть беспощадным к себе. Только тогда можно достичь чего-нибудь», — такими словами в предисловии к «Горящим зданиям» Бальмонт сформулировал свой девиз. Основную задачу книги автор определил как стремление к внутреннему освобождению и самопознанию[5]. В 1901 году, отсылая сборник Л. Н. Толстому, поэт писал: «Эта книга — сплошной крик души разорванной, и, если хотите, убогой, уродливой. Но я не откажусь ни от одной её страницы и — пока — люблю уродство не меньше, чем гармонию»[41]. Благодаря сборнику «Горящие здания» Бальмонт приобрёл всероссийскую известность и стал одним из лидеров символизма, нового движения в русской литературе. «В течение десятилетия Бальмонт нераздельно царил над русской поэзией. Другие поэты или покорно следовали за ним, или, с большими усилиями, отстаивали свою самостоятельность от его подавляющего влияния»[8], — писал В. Я. Брюсов.

Постепенно образ жизни Бальмонта во многом под влиянием С. Полякова стал меняться. Жизнь поэта в Москве проходила в усидчивых занятиях дома, чередовавшихся с бурными кутежами, когда встревоженная жена принималась разыскивать его по всему городу[28]. При этом вдохновение не оставляло поэта. «Ко мне пришло что-то более сложное, чем я мог ожидать, и пишу теперь страницу за страницей, торопясь и следя за собой, чтобы не ошибиться в радостной торопливости. Как неожиданна собственная душа! Стоит заглянуть в неё, чтобы увидеть новые дали… Я чувствую, что я напал на руду… И если я не уйду с этой земли, я напишу книгу, которая не умрёт»[40], — писал он в декабре 1900 года И. И. Ясинскому. Четвёртый поэтический сборник Бальмонта «Будем как Солнце» (1902) разошёлся тиражом 1800 экземпляров в течение полугода, что считалось неслыханным успехом для поэтического издания, закрепил за автором репутацию лидера символизма и в ретроспективе считается его лучшей поэтической книгой[42]. Блок назвал «Будем как солнце» «книгой, единственной в своём роде по безмерному богатству»[11]:15.

Конфликт с властью

В 1901 году произошло событие, оказавшее существенное влияние на жизнь и творчество Бальмонта и сделавшее его «подлинным героем в Петербурге»[11]:14. В марте он принял участие в массовой студенческой демонстрации на площади у Казанского собора, основным требованием которой была отмена указа об отправлении на солдатскую службу неблагонадёжных студентов. Демонстрация была разогнана полицией и казаками, среди её участников были жертвы. 14 марта Бальмонт выступил на литературном вечере в зале Городской думы и прочитал стихотворение «Маленький султан», в завуалированной форме критиковавшее режим террора в России и его организатора, Николая Второго («То было в Турции, где совесть — вещь пустая, там царствует кулак, нагайка, ятаган, два-три нуля, четыре негодяя и глупый маленький султан»). Стихотворение пошло по рукам, его собирался напечатать в газете «Искра» В. И. Ленин[12].

По постановлению «особого совещания» поэт был выслан из Санкт-Петербурга, на три года лишившись права проживания в столичных и университетских городах. Несколько месяцев он пробыл у друзей в усадьбе Волконских Сабынино Курской губернии (ныне Белгородской области), в марте 1902 года выехал в Париж, затем жил в Англии, Бельгии, вновь во Франции. Летом 1903 года Бальмонт вернулся в Москву, затем направился на балтийское побережье, где занялся стихами, которые вошли в сборник «Только любовь». Проведя осень и зиму в Москве, в начале 1904 года Бальмонт вновь оказался в Европе (Испания, Швейцария, после возвращения в Москву — Франция), где нередко выступал в качестве лектора; в частности, читал публичные лекции о русской и западноевропейской литературе в высшей школе в Париже[6]. К моменту выхода сборника «Только любовь. Семицветник» (1903) поэт уже пользовался всероссийской славой. Его окружали восторженные поклонники и почитательницы. «Появился целый разряд барышень и юных дам „бальмонтисток“ — разные Зиночки, Любы, Катеньки беспрестанно толклись у нас, восхищались Бальмонтом. Он, конечно, распускал паруса и блаженно плыл по ветру»[37], — вспоминал соседствовавший с Бальмонтом Б. К. Зайцев.

Создававшиеся в эти годы поэтические кружки бальмонтистов старались подражать кумиру не только в поэтическом самовыражении, но и в жизни. Уже в 1896 году Валерий Брюсов писал о «школе Бальмонта», причисляя к ней, в частности, Мирру Лохвицкую. «Все они перенимают у Бальмонта и внешность: блистательную отделку стиха, щеголяние рифмами, созвучаниями, — и самую сущность его поэзии»[43], — писал он. Бальмонт, по словам Тэффи, «удивил и восхитил своим „перезвоном хрустальных созвучий“, которые влились в душу с первым весенним счастьем». «…Россия была именно влюблена в Бальмонта… Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашёптывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки…»[44]. Многие поэты (в их числе Лохвицкая, Брюсов, Андрей Белый, Вяч. Иванов, М. А. Волошин, С. М. Городецкий) посвящали ему стихотворения, видя в нём «стихийного гения», вечно вольного Аригона, обречённого возвышаться над миром и полностью погружённого «в откровения своей бездонной души»[11]:5.

«Наш царь»
В 1906 году Бальмонт написал стихотворение «Наш царь» об императоре Николае II[~ 3]:

Наш царь — Мукден, наш царь — Цусима,
Наш царь — кровавое пятно,
Зловонье пороха и дыма,
В котором разуму — темно...
Наш царь — убожество слепое,
Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,
Царь-висельник, тем низкий вдвое,
Что обещал, но дать не смел.
Он трус, он чувствует с запинкой,
Но будет, час расплаты ждёт.
Кто начал царствовать — Ходынкой,
Тот кончит — встав на эшафот.

Другое стихотворение из того же цикла — «Николаю Последнему» — заканчивалось словами: «Ты должен быть убит, ты стал для всех бедой»[45].

В 1904—1905 годах издательство «Скорпион» выпустило собрание стихов Бальмонта в двух томах. В январе 1905 года поэт предпринял путешествие в Мексику, откуда отправился в Калифорнию. Путевые заметки и очерки поэта наряду с выполненными им вольными переложениями индейских космогонических мифов и преданий позже вошли в «Змеиные цветы» (1910). Этот период творчества Бальмонта завершился выходом сборника «Литургия красоты. Стихийные гимны» (1905), во многом созданном под впечатлением от событий русско-японской войны[21].

В 1905 году Бальмонт вернулся в Россию и принял активное участие в политической жизни. В декабре поэт, по собственным словам, «принимал некоторое участие в вооружённом восстании Москвы, больше — стихами». Сблизившись с Максимом Горьким, Бальмонт начал активное сотрудничество с социал-демократической газетой «Новая жизнь» и парижским журналом «Красное знамя», который издавал А. В. Амфитеатров. Е. Андреева-Бальмонт подтверждала в воспоминаниях: в 1905 году поэт «страстно увлёкся революционным движением», «все дни проводил на улице, строил баррикады, произносил речи, влезая на тумбы». В декабре, в дни московского восстания, Бальмонт часто бывал на улицах, носил в кармане заряженный револьвер, произносил речи перед студентами. Он даже ждал расправы над собой, как ему казалось, законченным революционером[16]. Увлечённость революцией у него была искренней, хотя, как показало будущее, неглубокой; опасаясь ареста, в ночь на 1906 год поэт спешно уехал в Париж[12].

Первая эмиграция: 1906—1913 годы

В 1906 году Бальмонт обосновался в Париже, считая себя политическим эмигрантом[13]. Он обосновался в тихом парижском квартале Пасси, но большую часть времени проводил в дальних разъездах. Почти сразу же он ощутил острую тоску по родине. «Жизнь заставила меня надолго оторваться от России, и временами мне кажется, что я уже не живу, что только струны мои ещё звучат»[46], — писал он профессору Ф. Д. Батюшкову в 1907 году. Вопреки сложившемуся представлению, страхи поэта перед возможным преследованием российских властей не были безосновательными. А. А. Нинов в документальном исследовании «Так жили поэты…», подробно исследуя материалы, касающиеся «революционной деятельности» К. Бальмонта, приходит к выводу, что охранка «считала поэта опасным политическим лицом» и негласный надзор за ним сохранялся даже за границей[5].

Два сборника 1906—1907 годов были составлены из произведений, в которых К. Бальмонт непосредственным образом откликнулся на события первой русской революции. Книгу «Стихотворения» (Санкт-Петербург, 1906) конфисковала полиция; «Песни мстителя» (Париж, 1907) были запрещены к распространению в России. В годы первой эмиграции были также опубликованы сборники «Злые чары» (1906), арестованный цензурой из-за «богохульных» стихотворений, а также «Жар-птица. Свирель славянина» (1907) и «Зелёный вертоград. Слова поцелуйные» (1909). Настроению и образности этих книг, отразивших в себе увлечение поэта древне-былинной стороной русской и славянской культуры, были созвучны и «Зовы древности» (1909)[21]. Критика пренебрежительно отзывалась о новом повороте в творческом развитии поэта, но сам Бальмонт не сознавал и не признавал творческого спада[7].

Весной 1907 года Бальмонт побывал на Балеарских островах, в конце 1909 года посетил Египет, написав серию очерков, которые составили впоследствии книгу «Край Озириса» (1914), в 1912 году совершил путешествие по южным странам, длившееся 11 месяцев, посетив Канарские острова, Южную Африку, Австралию, Новую Зеландию, Полинезию, Цейлон, Индию. Особенно глубокое впечатление произвели на него Океания и общение с жителями островов Новая Гвинея, Самоа, Тонга[21]. «Мне хочется обогатить свой ум, соскучившийся непомерным преобладанием личного элемента во всей моей жизни»[16], — так объяснял поэт свою страсть к путешествиям в одном из писем.

11 марта 1912 года на заседании Неофилологического общества при Санкт-Петербургском университете по случаю двадцатипятилетия литературной деятельности в присутствии более 1000 собравшихся К. Д. Бальмонт был провозглашён великим русским поэтом.

Возвращение: 1913—1920 годы

В 1913 году политическим эмигрантам по случаю 300-летия Дома Романовых была предоставлена амнистия, и 5 мая 1913 года Бальмонт возвратился в Москву. На Брестском вокзале в Москве ему была устроена торжественная общественная встреча. Жандармы запретили поэту обратиться к встречавшей его публике с речью; вместо этого, как явствовало из сообщений тогдашней прессы, он разбросал среди толпы свежие ландыши[12]. В честь возвращения поэта были устроены торжественные приёмы в Обществе свободной эстетики и Литературно-художественном кружке[47].[~ 4] В 1914 году была завершена публикация полного собрания стихов Бальмонта в десяти томах, продолжавшаяся семь лет[16]. Тогда же он опубликовал поэтический сборник «Белый зодчий. Таинство четырёх светильников», свои впечатления от Океании.

После возвращения Бальмонт много ездил по стране с лекциями («Океания», «Поэзия как волшебство» и другими). «Сердце здесь сжимается… много слёз в нашей красоте», — замечал поэт, попав после дальних странствий на Оку, в русские луга и поля, где «рожь в человеческий рост и выше». «Я люблю Россию и русских. О, мы, русские, не ценим себя! Мы не знаем, как мы снисходительны, терпеливы и деликатны. Я верю в Россию, я верю в самое светлое её будущее», — писал он в одной из тогдашних статей[12].

В начале 1914 года поэт вернулся в Париж, затем в апреле отправился в Грузию, где получил пышный приём (в частности — приветствие от Акакия Церетели, патриарха грузинской литературы) и провёл курс лекций, имевших большой успех[11]:18. Поэт стал изучать грузинский язык и взялся за перевод поэмы Шоты Руставели «Витязь в тигровой шкуре». В числе других крупных переводческих работ Бальмонта этого времени — переложение древнеиндийских памятников («Упанишады», драмы Калидасы, поэма Асвагоши «Жизнь Будды»). По этому поводу К. Бальмонт вёл переписку со знаменитым французским индологом и буддологом Сильвеном ЛевиК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 2949 дней].

Из Грузии Бальмонт вернулся во Францию, где его и застало начало Первой мировой войны. Лишь в конце мая 1915 года окружным путём — через Англию, Норвегию и Швецию — поэт вернулся в Россию. В конце сентября Бальмонт отправился в двухмесячное путешествие по городам России с лекциями, а год спустя повторил турне, которое оказалось более продолжительным и завершилось на Дальнем Востоке, откуда он в мае 1916 года ненадолго выехал в Японию[11]:18.

В 1915 году вышел теоретический этюд Бальмонта «Поэзия как волшебство» — своего рода продолжение декларации 1900 года «Элементарные слова о символической поэзии»[27]; в этом трактате о сущности и назначении лирической поэзии поэт приписывал слову «заклинательно-магическую силу» и даже «физическое могущество». Исследование во многом продолжало начатое в книгах «Горные вершины» (1904), «Белые зарницы» (1908), «Морское свечение» (1910), посвящённых творчеству русских и западноевропейских поэтов[5]. При этом он не переставая писал, особенно часто обращаясь к жанру сонета. В эти годы поэтом было создано 255 сонетов, которые составили сборник «Сонеты Солнца, Неба и Луны» (1917). Книги «Ясень. Видение древа» (1916) и «Сонеты солнца, мёда и луны» (1917) были встречены теплее, чем прежние, но и в них критика усматривала в основном «однообразие и обилие банальных красивостей»[16].

Меж двух революций

Бальмонт приветствовал Февральскую революцию, начал сотрудничать в Обществе пролетарских искусств, но вскоре разочаровался в новой власти и присоединился к партии кадетов, требовавшей продолжения войны до победного конца. В одном из номеров газеты «Утро России» он приветствовал деятельность генерала Лавра Корнилова[11]:18. Поэт категорически не принял Октябрьскую революцию, которая заставила его ужаснуться «хаосу» и «урагану сумасшествия» «смутных времён» и пересмотреть многие свои прежние взгляды. В публицистической книге 1918 года «Революционер я или нет?» Бальмонт, характеризуя большевиков как носителей разрушительного начала, подавляющих «личность»[13], выражал тем не менее убеждение в том, что поэт должен быть вне партий, что у поэта «свои пути, своя судьба — он скорее комета, чем планета (то есть, движется не по определённой орбите)»[27].

Эти годы Бальмонт жил в Петрограде с Е. К. Цветковской (1880—1943)[49], своей третьей женой, и дочерью Миррой, время от времени приезжая в Москву к Е. А. Андреевой и дочери Нине[10]. Вынужденный таким образом содержать две семьи, Бальмонт бедствовал, отчасти ещё и из-за нежелания идти на компромисс с новой властью. Когда на литературной лекции кто-то подал Бальмонту записку с вопросом, отчего тот не издаёт своих произведений, последовал ответ: «Не хочу… Не могу печатать у тех, у кого руки в крови». Утверждалось, что однажды в Чрезвычайной комиссии обсуждался вопрос о его расстреле, но, как позже писал С. Поляков, «не было большинства голосов»[48].

В 1920 году вместе с Е. К. Цветковской и дочерью Миррой поэт переехал в Москву, где «иногда, чтобы согреться, им приходилось целый день проводить в постели». По отношению к власти Бальмонт держался лояльно: работал в Наркомпросе, готовил к изданию стихи и переводы, читал лекции[27]. В день Первого мая 1920 года в Колонном зале Дома Союзов в Москве он прочёл своё стихотворение «Песнь рабочего молота», на следующий день приветствовал стихами артистку М. Н. Ермолову на её юбилейном вечере в Малом театре. В том же году московскими литераторами было устроено чествование Бальмонта, отмечавшее тридцатилетие со дня выхода его первого, «ярославского», поэтического сборника[12]. В начале 1920 года поэт начал хлопоты о поездке за границу, ссылаясь на ухудшение здоровья жены и дочери. К этому времени относится начало долгой и прочной дружбы Бальмонта с Мариной Цветаевой, которая в Москве пребывала в сходном, очень тяжёлом положении[11]:18.

Вторая эмиграция: 1920—1942 годы

Получив по ходатайству Юргиса Балтрушайтиса от А. В. Луначарского разрешение временно выехать за границу в командировку, вместе с женой, дочерью и дальней родственницей А. Н. Ивановой[~ 5] Бальмонт 25 мая 1920 года навсегда покинул Россию и через Ревель добрался до Парижа[11]:19. Борис Зайцев считал, что Балтрушайтис, бывший литовским посланником в Москве, спас Бальмонта от голодной смерти: тот нищенствовал и голодал в холодной Москве, «на себе таскал дровишки из разобранного забора»[37]. Станицкий (С. В. фон Штейн), вспоминая встречу с Бальмонтом в 1920 году в Ревеле, замечал: «Печать тягостной измученности лежала на его лице, и весь он казался ещё во власти тёмных и скорбных переживаний, уже покинутых в стране бесправья и зла, но сполна ещё не избытых им»[50].

В Париже Бальмонт с семьёй поселились в маленькой меблированной квартире. Как вспоминала Тэффи, «окно в столовой было всегда завешено толстой бурой портьерой, потому что поэт разбил стекло. Вставить новое стекло не имело никакого смысла, — оно легко могло снова разбиться. Поэтому в комнате было всегда темно и холодно. „Ужасная квартира, — говорили они. — Нет стекла, и дует“»[44].

Поэт сразу же оказался меж двух огней. С одной стороны, эмигрантское сообщество заподозрило в нём сочувствующего Советам. Как иронически замечал С. Поляков, Бальмонт «…нарушил церемониал бегства из советской России. Вместо того, чтобы бежать из Москвы тайно, странником пробираться через леса и долины Финляндии, на границе случайно пасть от пули пьяного красноармейца или финна, — он четыре месяца упорно добивался разрешения на выезд с семьёй, получил его и прибыл в Париж неподстреленным»[48]. Положение поэта невольно «усугубил» Луначарский, в московской газете опровергший слухи о том, что тот ведёт за границей агитацию против советской власти. Это позволило правым эмигрантским кругам заметить «…многозначительно: Бальмонт в переписке с Луначарским. Ну, конечно, большевик!»[48] Впрочем, и сам поэт, ходатайствуя из Франции за русских писателей, дожидавшихся выезда из России, допустил фразы, не осуждавшие положение дел в Советской России: «Всё, что совершается в России, так сложно и так перепутано», намекнув и на то, что многое из того, что делается в «культурной» Европе, ему также глубоко противно. Это послужило поводом для атаки на него публицистов-эмигрантов («…Что сложно? Массовые расстрелы? Что перепутано? Систематический грабёж, разгон Учредительного собрания, уничтожение всех свобод, военные экспедиции для усмирения крестьян?»)[48].

С другой стороны, советская пресса начала «клеймить его как лукавого обманщика», который «ценою лжи» добился для себя свободы, злоупотребил доверием Советской власти, великодушно отпустившей его на Запад «для изучения революционного творчества народных масс»[50]. Станицкий писал:
С достоинством и спокойно отвечал Бальмонт на все эти упрёки. Но в них стоит вдуматься, чтобы лишний раз прочувствовать прелесть советской этики — чисто каннибальского пошиба. Поэт Бальмонт, всё существо которого протестует против советовластия, разорившего его родину и каждый день убивающего её мощный, творческий дух в малейших его проявлениях, обязан свято держать своё слово, данное насильникам-комиссарам и чрезвычайкам. Но эти же принципы нравственного поведения отнюдь не являются руководящими для советской власти и её агентов. Убивать парламентёров, расстреливать из пулемётов беззащитных женщин и детей, казнить голодною смертью десятки тысяч ни в чём не повинных людей, — всё это, конечно, по мнению «товарищей-большевиков», — ничто в сравнении с нарушением обещания Бальмонта вернуться в коммунистический эдем Ленина, Бухарина и Троцкого.

— Станицкий о Бальмонте. Последние известия. 1921[50]

Как писал впоследствии Ю. К. Терапиано, «не было в русском рассеянии другого поэта, который столь же остро переживал оторванность от России». Эмиграцию Бальмонт называл «жизнью среди чужих», хоть и работал при этом необыкновенно много; только в 1921 году вышло шесть его книг[51]. В эмиграции Бальмонт активно сотрудничал с газетой «Парижские новости», журналом «Современные записки», многочисленными русскими периодическими изданиями, выходивших в других странах Европы. Отношение его к Советской России оставалось неоднозначным, но постоянной была тоска по России: «Я хочу России… пусто, пусто. Духа нет в Европе»[16], — писал он Е. Андреевой в декабре 1921 года. Тяжесть оторванности от родины была усугублена и ощущением одиночества, отчуждённости от эмигрантских кругов.

Вскоре Бальмонт выехал из Парижа и поселился в местечке Капбретон в провинции Бретань, где провёл 1921—1922 годы[13][52]. В 1924 году он жил в Нижней Шаранте (Шателейон), в 1925 году — в Вандее (Сен-Жиль-сюр-Ви), до поздней осени 1926 года — в Жиронде (Лакано-Океан). В начале ноября 1926 года, покинув Лакано, Бальмонт с женой отправились в Бордо. Бальмонт часто снимал виллу в Капбретоне, где общался со многими русскими и жил с перерывами до конца 1931 года, проводя здесь не только летние, но и зимние месяцы[52].

Общественная деятельность и публицистика

О своём отношении к Советской России Бальмонт недвусмысленно заявил уже вскоре после того, как выехал из страны. «Русский народ воистину устал от своих злополучий и, главное, от бессовестной, бесконечной лжи немилосердных, злых правителей»[53], — писал он в 1921 году. В статье «Кровавые лгуны» поэт рассказал о перипетиях своей жизни в Москве 1917—1920 годов[54]. В эмигрантской периодике начала 1920-х годов регулярно появлялись его поэтические строки об «актёрах Сатаны», об «упившейся кровью» русской земле, о «днях унижения России», о «красных каплях», ушедших в русскую землю. Ряд этих стихотворений вошёл в сборник «Марево» (Париж, 1922) — первую эмигрантскую книгу поэта. Название сборника предопределила первая строка стихотворения того же названия: «Мутное марево, чёртово варево…»[52].

В 1923 году К. Д. Бальмонт одновременно с М. Горьким и И. А. Буниным был номинирован Р.Ролланом на Нобелевскую премию по литературе[55].

В 1927 году публицистической статьёй «Немножко зоологии для Красной Шапочки»[56] Бальмонт отреагировал на скандальное выступление советского полномочного представителя в Польше Д. В. Богомолова, который на приёме заявил, что Адам Мицкевич в своем известном стихотворении «Друзьям-москалям» (общепринятый перевод названия — «Русским друзьям») обращался якобы в будущее — к современной большевистской России[52]. В том же году в Париже было опубликовано анонимное воззвание «К писателям мира», подписанное «Группа русских писателей. Россия, май 1927»[~ 6]. В числе тех, кто откликнулся на призыв И. Д. Гальперина-Каминского поддержать воззвание, был (наряду с Буниным, Зайцевым, Куприным, Мережковским и другими) и Бальмонт. В октябре 1927 года поэт направил «вопль-мольбу» Кнуту Гамсуну[57], а не дождавшись ответа, обратился к Гальперину-Каминскому:

Прежде всего я укажу, что я ждал хора ответных голосов, ждал человеческого отзывного всклика от европейских писателей, ибо я не совсем ещё изверился в Европе. Я ждал месяц. Я ждал два. Молчание. Я написал крупному писателю, с которым я в лично-хороших отношениях, к писателю мировому и очень обласканному в России дореволюционной — к Кнуту Гамсуну, я обратился от лица тех мучеников мысли и слова, которые терзаются в худшей тюрьме, когда-либо бывшей на земле, в советской России. Вот уже два месяца, как Гамсун в ответ на моё письмо молчит. Я написал несколько слов и послал напечатанные Вами в «Авенир» слова Мережковского, Бунина, Шмелёва и других моему другу — другу-брату — Альфонсу де Шатобриану. Он молчит. К кому же мне взывать?..
К. Бальмонт, газета «За свободу!», 17 декабря 1927 года[58]

В обращении к Ромену Роллану там же Бальмонт писал: «Поверьте, мы не столь бродяги по природе, как это может вам казаться. Мы покинули Россию, чтоб иметь возможность в Европе попытаться хоть что-нибудь крикнуть о Погибающей Матери, крикнуть в глухой слух очерствевших и безучастных, которые заняты лишь собой…»[~ 7] Резко отреагировал поэт и на политику британского правительства Джеймса Макдональда, вступившего в торговые переговоры с большевиками, а позже признавшего СССР. «Признание Англией вооружённой банды интернациональных проходимцев, с помощью немцев захвативших в Петербурге и Москве ослабевшую, благодаря военному нашему разгрому, власть, было смертельным ударом всему честному, что ещё оставалось после чудовищной войны в Европе»[59], — писал он в 1930 году.

В отличие от своего друга Ивана Шмёлева, который тяготел к «правому» направлению, Бальмонт придерживался в целом «левых», либерально-демократических взглядов, критически относился к идеям Ивана Ильина, не принимал «примирительных» тенденций (сменовеховство, евразийство и так далее), радикальных политических движений (фашизм). При этом он сторонился бывших социалистов — А. Ф. Керенского, И. И. Фондаминского — и с ужасом наблюдал за «полевением» Западной Европы в 1920—1930-е годах, в частности, увлечением социализмом среди значительной части французской интеллектуальной элиты[52]. Бальмонт живо откликался на события, потрясавшие эмиграцию: похищение советскими агентами в январе 1930 года генерала А. П. Кутепова, трагическую гибель короля Югославии Александра I, много сделавшего для русских эмигрантов[52]; принимал участие в совместных акциях и протестах эмиграции («На борьбу с денационализацией» — в связи с нарастающей угрозой отрыва русских детей в Зарубежье от русского языка и русской культуры[60]; «Помогите родному просвещению»[61]), но при этом избегал участия в политических организациях.

Бальмонт был возмущён безразличием западноевропейских литераторов к происходившему в СССР, и это ощущение накладывалось на общее разочарование всем западным жизненным укладом. Европа и прежде вызывала в нём горечь своим рациональным прагматизмом[52]. Ещё в 1907 году поэт замечал: «Странные люди — европейские люди, странно неинтересные. Им всё нужно доказывать. Я никогда не ищу доказательств»[62]. «Никто здесь не читает ничего. Здесь все интересуются спортом и автомобилями. Проклятое время, бессмысленное поколение! Я чувствую себя приблизительно так же, как последний Перуанский владыка среди наглых испанских пришельцев»[12], — писал он в 1927 году.

Творчество в эмиграции

Было принято считать, что эмиграция прошла для Бальмонта под знаком упадка; это мнение, разделявшееся многими русскими поэтами-эмигрантами, впоследствии не раз оспаривалось. В разных странах Бальмонт в эти годы опубликовал книги стихов «Дар Земле», «Светлый час» (1921), «Марево» (1922), «Моё — ей. Стихи о России» (1923), «В раздвинутой дали» (1929), «Северное сияние» (1933), «Голубая подкова», «Светослужение» (1937). В 1923 году он выпустил книги автобиографической прозы «Под новым серпом» и «Воздушный путь», в 1924-м издал книгу воспоминаний «Где мой дом?» (Прага, 1924), написал документальные очерки «Факел в ночи» и «Белый сон» о пережитом зимой 1919 года в революционной России. Бальмонт совершал продолжительные лекционные турне по Польше, Чехословакии и Болгарии, летом 1930 года совершил поездку в Литву, параллельно занимаясь переводами западнославянской поэзии, но основной темой произведений Бальмонта в эти годы оставалась Россия: воспоминания о ней и тоска по утраченному.

«Я хочу России. Я хочу, чтобы в России была преображающая заря. Только этого хочу. Ничего иного», — писал он Е. А. Андреевой[63]. Поэта тянуло обратно в Россию, и он, склонный поддаваться сиюминутному настроению, не раз высказывал в 1920-х годах желание вернуться на родину. «Я живу и не живу, живя за границей. Несмотря на все ужасы России, я очень жалею, что уехал из Москвы», — писал он поэту А. Б. Кусикову 17 мая 1922 года. В какой-то момент Бальмонт был близок к тому, чтобы совершить этот шаг. «Я совсем было решил вернуться, но опять всё в душе спуталось», — сообщал он Е. А. Андреевой 13 июня 1923 года[64]. «Ты почувствуешь, как я всегда люблю Россию и как мысль о нашей природе владеет мною. <…> Одно слово „брусника“ или „донник“ вызывает в моей душе такое волнение, что одного слова достаточно, чтоб из задрожавшего сердца вырвались стихи»[65], — писал поэт 19 августа 1925 года дочери Нине Бруни, посылая ей новые стихотворения.

Последние годы жизни

К концу 1920-х годов жизнь К. Бальмонта и Е. Андреевой становилась всё труднее. Литературные гонорары были мизерными, финансовая поддержка, которая исходила в основном от Чехии и Югославии, создавших фонды помощи русским писателям, стала нерегулярной, затем прекратилась. Поэту приходилось заботиться и о трёх женщинах, причём дочь Мирра, отличавшаяся крайней беззаботностью и непрактичностью, доставляла ему массу хлопот. «Константин Дмитриевич — в очень трудном положении, едва сводит концы с концами… Имейте в виду, что наш славный Поэт бьётся от нужды действительной, приходившая ему из Америки помощь — кончилась… Дела Поэта всё хуже, хуже», — писал И. С. Шмелёв В. Ф. Зеелеру, одному из немногих, кто регулярно оказывал Бальмонту помощь.

Положение сделалось критическим после того, как в 1932 году стало ясно, что поэт страдает серьёзным психическим заболеванием. С августа 1932 по май 1935 года Бальмонты безвыездно жили в Кламаре под Парижем, в бедности. Весной 1935 года Бальмонт попал в клинику[52]. «Мы в беде великой и в нищете полной… И у Константина Дмитриевича нет ни ночной рубашки приличной, ни ночных туфель, ни пижамы. Гибнем, дорогой друг, если можете, помогите, посоветуйте…»[52], — писала Цветковская Зеелеру 6 апреля 1935 года. Невзирая на болезнь и бедственное положение, поэт сохранил прежние эксцентричность и чувство юмора. По поводу автомобильной катастрофы, в которую он попал в середине 1930-х годов, Бальмонт в письме В. В. Обольянинову жаловался не на ушибы, а на испорченный костюм: «Русскому эмигранту в самом деле приходится размышлять, что ему выгоднее потерять — штаны или ноги, на которые они надеты…»[66]. В письме Е. А. Андреевой поэт сообщал:

Какой я сейчас? Да всё тот же. Новые мои знакомые и даже прежние смеются, когда я говорю сколько мне лет, и не верят. Вечно любить мечту, мысль и творчество - это вечная молодость. Бородка моя правда беловата, и на висках инея довольно, но всё же ещё волосы вьются, и русые они, а не седые. Мой внешний лик всё тот же, но в сердце много грусти...
К. Д. Бальмонт — Е. А. Андреевой[12]

В апреле 1936 года парижские русские литераторы отметили пятидесятилетие писательской деятельности Бальмонта творческим вечером, призванным собрать средства в помощь больному поэту. В комитет по организации вечера под названием «Поэту — писатели» вошли известные деятели русской культуры: И. С. Шмелёв, М. Алданов, И. А. Бунин, Б. К. Зайцев, А. Н. Бенуа, А. Т. Гречанинов, П. Н. Милюков, С. В. Рахманинов[52].

В конце 1936 года Бальмонт и Цветковская перебрались в Нуази-ле-Гран под Парижем. Последние годы жизни поэт пребывал попеременно то в доме призрения для русских, который содержала М. Кузьмина-Караваева, то в дешёвой меблированной квартире. Как вспоминал Юрий Терапиано, «немцы относились к Бальмонту безразлично, русские же гитлеровцы попрекали его за прежние революционные убеждения»[37]. Впрочем, к этому моменту Бальмонт окончательно впал в «сумеречное состояние»; он приезжал в Париж, но всё с бо́льшим трудом[52]. В часы просветления, когда душевная болезнь отступала, Бальмонт, по воспоминаниям знавших его, с ощущением счастья открывал том «Войны и мира» или перечитывал свои старые книги; писать он уже давно не мог[12].

В 1940—1942 годах Бальмонт не покидал Нуази-ле-Гран; здесь, в приюте «Русский дом», он и скончался ночью 23 декабря 1942 года от воспаления лёгких. Его похоронили на местном католическом кладбище, под надгробной плитой из серого камня с надписью: «Constantin Balmont, poète russe» («Константин Бальмонт, русский поэт»). Из Парижа попрощаться с поэтом приехали несколько человек: Б. К. Зайцев с женой, вдова Ю. Балтрушайтиса, двое-трое знакомых и дочь Мирра[12]. Ирина Одоевцева вспоминала: «…шёл сильный дождь. Когда гроб стали опускать в могилу, она оказалась наполненной водой, и гроб всплыл. Его пришлось придерживать шестом, пока засыпа́ли могилу»[37]. Французская общественность узнала о кончине поэта из статьи в прогитлеровском «Парижском вестнике», который сделал, «как тогда полагалось, основательный выговор покойному поэту за то, что в своё время он поддерживал революционеров»[67].

С конца 1960-х гг. стихи Бальмонта в СССР стали печатать в антологиях. В 1984 г. издан большой сборник избранных произведений.

Семья

Принято считать, что отец поэта, Дмитрий Константинович Бальмонт (1835—1907), происходил из дворянской семьи, имевшей, согласно семейным преданиям, скандинавские (по некоторым данным — шотландские) корни[5][6]. Сам поэт в 1903 году так писал о своём происхождении:

…По семейным преданиям предками моими были какие-то шотландские или скандинавские моряки, переселившиеся в Россию… Дед мой, со стороны отца, был морской офицер, принимал участие в Русско-турецкой войне и заслужил личную благодарность Николая Первого своей храбростью. Предки моей матери (урожденная Лебедева) были татары. Родоначальником был князь Белый Лебедь Золотой Орды. Быть может, этим отчасти можно объяснить необузданность и страстность, которые всегда отличали мою мать, и которые я от неё унаследовал, так же как и весь свой душевный строй. Отец моей матери (тоже военный, генерал) писал стихи, но не печатал их. Все сёстры моей матери (их много) писали, но не печатали их.
Автобиографическое письмо. 1903 год[20]:375 .

Существует альтернативная версия происхождения фамилии Бальмонт. Так, исследователь П. Куприяновский указывает на то, что прадед поэта, сержант кавалерии екатерининского лейб-гвардейского полка, мог носить фамилию Баламут, которая впоследствии была облагорожена путём «переделки на иностранный лад»[18]. Это предположение согласуется и с воспоминаниями Е. Андреевой-Бальмонт, которая утверждала, что «…прадед отца поэта был сержантом в одном из кавалерийских лейб-гвардейских полков императрицы Екатерины II Баламут… Этот документ на пергаменте и с печатями хранился у нас. На Украине есть до сих пор и довольно распространена фамилия Баламут. Прадед поэта Иван Андреевич Баламут был херсонским помещиком… Как фамилия Баламут перешла в Бальмонт — мне не удалось установить»[16]. В свою очередь, оппоненты этой версии отмечали, что она противоречит законам текстологии; естественнее было бы предположить, что, напротив, «иноземную фамилию помещика народ приспособил к своему пониманию»[10].

Д. К. Бальмонт полвека прослужил в шуйском земстве — мировым посредником, мировым судьёй, председателем съезда мировых судей и, наконец, председателем уездной земской управы. В 1906 году Д. К. Бальмонт вышел в отставку, год спустя умер. В памяти поэта он остался тихим и добрым человеком, страстно любившим природу и охоту[12]. Мать Вера Николаевна происходила из семьи полковника; она получила институтское воспитание и отличалась деятельным характером: учила и лечила крестьян, устраивала любительские спектакли и концерты, иногда печаталась в провинциальных газетах[11]:8. У Дмитрия Константиновича и Веры Николаевны было семеро сыновей. Все родственники поэта произносили свою фамилию с ударением на первый слог, поэт лишь впоследствии самостоятельно, как утверждал, «из-за каприза одной женщины», перенёс ударение на второй[10].

Личная жизнь

К. Д. Бальмонт рассказывал в автобиографии о том, что очень рано начал влюбляться: «Первая страстная мысль о женщине — в возрасте пяти лет, первая настоящая влюблённость — девяти лет, первая страсть — четырнадцати лет»[6], — писал он. «Блуждая по несчётным городам, одним я услаждён всегда — любовью»[18], — позже признавался поэт в одном из своих стихотворений. Валерий Брюсов, анализируя его творчество, писал: «Поэзия Бальмонта славит и славословит все обряды любви, всю её радугу. Бальмонт сам говорит, что, идя по путям любви, он может достигнуть „слишком многого — всего!“»[18] В 1889 году Константин Бальмонт женился на Ларисе Михайловне Гарелиной, дочери шуйского фабриканта, «красивой барышне боттичеллиевского типа»[11]:9. Мать, знакомству способствовавшая, резко воспротивилась женитьбе[10], но юноша был в своём решении непреклонен и решился на разрыв с семьёй. «Мне ещё не было двадцати двух лет, когда я… женился на красивой девушке, и мы уехали ранней весной, вернее, в конце зимы, на Кавказ, в Кабардинскую область, а оттуда по Военно-Грузинской дороге в благословенный Тифлис и Закавказье»[68], — позже писал он. Но свадебная поездка не стала прологом к счастливой семейной жизни.

Исследователи часто пишут о Гарелиной как о неврастенической натуре, которая явила Бальмонту любовь «в демоническом лике, даже дьявольском»[11]:10, мучила ревностью; принято считать, что именно она пристрастила его к вину, на что указывает и исповедальное стихотворение поэта «Лесной пожар»[12]. Жена не сочувствовала ни литературным устремлениям, ни революционным настроениям супруга и была склонна к ссорам. Во многом именно мучительная связь с Гарелиной подтолкнула Бальмонта к попытке самоубийства утром 13 марта 1890 года. Вскоре после выздоровления, которое было лишь частичным — хромота осталась у него на всю жизнь, — Бальмонт расстался с Л. Гарелиной. Первый ребёнок, родившийся в этом браке, умер, второй — сын Николай — впоследствии страдал нервным расстройством[10]. Позже исследователи предостерегали от излишней «демонизации» образа первой жены Бальмонта: разойдясь с последним, Лариса Михайловна вышла замуж за журналиста и историка литературы Н. А. Энгельгардта и мирно прожила с ним много лет. Её дочь от этого брака, Анна Николаевна Энгельгардт, стала второй женой Николая Гумилёва[10].

Вторая жена поэта, Екатерина Алексеевна Андреева-Бальмонт (1867—1952), родственница известных московских издателей Сабашниковых, происходила из богатой купеческой семьи (Андреевым принадлежали лавки колониальных товаров) и отличалась редкой образованностью. Современники отмечали и внешнюю привлекательность этой высокой и стройной молодой женщины «с прекрасными чёрными глазами». Долгое время она была безответно влюблена в А. И. Урусова. Бальмонт, как вспоминала Андреева, быстро увлёкся ею, но долго не встречал взаимности. Когда последняя возникла, выяснилось, что поэт женат: тогда родители запретили дочери встречаться с возлюбленным. Впрочем, Екатерина Алексеевна, просвещённая в «новейшем духе», на обряды смотрела как на формальность и вскоре переселилась к поэту. Бракоразводный процесс, дозволяя вступить во второй брак Гарелиной, мужу запрещал жениться навсегда, но, отыскав старый документ, где жених значился неженатым, влюбленные обвенчались 27 сентября 1896 года, а на следующий день выехали за границу, во Францию[10].

С Е. А. Андреевой Бальмонта объединяла общность литературных интересов; супруги осуществили немало совместных переводов, в частности Герхарта Гауптмана и Одда Нансена[12]. Борис Зайцев в своих воспоминаниях о Бальмонте Екатерину Алексеевну называл «женщиной изящной, прохладной и благородной, высоко культурной и не без властности»[37]. Их квартира на четвёртом этаже дома в Толстовском была, как писал Зайцев, «делом рук Екатерины Алексеевны, как и образ жизни их тоже во многом ею направлялся». Бальмонт находился «…в верных, любящих и здоровых руках и дома вёл жизнь даже просто трудовую»[37]. В 1901 году у них родилась дочь Ниника — Нина Константиновна Бальмонт-Бруни (умерла в Москве в 1989 году), которой поэт посвятил сборник «Фейные сказки»[11]:284.

В начале 1900-х годов в Париже Бальмонт познакомился с Еленой Константиновной Цветковской (1880—1943), дочерью генерала К. Г. Цветковского, тогда — студенткой математического факультета Сорбонны и страстной поклонницей его поэзии. Последняя, «не сильная характером, …всем существом вовлеклась в водоворот безумств поэта», каждое слово которого «звучало для неё как глас Божий»[10]. Бальмонт, судя по некоторым его письмам, в частности — Брюсову, не был влюблён в Цветковскую, но вскоре начал испытывать в ней необходимость как в действительно верном, преданном друге. Постепенно «сферы влияния» разделились: Бальмонт то жил с семьёй, то уезжал с Еленой; например, в 1905 году они уехали на три месяца в Мексику. Семейная жизнь поэта окончательно запуталась после того, как в декабре 1907 года у Е. К. Цветковской родилась дочь, которую назвали Миррой — в память о Мирре Лохвицкой, поэтессе, с которой его связывали сложные и глубокие чувства. Появление ребёнка окончательно привязало Бальмонта к Елене Константиновне, но при этом и от Екатерины Алексеевны он уходить не хотел. Душевные терзания привели к срыву: в 1909 году Бальмонт совершил новую попытку самоубийства, снова выбросился из окна и снова уцелел. Вплоть до 1917 года Бальмонт жил в Санкт-Петербурге с Цветковской и Миррой, приезжая время от времени в Москву к Андреевой и дочери Нине[11]:19.

Из России Бальмонт эмигрировал с третьей (гражданской) женой Е. К. Цветковской и дочерью Миррой. Впрочем, и с Андреевой он не прервал дружеских отношений; лишь в 1934 году, когда советским гражданам запретили переписываться с родными и близкими, проживающими за границей, эта связь прервалась[18]. Новый супружеский дуэт Тэффи, вспоминая одну из встреч, описывала так: «Он вошёл, высоко подняв лоб, словно нёс златой венец славы. Шея его была дважды обвёрнута чёрным, каким-то лермонтовским галстуком, какого никто не носит. Рысьи глаза, длинные, рыжеватые волосы. За ним его верная тень, его Елена, существо маленькое, худенькое, темноликое, живущее только крепким чаем и любовью к поэту»[44]. По воспоминаниям Тэффи, супруги общались друг с другом в необычайно претенциозной манере. Елена Константиновна никогда не называла Бальмонта «мужем», она говорила: «поэт». Фраза «Муж просит пить» на их языке произносилась, как «Поэт желает утоляться влагой»[44].

В отличие от Е. А. Андреевой, Елена Константиновна была «житейски беспомощна и никак не могла организовать быт»[44]. Она считала своим долгом всюду следовать за Бальмонтом: очевидцы вспоминали, как она, «бросив дома ребёнка, уходила за мужем куда-нибудь в кабак и не могла его оттуда вывести в течение суток». «При такой жизни не мудрено, что к сорока годам она выглядела уже старухой»[44], — отмечала Тэффи.

Е. К. Цветковская оказалась не последней любовью поэта. В Париже он возобновил начавшееся в марте 1919 года знакомство с княгиней Дагмар Шаховской (1893—1967). «Одна из близких мне дорогих, полушведка, полуполька, княгиня Дагмар Шаховская, урожденная баронесса Lilienfeld, обрусевшая, не однажды напевала мне эстонские песни»[69], — так характеризовал свою возлюбленную Бальмонт в одном из писем. Шаховская родила Бальмонту двух детей — Георгия (Жоржа) (1922—1943?) и Светлану (р. 1925). Поэт не смог бросить семью; встречаясь с Шаховской лишь изредка, он часто, почти ежедневно писал ей, раз за разом признаваясь в любви, рассказывая о впечатлениях и планах[70]; сохранилось 858 его писем и открыток[18]. Чувство Бальмонта нашло отражение во многих его поздних стихотворениях и романе «Под новым серпом» (1923). Как бы то ни было, не Д. Шаховская, а Е. Цветковская провела с Бальмонтом последние, самые бедственные годы его жизни; она умерла в 1943 году, спустя год после кончины поэта. Мирра Константиновна Бальмонт (в замужестве — Бойченко, во втором браке — Аутина) писала стихи и печаталась в 1920-е годы под псевдонимом Аглая Гамаюн. Она умерла в Нуази-ле-Гран в 1970 году[52].

Внешность и характер

Андрей Белый характеризовал Бальмонта как необычайно одинокого, оторванного от реального мира и беззащитного человека, а причину бед видел в свойствах мятущейся и непостоянной, но при этом необычайно щедрой натуры: «Он не сумел соединить в себе все те богатства, которыми наградила его природа. Он — вечный мот душевных сокровищ… Получит — и промотает, получит и промотает. Он отдаёт их нам. Проливает на нас свой творческий кубок. Но сам он не вкушает от своего творчества»[71]. Белый оставил и выразительное описание внешности Бальмонта:

Лёгкая, чуть прихрамывающая походка точно бросает Бальмонта вперёд, в пространство. Вернее, точно из пространства попадает Бальмонт на землю - в салон, на улицу. И порыв переламывается в нём, и он, поняв, что не туда попал, церемонно сдерживается, надевает пенсне и надменно (вернее, испуганно) озирается по сторонам, поднимает сухие губы, обрамлённые красной, как огонь, бородкой. Глубоко сидящие в орбитах почти безбровые его карие глаза тоскливо глядя, кротко и недоверчиво: они могут глядеть и мстительно, выдавая что-то беспомощное в самом Бальмонте. И оттого-то весь его облик двоится. Надменность и бессилие, величие и вялость, дерзновение, испуг - всё это чередуется в нём, и какая тонкая прихотливая гамма проходит на его истощённом лице, бледном, с широко раздувшимися ноздрями! И как это лицо может казаться незначительным! И какую неуловимую грацию порой излучает это лицо![71]
А. Белый. Луг зелёный. 1910

«Слегка рыжеватый, с живыми быстрыми глазами, высоко поднятой головой, высокие прямые воротнички, …бородка клинышком, вид боевой. (Портрет Серова отлично его передаёт.) Нечто задорное, готовое всегда вскипеть, ответить резкостью или восторженно. Если с птицами сравнивать, то это великолепный шантеклер, приветствующий день, свет, жизнь…»[37], — таким запомнил Бальмонта Борис Зайцев.

Илья Эренбург вспоминал, что читал свои стихи Бальмонт голосом «вдохновенным и высокомерным», как «шаман, знающий, что его слова имеют силу если не над злым духом, то над бедными кочевниками». Поэт, по его словам, говорил на всех языках с акцентом — не с русским, а с бальмонтовским, своеобразно произнося звук «н» — «не то по-французски, не то по-польски»[12]. Говоря о впечатлении, которое Бальмонт производил уже в 1930-х годах, Эренбург писал, что на улице того можно было принять «…за испанского анархиста или просто за обманувшего бдительность сторожей сумасшедшего»[11]:6[72]. В. С. Яновский, вспоминая встречу с Бальмонтом в 1930-е годы, замечал: «…дряхлый, седой, с острой бородкой, Бальмонт… был похож на древнего бога Сварога или Дажбога, во всяком случае, нечто старославянское»[73].

Современники характеризовали Бальмонта как чрезвычайно чуткого, нервного и увлекающегося человека, «лёгкого на подъём», любознательного и добродушного, но при этом склонного к аффектации и самолюбованию. В поведении Бальмонта преобладали театральность, манерность и претенциозность, наблюдалась склонность к аффектации и эпатажу. Известны курьёзные случаи, когда он укладывался в Париже посреди мостовой, чтобы его переехал фиакр, или когда «лунной ночью, в пальто и шляпе, с тростью в руках, входил, заворожённый луной, по горло в пруд, стремясь испытать неведомые ощущения и описать их в стихах»[12]. Борис Зайцев рассказывал, как однажды поэт спросил его жену: «Вера, хотите, поэт придёт к вам, минуя скучные земные тропы, прямо от себя, в комнату Бориса, по воздуху?» (две супружеские пары были соседями). Вспоминая первый подобный «полёт», Зайцев замечал в мемуарах: «Слава Богу, в Толстовском не осуществил намерения. Продолжал заходить к нам скучными земными тропами, по тротуару своего переулка сворачивал в наш Спасо-Песковский, мимо церкви».

Добродушно посмеиваясь над манерами своего знакомого, Зайцев замечал, что Бальмонт «был и другим: грустным, очень простым. Он охотно читал присутствующим свои новые стихи и проникновенностью чтения доводил до слёз»[37]. Многие из знавших поэта подтверждали: из-под маски влюблённого в собственный образ «великого поэта» время от времени проглядывал совсем иной характер. «Бальмонт любил позу. Да это и понятно. Постоянно окружённый поклонением, он считал нужным держаться так, как, по его мнению, должен держаться великий поэт. Он откидывал голову, хмурил брови. Но его выдавал его смех. Смех его был добродушный, детский и какой-то беззащитный. Этот детский смех его объяснял многие нелепые его поступки. Он, как ребёнок, отдавался настроению момента…», — вспоминала Тэффи[44].

Отмечались редкая человечность, теплота бальмонтовского характера. П. П. Перцов, знавший поэта с молодости, писал, что трудно было встретить такого «приятного, предупредительно-приветливого человека», как Бальмонт[12]. Встречавшаяся с поэтом в самые трудные времена Марина Цветаева свидетельствовала, что тот мог отдать нуждающемуся свою «последнюю трубку, последнюю корку, последнее полено»[12]. Советский переводчик Марк Талов, оказавшийся в двадцатых годах в Париже без средств к существованию, вспоминал, как, покидая квартиру Бальмонта, куда он робко являлся с визитом, находил в кармане пальто деньги, тайком вложенные туда поэтом, который в ту пору и сам жил далеко не роскошно[12].

Многие говорили о впечатлительности и импульсивности Бальмонта. Самыми замечательными событиями своей жизни сам он считал «те внутренние внезапные просветы, которые открываются иногда в душе по поводу самых незначительных внешних фактов». Так, «впервые сверкнувшая, до мистической убеждённости, мысль о возможности и неизбежности всемирного счастья» родилась в нём «семнадцати лет, когда однажды во Владимире, в яркий зимний день, с горы он увидел вдали чернеющий длинный мужицкий обоз»[6].

В характере Бальмонта замечалось и нечто женственное: «в какие бы воинственные позы он ни вставал… всю жизнь ему были ближе и роднее женские души». Сам поэт считал, что отсутствие сестёр пробудило в нём особый интерес к женской природе[10]. При этом в его натуре всю жизнь сохранялась некоторая «детскость», которой сам он даже несколько «кокетничал» и которую многие считали притворной[10]. Впрочем, отмечалось, что даже в зрелые годы поэт действительно «нёс в душе нечто очень непосредственное, нежное, детское». «Я всё ещё чувствую себя пламенным гимназистом, застенчивым и дерзким»[12], — признавался и сам Бальмонт, когда ему было уже под тридцать.

Склонность к внешним эффектам, нарочитая «богемность» сослужили поэту дурную службу: немногие знали, что «при всей экзальтированности… Бальмонт был неутомимым тружеником», много работал, писал каждый день и очень плодотворно, всю жизнь занимался самообразованием («прочитывал целые библиотеки»), изучал языки и естественные науки, а путешествуя, обогащал себя не только новыми впечатлениями, но и сведениями по истории, этнографии, фольклористике каждой страны[5]. В массовом представлении Бальмонт остался прежде всего претенциозным эксцентриком, однако многие отмечали в его характере рациональность и последовательность. С. В. Сабашников вспоминал, что поэт «…почти не делал помарок в своих рукописях. Стихи в десятки строк, по-видимому, складывались в его голове совершенно законченными и разом заносились в рукопись».
Если нужно было какое-либо исправление, он заново переписывал текст в новой редакции, не делая никаких помарок или приписок при первоначальном тексте. Почерк у него был выдержанный, чёткий, красивый. При необычайной нервности Константина Дмитриевича почерк его не отражал, однако, никаких перемен в его настроениях… Да и в привычках своих он казался педантично аккуратным, не допускающим никакого неряшества. Книги, письменный стол и все принадлежности поэта находились всегда в порядке гораздо большем, чем у нас, так называемых деловых людей. Эта аккуратность в работе делала Бальмонта очень приятным сотрудником издательства.

— С. В. Сабашников о К. Д. Бальмонте[28]

«Рукописи, им представляемые, всегда были окончательно отделаны и уже не подвергались изменениям в наборе. Корректуры читались чётко и возвращались быстро», — добавлял издатель[28].

Валерий Брюсов отмечал в Бальмонте исступлённую любовь к поэзии, «тонкое чутьё к красоте стиха». Вспоминая вечера и ночи, когда они «без конца читали друг другу свои стихи и… стихи своих любимых поэтов», Брюсов признавался: «Я был одним до встречи с Бальмонтом и стал другим после знакомства с ним»[12]. Брюсов объяснял особенности поведения Бальмонта в жизни глубокой поэтичностью его характера. «Он переживает жизнь, как поэт, и как только поэты могут её переживать, как дано это им одним: находя в каждой точке всю полноту жизни. Поэтому его нельзя мерить общим аршином»[74].

Творчество

Бальмонт стал первым представителем символизма в поэзии, получившим всероссийскую известность. Отмечалось, впрочем, что его творчество в целом не было чисто символистским; не являлся поэт и «декадентом» в полном смысле этого слова: декадентство для него «…служило не только и не столько формой эстетического отношения к жизни, сколько удобной оболочкой для создания образа творца нового искусства»[5]. Первые сборники Бальмонта при всём обилии в них декадентско-символистских признаков литературоведы относили к импрессионизму, течению в искусстве, которое ставило своей целью передачу мимолётных, зыбких впечатлений. В основном это были «сугубо романтические стихи, как бы противопоставляющие небо и землю, зовущие в далёкое, нездешнее», насыщенные мотивами, созвучными творчеству А. Н. Плещеева или С. Я. Надсона[12]. Отмечалось, что настроения «печали, какой-то сиротливости, бездомности», господствовавшие в ранних стихах Бальмонта, явились отзвуками прежних «дум больного, усталого поколения интеллигенции». Сам поэт замечал, что его творчество началось «с печали, угнетённости и сумерек», «под северным небом»[16]. Лирический герой ранних произведений Бальмонта (по А. Измайлову) — «кроткий и смирный юноша, проникнутый самыми благонамеренными и умеренными чувствами»[11]:13[75].

Сборники «В безбрежности» (1895) и «Тишина. Лирические поэмы» (1898) были отмечены активным поиском «нового пространства, новой свободы». Основными для этих книг были идеи мимолётности бытия и изменчивости мира. Повышенное внимание автор уделял технике стиха, демонстрируя явную увлечённость звукописью, музыкальностью[5]. Символизм в его понимании был прежде всего средством поиска «новых сочетаний мыслей, красок и звуков», методом выстраивания «из звуков, слогов и слов родной своей речи заветную часовню, где всё исполнено углубленного смысла и проникновения»[76]. Символическая поэзия «говорит своим особым языком, и этот язык богат интонациями, подобно музыке и живописи, она возбуждает в душе сложное настроение, более, чем другой род поэзии, трогает наши звуковые и зрительные впечатления»[11]:15, — писал Бальмонт в книге «Горные вершины». Разделял поэт и входившее в общую систему символистских взглядов представление о том, что звуковая материя слова облечена высоким смыслом; как всякая материальность, — «представительствует от духовной субстанции»[11]:8.

Присутствие новых, «ницшеанских» мотивов и героев («стихийный гений», «непохожий на человека», порывающийся «за пределы предельного» и даже «за пределы — и правды и лжи») критики отметили уже в сборнике «Тишина»[11]:14. Считается, что «Тишина» — лучшая из трёх первых книг Бальмонта. «Мне показалось, что сборник носит на себе отпечаток всё более и более окрепшего стиля. Вашего собственного, бальмонтовского стиля и колорита»[11]:14, — писал поэту в 1898 году князь Урусов. Занявшие в книге значительное место впечатления от путешествий 1896—1897 годов («Мёртвые корабли», «Аккорды», «Пред картиной Эль Греко», «В Оксфорде», «В окрестностях Мадрида», «К Шелли»)[11]:13 не были простыми описаниями, а выражали стремление вжиться в дух чужой или ушедшей в прошлое цивилизации, чужой страны, отождествить себя «то с послушником Брамы, то с каким-нибудь жрецом из страны ацтеков». «Со всеми я сливаюсь каждый миг», — декларировал Бальмонт. «Поэт — стихия. Ему любо принимать разнообразнейшие лики, и в каждом лике он самотождественен. Он льнёт любовно ко всему, и всё входит в его душу, как солнце, влага и воздух входят в растение… Поэт открыт миру…»[12], — писал он.

На рубеже веков общая тональность поэзии Бальмонта резко переменилась: настроения уныния и безнадёжности уступили место ярким краскам, образности, исполненной «исступлённой радости, напора буйных сил». Начиная с 1900 года «элегический» герой Бальмонта превратился в собственную противоположность: активную личность, «почти с оргиастической страстью утверждающую именно в этом мире устремлённость к Солнцу, огню, свету»[27]; особое место в бальмонтовской иерархии образов занял Огонь как проявление космических сил[12]. Оказавшись на некоторое время лидером «новой поэзии», Бальмонт охотно формулировал и её принципы: поэты-символисты, по его словам, «овеяны дуновениями, идущими из области запредельного», они, «пересоздавая вещественность сложной своей впечатлительностью, властвуют над миром и проникают в его мистерии»[12].

Сборники «Горящие здания» (1900) и «Будем как Солнце» (1902), а также книга «Только любовь» (1903) считаются сильнейшими в литературном наследии Бальмонта. Исследователи отмечали присутствие здесь пророческих ноток, образ «горящих зданий» расценивая как символ «носившейся в воздухе тревоги, знак порыва, движения» («Крик часового»). Основными здесь были мотивы «солнечности», стремления к постоянному обновлению, жажде «остановить мгновение»[5]. «Когда слушаешь Бальмонта — всегда слушаешь весну», — писал А. А. Блок. Существенно новым фактором в русской поэзии явилась бальмонтовская эротика. Стихотворения «Она отдалась без упрёка…» и «Хочу быть дерзким…» сделались популярнейшими его произведениями; по ним учились «если не любить, то, во всяком случае, писать о любви в „новом“ духе»[42]. И всё же, признавая в Бальмонте лидера символизма, исследователи отмечали: принятая им «личина стихийного гения, эгоцентризм, доходивший до нарциссизма, с одной стороны, и вечное солнцепоклонство, верность мечте, поиски прекрасного и совершенного — с другой, позволяют говорить о нём как о поэте неоромантического склада»[5]. После «Горящих зданий» и критика, и читатели стали воспринимать Бальмонта как новатора, открывшего новые возможности русского стиха, расширившего его изобразительность. Многие обратили внимание на эпатирующую составляющую его творчества: почти исступлённые выражения решительности и энергии, тягу к использованию «кинжальных слов». Князь А. И. Урусов назвал «Горящие здания» «психиатрическим документом»[27]. Е. В. Аничков расценивал программные сборники Бальмонта как «моральное, художественное и просто физическое освобождение от прежней скорбной школы русской поэзии, привязывающей поэзию к невзгодам родной общественности». Отмечалось, что «гордый оптимизм, жизнеутверждающий пафос бальмонтовской лирики, стремление к свободе от оков, налагаемых обществом, и возвращение к первоосновам бытия» воспринимались читателями «не просто как эстетический феномен, а как новое мироощущение»[8].

Высокие оценки современников получили «Фейные сказки» (1905) — сборник детских сказочных песен-стилизаций, посвящённый дочери Нине. «В Фейных сказках родник творчества Бальмонта снова бьёт струёй ясной, хрустальной, напевной. В этих 'детских песенках' ожило всё, что есть самого ценного в его поэзии, что дано ей как небесный дар, в чём её лучшая вечная слава. Это песни нежные, воздушные, сами создающие свою музыку. Они похожи на серебряный звон задумчивых колокольчиков, 'узкодонных, разноцветных на тычинке под окном»[77], — писал Валерий Брюсов.

В числе лучших «чужестранных» стихов критика отмечала цикл стихотворений о Египте «Потухшие вулканы», «Воспоминание о вечере в Амстердаме», отмеченное Максимом Горьким, «Тишь» (об островах на Тихом океане) и «Исландия», которое высоко ценил Брюсов[12]. Находясь в постоянном поиске «новых сочетаний мыслей, красок и звуков» и утверждении «разящих» образов, поэт считал, что занимается созданием «лирики современной души», души, у которой есть «множество ликов»[5]. Перенося героев во времени и пространстве, по многим эпохам («Скифы», «Опричники», «В глухие дни» и так далее), он утверждал образ «стихийного гения», «сверхчеловека» («О, блаженство быть сильным и гордым и вечно свободным!» — «Альбатрос»).

Одним из основополагающих принципов философии Бальмонта в годы его творческого расцвета было характерное для декадентского мировоззрения в целом утверждение равенства возвышенного и низменного, красивого и уродливого. Существенное место в творчестве поэта занимала «реальность совести», в которой проходила своего рода война против цельности, поляризация противоположных сил, их «оправдание» («Мир должен быть оправдан весь / Чтоб можно было жить!..», «Но люблю безотчётное, и восторг, и позор. / И пространство болотное, и возвышенность гор»)[78]. Бальмонт мог любоваться скорпионом с его «гордостью и желанием свободы», благословлять калек, «кривые кактусы», «змей и ящериц отверженные роды»[12]. При этом искренность бальмонтовского «демонизма», выражавшегося в демонстративном подчинении стихии страстей, не подвергалась сомнению. По Бальмонту, поэт — «полубог вдохновенный», «гений певучей мечты».

Поэтическое творчество Бальмонта было стихийно и подчинено диктату мгновения. В миниатюре «Как я пишу стихи» он признавался: «…Я не размышляю над стихом и, право, никогда не сочиняю». Однажды написанное он никогда больше не правил, не редактировал, считая, что первый порыв — самый верный, писал же беспрерывно, и очень много[12]. Поэт полагал, что только мгновение, всегда единственное и неповторимое, открывает истину, даёт возможность «увидеть далёкую даль» («Я не знаю мудрости, годной для других, / Только мимолётности я влагаю в стих. / В каждой мимолётности вижу я миры, / Полные изменчивой радужной игры»). Об этом писала и жена Бальмонта Е. А. Андреева: «Он жил мгновеньем и довольствовался им, не смущаясь пёстрой сменой мигов, лишь бы только полнее и красивее выразить их. Он то воспевал Зло, то Добро, то склонялся к язычеству, то преклонялся перед христианством»[12]. Она рассказывала, как однажды, заметив из окна квартиры едущий по улице воз сена, Бальмонт тут же создал стихотворение «В столице»; как внезапно порождал у него законченные строфы звук дождевых капель, падающих с крыши. Самохарактеристике: «Я — облачко, я — ветерка дыханье», данной в книге «Под северным небом», Бальмонт старался соответствовать до конца жизни[12].

Необычайно эффектной многие находили мелодическую технику повторов, разработанную Бальмонтом («Я мечтою ловил уходящие тени. / Уходящие тени погасавшего дня. / Я на башню всходил, и дрожали ступени, / И дрожали ступени под ногой у меня»). Отмечалось, что Бальмонт умел «так повторить отдельно взятое слово, что в нём пробуждалась завораживающая сила» («Но и в час переддремотный, между скал родимых вновь / Я увижу солнце, солнце, солнце — красное, как кровь»)[12]. Бальмонт разработал собственный стиль красочного эпитета, ввёл в широкое употребление такие существительные, как «светы», «сумраки», «дымы», «бездонности», «мимолётности», продолжил, следуя традициям Жуковского, Пушкина, Гнедича, эксперимент со сращиванием отдельных эпитетов в гроздья («радостно-расширенные реки», «их каждый взгляд рассчитанно-правдив», «деревья так сумрачно-странно-безмолвны»). Не все принимали эти новшества, но Иннокентий Анненский, возражая критикам Бальмонта, утверждал, что его «изысканность… далека от вычурности. Редкий поэт так свободно и легко решает самые сложные ритмические задачи и, избегая банальности, в такой мере чужд и искусственности, как именно Бальмонт», «одинаково чуждый и провинциализмов и немецкой бесстильности Фета». По мнению критика, именно этот поэт «вывел из оцепенелости сингулярных форм» целый ряд отвлечённостей, которые в его интерпретации «засветились и стали воздушнее»[78].

Все, даже скептики, как несомненное достоинство его стихов отмечали редкую музыкальность, звучавшую резким контрастом «анемичной журнальной поэзии» конца предыдущего века. Как бы заново открывая перед читателем красоту и самоценность слова, его, по выражению Анненского, «музыкальную потенцию», Бальмонт во многом соответствовал девизу, провозглашённому Полем Верленом: «Музыка — прежде всего»[12]. Валерий Брюсов, первые годы находившийся под сильным влиянием Бальмонта, писал, что всех любителей поэзии Бальмонт влюбил «в свой звонко-певучий стих», что «равных Бальмонту в искусстве стиха в русской литературе не было»[12]. «Имею спокойную убеждённость, что до меня, в целом, не умели в России писать звучных стихов»[28], — таковой была краткая оценка поэтом собственного вклада в литературу, сделанная в те годы.

Наряду с достоинствами современные Бальмонту критики находили в его творчестве и множество недостатков. Неровным называл творчество Бальмонта Ю. И. Айхенвальд, который наряду со стихотворениями, «которые пленительны музыкальной гибкостью своих размеров, богатством своей психологической гаммы», находил у поэта «и такие строфы, которые многословны и неприятно шумливы, даже неблагозвучны, которые далеки от поэзии и обнаруживают прорывы и провалы в рассудочную, риторическую прозу»[80]. По мнению Дмитрия Мирского, «большую часть им написанного можно смело откинуть за ненадобностью, в том числе все стихи после 1905 г., и всю без исключения прозу — наиболее вялую, напыщенную и бессмысленную в русской литературе»[81]. Хотя «по звуку Бальмонт действительно превзошёл всех русских поэтов», его также отличает «полное отсутствие чувства русского языка, что, видимо, объясняется западническим характером его поэзии. Стихи его звучат как иностранные. Даже лучшие звучат как переводы»[81].

Исследователи отмечали, что поэзия Бальмонта, построенная на эффектных словесно-музыкальных созвучиях, хорошо передавала атмосферу и настроение, но при этом страдал рисунок, пластика образов, туманились и расплывались очертания изображаемого предмета[12]. Отмечалось, что и новизна поэтических средств, которой гордился Бальмонт, была лишь относительной. «Стих Бальмонта — это стих нашего прошлого, усовершенствованный, утончённый, но, по существу, всё тот же», — писал Валерий Брюсов в 1912 году[12]. Декларировавшееся «стремление вжиться в дух чужой или ушедшей в прошлое цивилизации, чужой страны» некоторыми толковалось как претензия на универсальность; считалось, что последняя — следствие отсутствия «единого творческого стержня в душе, отсутствия цельности, которым страдали многие и многие символисты»[12]. Андрей Белый говорил о «мелочности его „дерзновений“», «безобразии его „свободы“», склонности к «постоянной лжи самому себе, которая уже стала для его души истиной»[82]. Позже Владимир Маяковский называл Бальмонта и Игоря Северянина «фабрикантами патоки»[83].

Иннокентий Анненский о Бальмонте

Вызывающе-нарциссические откровения поэта шокировали литературную общественность; его упрекали в самонадеянности и самолюбовании. В числе тех, кто встал на его защиту, был один из идеологов символизма Иннокентий Анненский, который (в частности, по поводу одного из самых «эгоцентричных» стихотворений «Я — изысканность русской медлительной речи…») упрекал критику в предвзятости, считая, что оно «может показаться бредом величия разве тем людям, которые не хотят видеть этой формы помешательства за банальностью романтических формул»[78]. Анненский высказывал предположение, что «„Я“ господина Бальмонта не личное и не собирательное, а прежде всего наше я, только сознанное и выраженное Бальмонтом»[78]. «Стих не есть созданье поэта, он даже, если хотите, не принадлежит поэту. Стих неотделим от лирического я, это его связь с миром, его место в природе; может быть, его оправдание», — пояснял критик, добавляя: «Новый стих силён своей влюблённостью и в себя и в других, причём самовлюблённость является здесь как бы на смену классической гордости поэтов своими заслугами»[78]. Утверждая, что «Я Бальмонта живёт, кроме силы своей эстетической влюблённости, двумя абсурдами — абсурдом цельности и абсурдом оправдания», Анненский приводил в пример стихотворение «Далёким близким» (Мне чужды ваши рассуждения: «Христос», «Антихрист», «Дьявол», «Бог»…), отмечая присутствие в нём внутреннего полемизма, который «уже сам по себе разлагает цельность восприятий»[78].

По Анненскому, именно Бальмонт одним из первых в русской поэзии начал исследование тёмного мира бессознательного, на который первый в прошлом веке указал «великий визионер» Эдгар По[78]. На распространённый упрёк в адрес Бальмонта, касавшийся «аморальности» его лирического героя, Анненский замечал: «…Бальмонт хочет быть и дерзким и смелым, ненавидеть, любоваться преступлением, совместить в себе палача с жертвой…», потому что «нежность и женственность — вот основные и, так сказать, определительные свойства его поэзии». Этими «свойствами» объяснял критик и «всесторонность» мировоззрения поэта: «В поэзии Бальмонта есть всё, что хотите: и русское предание, и Бодлер, и китайское богословие, и фламандский пейзаж в роденбаховском освещении, и Рибейра, и Упанишады, и Агура-мазда, и шотландская сага, и народная психология, и Ницше, и ницшеанство. И при этом поэт всегда целостно живёт в том, что он пишет, во что в настоящую минуту влюблён его стих, ничему одинаково не верный»[78].

Творчество 1905—1909 годов

Предреволюционный период творчества Бальмонта завершился выходом сборника «Литургия красоты. Стихийные гимны» (1905), основными мотивами которого были вызов и упрёк современности, «проклятие человекам», отпавшим, по убеждению поэта, «от первооснов Бытия», Природы и Солнца, утратившим свою изначальную цельность («Мы разорвали, расщепили живую слитность всех стихий»; «Люди Солнце разлюбили, надо к Солнцу их вернуть»)[21]. Стихи Бальмонта 1905—1907 годов, представленные в двух запрещённых в России сборниках «Стихотворения» (1906) и «Песни мстителя» (Париж, 1907), обличали «зверя самодержавия», «облыжно-культурное» мещанство, славили «сознательных смелых рабочих» и в целом отличались крайним радикализмом[21]. Поэтами-современниками, как впоследствии и исследователями творчества, этот «политический период» в творчестве Бальмонта оценивался невысоко. «В какой же несчастный час пришло Бальмонту в голову, что он может быть певцом социальных и политических отношений, гражданским певцом современной России!.. Трёхкопеечная книжка, изданная товариществом „Знание“, производит впечатление тягостное. Поэзии здесь нет ни на грош»[84], — писал Валерий Брюсов.

В эти годы в творчестве поэта проявилась и национальная тема, раскрывшись под своеобразным углом зрения: Бальмонт открывал читателю «былинную» Русь, предания и сказы которой стремился переложить на собственный, современный лад. Увлечение поэта славянской стариной нашло своё отражение в поэтическом сборнике «Злые чары» (1906), книгах «Жар-птица. Свирель славянина» (1907) и «Зелёный вертоград. Слова поцелуйные» (1909), где были представлены поэтически обработанные фольклорные сюжеты и тексты, включая сектантские песни, чародейские заклинания и хлыстовские «радения» (в которых, с точки зрения поэта, отражался «народный разум»)[13], а также сборнике «Зовы древности» с его образцами «первотворчества» неславянских народов, ритуально-магической и жреческой поэзии[21]. Фольклорные эксперименты поэта, взявшегося перелагать былины и народные сказанья на «декадентский» лад, встречали в основном негативную реакцию критики, расценивались как «явно неудачные и фальшивые стилизации, напоминающие игрушечный неорусский стиль» в живописи и архитектуре того времени. Александр Блок уже в 1905 году писал о «чрезмерной пряности» стихотворений Бальмонта[85], Брюсов подчёркивал, что былинные герои Бальмонта «смешны и жалки» в «сюртуке декадента»[13]. Блок в 1909 году написал о новых его стихах: «Это почти исключительно нелепый вздор… В лучшем случае это похоже на какой-то бред, в котором, при большом усилии, можно уловить (или придумать) зыбкий лирический смысл… есть замечательный русский поэт Бальмонт, а нового поэта Бальмонта больше нет»[18].

В сборниках «Птицы в воздухе. Строки напевные» (СПб., 1908) и «Хоровод времён. Всегласность» (М., 1909) критика отмечала однообразие тем, образов и приёмов; Бальмонта упрекали в том, что он остался в плену старых, символистских канонов. Так называемые «бальмонтизмы» («солнцеликий», «поцелуйный», «пышноцветный» и так далее) в новой культурной и социальной атмосфере вызывали недоумение и раздражение. Впоследствии признавалось, что объективно в творчестве поэта наступил спад и оно утратило то значение, которое имело в начале века[7].

Поздний Бальмонт

Творчество Бальмонта 1910—1914 годов было во многом отмечено впечатлениями от многочисленных и продолжительных поездок — в частности, в Египет («Край Озириса», 1914), а также на острова Океании, где, как казалось поэту, он нашёл действительно счастливых людей, не утративших непосредственности и «чистоты». Устные предания, сказки и легенды народов Океании Бальмонт популяризировал на русском языке в течение долгого времени, в частности, в сборнике «Белый зодчий. Таинство четырёх светильников» (1914)[21]. В эти годы критика в основном писала о его творческом «закате»; фактор новизны бальмонтовского стиля перестал действовать, техника оставалась прежней и, по мнению многих, переродилась в штамп[13]. Несколько более цельными и отточенными признавались книги «Зарево зорь» (1912) и «Ясень. Видение древа» (1916), но и в них отмечались «утомительное однообразие, вялость, банальные красивости — признак всей поздней лирики Бальмонта»[21].

Творчество Бальмонта в эмиграции получило неоднозначные оценки. Современники поэта считали этот период упадническим: «…Нестройным кажется нам тот бальмонтовский стих, что обманывал новой певучестью», — писал о нём В. В. Набоков[86]. Более поздние исследователи отмечали, что в книгах, изданных после 1917 года, Бальмонт проявил и новые, сильные стороны своего дарования. «Поздние стихи Бальмонта обнажённее, проще, человечнее и доступнее того, что он писал раньше. Они чаще всего о России, и в них яснее проступает та бальмонтовская „славянская позолота“, о которой упоминал когда-то Иннокентий Анненский», — писал поэт Николай Банников. Он же отмечал, что «особенность Бальмонта — бросать как бы небрежно какие-то вдохновенные, редкостно прекрасные отдельные строки» — проявилась в эмигрантском творчестве как никогда ярко. Такие стихотворения, как «Дюнные сосны» и «Русский язык», критик называет «маленькими шедеврами»[12]. Отмечалось, что представитель «старшего» поколения русских символистов, «многими заживо похороненный как поэт», Бальмонт в те годы зазвучал по-новому: «В его стихах… появляются уже не „мимолётности“, а подлинные, глубокие чувства: гнев, горечь, отчаяние. Свойственные его творчеству капризные „прихотливости“ вытесняются чувством огромной всеобщей беды, вычурные „красивости“ — строгостью и ясностью выражения»[52].

Эволюция мировоззрения

Раннее творчество Бальмонта в идейно-философском отношении считалось во многом вторичным: увлечение идеями «братства, чести, свободы» было данью общим настроениям поэтического сообщества. Главенствующими темами его творчества были христианское чувство сострадания, восхищение красотой религиозных святынь («Одна есть в мире красота — / Любви, печали, отреченья / И добровольного мученья / За нас распятого Христа»). Существует мнение, что, став профессиональным переводчиком, Бальмонт попал под влияние переводившейся им литературы. Постепенно «христианско-демократические» мечты о светлом будущем стали казаться ему устаревшими, христианство утратило прежнюю привлекательность, горячий отклик в душе нашли сочинения Фридриха Ницше, произведения Генрика Ибсена с их яркой образностью («башни», «строительство», «восхождение» к вершинам мира)[10]. Валерий Брюсов, с которым Бальмонт познакомился в 1894 году, писал в дневнике, что Бальмонт «называл Христа лакеем, философом для нищих»[87]. Суть своего нового мировоззрения Бальмонт изложил в очерке «На высоте», опубликованном в 1895 году:

Нет, не хочу я вечно плакать. Нет, я хочу быть свободным. Свободным от слабостей должен быть тот, кто хочет стоять на высоте… <...> Подниматься на высоту – значит быть выше самого себя. Подниматься на высоту – это возрождение. Я знаю, нельзя быть всегда на высоте. Но я вернусь к людям, я спущусь вниз, чтобы рассказать, что я видел вверху. В своё время я вернусь к покинутым, а теперь – дайте мне на мгновенье обняться с одиночеством, дайте мне подышать свободным ветром!
К. Бальмонт. «На высоте», 1895[88]
В поэзии Бальмонта стали преобладать «демонические» идеи и настроения, постепенно овладевавшие им и в реальной жизни. Сблизившись с С. А. Поляковым, поэт получил в своё распоряжение значительные средства и пустился в загул, важной частью которого стали романтические «победы», имевшие несколько зловещий, языческий оттенок[10]. Н. Петровская, попавшая в зону притяжения «чар» Бальмонта, но из неё вскоре вышедшая под влиянием «полей» Брюсова, вспоминала: «…Нужно было… или стать спутницей его „безумных ночей“, бросив в эти чудовищные костры всё своё существо, до здоровья включительно, или перейти в штат его „жён-мироносиц“, смиренно следующих по пятам триумфальной колесницы, говорящих хором только о нём, дышащих только фимиамом его славы и бросивших даже свои очаги, возлюбленных и мужей для этой великой миссии…»[89]

Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона о Бальмонте
«Демонические» настроения в поэзии Бальмонта так характеризовались современной поэту критикой:
Перед ошарашенным читателем дефилирует целая коллекция ведьм, дьяволов-инкубов и дьяволов-суккубов, вампиров, вылезших из гробов мертвецов, чудовищных жаб, химер и т. д. Со всей этой почтенной компанией поэт находится в самом тесном общении; поверить ему, так он сам — настоящее чудовище. Он не только «полюбил своё беспутство», он не только весь состоит из «тигровых страстей», «змеиных чувств и дум» — он прямой поклонник дьявола:
Если где-нибудь, за миром
Кто-то мудрый миром правит,
Отчего ж мой дух, вампиром,
Сатану поёт и славит.
Вкусы и симпатии поклонника дьявола — самые сатанинские. Он полюбил альбатроса, этого «морского и воздушного разбойника», за «бесстыдство пиратских порывов», он прославляет скорпиона, он чувствует душевное сродство с «сжёгшим Рим» Нероном… он любит красный цвет, потому что это цвет крови…
[6]

О том, как сам Бальмонт воспринимал собственную жизнь тех лет, можно судить по его переписке с Брюсовым. Одной из постоянных тем этих писем стало провозглашение собственной уникальности, возвышенности над миром[90]. Но поэт испытывал и ужас перед происходившим: «Валерий, милый, пишите мне, не покидайте меня, я так мучаюсь. Если бы я был в силах рассказывать о власти Дьявола, о ликующем ужасе, который я вношу в свою жизнь! Больше не хочу. Я играю с Безумием и Безумие играет со мной» (из письма от 15 апреля 1902 года)[91]. Свою очередную встречу с новой возлюбленной, Е. Цветковской, поэт в письме от 26 июля 1903 года описывал так: «…В Петербург приезжала Елена. Я виделся с ней, но сбежал в публичный дом. Мне нравятся публичные дома. Потом я валялся на полу, в припадке истерического упрямства. Потом я снова сбежал в иной храм шабаша, где многие девы пели мне песни… За мной приехала Е. и увезла меня, совершенно обезумевшего, в Меррекюль, где несколько дней и ночей я был в аду кошмаров и снов наяву, таких, что мои глаза пугали глядящих…»[92].

Кругосветные путешествия во многом укрепляли Бальмонта в его неприятии христианства. «Да будут прокляты Завоеватели, не щадящие камня. Мне не жаль изуродованных тел, мне не жаль убитых. Но видеть мерзкий христианский собор на месте древнего храма, где молились Солнцу, но знать, что он стоит на зарытых в землю памятниках таинственного искусства»[93], — писал он из Мексики Брюсову. Считается, что крайнюю точку «падения поэта в бездну» ознаменовал сборник «Злые чары»: после этого в его духовном развитии началось постепенное возвращение к «светлому началу». Борис Зайцев, характеризуя мировоззрение поэта, писал: «Конечно, самопреклонение, отсутствие чувства Бога и малости своей пред Ним, однако солнечность некая в нём жила, свет и природная музыкальность». Зайцев считал поэта «язычником, но светопоклонником» (в отличие от Брюсова), отмечая: «…были в нём и настоящие русские черты… и сам он бывал трогателен (в хорошие минуты)»[94].

Потрясения 1917—1920 годов обусловили радикальные перемены в мировоззрении поэта. Первые свидетельства тому проявились уже в сборнике «Сонеты солнца, мёда и луны» (1917), где перед читателем предстал новый Бальмонт: «в нём ещё много претенциозности, но всё-таки больше душевной уравновешенности, которая гармонически вливается в совершенную форму сонета, а главное — видно, что поэт уже не рвётся в бездны — он нащупывает путь к Богу»[10]. Внутреннему перерождению поэта способствовала и его дружба с И. С. Шмелёвым, возникшая в эмиграции. Как писал Зайцев, Бальмонт, всегда «язычески поклонявшийся жизни, утехам её и блескам», исповедуясь пред кончиной, произвёл на священника глубокое впечатление искренностью и силой покаяния: он «считал себя неисправимым грешником, которого нельзя простить»[95].

Переводческая деятельность

Круг иноязычных литератур и авторов, которых переводил Бальмонт, был чрезвычайно широк. В 1887—1889 годах он занимался преимущественно переводами западноевропейских поэтов — Генриха Гейне, Николауса Ленау, Альфреда Мюссе, Сюлли-Прюдома). Поездка в скандинавские страны (1892) положила начало его новому увлечению, которое реализовалось в переводах Георга Брандеса, Генрика Ибсена, Бьёрнстьерне Бьёрнсона.

В 1893—1899 годах Бальмонт издал в семи выпусках сочинения Перси Биши Шелли в собственном переводе со вступительной статьёй. В 1903—1905 годах товарищество «Знание» выпустило их переработанное и дополненное издание объёмом в три тома. Более удачные в художественном отношении и признанные впоследствии хрестоматийными переводы Эдгара Аллана По вышли в 1895 году в двух томах и позже вошли в собрание сочинений 1901 года[6].

В переводе Бальмонта вышли девять драм Педро Кальдерона (первое издание — 1900); в числе других известных его переводческих работ — «Кот Мурр» Э. Т. Гофмана (СПб., 1893), «Саломея» и «Баллада Рэдингской тюрьмы» Оскара Уайльда (М., 1904)[6]. Он переводил также испанских поэтов и драматургов Лопе де Вегу и Тирсо де Молину, английских поэтов, прозаиков, драматургов — Уильяма Блейка, Оскара Уайльда, Дж. Г. Байрона, А. Теннисона, Дж. Мильтона, — стихи Ш. Бодлера. Важными для литературоведения считаются выполненные им переводы «Истории скандинавской литературы» Горна (М., 1894) и «Истории итальянской литературы» Гаспари (М., 1895—1997). Под редакцией Бальмонта вышли сочинения Герхарта Гауптмана (1900 и позже), сочинения Германа Зудермана (1902—1903), «История живописи» Мутера (СПб., 1900—1904). Бальмонт, после поездки в Грузию в 1914 году изучивший грузинский язык, — автор перевода поэмы Шоты Руставели «Витязь в тигровой шкуре»; сам он считал её лучшей поэмой о любви, когда-либо созданной в Европе («огневой мост, связующий небо и землю»)[27]. После посещения Японии в 1916 году он переводил танка и хокку различных японских авторов, от древних до современных.

Не все работы Бальмонта оценивались высоко. Серьёзные нарекания критиков вызвали его переводы Ибсена («Привидения», М., 1894), Гауптмана («Ганнеле», «Потонувший колокол») и Уолта Уитмена («Побеги травы», 1911). Анализируя переводы Шелли, выполненные Бальмонтом, Корней Чуковский получившееся в результате «новое лицо», полу-Шелли, полу-Бальмонта, — назвал Шельмонтом[96]. Тем не менее в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона утверждается, что «факт единоличного перевода нескольких десятков тысяч рифмованных стихов поэта, столь сложного и глубокого, как Шелли, может быть назван подвигом в области русской поэтически-переводной литературы»[6].

По отзыву М. И. Волошина, «Бальмонт перевёл Шелли, Эдгара По, Кальдерона, Уольта Витмана, испанские народные песни, мексиканские священные книги, египетские гимны, полинезийские мифы, Бальмонт знает двадцать языков, Бальмонт перечёл целые библиотеки Оксфорда, Брюсселя, Парижа, Мадрида… Всё это неправда, потому что произведения всех поэтов были для него лишь зеркалом, в котором он видел лишь отражение собственного своего лика в разных обрамлениях, из всех языков он создал один, свой собственный, а серая пыль библиотек на его лёгких крыльях Ариеля превращается в радужную пыль крыльев бабочки»[97].

И действительно, поэт никогда не стремился к точности в переводах: ему важно было передать «дух» подлинника, как он его ощущал[27]. Более того, он сравнивал перевод с «отражением» и полагал, что оно может быть «красивей и лучезарней» оригинала:

Дать в переводе художественную равноценность — задача невыполнимая никогда. Произведение искусства, по существу своему, единично и единственно в своём лике. Можно лишь дать нечто приближающееся больше или меньше. Иногда даёшь точный перевод, но душа исчезает, иногда даёшь вольный перевод, но душа остаётся. Иногда перевод бывает точный, и душа остаётся в нём. Но, говоря вообще, поэтический перевод есть лишь отзвук, отклик, эхо, отражение. Как правило, отзвук беднее звука, эхо воспроизводит лишь частично пробудивший его голос, но иногда, в горах, в пещерах, в сводчатых замках, эхо, возникнув, пропоёт твой всклик семикратно, в семь раз отзвук бывает прекраснее и сильнее звука. Так бывает иногда, но очень редко, и с поэтическими переводами. И отражение есть лишь смутное отражение лица. Но при высоких качествах зеркала, при нахождении удачных условий его положения и освещения, красивое лицо в зеркале бывает красивей и лучезарней в своём отражённом существовании. Эхо в лесу — одно из лучших очарований.
К. Д. Бальмонт[28]

Бальмонт всегда относился к России как к неотъемлемой части общеславянского мира. «Есмь славянин и пребуду им»[98], — писал поэт в 1912 году. Испытывая особую любовь к Польше, он много переводил с польского — в частности, произведения Адама Мицкевича, Станислава Выспяньского, Зыгмунта Красинского, Болеслава Лесьмяна, Яна Каспровича, Яна Лехоня, много писал о Польше и о польской поэзии. Позднее, в 1920-х годах, Бальмонт переводил поэзию чешскую (Ярослав Врхлицкий, «Избранные стихи». Прага, 1928), болгарскую («Золотой сноп болгарской поэзии. Народные песни». София, 1930), сербскую, хорватскую, словацкую. Родственной славянскому миру Бальмонт считал и Литву: первые выполненные им переводы литовских народных песен относятся ещё к 1908 году. В числе переведённых им поэтов были Пятрас Бабицкас, Миколас Вайткус и Людас Гира; с последним Бальмонта связывала тесная дружба. Книга Бальмонта «Северное сияние. Стихи о Литве и Руси» вышла в 1931 году в Париже[21].

К 1930 году Бальмонт перевёл на современный русский язык «Слово о полку Игореве» (Россия и славянство, 1930. № 81), посвятив свой труд профессору Н. К. Кульману[99]. Сам профессор в статье «Судьба „Слова о полку Игореве“», напечатанной в том же номере журнала «Россия и славянство», писал, что Бальмонт, оказавшийся «ближе к подлиннику, чем кто бы то ни было из его предшественников», сумел отразить в своём переводе «сжатость, чеканность подлинника… передать все краски, звуки, движение, которыми так богато „Слово“, его светлый лиризм, величавость эпических частей… почувствовать в своём переводе национальную идею „Слова“ и ту любовь к родине, которою горел его автор»[52]. О работе с Кульманом над переводом «Слова о полку Игореве» Бальмонт рассказал в статье «Радость. (Письмо из Франции)», опубликованной в газете «Сегодня»[100].

Воспоминания и отзывы о Бальмонте

Из всех мемуаристов наиболее тёплые воспоминания о К. Д. Бальмонте оставила М. И. Цветаева, которая была с поэтом очень дружна. Она писала:

Если бы мне дали определить Бальмонта одним словом, я бы, не задумываясь, сказала: Поэт... Этого бы я не сказала ни о Есенине, ни о Мандельштаме, ни о Маяковском, ни о Гумилёве, ни даже о Блоке, ибо у всех названных было ещё что-то кроме поэта в них. Большее или меньшее, лучшее или худшее, но – ещё что-то. В Бальмонте, кроме поэта в нём, нет ничего. Бальмонт – Поэт–адекват. На Бальмонте – в каждом его жесте, шаге, слове – клеймо – печать – звезда поэта.
М. И. Цветаева.[101]

«Я могла бы вечера напролёт рассказывать вам о живом Бальмонте, чьим преданным очевидцем я имела счастье быть целых девятнадцать лет, о Бальмонте — совершенно непонятом и нигде не запечатлённом… и вся моя душа исполнена благодарности»[51], — признавалась она.

В своих воспоминаниях Цветаева была и критична — в частности, говорила о «нерусскости» поэзии Бальмонта: «В русской сказке Бальмонт не Иван-Царевич, а заморский гость, рассыпающий перед царской дочерью все дары жары и морей. У меня всегда чувство, что Бальмонт говорит на каком-то иностранном языке, каком — не знаю, бальмонтовском»[102]. О внешней стороне той же особенности писал А. П. Чехов, замечавший о Бальмонте, что тот «…читает очень смешно, с ломаньем», так что «…его трудно бывает понять»[103].

Б. К. Зайцев запечатлел образ Бальмонта московского — эксцентричного, избалованного поклонением, капризного. «Но бывал он и совсем другой… тихий, даже грустный… Несмотря на присутствие поклонниц, держался просто — никакого театра»[104], — замечал мемуарист. О московском периоде жизни Бальмонта рассказывал и Роман Гуль — впрочем, по его же собственным словам, «чудовищные вещи», к тому же с чужих слов[51]. Негативно отзывался о Бальмонте И. А. Бунин, видевший в поэте человека, который «…за всю свою долгую жизнь не сказал ни единого словечка в простоте»[105]. «Бальмонт был вообще удивительный человек. Человек, иногда многих восхищавший своей „детскостью“, неожиданным наивным смехом, который, однако, всегда был с некоторой бесовской хитрецой, человек, в натуре которого было не мало притворной нежности, „сладостности“, выражаясь его языком, но, не мало и совсем другого — дикаго буянства, зверской драчливости, площадной дерзости. Это был человек, который всю свою жизнь поистине изнемогал от самовлюблённости, был упоён собой…»[106], — писал Бунин.

В воспоминаниях В. С. Яновского, Андрея Седых и И. В. Одоевцевой поэт в эмиграции был показан как живой анахронизм. Мемуаристы в большинстве своём относились к Бальмонту лишь с человеческой симпатией, отказывая его произведениям эмигрантского периода в художественной ценности[51]. Поэт Михаил Цетлин, замечая вскоре после смерти Бальмонта, что сделанного им достало бы не на одну человеческую жизнь, а «на целую литературу небольшого народа»[51], сетовал на то, что поэты нового поколения русской эмиграции «…поклонялись Блоку, открывали Анненского, любили Сологуба, читали Ходасевича, но были равнодушны к Бальмонту. Он жил в духовном одиночестве»[107].

Как писал много лет спустя Е. А. Евтушенко, «…у Бальмонта было предостаточно кокетливой пустоватой звукописи, „красивоватости“. Однако поэзия была его подлинной любовью, и он служил только ей одной — может, слишком по-жречески, опьянённый им же воскуриваемым фимиамом, но беззаветно»[83]. «Бывают стихи хорошие, отличные стихи, но проходят мимо, умирают бесследно. И бывают стихи как будто банальные, но есть в них некая радиоактивность, особая магия. Эти стихи живут. Таковы были некоторые стихи Бальмонта[44]», — писала Тэффи.

Бальмонт — о предшественниках и современниках

Своими предшественниками-символистами Бальмонт называл Кальдерона, Уильяма Блейка и «самого выдающегося символиста» — Эдгара По. В России, считал поэт, «символизм идёт от Фета и Тютчева»[108]. Из современных ему русских символистов Бальмонт отмечал прежде всего Вячеслава Иванова, поэта, который, по его словам, способен соединить «глубокие философские настроения с необыкновенной красотой формы», а также Юргиса Балтрушайтиса, Сергея Городецкого[109], Анну Ахматову, которую ставил «на одну ступень с Миррой Лохвицкой», и Фёдора Сологуба, называя последнего «самым привлекательным из современных писателей и одним из талантливейших поэтов»)[108].

Бальмонт критически отзывался о футуризме, замечая: «Футуристские брожения, которые связаны с некоторыми новыми именами, я считаю проявлениями внутренней работы, ищущей выхода, и, главным образом, — проявлением того кричащего, безвкусного, рекламного американизма, которым отмечена вся наша изломанная русская жизнь»[109]. В другом интервью того же времени поэт отзывался об этом течении ещё более резко:

То, что я знаю из футуристической литературы, настолько безграмотно, что говорить о футуризме как о литературном течении невозможно. Из Русского футуризма я ничего не вынес: в нём жалкие потуги, плоские и наглые выступления и беспрестанные скандалы. В Италии футуризм умерен, ибо там на все течения в искусстве наложена печать законченности… Русские футуристы «обезьянничают» с Итальянского футуризма. Русский язык ещё эволюционирует и отнюдь ещё не закончен. Мы переживаем в настоящее время перелом. Лишь в одном отношении интересен футуризм. Он яркий выразитель происходящего на наших глазах перелома.
К. Бальмонт в интервью газете «Виленский курьер», 1914[108]

Говоря о русской классике, поэт упоминал прежде всего Ф. М. Достоевского — единственного из русских писателей, наряду с А. С. Пушкиным и А. А. Фетом, который оказал на него сильное влияние. «Правда, за последнее время я отошёл от него: мне, верующему в солнечную гармонию, — стали чужды его мрачные настроения», — оговаривался он в 1914 году. Бальмонт лично встречался со Львом Толстым; «это — как не рассказываемая исповедь», — так характеризовал он свои впечатления от встречи. Впрочем, — «не люблю Толстого, как романиста, и ещё меньше люблю — как философа», — говорил он уже в 1914 году. В числе самых близких ему по духу писателей-классиков Бальмонт называл Гоголя и Тургенева; из беллетристов-современников как писателя «с тонкими настроениями» отмечал Бориса Зайцева[108][109].

Бальмонт и Мирра Лохвицкая

В России до эмиграции у Бальмонта было два по-настоящему близких человека. Об одном из них, В. Я. Брюсове, поэт писал как о «единственно нужном» ему человеке в России[110][~ 8] «Когда мы с Бальмонтом после свадьбы уехали за границу, между поэтами завязалась переписка, и Бальмонт изо всех друзей скучал больше всего по Брюсову. Писал ему часто и ждал нетерпеливо его писем»[111], — свидетельствовала Е. А. Андреева-Бальмонт. Приезд Бальмонта в Москву кончился размолвкой. Андреева давала в книге воспоминаний своё объяснение на этот счёт: «У меня есть основание думать, что Брюсов ревновал свою жену, Иоанну Матвеевну, к Бальмонту, который, пленившись ею, не подумал, как всегда, скрывать свои восторги ни от жены, ни от мужа… Но утверждать не могу». Однако, имелись основания предполагать, что камнем преткновения во взаимоотношениях двух поэтов явилась другая женщина, о которой вторая жена Бальмонта в своих воспоминаниях предпочла даже не упомянуть[10]. Вторым близким другом Бальмонта стала в конце 1890-х годов Мирра Лохвицкая. Подробности их личных отношений документально невосстановимы: единственным сохранившимся источником могут служить собственные стихотворные признания двух поэтов, опубликованные в ходе явного или скрытого диалога, длившегося почти десятилетие. Бальмонт и Лохвицкая познакомились предположительно в 1895 году в Крыму. Лохвицкая, замужняя женщина с детьми и к тому времени более известная, чем Бальмонт, поэтесса, первой начала поэтический диалог, который постепенно развился в бурный «роман в стихах». Помимо прямых посвящений, исследователи обнаруживали впоследствии и множество стихотворений-«половинок», смысл которых прояснялся лишь при сопоставлении (Бальмонт: «…Солнце свершает скучный свой путь. Что-то мешает сердцу вздохнуть…» — Лохвицкая: «Зимнее солнце свершило серебряный путь. Счастлив — кто может на милой груди отдохнуть…» и так далее)[10].

По прошествии трёх лет Лохвицкая стала сознательно завершать платонический роман, осознавая, что продолжения ему в реальности быть не может. С её стороны своего рода знаком разрыва явилось стихотворение «В саркофаге» (в духе «Аннабель-Ли»: «Мне снилось — мы с тобой дремали в саркофаге, / Внимая, как прибой о камни бьёт волну. / И наши имена горели в чудной саге / Двумя звездами, слитыми в одну»). Бальмонт написал несколько ответов на это стихотворение, в частности одно из самых известных, «Неразлучимые» («…Застывшие трупы, мы жили сознаньем проклятья, / Что вот и в могиле — в могиле! — мы в мерзостной позе объятья…»)[10].

Как отмечала Т. Александрова, Лохвицкая «сделала выбор человека XIX века: выбор долга, совести, ответственности перед Богом»; Бальмонт сделал выбор XX века: «наиболее полное удовлетворение растущих потребностей». Его стихотворные обращения не прекращались, но откровенные признания в них теперь уступили место угрозам. У Лохвицкой ухудшилось состояние здоровья, возникли проблемы с сердцем[~ 9], на новые стихи Бальмонта она продолжала откликаться с «болезненным постоянством». Этой прочной, но при этом и разрушительной связи, погрузившей обоих поэтов в глубокий личностный кризис, положила конец ранняя смерть Лохвицкой в 1905 году. Её с Бальмонтом литературный роман так и остался одним из самых загадочных явлений русской литературной жизни начала ХХ века[10]. Поэт долгие годы продолжал восторгаться поэтическим дарованием своей рано умершей возлюбленной и говорил Анне Ахматовой, что до встречи с нею знал только двух поэтесс: Сафо и Мирру Лохвицкую[44].

Бальмонт и Максим Горький

Заочное знакомство поэта с Горьким состоялось 10 сентября 1896 года, когда последний в фельетоне цикла «Беглые заметки», печатавшегося «Нижегородским листком», впервые отозвался о стихах Бальмонта. Проведя параллель между автором сборника «В безбрежности» и Зинаидой Гиппиус («За пределы»), автор иронически посоветовал обоим отправиться «за пределы предельного, к безднам светлой безбрежности»[112]. Постепенно мнение Горького о поэте стало меняться: ему понравились такие стихи, как «Кузнец», «Альбатрос», «Воспоминание о вечере в Амстердаме»[12]. Второй отзыв о поэте Горький оставил в той же газете 14 ноября 1900 года[113][114]. В свою очередь, стихотворения «Ведьма», «Родник» и «Придорожные травы» в журнале «Жизнь» (1900) Бальмонт напечатал с посвящением Горькому[115].

Бальмонт и Метерлинк
Московский художественный театр поручил Бальмонту вести переговоры с Морисом Метерлинком о постановке его «Синей птицы». Поэт так рассказывал Тэффи об этом эпизоде:
Он долго не пускал меня, и слуга бегал от меня к нему и пропадал где-то в глубине дома. Наконец, слуга впустил меня в какую-то десятую комнату, совершенно пустую. На стуле сидела толстая собака. Рядом стоял Метерлинк. Я изложил предложение Художественного Театра. Метерлинк молчал. Я повторил. Он продолжал молчать. Тогда собака залаяла, и я ушёл[44].

Тэффи. Воспоминания.

Горький и Бальмонт впервые встретились осенью 1901 года в Ялте. Вместе с Чеховым они ездили в Гаспру к жившему там Льву Толстому. «Познакомился с Бальмонтом. Дьявольски интересен и талантлив этот неврастеник!..»[12], — сообщал Горький в одном из писем. В заслугу Бальмонту Горький ставил то, что тот, как он полагал, «предал проклятию, облил ядом презрения… суетливую, бесцельную жизнь, полную трусости и лжи, прикрытую выцветшими словами, тусклую жизнь полумёртвых людей»[116]. Бальмонт, в свою очередь, ценил писателя за то, что тот — «законченная сильная личность,… певчая птица, а не чернильная душа»[116]. В начале 1900-х годов Горький по его собственным словам, взялся настраивать поэта «на демократический лад»[117]. Он привлёк Бальмонта к участию в издательстве «Знание», выступил в защиту поэта, когда пресса принялась высмеивать его революционные увлечения, сотрудничество с большевистскими изданиями[115]. Бальмонт, некоторое время «настраиванию» поддававшийся, в 1901 году признавал: «Я всё время был с Вами искренним, но слишком часто неполным. Как мне трудно освободиться сразу — и от ложного, и от тёмного, и от своей наклонности к безумию, к чрезмерному безумию»[118]. Настоящего сближения у Горького с Бальмонтом не получилось[115][119]. Постепенно Горький всё более критично отзывался о творчестве Бальмонта, считая, что в поэзии последнего всё устремлено к звучности в ущерб социальным мотивам: «Что такое Бальмонт? Это колокольня высокая и узорчатая, а колокола-то на ней все маленькие… Не пора ли зазвонить в большие?» Считая Бальмонта мастером языка, писатель оговаривался: «Большой, конечно, поэт, но раб слов, опьяняющих его»[12].

Окончательный разрыв между Горьким и Бальмонтом произошёл после отъезда поэта во Францию в 1920 году. К концу этого десятилетия именно на Горького оказался направлен основной пафос обличений поэта, связанных с ущемлением прав и свобод в Советской России. В эмигрантских газетах «Возрождение»[120], «Сегодня»[121] и «За свободу!»[122] была напечатана статья Бальмонта «Мещанин Пешков. По псевдониму: Горький» с острой критикой писателя. Своё стихотворное «Открытое письмо Горькому» («Ты бросил камень в лик Родимого Народа. / Предательски твоя преступная рука / Слагает свой же грех на плечи мужика…») поэт завершал вопросом: «…И кто в тебе сильней: слепец иль просто лжец?»[123] Горький, в свою очередь, выступил с серьёзными обвинениями в адрес Бальмонта, который, по его версии, написал цикл плохих псевдореволюционных стихов «Серп и молот»[~ 10] единственно с целью получить разрешение на выезд за границу, а добившись своего, объявил себя врагом большевизма и позволил себе «поспешные» высказывания, которые, как полагал писатель, и сказались роковым образом на судьбе многих русских поэтов, тщетно рассчитывавших в те дни получить разрешение на выезд: в их числе назывались Белый, Блок[124], Сологуб[123]. В полемическом запале Горький отозвался о Бальмонте как о человеке неумном и по причине алкоголизма не совсем нормальном. «Как поэт он автор одной, действительно прекрасной книги стихов „Будем как солнце“. Всё же остальное у него — очень искусная и музыкальная игра словами, не более»[125].

Бальмонт и И. С. Шмелёв

В конце 1926 года К. Д. Бальмонт неожиданно для многих сблизился с И. С. Шмелёвым, и эта дружба длилась до самой его смерти. До революции они принадлежали к противоположным литературным лагерям (соответственно «декадентскому» и «реалистическому») и не имели друг с другом, казалось, ничего общего, но в эмиграции почти сразу же в своих протестах и публичных акциях начали выступать единым фронтом. Между ними были и разногласия. Так, Шмелёв не одобрял бальмонтовского «космополитизма». «Эх, Константин Дмитриевич, всё-то у Вас литовцы да финны, да мексиканцы. Что бы хоть одну русскую книжку…», — говорил он, будучи в гостях. Бальмонт вспоминал, что, отвечая на это, показывал ему и русские книги, лежавшие в комнате, но это на Шмелёва действовало весьма мало. «Он огорчён, что я многоязычен и многолюбив. Он хотел бы, чтоб я любил только Россию»[126], — сетовал поэт. В свою очередь, Бальмонт не раз спорил со Шмелёвым — в частности, по поводу статьи Ивана Ильина о кризисе в современном искусстве[127] («Он явно мало что разумеет в поэзии и музыке, если… говорит такие недопустимые слова о превосходном творчестве гениального и просветлённого Скрябина, чисто-русского и высоко-озарённого Вячеслава Иванова, лучезарного Стравинского, классически-чистого Прокофьева…»)[52].

Во многом прочный духовный союз двух, казалось бы, совершенно разных людей объяснялся фундаментальными изменениями, произошедшими в годы эмиграции в мировоззрении Бальмонта; поэт обратился к христианским ценностям, которые отвергал долгие годы. В 1930 году поэт писал:

Когда в 1920-м году я вырвался из сатанинского ужаса обезумевшей Москвы… мой давнишний хороший знакомый, а иногда и приятель, а иногда даже и друг Иван Алексеевич Бунин пришёл ко мне с добрым словом… и, между прочим, принёс мне «Неупиваемую Чашу» Шмелёва. Я смутно знал имя Шмелёва, знал, что он талантлив — и только. Я раскрыл эту повесть. «Что-то тургеневское», — сказал я. — «Прочтите», — сказал Бунин каким-то загадочным голосом. Да, я прочёл эту повесть. Я прочёл её в разное время и три, и четыре раза. […] Я читаю её сейчас по-голландски. Этот огонь не погасишь никакою преградой. Этот свет прорывается неудержимо.
К. Бальмонт, «Сегодня», 1930[128]

Бальмонт горячо поддерживал Шмелёва, временами оказывавшегося жертвой окололитературных интриг, и на этой почве рассорился с редакцией «Последних новостей», опубликовавших статью Георгия Иванова, который пренебрежительно отозвался о романе «История любовная». Защищая Шмелёва, Бальмонт писал, что тот «как раз из всех современных русских писателей обладает наиболее богатым и своеобразным русским языком»; его «Неупиваемая Чаша» стоит «вровень с наилучшими повестями Тургенева, Толстого и Достоевского», а оценена — прежде всего, в странах, «привыкших относиться уважительно к художественному таланту и душевной чистоте»[52].

В тяжёлые для поэта 1930-е годы дружба со Шмелёвым оставалась для него главной опорой. «Друг, если бы Вас не было, не было бы и самого светлого и ласкового чувства в моей жизни за последние 8-9 лет, не было бы самой верной и крепкой душевной поддержки и опоры, в часы, когда измученная душа готова была переломиться…»[52], — писал Бальмонт 1 октября 1933 года.

Произведения (избранное)

Поэтические сборники

1890 — 1917
1920 — 1937
  • «Перстень» (М., 1920)
  • «Семь поэм» (М., «Задруга», 1920)
  • «Избранные стихотворения» (Нью-Йорк, 1920)
  • «Солнечная пряжа. Изборник» (1890—1918) (М., изд. Сабашниковых, 1921)
  • «Гамаюн» (Стокгольм, «Северные огни», 1921)
  • «Дар Земле» (Париж, «Рус. земля», 1921)
  • «Светлый час» (Париж, 1921)
  • «Песня рабочего молота» (М., 1922)
  • «Марево» (Париж, 1922)
  • «Под новым серпом» (Берлин, «Слово», 1923)
  • «Моё — Ей (Россия)» (Прага, «Пламя», 1924)
  • «В раздвинутой дали (Поэма о России)» (Белград, 1929)
  • «Соучастие душ» (1930)
  • «Северное сияние (Стихи о Литве и Руси)» (Париж, 1931)
  • Голубая подкова (Стихи о Сибири) (1937)
  • «Светослужение» (Харбин, 1937)

Сборники статей и очерков

  • «Горные вершины» (М., 1904; книга первая)
  • «Зовы древности. Гимны, песни и замыслы древних» (Пб., 1908, Берлин, 1923)
  • «Змеиные цветы» («Путевые письма из Мексики», М.,Скорпион, 1910)
  • «Морское свечение» (1910)
  • «Зарево зорь» (1912)
  • "Край Озириса". Египетские очерки. (М., 1914. - 324 с.)
  • "Поэзия как волшебство". (М., Скорпион, 1915)
  • «Светозвук в природе и световая симфония Скрябина» (1917)
  • "Где мой дом?" (Париж, 1924)

Переводы произведений Бальмонта на иностранные языки

  • Gamelan (Гамеланг) — в Doa Penyair. Antologi Puisi sempena Program Bicara Karya dan Baca Puisi eSastera.Com. Kota Bharu, 2005, p. 32 (перевод на малайский Виктора Погадаева).

Память

  • 12 мая 2011 года в Вильнюсе (Литва) был открыт памятник Константину Бальмонту[129].
  • 29 ноября 2013 года была открыта мемориальная доска Бальмонту в Москве по адресу Большой Николопесковский переулок, дом 15, строение 1 (на доме, в котором он жил последние пять лет перед отъездом за границу). Архитектор М. Корси, скульптор А. Таратынов. Рельеф на доске выполнен по портрету работы Валентина Серова 1905 года.
  • В подмосковном городе Красногорске (микрорайон Опалиха) имеется улица Бальмонта[130].
  • В августе 2015 года в Москве создан «Фонд общественных и культурно-просветительских инициатив имени К.Д.Бальмонта». Среди основных задач Фонда - популяризация наследия выдающихся деятелей российской культуры, в том числе незаслуженно забытых. При содействии Фонда издана книга о любви и взаимно обращенном творчестве К.Бальмонта и М.Лохвицкой «Летящих душ полет двойной...: Поэтическая перекличка» (Сост. и предисл. Т.Л. Александровой. – М.: Водолей, 2015 – 336 с.). Фонд занимается подготовкой программы юбилейных мероприятий к 150-летию К.Д.Бальмонта в 2017 году, проводит литературные вечера и конкурсы (в частности, 15 июня 2016 г. при поддержке Департамента труда и социальной защиты г.Москвы проведен конкурс «Бальмонтовские чтения»), работает над проектом создания отдельного музея поэта[131][132].

См. также

Напишите отзыв о статье "Бальмонт, Константин Дмитриевич"

Примечания

Комментарии
  1. Бальмонт сломал ногу и после этого всю жизнь прихрамывал.
  2. Об истории их взаимоотношений можно прочитать в документальном повествовании А. А. Нинова «Так жили поэты…».
  3. Редакция текста (в пореформенной орфографии) по: К. Бальмонт. «Наш царь» // Песни мстителя. — Imprimeur Gnatovsky, Paris, 1907, стр. 9.
  4. На втором из них от имени противников Бальмонта выступил тогда ещё никому не известный Владимир Маяковский, который прочёл «Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды…», обратив текст против его же автора. Бальмонт отвечал своими же стихами о том, что у поэта не может быть врагов, поскольку он выше вражды и «не знает, что такое презрение».
  5. Анна Николаевна Иванова (1877—1937) — дальняя родственница Бальмонта, в 1910-х годах — его возлюбленная. Умерла в Париже.
  6. В советской печати это воззвание объявили фальшивкой.
  7. Последовавший некоторое время спустя ответ Роллана («Ромен Роллан и Советская Россия. Ответ Константину Бальмонту и Ивану Бунину», «Europe» 15 февраля 1928 года) возмутил Бальмонта ещё более, и он обратился к Роллану с новым посланием, напечатанным в «L’Avenir» 16 марта 1928 года.
  8. . Т. Александрова отмечала, что «вообще к подобным признаниям Бальмонта надо относиться с осторожностью. Для него каждый раз существовал только тот человек, к которому он обращался, весь остальной мир отступал на второй план…»
  9. Т. Александрова полагала, что Брюсов ревновал Бальмонта к Лохвицкой, и, «учитывая оккультные увлечения Брюсова», выражала подозрение, что «здесь не обошлось без практической магии», поскольку и в жизни Бальмонта тоже началась серия несчастий: рождение мёртвого ребёнка, тяжёлые запои и так далее.
  10. «Песня рабочего молота», 1922
  11. Первые десять сборников вошли в «Полное собрание стихов К. Бальмонта» (1904—1914, изд. «Скорпион»).
Источники
  1. И. Ф. Масанов Словарь псевдонимов русских писателей, учёных и общественных деятелей : В 4-х томах. — М.: Всесоюзная книжная палата, 1956—1960.
  2. 1 2 Ныне — Шуйский район, Ивановская область, Россия.
  3. Сергей Прокофьев в своём Дневнике в августе 1917 года записал: «Кстати, Бальмонт сказал, что ударение в его фамилии следует на последнем слоге, а не на первом, как делают многие, и в том числе делал до сего времени я».
  4. [www.gramota.ru/lenta/news/8_1212 Грамота.ру]. — «И ещё об ударении в фамилии Бальмонт. Марина Цветаева сделала совершенно справедливое замечание по поводу неправильного произношения фамилии поэта: «Прошу читателя, согласно носителю, произносить с ударением на конце» — Бальмóнт.»  Проверено 31 августа 2010. [www.webcitation.org/6127JPCFk Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  5. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 М. Стахова. [www.litera.ru/stixiya/articles/588.html Константин Бальмонт (Судьбы поэтов серебряного века)]. www.litera.ru. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/6127KLLVL Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  6. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 С. А. Венгеров. Бальмонт, Константин Дмитриевич // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  7. 1 2 3 4 5 [www.silverage.ru/poets/balmont_bio.html Бальмонт, Константин Дмитриевич]. www.silverage.ru. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/6127Y9nvJ Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  8. 1 2 3 4 Нагорский А.В. [infa.kharkov.ua/velikie-lyudi-konstantin-balmont/ Великие люди – Константин Бальмонт]. infa.kharkov.ua. Проверено 29 января 2011. [www.webcitation.org/6127hMQWv Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  9. К. Д. Бальмонт. На заре. // Сегодня : газета. — Рига. — 1929, 29 сентября.
  10. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 Александрова Т. Л. [old.portal-slovo.ru/rus/philology/258/558/2832/$print_all/ Константин Бальмонт]. Портал «Слово». Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/6127ZrGsG Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  11. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 Д. Г. Макогоненко. Жизнь и судьба. // Бальмонт К. — Избранное: Стихотворения. Переводы. Статьи. Сост. Д. Г. Макогоненко. — М. Правда, 1990. — ISBM 5-253-00115-8
  12. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 Николай Банников. [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0460.shtml Жизнь и поэзия Бальмонта]. «Детская литература». Бальмонт К. Д. Солнечная пряжа: Стихи, очерки (1989). Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/6127afoVR Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  13. 1 2 3 4 5 6 7 8 Вадим Полонский. [www.krugosvet.ru/enc/kultura_i_obrazovanie/literatura/BALMONT_KONSTANTIN_DMITRIEVICH.html К. Д. Бальмонт в энциклопедии «Кругосвет»]. www.krugosvet.ru. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/6127Z5HZg Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  14. К. Бальмонт. Революционер я или нет. М., 1918. Стр. 9
  15. Бальмонт К. Д. На заре. — в кн. Бальмонт К. Д. Автобиографическая проза. М., 2001, С. 570.
  16. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Лев Озеров. [www.litera.ru/stixiya/articles/282.html Константин Бальмонт и его поэзия]. www.litera.ru. Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6127pQ9Ga Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  17. Бальмонт К. Д. Революционер я или нет. — Автобиографическая проза. С. 452.
  18. 1 2 3 4 5 6 7 Е. Симонова, В. Боже. [vecherka.su/katalogizdaniy?id=10890&year=2011&month=1 «Я для всех и ничей…»]. Вечерний Челябинск. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/6127njP23 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  19. К. Д. Бальмонт. «На заре». — «Автобиографическая проза». Стр. 572.
  20. 1 2 3 К. Бальмонт. Автобиографическое письмо от 17/V. 1903 г. // С. А. Венгеров. Критико-биографический словарь русских писателей и ученых. Т. 6. СПб., 1904
  21. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 К. М. Азадовский. [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0490-1.shtml К. Д. Бальмонт. Биографическая справка]. Источник: «Русские писатели». Биобиблиографический словарь. Том 1. А--Л. Под редакцией П. А. Николаева. (1990). Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/6127bHBmA Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  22. [www.poesis.ru Поэзия Московского университета]. www.poesis.ru. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/6127bpRcH Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  23. «Утро России». 1911. — 23 декабря.
  24. Венгеров С. А.,. Бальмонт, Константин Дмитриевич // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  25. [www.uniyar.ac.ru/index.php/Бальмонт_Константин_Дмитриевич Бальмонт Константин Дмитриевич]. Сайт Ярославского университета. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/6127d8kWN Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  26. [www.russianculture.ru/formb.asp?ID=226&full Бальмонт Константин Дмитриевич]. www.russianculture.ru. Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/6127eUkKo Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  27. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 [www.culture.mincult.ru/formb.asp?ID=226&full Бальмонт Константин Дмитриевич]. Русские писатели 20 века. Библиографический словарь. Т2. М.: Просвещение. 1998. С. 131. Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6127fN8tL Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  28. 1 2 3 4 5 6 Геннадий Прашкевич. [www.litmir.net/br/?b=96937&p=32 Самые знаменитые поэты России. Константин Бальмонт]. Изд-во "Вече" (2001). Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/64t2Apq96 Архивировано из первоисточника 22 января 2012].
  29. Короленко В. Г. — Избранные письма. Т. 3. М., 1936. стр. 68.
  30. «Видящие глаза». Страницы воспоминаний К. Д. Бальмонта. «Последние известия». Ревель, 1922. 17 марта.
  31. Белый, А. «Между двух революций». — Москва: Художественная литература, 1990 год. — С. вклейка. — 670 с. — (Литературные мемуары). — 200 000 экз.
  32. Богомолов Н.А. [www.nasledie-rus.ru/podshivka/pics/7011-pictures.php?picture=701116 Наше наследие]. Символистская Москва глазами французского поэта (2004, № 70). — Подпись под фотографией. Проверено 7 декабря 2010.
  33. Бальмонт К. Д. — На заре. Автобиографическая проза. Стр. 573.
  34. Бальмонт К. Д. На заре. — Автобиографическая проза. Стр. 570.
  35. Брюсов В. Автобиография. Русская литература ХХ века. Под ред. С. А. Венгерова. Т. 1. М., 1914. Стр. 111
  36. Бальмонт К. Д.. — Стихотворения. Л. 1969. Стр. 23.
  37. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Борис Зайцев. [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0610.shtml Воспоминания о серебряном веке.]. Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6127gltG5 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  38. Бальмонт К. Д. Стихотворения. Л., 1969, стр. 27
  39. Волынский, А. — Северный вестник. 1898, № 8-9
  40. 1 2 К. Д. Бальмонт. Стихотворения. Л., 1969, стр. 50
  41. Литературное наследство. Т. 69, Кн. I. Стр. 135—136
  42. 1 2 Н. А. Богомолов. [magazines.russ.ru/nlo/2005/75/bo9.html К истории лучшей книги Бальмонта.]. НЛО, 2005 N75. Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6127jXbEa Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  43. Письма В. Я. Брюсова к П. П. Перцову. М., 1927, стр. 78
  44. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 H. A. Тэффи. [az.lib.ru/t/teffi/text_0190.shtml Бальмонт. Воспоминания о серебряном веке]. М.: Республика, 1993. (1955). Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6127kJrR0 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  45. К. Бальмонт. «Николаю Последнему» // Песни мстителя. — Imprimeur Gnatovsky, Paris, 1907, стр. 24.
  46. Бальмонт, К. Д. Стихотворения. — Л., 1969. — С. 32.
  47. Катанян В. Рассказы о Маяковском. М., 1940, стр. 45-59
  48. 1 2 3 4 5 С. Поляков (Литовцев). [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0550.shtml О поэте Бальмонте]. Проверено 1 августа 2010. [www.webcitation.org/6127lxbVx Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  49. [www.russianresources.lt/archive/Balmont/Balmont_8.html Константин Бальмонт. Письма Фёдору Шуравину (1937)]. www.russianresources.lt. Проверено 1 января 2011. [www.webcitation.org/6127ks6Uc Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  50. 1 2 3 Станицкий [С. В. фон Штейн]. [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0560.shtml О Бальмонте]. Последние известия. № 169. С. 4. / Русская литература, № 3, 2004 (13 июля 1921). Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6127lO3L4 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  51. 1 2 3 4 5 Юрий Терапиано. [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0590.shtml К. Д. Бальмонт]. Дальние берега: Портреты писателей эмиграции / Состав и коммент. В. Крейд. М.: Республика (1994). Проверено 1 августа 2010. [www.webcitation.org/6127mUznm Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  52. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 К. М. Азадовский, Г. М. Бонгард-Левин. [www.nasledie-rus.ru/podshivka/6117.php Встреча. Константин Бальмонт и Иван Шмелёв]. Наше наследие, #61 (2002). Проверено 13 августа 2010.
  53. Бальмонт, К. Горный воздух. (Друзьям в Грузии) // Воля России. — 18 марта 1921. — № 156. — С. 3.
  54. Воля России. — 22 мая 1921. — № 209. — С. 4—5. Перепечатано: Последние известия (Ревель). — 28 мая 1921. — № 125. — С. 2; 29 мая 1921. — № 126. — С. 2.
  55. [www.nobelprize.org/nomination/archive/show.php?id=4844 Nomination Database - Literature]
  56. «За свободу!», 1927. № 290. 18 декабря. С. 3.
  57. Сегодня. 1927. № 257. 13 ноября. С. 4; перепечатано: За свободу! 1927. № 267. 20 ноября. С. 5.
  58. За свободу! 1927. № 289. 17 декабря. С. 3.
  59. Бальмонт К. Англы. Публ. К. Азадовского // Всемирное слово (Петербург). 2001. № 14. С.8.
  60. Россия и славянство. 1931. № 158. 5 декабря. С. 5.
  61. Возрождение. 1932. № 2721. 13 ноября. С. 4.
  62. Бальмонт К. Морское свечение. СПб. — М., [1910]. С. 15. Очерк «Малые зёрна. Мысли и ощущения».
  63. Андреева-Бальмонт, Е. А. Воспоминания. — М., 1996. — С. 519.
  64. Андреева-Бальмонт, Е. А. Воспоминания. — С. 525.
  65. 36 ОР РГБ. Ф. 374. К. 10. Ед. хр. 19. Л. 27.
  66. [dlib.eastview.com/browse/doc/9452223?enc=rus Письма К. Д. Бальмонта к В. В. Обольянинову]. dlib.eastview.com. Проверено 13 августа 2010.
  67. Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1953. С. 21.
  68. Бальмонт К. Д. Волга. — Автобиографическая проза. С. 541.
  69. Письма К. Бальмонта А. Ранниту. (Публикация Ж. Шерона). Письмо от 21 июля 1937 г. «Новое литературное обозрение», № 11, 1995, с. 161—164.
  70. [www.litera.ru/stixiya/articles/46.html Письма К. Д. Бальмонта к Дагмар Шаховской]. www.litera.ru. Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/61282Kx7G Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].; см. также: «Мы встретимся в солнечном луче»: Письма Константина Бальмонта к Дагмар Шаховской: 1920–1926 / [вступ. ст. Р.Бëрда и Ф.Черкасовой; предисл. С.Шейлз; публ., сост., подгот. текста, примеч. Р.Бëрда, Ф.Черкасовой]. — М.: Русский путь, 2014. — 624: ил. с. — ISBN 978-5-85887-436-2.
  71. 1 2 Андрей Белый. [az.lib.ru/b/belyj_a/text_0440.shtml Луг зелёный]. М., Альциона. Стр. 202 (1910). Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/6128FDrSC Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  72. Илья Эренбург. Портреты современных поэтов. М., Первина, 1923, стр. 15
  73. Яновский В. С. Поля Елисейские. Книга памяти. Нью-Йорк: Серебряный век, 1983. С. 219—220)
  74. П. П. Перцов. Литературные воспоминания. М.-Л., 1993, стр. 260
  75. Бальмонт, К. Д., Стихотворения. Л., 1969, стр. 42
  76. К. Бальмонт. Поэзия как волшебство. М., Скорпион. 1916, стр. 56
  77. В. Брюсов. Далёкие и близкие. М., Скорпион. 1912. Стр. 90.
  78. 1 2 3 4 5 6 7 8 И. Ф. Анненский. [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0250-1.shtml Бальмонт-лирик]. az.lib.ru. Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6128Gbhf8 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  79. Впервые поэма напечатана в книге Мартынов Л. Поэмы. М.: Сов.писатель, 1940. В дальнейшем почти всегда перепечатывалась в сборниках стихов, содержащих поэмы; например, см. Стихотворения и поэмы. — Л.: Советский писатель, 1986.
  80. Ю. И. Айхенвальд. [az.lib.ru/a/ajhenwalxd_j_i/text_0116.shtml Бальмонт. Из книги: Силуэты русских писателей]. az.lib.ru (1906 - 1910). Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6128G3007 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  81. 1 2 Мирский Д. С. История русской литературы с древнейших времен до 1925 года / Пер. с англ. Р. Зерновой. — London: Overseas Publications Interchange Ltd, 1992. — С. 670—672.
  82. Андрей Белый, [libclub.com/B/BelyiAndrei/BelyiAndrei-33-35.htm Начало века]. — Художественная литература, 1990. Стр. 35.
  83. 1 2 Евгений Евтушенко. [www.litera.ru/stixiya/articles/370.html Строфы века. Антология русской поэзии. Минск-Москва.]. Изд-во «Полифакт» (1995). Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/6128JQAy7 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  84. Весы. 1906. № 9, стр. 53
  85. Блок А. Собр. соч. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 547).
  86. Набоков, В. В. «Ив. Бунин. Избранные стихи». — Изд-во «Современные записки». — Париж, 1929. — Стр. 754.
  87. Брюсов В. Я. Дневники. Письма Автобиографическая проза. М. 2002, С. 39.
  88. Автобиографическая проза. С. 400.
  89. Петровская Н. Воспоминания. — Минувшее. СПб. — М. 1992. М. 39 — 40.
  90. Литературное наследство. Т. 85. Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1998. Кн. 1. С. 120.
  91. Литературное наследство. Т. 85. Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1998. Кн. 1. С. 127.
  92. Литературное наследство. Т. 85. Валерий Брюсов и его корреспонденты. М., 1998. Кн. 1. С. 151.
  93. Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 1. С. 159
  94. Зайцев Б. К. Серебряный век. Из воспоминаний и размышлений. — Собр. Соч. Т. 2. С. 471.
  95. Зайцев Б. Далёкое. Вашингтон: Interlanguage Literary Associates, 1965. Стр. 38-47.
  96. Корней Чуковский. [www.chukfamily.ru/Kornei/Prosa/Vysokoe/glava2.htm Перевод — это автопортрет переводчика]. Собрание сочинений в 15 т. Т. 3. Терра - Книжный клуб, 2001. Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6128IoX3l Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  97. Волошин М.А. «Лики творчества» / Мануйлов В.А., Купченко В.П., Лавров А.В.. — издание 2-е стереотипное, Академия наук СССР,. — Ленинград: «Наука», Ленинградское отделение, 1989. — С. 538. — 848 с. — («Литературные памятники»). — 50 000 экз.
  98. Письмо К. Бальмонта к Д. Н. Анучину, 1912 г. Одесские новости. 1913. 5/18 марта.
  99. Россия и славянство. 1930. № 81. 14 июня. С. 3.
  100. Сегодня. 1930. № 234. 25 августа. С. 2.
  101. Цветаева М.И. Собр. Соч. в 7-ми тт. М., 1994. Т. 4., С. 271
  102. Цветаева М. И. Герой труда. — в кн.: Цветаева М. И. Пленный дух. Воспоминания о современниках. Эссе. СПб., 2000. С. 88).
  103. [apchekhov.ru/books/item/f00/s00/z0000020/st120.shtml А. Чехов — О. Л. Книппер]. Переписка А. П. Чехова в 3-х томах. В. Э. Вацуро, М. П. Громов. 1996.
  104. Зайцев Б. Далёкое. Вашингтон, 1965. С. 42.
  105. Иван Алексеевич Бунин. Воспоминания. 1950. — Париж. — Стр. 29
  106. Иван Алексеевич Бунин. Воспоминания. Париж. — 1950. — Стр. 304
  107. Новый журнал. 1943. № 5. С. 359—360
  108. 1 2 3 4 [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0880-1.shtml Беседа с К. Д. Бальмонтом]. Виленский курьер (1914). Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6128WsxFP Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  109. 1 2 3 [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0870-1.shtml Беседа с К. Д. Бальмонтом]. Северо-Западный Голос. 1914. № 2692 (20 марта 1914). Проверено 1 июля 2010. [www.webcitation.org/6128WJsBA Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  110. Андреева-Бальмонт Е. А. Воспоминания. М., 1996. С. 336.
  111. Андреева-Бальмонт Е. А. Воспоминания. М., 1996. С. 337.
  112. Н. Н. Примочкина. [dlib.eastview.com/browse/doc/12699698 Бальмонт и Горький. История литературных отношений]. Известия РАН No.004 Vol.66, 2007, page(s): 3-13. Проверено 13 августа 2010.
  113. М. Горький. Собрание сочинений, т. 23. М., 1953, с. 182—183
  114. Несобранные литературно-критические статьи. М., 1941, с. 43
  115. 1 2 3 [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/text_0640.shtml К.Д. Бальмонт. Избранное. Примечания]. az.lib.ru. Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/6128YV4Rk Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  116. 1 2 [www.prosv.ru/ebooks/lib/58_Balmont/5.html К. Д. Бальмонт]. www.prosv.ru. Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/6128ZDRtf Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  117. «Архив А. М. Горького», т. 7. М., 1959, с. 30
  118. М. Горький. Материалы и исследования, т. 1. Л., 1934, с. 192.
  119. К. Д. Бальмонт. Стихотворения. Л., 1969, с. 627—629, примеч. В. Н. Орлова.
  120. Возрождение, 1928. № 1033. 31 марта. С. 3.
  121. Сегодня, 1928. № 89. 1 апреля. С. 2.
  122. За свободу! 1928. № 80. 5 апреля.
  123. 1 2 Р. Берд, Е. Иванова. [literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showcomments&id=1203425010&archive=1203491298&start_from=&ucat=& Был ли виновен Бальмонт?]. dlib.eastview.com. Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/6128ZikBQ Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  124. Менжинский писал Ленину: «За Бальмонта ручался не только Луначарский, но и Бухарин. Блок натура поэтическая; произведёт на него дурное впечатление какая-нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По-моему, выпускать не стоит…» (Власть и художественная интеллигенция. Документы. 1917—1953. M., 1999. С. 24).
  125. М. Горький. Собр. соч., т. 30. М., 1956, с. 83-87
  126. Бальмонт К. — «Шмелёв, какого никто не знает» // Ук. изд. С.5.
  127. «Русский колокол» 1927. № 2. С. 18-27.
  128. Бальмонт К. Шмелёв, какого никто не знает. (К 35-летию литературной деятельности Ив. Серг. Шмелёва) // Сегодня. 1930. № 345. 14 декабря. С. 5.
  129. [www.baltic-course.com/rus/novosti_baltiiskogo_regiona/?doc=7181 В Вильнюсе открыт первый в мире памятник русскому поэту Константину Бальмонту]
  130. [index.kodifikant.ru/ru/50013001001010200 Почтовый индекс улица Бальмонта, мкр. Опалиха, г. Красногорск, Красногорский р-н]. Проверено 4 января 2015.
  131. [balmontfoundation.ru Направления деятельности]. Официальный сайт Фонда общественных и культурно-просветительских инициатив имени К.Д.Бальмонта.
  132. [uzao.mos.ru/presscenter/news/detail/3189034.html В конкурсе «Бальмонтовские чтения» приняли участие 25 номинантов]. Официальный сайт префектуры ЮЗАО города Москвы (20 июня 2016).

Литература

  • [gvardiya.ru/shop/books/zh_z_l/793 Бальмонт / Павел Куприяновский, Наталья Молчанова]. — М.: Молодая гвардия, 2014. — 347[5] с: ил. -(Жизнь замечательных людей: сер. биогр.; вып. 1457)
  • Казак В. Лексикон русской литературы XX века = Lexikon der russischen Literatur ab 1917 / [пер. с нем.]. — М. : РИК «Культура», 1996. — XVIII, 491, [1] с. — 5000 экз. — ISBN 5-8334-0019-8.</span>
  • Куприяновский П. В., Молчанова Н. А. Поэт Константин Бальмонт. Биография. Творчество. Судьба. Иваново, 2001.
  • Азадовский К. М., Дьяконова Е. М. Бальмонт и Япония. — М.: Наука. Главная редакция восточной литературы, 1991.
  • Сабанеев Л. Л. [www.belousenko.com/books/memoirs/sabaneev_vosp_o_rossii.htm Воспоминания о России.] «Декаденты» — М. : Классика-XXI. — C. 132—142.
  • Константин Бальмонт глазами современников / сост. А.Ю.Романов. — СПб.: Росток, 2013. — 976 с. — (Серия «Неизвестный ХХ век»).
  • [yepisheva.ru/index.php?option=com_content&view=article&id=21:balmonts-context&catid=12:nauchnaya-literatura&Itemid=116 Константин Бальмонт в контексте мировой и региональной культуры]: Сборник научных трудов по материалам Международной научно-практической конференции, г. Шуя, 18 октября 2010 года. – Иваново: Издатель Епишева О.В., 2010. – 136 с. ISBN 978-5-904004-20-0
  • [yepisheva.ru/index.php?option=com_content&view=article&id=28:petrova-t-s&catid=12&Itemid=116 Петрова, Т.С. ][yepisheva.ru/index.php?option=com_content&view=article&id=28:petrova-t-s&catid=12&Itemid=116 «Певучая сила» поэта Константина Бальмонта]: сб. ст.  / Т. С. Петрова. – Иваново: Издатель Епишева О.В., 2012. – 304 с. – 100 экз. ISBN 978-5-904004-33-0
  • [yepisheva.ru/index.php?option=com_content&view=article&id=38:phenomenon-balmont&catid=12&Itemid=116 Феномен К. Д. Бальмонта в современном культурном пространстве]: Сб. материалов Всероссийской науч.-практич. конф. с международным участием «XXIV Бальмонтовские чтения» (ИвГУ – ШГПУ, г. Шуя), 16 июня 2012 года / под ред. В. П. Океанского и др. – Иваново : Издатель Епишева О. В., 2012. – 200 с. ISBN 978-5-904004-37-8
  • [www.balmontoved.ru/almanah-solnechnaja-prjazha.html Солнечная пряжа: Научно-популярный и литературно-художественный альманах]. — Вып. 1. — Иваново: Изд-во "Иваново", 2007; Вып. 2-6. — [yepisheva.ru/index.php?option=com_content&view=article&id=61:solnechnaya-pryazha-6&catid=15&Itemid=119 Иваново: Издатель Епишева О.В., 2008-2012]; Вып. 7-8.  — Шуя: Изд-во Шуйского филиала ИвГУ, 2013-2014.

Ссылки

  • [www.my-message.com/literature/182-from-the-portrait-to-the-sonnet?start=1/ Константин Бальмонт — о первом переводе «Витязя в тигровой шкуре» Ш. Руставели на русский язык.]
  • [balmontoved.ru/ Константин Бальмонт. Сайт исследователей творчества.]
  • [perelmuterverlag.de/page5.html Библиография переводов стихов на немецкий язык]
  • [az.lib.ru/b/balxmont_k_d/ Бальмонт, Константин Дмитриевич] в библиотеке Максима Мошкова
  • [www.balmont.net.ru/lib-sa-avtor-35/ www.balmont.net.ru]. — Сайт, посвящённый творчеству К. Д. Бальмонта.
  • [poetrylibrary.ru/stixiya/balmont.html Бальмонт] на поэту.рф. Стихотворения, критика, биографические статьи.
  • [www.stihi-rus.ru/1/Balmont/ Константин Бальмонт. Стихи]. — Антология русской поэзии.
  • [www.litrossia.ru/2009/12/03941.html Судьба «Бальмонт-центра» в г. Иванове]. Статья в «Литературной России».
  • [stihipoeta.ru/poety-serebryannogo-veka/konstantin-balmont/konstantin-balmont-o-lyubvi/ Бальмонт Константин стихи о любви]

Отрывок, характеризующий Бальмонт, Константин Дмитриевич

– Вы знаете ли, chere Marie, – сказала m lle Bourienne, – знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадем в плен, и бог знает…
Княжна Марья смотрела на свою подругу, не понимая того, что она говорила.
– Ах, ежели бы кто нибудь знал, как мне все все равно теперь, – сказала она. – Разумеется, я ни за что не желала бы уехать от него… Алпатыч мне говорил что то об отъезде… Поговорите с ним, я ничего, ничего не могу и не хочу…
– Я говорила с ним. Он надеется, что мы успеем уехать завтра; но я думаю, что теперь лучше бы было остаться здесь, – сказала m lle Bourienne. – Потому что, согласитесь, chere Marie, попасть в руки солдат или бунтующих мужиков на дороге – было бы ужасно. – M lle Bourienne достала из ридикюля объявление на нерусской необыкновенной бумаге французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французскими властями, и подала ее княжне.
– Я думаю, что лучше обратиться к этому генералу, – сказала m lle Bourienne, – и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.
Княжна Марья читала бумагу, и сухие рыдания задергали ее лицо.
– Через кого вы получили это? – сказала она.
– Вероятно, узнали, что я француженка по имени, – краснея, сказала m lle Bourienne.
Княжна Марья с бумагой в руке встала от окна и с бледным лицом вышла из комнаты и пошла в бывший кабинет князя Андрея.
– Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, Дронушку, кого нибудь, – сказала княжна Марья, – и скажите Амалье Карловне, чтобы она не входила ко мне, – прибавила она, услыхав голос m lle Bourienne. – Поскорее ехать! Ехать скорее! – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов.
«Чтобы князь Андрей знал, что она во власти французов! Чтоб она, дочь князя Николая Андреича Болконского, просила господина генерала Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями! – Эта мысль приводила ее в ужас, заставляла ее содрогаться, краснеть и чувствовать еще не испытанные ею припадки злобы и гордости. Все, что только было тяжелого и, главное, оскорбительного в ее положении, живо представлялось ей. «Они, французы, поселятся в этом доме; господин генерал Рамо займет кабинет князя Андрея; будет для забавы перебирать и читать его письма и бумаги. M lle Bourienne lui fera les honneurs de Богучарово. [Мадемуазель Бурьен будет принимать его с почестями в Богучарове.] Мне дадут комнатку из милости; солдаты разорят свежую могилу отца, чтобы снять с него кресты и звезды; они мне будут рассказывать о победах над русскими, будут притворно выражать сочувствие моему горю… – думала княжна Марья не своими мыслями, но чувствуя себя обязанной думать за себя мыслями своего отца и брата. Для нее лично было все равно, где бы ни оставаться и что бы с ней ни было; но она чувствовала себя вместе с тем представительницей своего покойного отца и князя Андрея. Она невольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. Что бы они сказали, что бы они сделали теперь, то самое она чувствовала необходимым сделать. Она пошла в кабинет князя Андрея и, стараясь проникнуться его мыслями, обдумывала свое положение.
Требования жизни, которые она считала уничтоженными со смертью отца, вдруг с новой, еще неизвестной силой возникли перед княжной Марьей и охватили ее. Взволнованная, красная, она ходила по комнате, требуя к себе то Алпатыча, то Михаила Ивановича, то Тихона, то Дрона. Дуняша, няня и все девушки ничего не могли сказать о том, в какой мере справедливо было то, что объявила m lle Bourienne. Алпатыча не было дома: он уехал к начальству. Призванный Михаил Иваныч, архитектор, явившийся к княжне Марье с заспанными глазами, ничего не мог сказать ей. Он точно с той же улыбкой согласия, с которой он привык в продолжение пятнадцати лет отвечать, не выражая своего мнения, на обращения старого князя, отвечал на вопросы княжны Марьи, так что ничего определенного нельзя было вывести из его ответов. Призванный старый камердинер Тихон, с опавшим и осунувшимся лицом, носившим на себе отпечаток неизлечимого горя, отвечал «слушаю с» на все вопросы княжны Марьи и едва удерживался от рыданий, глядя на нее.
Наконец вошел в комнату староста Дрон и, низко поклонившись княжне, остановился у притолоки.
Княжна Марья прошлась по комнате и остановилась против него.
– Дронушка, – сказала княжна Марья, видевшая в нем несомненного друга, того самого Дронушку, который из своей ежегодной поездки на ярмарку в Вязьму привозил ей всякий раз и с улыбкой подавал свой особенный пряник. – Дронушка, теперь, после нашего несчастия, – начала она и замолчала, не в силах говорить дальше.
– Все под богом ходим, – со вздохом сказал он. Они помолчали.
– Дронушка, Алпатыч куда то уехал, мне не к кому обратиться. Правду ли мне говорят, что мне и уехать нельзя?
– Отчего же тебе не ехать, ваше сиятельство, ехать можно, – сказал Дрон.
– Мне сказали, что опасно от неприятеля. Голубчик, я ничего не могу, ничего не понимаю, со мной никого нет. Я непременно хочу ехать ночью или завтра рано утром. – Дрон молчал. Он исподлобья взглянул на княжну Марью.
– Лошадей нет, – сказал он, – я и Яков Алпатычу говорил.
– Отчего же нет? – сказала княжна.
– Все от божьего наказания, – сказал Дрон. – Какие лошади были, под войска разобрали, а какие подохли, нынче год какой. Не то лошадей кормить, а как бы самим с голоду не помереть! И так по три дня не емши сидят. Нет ничего, разорили вконец.
Княжна Марья внимательно слушала то, что он говорил ей.
– Мужики разорены? У них хлеба нет? – спросила она.
– Голодной смертью помирают, – сказал Дрон, – не то что подводы…
– Да отчего же ты не сказал, Дронушка? Разве нельзя помочь? Я все сделаю, что могу… – Княжне Марье странно было думать, что теперь, в такую минуту, когда такое горе наполняло ее душу, могли быть люди богатые и бедные и что могли богатые не помочь бедным. Она смутно знала и слышала, что бывает господский хлеб и что его дают мужикам. Она знала тоже, что ни брат, ни отец ее не отказали бы в нужде мужикам; она только боялась ошибиться как нибудь в словах насчет этой раздачи мужикам хлеба, которым она хотела распорядиться. Она была рада тому, что ей представился предлог заботы, такой, для которой ей не совестно забыть свое горе. Она стала расспрашивать Дронушку подробности о нуждах мужиков и о том, что есть господского в Богучарове.
– Ведь у нас есть хлеб господский, братнин? – спросила она.
– Господский хлеб весь цел, – с гордостью сказал Дрон, – наш князь не приказывал продавать.
– Выдай его мужикам, выдай все, что им нужно: я тебе именем брата разрешаю, – сказала княжна Марья.
Дрон ничего не ответил и глубоко вздохнул.
– Ты раздай им этот хлеб, ежели его довольно будет для них. Все раздай. Я тебе приказываю именем брата, и скажи им: что, что наше, то и ихнее. Мы ничего не пожалеем для них. Так ты скажи.
Дрон пристально смотрел на княжну, в то время как она говорила.
– Уволь ты меня, матушка, ради бога, вели от меня ключи принять, – сказал он. – Служил двадцать три года, худого не делал; уволь, ради бога.
Княжна Марья не понимала, чего он хотел от нее и от чего он просил уволить себя. Она отвечала ему, что она никогда не сомневалась в его преданности и что она все готова сделать для него и для мужиков.


Через час после этого Дуняша пришла к княжне с известием, что пришел Дрон и все мужики, по приказанию княжны, собрались у амбара, желая переговорить с госпожою.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна Марья, – я только сказала Дронушке, чтобы раздать им хлеба.
– Только ради бога, княжна матушка, прикажите их прогнать и не ходите к ним. Все обман один, – говорила Дуняша, – а Яков Алпатыч приедут, и поедем… и вы не извольте…
– Какой же обман? – удивленно спросила княжна
– Да уж я знаю, только послушайте меня, ради бога. Вот и няню хоть спросите. Говорят, не согласны уезжать по вашему приказанию.
– Ты что нибудь не то говоришь. Да я никогда не приказывала уезжать… – сказала княжна Марья. – Позови Дронушку.
Пришедший Дрон подтвердил слова Дуняши: мужики пришли по приказанию княжны.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна. – Ты, верно, не так передал им. Я только сказала, чтобы ты им отдал хлеб.
Дрон, не отвечая, вздохнул.
– Если прикажете, они уйдут, – сказал он.
– Нет, нет, я пойду к ним, – сказала княжна Марья
Несмотря на отговариванье Дуняши и няни, княжна Марья вышла на крыльцо. Дрон, Дуняша, няня и Михаил Иваныч шли за нею. «Они, вероятно, думают, что я предлагаю им хлеб с тем, чтобы они остались на своих местах, и сама уеду, бросив их на произвол французов, – думала княжна Марья. – Я им буду обещать месячину в подмосковной, квартиры; я уверена, что Andre еще больше бы сделав на моем месте», – думала она, подходя в сумерках к толпе, стоявшей на выгоне у амбара.
Толпа, скучиваясь, зашевелилась, и быстро снялись шляпы. Княжна Марья, опустив глаза и путаясь ногами в платье, близко подошла к ним. Столько разнообразных старых и молодых глаз было устремлено на нее и столько было разных лиц, что княжна Марья не видала ни одного лица и, чувствуя необходимость говорить вдруг со всеми, не знала, как быть. Но опять сознание того, что она – представительница отца и брата, придало ей силы, и она смело начала свою речь.
– Я очень рада, что вы пришли, – начала княжна Марья, не поднимая глаз и чувствуя, как быстро и сильно билось ее сердце. – Мне Дронушка сказал, что вас разорила война. Это наше общее горе, и я ничего не пожалею, чтобы помочь вам. Я сама еду, потому что уже опасно здесь и неприятель близко… потому что… Я вам отдаю все, мои друзья, и прошу вас взять все, весь хлеб наш, чтобы у вас не было нужды. А ежели вам сказали, что я отдаю вам хлеб с тем, чтобы вы остались здесь, то это неправда. Я, напротив, прошу вас уезжать со всем вашим имуществом в нашу подмосковную, и там я беру на себя и обещаю вам, что вы не будете нуждаться. Вам дадут и домы и хлеба. – Княжна остановилась. В толпе только слышались вздохи.
– Я не от себя делаю это, – продолжала княжна, – я это делаю именем покойного отца, который был вам хорошим барином, и за брата, и его сына.
Она опять остановилась. Никто не прерывал ее молчания.
– Горе наше общее, и будем делить всё пополам. Все, что мое, то ваше, – сказала она, оглядывая лица, стоявшие перед нею.
Все глаза смотрели на нее с одинаковым выражением, значения которого она не могла понять. Было ли это любопытство, преданность, благодарность, или испуг и недоверие, но выражение на всех лицах было одинаковое.
– Много довольны вашей милостью, только нам брать господский хлеб не приходится, – сказал голос сзади.
– Да отчего же? – сказала княжна.
Никто не ответил, и княжна Марья, оглядываясь по толпе, замечала, что теперь все глаза, с которыми она встречалась, тотчас же опускались.
– Отчего же вы не хотите? – спросила она опять.
Никто не отвечал.
Княжне Марье становилось тяжело от этого молчанья; она старалась уловить чей нибудь взгляд.
– Отчего вы не говорите? – обратилась княжна к старому старику, который, облокотившись на палку, стоял перед ней. – Скажи, ежели ты думаешь, что еще что нибудь нужно. Я все сделаю, – сказала она, уловив его взгляд. Но он, как бы рассердившись за это, опустил совсем голову и проговорил:
– Чего соглашаться то, не нужно нам хлеба.
– Что ж, нам все бросить то? Не согласны. Не согласны… Нет нашего согласия. Мы тебя жалеем, а нашего согласия нет. Поезжай сама, одна… – раздалось в толпе с разных сторон. И опять на всех лицах этой толпы показалось одно и то же выражение, и теперь это было уже наверное не выражение любопытства и благодарности, а выражение озлобленной решительности.
– Да вы не поняли, верно, – с грустной улыбкой сказала княжна Марья. – Отчего вы не хотите ехать? Я обещаю поселить вас, кормить. А здесь неприятель разорит вас…
Но голос ее заглушали голоса толпы.
– Нет нашего согласия, пускай разоряет! Не берем твоего хлеба, нет согласия нашего!
Княжна Марья старалась уловить опять чей нибудь взгляд из толпы, но ни один взгляд не был устремлен на нее; глаза, очевидно, избегали ее. Ей стало странно и неловко.
– Вишь, научила ловко, за ней в крепость иди! Дома разори да в кабалу и ступай. Как же! Я хлеб, мол, отдам! – слышались голоса в толпе.
Княжна Марья, опустив голову, вышла из круга и пошла в дом. Повторив Дрону приказание о том, чтобы завтра были лошади для отъезда, она ушла в свою комнату и осталась одна с своими мыслями.


Долго эту ночь княжна Марья сидела у открытого окна в своей комнате, прислушиваясь к звукам говора мужиков, доносившегося с деревни, но она не думала о них. Она чувствовала, что, сколько бы она ни думала о них, она не могла бы понять их. Она думала все об одном – о своем горе, которое теперь, после перерыва, произведенного заботами о настоящем, уже сделалось для нее прошедшим. Она теперь уже могла вспоминать, могла плакать и могла молиться. С заходом солнца ветер затих. Ночь была тихая и свежая. В двенадцатом часу голоса стали затихать, пропел петух, из за лип стала выходить полная луна, поднялся свежий, белый туман роса, и над деревней и над домом воцарилась тишина.
Одна за другой представлялись ей картины близкого прошедшего – болезни и последних минут отца. И с грустной радостью она теперь останавливалась на этих образах, отгоняя от себя с ужасом только одно последнее представление его смерти, которое – она чувствовала – она была не в силах созерцать даже в своем воображении в этот тихий и таинственный час ночи. И картины эти представлялись ей с такой ясностью и с такими подробностями, что они казались ей то действительностью, то прошедшим, то будущим.
То ей живо представлялась та минута, когда с ним сделался удар и его из сада в Лысых Горах волокли под руки и он бормотал что то бессильным языком, дергал седыми бровями и беспокойно и робко смотрел на нее.
«Он и тогда хотел сказать мне то, что он сказал мне в день своей смерти, – думала она. – Он всегда думал то, что он сказал мне». И вот ей со всеми подробностями вспомнилась та ночь в Лысых Горах накануне сделавшегося с ним удара, когда княжна Марья, предчувствуя беду, против его воли осталась с ним. Она не спала и ночью на цыпочках сошла вниз и, подойдя к двери в цветочную, в которой в эту ночь ночевал ее отец, прислушалась к его голосу. Он измученным, усталым голосом говорил что то с Тихоном. Ему, видно, хотелось поговорить. «И отчего он не позвал меня? Отчего он не позволил быть мне тут на месте Тихона? – думала тогда и теперь княжна Марья. – Уж он не выскажет никогда никому теперь всего того, что было в его душе. Уж никогда не вернется для него и для меня эта минута, когда бы он говорил все, что ему хотелось высказать, а я, а не Тихон, слушала бы и понимала его. Отчего я не вошла тогда в комнату? – думала она. – Может быть, он тогда же бы сказал мне то, что он сказал в день смерти. Он и тогда в разговоре с Тихоном два раза спросил про меня. Ему хотелось меня видеть, а я стояла тут, за дверью. Ему было грустно, тяжело говорить с Тихоном, который не понимал его. Помню, как он заговорил с ним про Лизу, как живую, – он забыл, что она умерла, и Тихон напомнил ему, что ее уже нет, и он закричал: „Дурак“. Ему тяжело было. Я слышала из за двери, как он, кряхтя, лег на кровать и громко прокричал: „Бог мой!Отчего я не взошла тогда? Что ж бы он сделал мне? Что бы я потеряла? А может быть, тогда же он утешился бы, он сказал бы мне это слово“. И княжна Марья вслух произнесла то ласковое слово, которое он сказал ей в день смерти. «Ду ше нь ка! – повторила княжна Марья это слово и зарыдала облегчающими душу слезами. Она видела теперь перед собою его лицо. И не то лицо, которое она знала с тех пор, как себя помнила, и которое она всегда видела издалека; а то лицо – робкое и слабое, которое она в последний день, пригибаясь к его рту, чтобы слышать то, что он говорил, в первый раз рассмотрела вблизи со всеми его морщинами и подробностями.
«Душенька», – повторила она.
«Что он думал, когда сказал это слово? Что он думает теперь? – вдруг пришел ей вопрос, и в ответ на это она увидала его перед собой с тем выражением лица, которое у него было в гробу на обвязанном белым платком лице. И тот ужас, который охватил ее тогда, когда она прикоснулась к нему и убедилась, что это не только не был он, но что то таинственное и отталкивающее, охватил ее и теперь. Она хотела думать о другом, хотела молиться и ничего не могла сделать. Она большими открытыми глазами смотрела на лунный свет и тени, всякую секунду ждала увидеть его мертвое лицо и чувствовала, что тишина, стоявшая над домом и в доме, заковывала ее.
– Дуняша! – прошептала она. – Дуняша! – вскрикнула она диким голосом и, вырвавшись из тишины, побежала к девичьей, навстречу бегущим к ней няне и девушкам.


17 го августа Ростов и Ильин, сопутствуемые только что вернувшимся из плена Лаврушкой и вестовым гусаром, из своей стоянки Янково, в пятнадцати верстах от Богучарова, поехали кататься верхами – попробовать новую, купленную Ильиным лошадь и разузнать, нет ли в деревнях сена.
Богучарово находилось последние три дня между двумя неприятельскими армиями, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как и французский авангард, и потому Ростов, как заботливый эскадронный командир, желал прежде французов воспользоваться тем провиантом, который оставался в Богучарове.
Ростов и Ильин были в самом веселом расположении духа. Дорогой в Богучарово, в княжеское именье с усадьбой, где они надеялись найти большую дворню и хорошеньких девушек, они то расспрашивали Лаврушку о Наполеоне и смеялись его рассказам, то перегонялись, пробуя лошадь Ильина.
Ростов и не знал и не думал, что эта деревня, в которую он ехал, была именье того самого Болконского, который был женихом его сестры.
Ростов с Ильиным в последний раз выпустили на перегонку лошадей в изволок перед Богучаровым, и Ростов, перегнавший Ильина, первый вскакал в улицу деревни Богучарова.
– Ты вперед взял, – говорил раскрасневшийся Ильин.
– Да, всё вперед, и на лугу вперед, и тут, – отвечал Ростов, поглаживая рукой своего взмылившегося донца.
– А я на французской, ваше сиятельство, – сзади говорил Лаврушка, называя французской свою упряжную клячу, – перегнал бы, да только срамить не хотел.
Они шагом подъехали к амбару, у которого стояла большая толпа мужиков.
Некоторые мужики сняли шапки, некоторые, не снимая шапок, смотрели на подъехавших. Два старые длинные мужика, с сморщенными лицами и редкими бородами, вышли из кабака и с улыбками, качаясь и распевая какую то нескладную песню, подошли к офицерам.
– Молодцы! – сказал, смеясь, Ростов. – Что, сено есть?
– И одинакие какие… – сказал Ильин.
– Развесе…oo…ооо…лая бесе… бесе… – распевали мужики с счастливыми улыбками.
Один мужик вышел из толпы и подошел к Ростову.
– Вы из каких будете? – спросил он.
– Французы, – отвечал, смеючись, Ильин. – Вот и Наполеон сам, – сказал он, указывая на Лаврушку.
– Стало быть, русские будете? – переспросил мужик.
– А много вашей силы тут? – спросил другой небольшой мужик, подходя к ним.
– Много, много, – отвечал Ростов. – Да вы что ж собрались тут? – прибавил он. – Праздник, что ль?
– Старички собрались, по мирскому делу, – отвечал мужик, отходя от него.
В это время по дороге от барского дома показались две женщины и человек в белой шляпе, шедшие к офицерам.
– В розовом моя, чур не отбивать! – сказал Ильин, заметив решительно подвигавшуюся к нему Дуняшу.
– Наша будет! – подмигнув, сказал Ильину Лаврушка.
– Что, моя красавица, нужно? – сказал Ильин, улыбаясь.
– Княжна приказали узнать, какого вы полка и ваши фамилии?
– Это граф Ростов, эскадронный командир, а я ваш покорный слуга.
– Бе…се…е…ду…шка! – распевал пьяный мужик, счастливо улыбаясь и глядя на Ильина, разговаривающего с девушкой. Вслед за Дуняшей подошел к Ростову Алпатыч, еще издали сняв свою шляпу.
– Осмелюсь обеспокоить, ваше благородие, – сказал он с почтительностью, но с относительным пренебрежением к юности этого офицера и заложив руку за пазуху. – Моя госпожа, дочь скончавшегося сего пятнадцатого числа генерал аншефа князя Николая Андреевича Болконского, находясь в затруднении по случаю невежества этих лиц, – он указал на мужиков, – просит вас пожаловать… не угодно ли будет, – с грустной улыбкой сказал Алпатыч, – отъехать несколько, а то не так удобно при… – Алпатыч указал на двух мужиков, которые сзади так и носились около него, как слепни около лошади.
– А!.. Алпатыч… А? Яков Алпатыч!.. Важно! прости ради Христа. Важно! А?.. – говорили мужики, радостно улыбаясь ему. Ростов посмотрел на пьяных стариков и улыбнулся.
– Или, может, это утешает ваше сиятельство? – сказал Яков Алпатыч с степенным видом, не заложенной за пазуху рукой указывая на стариков.
– Нет, тут утешенья мало, – сказал Ростов и отъехал. – В чем дело? – спросил он.
– Осмелюсь доложить вашему сиятельству, что грубый народ здешний не желает выпустить госпожу из имения и угрожает отпречь лошадей, так что с утра все уложено и ее сиятельство не могут выехать.
– Не может быть! – вскрикнул Ростов.
– Имею честь докладывать вам сущую правду, – повторил Алпатыч.
Ростов слез с лошади и, передав ее вестовому, пошел с Алпатычем к дому, расспрашивая его о подробностях дела. Действительно, вчерашнее предложение княжны мужикам хлеба, ее объяснение с Дроном и с сходкою так испортили дело, что Дрон окончательно сдал ключи, присоединился к мужикам и не являлся по требованию Алпатыча и что поутру, когда княжна велела закладывать, чтобы ехать, мужики вышли большой толпой к амбару и выслали сказать, что они не выпустят княжны из деревни, что есть приказ, чтобы не вывозиться, и они выпрягут лошадей. Алпатыч выходил к ним, усовещивая их, но ему отвечали (больше всех говорил Карп; Дрон не показывался из толпы), что княжну нельзя выпустить, что на то приказ есть; а что пускай княжна остается, и они по старому будут служить ей и во всем повиноваться.
В ту минуту, когда Ростов и Ильин проскакали по дороге, княжна Марья, несмотря на отговариванье Алпатыча, няни и девушек, велела закладывать и хотела ехать; но, увидав проскакавших кавалеристов, их приняли за французов, кучера разбежались, и в доме поднялся плач женщин.
– Батюшка! отец родной! бог тебя послал, – говорили умиленные голоса, в то время как Ростов проходил через переднюю.
Княжна Марья, потерянная и бессильная, сидела в зале, в то время как к ней ввели Ростова. Она не понимала, кто он, и зачем он, и что с нею будет. Увидав его русское лицо и по входу его и первым сказанным словам признав его за человека своего круга, она взглянула на него своим глубоким и лучистым взглядом и начала говорить обрывавшимся и дрожавшим от волнения голосом. Ростову тотчас же представилось что то романическое в этой встрече. «Беззащитная, убитая горем девушка, одна, оставленная на произвол грубых, бунтующих мужиков! И какая то странная судьба натолкнула меня сюда! – думал Ростов, слушяя ее и глядя на нее. – И какая кротость, благородство в ее чертах и в выражении! – думал он, слушая ее робкий рассказ.
Когда она заговорила о том, что все это случилось на другой день после похорон отца, ее голос задрожал. Она отвернулась и потом, как бы боясь, чтобы Ростов не принял ее слова за желание разжалобить его, вопросительно испуганно взглянула на него. У Ростова слезы стояли в глазах. Княжна Марья заметила это и благодарно посмотрела на Ростова тем своим лучистым взглядом, который заставлял забывать некрасивость ее лица.
– Не могу выразить, княжна, как я счастлив тем, что я случайно заехал сюда и буду в состоянии показать вам свою готовность, – сказал Ростов, вставая. – Извольте ехать, и я отвечаю вам своей честью, что ни один человек не посмеет сделать вам неприятность, ежели вы мне только позволите конвоировать вас, – и, почтительно поклонившись, как кланяются дамам царской крови, он направился к двери.
Почтительностью своего тона Ростов как будто показывал, что, несмотря на то, что он за счастье бы счел свое знакомство с нею, он не хотел пользоваться случаем ее несчастия для сближения с нею.
Княжна Марья поняла и оценила этот тон.
– Я очень, очень благодарна вам, – сказала ему княжна по французски, – но надеюсь, что все это было только недоразуменье и что никто не виноват в том. – Княжна вдруг заплакала. – Извините меня, – сказала она.
Ростов, нахмурившись, еще раз низко поклонился и вышел из комнаты.


– Ну что, мила? Нет, брат, розовая моя прелесть, и Дуняшей зовут… – Но, взглянув на лицо Ростова, Ильин замолк. Он видел, что его герой и командир находился совсем в другом строе мыслей.
Ростов злобно оглянулся на Ильина и, не отвечая ему, быстрыми шагами направился к деревне.
– Я им покажу, я им задам, разбойникам! – говорил он про себя.
Алпатыч плывущим шагом, чтобы только не бежать, рысью едва догнал Ростова.
– Какое решение изволили принять? – сказал он, догнав его.
Ростов остановился и, сжав кулаки, вдруг грозно подвинулся на Алпатыча.
– Решенье? Какое решенье? Старый хрыч! – крикнул он на него. – Ты чего смотрел? А? Мужики бунтуют, а ты не умеешь справиться? Ты сам изменник. Знаю я вас, шкуру спущу со всех… – И, как будто боясь растратить понапрасну запас своей горячности, он оставил Алпатыча и быстро пошел вперед. Алпатыч, подавив чувство оскорбления, плывущим шагом поспевал за Ростовым и продолжал сообщать ему свои соображения. Он говорил, что мужики находились в закоснелости, что в настоящую минуту было неблагоразумно противуборствовать им, не имея военной команды, что не лучше ли бы было послать прежде за командой.
– Я им дам воинскую команду… Я их попротивоборствую, – бессмысленно приговаривал Николай, задыхаясь от неразумной животной злобы и потребности излить эту злобу. Не соображая того, что будет делать, бессознательно, быстрым, решительным шагом он подвигался к толпе. И чем ближе он подвигался к ней, тем больше чувствовал Алпатыч, что неблагоразумный поступок его может произвести хорошие результаты. То же чувствовали и мужики толпы, глядя на его быструю и твердую походку и решительное, нахмуренное лицо.
После того как гусары въехали в деревню и Ростов прошел к княжне, в толпе произошло замешательство и раздор. Некоторые мужики стали говорить, что эти приехавшие были русские и как бы они не обиделись тем, что не выпускают барышню. Дрон был того же мнения; но как только он выразил его, так Карп и другие мужики напали на бывшего старосту.
– Ты мир то поедом ел сколько годов? – кричал на него Карп. – Тебе все одно! Ты кубышку выроешь, увезешь, тебе что, разори наши дома али нет?
– Сказано, порядок чтоб был, не езди никто из домов, чтобы ни синь пороха не вывозить, – вот она и вся! – кричал другой.
– Очередь на твоего сына была, а ты небось гладуха своего пожалел, – вдруг быстро заговорил маленький старичок, нападая на Дрона, – а моего Ваньку забрил. Эх, умирать будем!
– То то умирать будем!
– Я от миру не отказчик, – говорил Дрон.
– То то не отказчик, брюхо отрастил!..
Два длинные мужика говорили свое. Как только Ростов, сопутствуемый Ильиным, Лаврушкой и Алпатычем, подошел к толпе, Карп, заложив пальцы за кушак, слегка улыбаясь, вышел вперед. Дрон, напротив, зашел в задние ряды, и толпа сдвинулась плотнее.
– Эй! кто у вас староста тут? – крикнул Ростов, быстрым шагом подойдя к толпе.
– Староста то? На что вам?.. – спросил Карп. Но не успел он договорить, как шапка слетела с него и голова мотнулась набок от сильного удара.
– Шапки долой, изменники! – крикнул полнокровный голос Ростова. – Где староста? – неистовым голосом кричал он.
– Старосту, старосту кличет… Дрон Захарыч, вас, – послышались кое где торопливо покорные голоса, и шапки стали сниматься с голов.
– Нам бунтовать нельзя, мы порядки блюдем, – проговорил Карп, и несколько голосов сзади в то же мгновенье заговорили вдруг:
– Как старички пороптали, много вас начальства…
– Разговаривать?.. Бунт!.. Разбойники! Изменники! – бессмысленно, не своим голосом завопил Ростов, хватая за юрот Карпа. – Вяжи его, вяжи! – кричал он, хотя некому было вязать его, кроме Лаврушки и Алпатыча.
Лаврушка, однако, подбежал к Карпу и схватил его сзади за руки.
– Прикажете наших из под горы кликнуть? – крикнул он.
Алпатыч обратился к мужикам, вызывая двоих по именам, чтобы вязать Карпа. Мужики покорно вышли из толпы и стали распоясываться.
– Староста где? – кричал Ростов.
Дрон, с нахмуренным и бледным лицом, вышел из толпы.
– Ты староста? Вязать, Лаврушка! – кричал Ростов, как будто и это приказание не могло встретить препятствий. И действительно, еще два мужика стали вязать Дрона, который, как бы помогая им, снял с себя кушан и подал им.
– А вы все слушайте меня, – Ростов обратился к мужикам: – Сейчас марш по домам, и чтобы голоса вашего я не слыхал.
– Что ж, мы никакой обиды не делали. Мы только, значит, по глупости. Только вздор наделали… Я же сказывал, что непорядки, – послышались голоса, упрекавшие друг друга.
– Вот я же вам говорил, – сказал Алпатыч, вступая в свои права. – Нехорошо, ребята!
– Глупость наша, Яков Алпатыч, – отвечали голоса, и толпа тотчас же стала расходиться и рассыпаться по деревне.
Связанных двух мужиков повели на барский двор. Два пьяные мужика шли за ними.
– Эх, посмотрю я на тебя! – говорил один из них, обращаясь к Карпу.
– Разве можно так с господами говорить? Ты думал что?
– Дурак, – подтверждал другой, – право, дурак!
Через два часа подводы стояли на дворе богучаровского дома. Мужики оживленно выносили и укладывали на подводы господские вещи, и Дрон, по желанию княжны Марьи выпущенный из рундука, куда его заперли, стоя на дворе, распоряжался мужиками.
– Ты ее так дурно не клади, – говорил один из мужиков, высокий человек с круглым улыбающимся лицом, принимая из рук горничной шкатулку. – Она ведь тоже денег стоит. Что же ты ее так то вот бросишь или пол веревку – а она потрется. Я так не люблю. А чтоб все честно, по закону было. Вот так то под рогожку, да сенцом прикрой, вот и важно. Любо!
– Ишь книг то, книг, – сказал другой мужик, выносивший библиотечные шкафы князя Андрея. – Ты не цепляй! А грузно, ребята, книги здоровые!
– Да, писали, не гуляли! – значительно подмигнув, сказал высокий круглолицый мужик, указывая на толстые лексиконы, лежавшие сверху.

Ростов, не желая навязывать свое знакомство княжне, не пошел к ней, а остался в деревне, ожидая ее выезда. Дождавшись выезда экипажей княжны Марьи из дома, Ростов сел верхом и до пути, занятого нашими войсками, в двенадцати верстах от Богучарова, верхом провожал ее. В Янкове, на постоялом дворе, он простился с нею почтительно, в первый раз позволив себе поцеловать ее руку.
– Как вам не совестно, – краснея, отвечал он княжне Марье на выражение благодарности за ее спасенье (как она называла его поступок), – каждый становой сделал бы то же. Если бы нам только приходилось воевать с мужиками, мы бы не допустили так далеко неприятеля, – говорил он, стыдясь чего то и стараясь переменить разговор. – Я счастлив только, что имел случай познакомиться с вами. Прощайте, княжна, желаю вам счастия и утешения и желаю встретиться с вами при более счастливых условиях. Ежели вы не хотите заставить краснеть меня, пожалуйста, не благодарите.
Но княжна, если не благодарила более словами, благодарила его всем выражением своего сиявшего благодарностью и нежностью лица. Она не могла верить ему, что ей не за что благодарить его. Напротив, для нее несомненно было то, что ежели бы его не было, то она, наверное, должна была бы погибнуть и от бунтовщиков и от французов; что он, для того чтобы спасти ее, подвергал себя самым очевидным и страшным опасностям; и еще несомненнее было то, что он был человек с высокой и благородной душой, который умел понять ее положение и горе. Его добрые и честные глаза с выступившими на них слезами, в то время как она сама, заплакав, говорила с ним о своей потере, не выходили из ее воображения.
Когда она простилась с ним и осталась одна, княжна Марья вдруг почувствовала в глазах слезы, и тут уж не в первый раз ей представился странный вопрос, любит ли она его?
По дороге дальше к Москве, несмотря на то, что положение княжны было не радостно, Дуняша, ехавшая с ней в карете, не раз замечала, что княжна, высунувшись в окно кареты, чему то радостно и грустно улыбалась.
«Ну что же, ежели бы я и полюбила его? – думала княжна Марья.
Как ни стыдно ей было признаться себе, что она первая полюбила человека, который, может быть, никогда не полюбит ее, она утешала себя мыслью, что никто никогда не узнает этого и что она не будет виновата, ежели будет до конца жизни, никому не говоря о том, любить того, которого она любила в первый и в последний раз.
Иногда она вспоминала его взгляды, его участие, его слова, и ей казалось счастье не невозможным. И тогда то Дуняша замечала, что она, улыбаясь, глядела в окно кареты.
«И надо было ему приехать в Богучарово, и в эту самую минуту! – думала княжна Марья. – И надо было его сестре отказать князю Андрею! – И во всем этом княжна Марья видела волю провиденья.
Впечатление, произведенное на Ростова княжной Марьей, было очень приятное. Когда ои вспоминал про нее, ему становилось весело, и когда товарищи, узнав о бывшем с ним приключении в Богучарове, шутили ему, что он, поехав за сеном, подцепил одну из самых богатых невест в России, Ростов сердился. Он сердился именно потому, что мысль о женитьбе на приятной для него, кроткой княжне Марье с огромным состоянием не раз против его воли приходила ему в голову. Для себя лично Николай не мог желать жены лучше княжны Марьи: женитьба на ней сделала бы счастье графини – его матери, и поправила бы дела его отца; и даже – Николай чувствовал это – сделала бы счастье княжны Марьи. Но Соня? И данное слово? И от этого то Ростов сердился, когда ему шутили о княжне Болконской.


Приняв командование над армиями, Кутузов вспомнил о князе Андрее и послал ему приказание прибыть в главную квартиру.
Князь Андрей приехал в Царево Займище в тот самый день и в то самое время дня, когда Кутузов делал первый смотр войскам. Князь Андрей остановился в деревне у дома священника, у которого стоял экипаж главнокомандующего, и сел на лавочке у ворот, ожидая светлейшего, как все называли теперь Кутузова. На поле за деревней слышны были то звуки полковой музыки, то рев огромного количества голосов, кричавших «ура!новому главнокомандующему. Тут же у ворот, шагах в десяти от князя Андрея, пользуясь отсутствием князя и прекрасной погодой, стояли два денщика, курьер и дворецкий. Черноватый, обросший усами и бакенбардами, маленький гусарский подполковник подъехал к воротам и, взглянув на князя Андрея, спросил: здесь ли стоит светлейший и скоро ли он будет?
Князь Андрей сказал, что он не принадлежит к штабу светлейшего и тоже приезжий. Гусарский подполковник обратился к нарядному денщику, и денщик главнокомандующего сказал ему с той особенной презрительностью, с которой говорят денщики главнокомандующих с офицерами:
– Что, светлейший? Должно быть, сейчас будет. Вам что?
Гусарский подполковник усмехнулся в усы на тон денщика, слез с лошади, отдал ее вестовому и подошел к Болконскому, слегка поклонившись ему. Болконский посторонился на лавке. Гусарский подполковник сел подле него.
– Тоже дожидаетесь главнокомандующего? – заговорил гусарский подполковник. – Говог'ят, всем доступен, слава богу. А то с колбасниками беда! Недаг'ом Ег'молов в немцы пг'осился. Тепег'ь авось и г'усским говог'ить можно будет. А то чег'т знает что делали. Все отступали, все отступали. Вы делали поход? – спросил он.
– Имел удовольствие, – отвечал князь Андрей, – не только участвовать в отступлении, но и потерять в этом отступлении все, что имел дорогого, не говоря об именьях и родном доме… отца, который умер с горя. Я смоленский.
– А?.. Вы князь Болконский? Очень г'ад познакомиться: подполковник Денисов, более известный под именем Васьки, – сказал Денисов, пожимая руку князя Андрея и с особенно добрым вниманием вглядываясь в лицо Болконского. – Да, я слышал, – сказал он с сочувствием и, помолчав немного, продолжал: – Вот и скифская война. Это все хог'ошо, только не для тех, кто своими боками отдувается. А вы – князь Андг'ей Болконский? – Он покачал головой. – Очень г'ад, князь, очень г'ад познакомиться, – прибавил он опять с грустной улыбкой, пожимая ему руку.
Князь Андрей знал Денисова по рассказам Наташи о ее первом женихе. Это воспоминанье и сладко и больно перенесло его теперь к тем болезненным ощущениям, о которых он последнее время давно уже не думал, но которые все таки были в его душе. В последнее время столько других и таких серьезных впечатлений, как оставление Смоленска, его приезд в Лысые Горы, недавнее известно о смерти отца, – столько ощущений было испытано им, что эти воспоминания уже давно не приходили ему и, когда пришли, далеко не подействовали на него с прежней силой. И для Денисова тот ряд воспоминаний, которые вызвало имя Болконского, было далекое, поэтическое прошедшее, когда он, после ужина и пения Наташи, сам не зная как, сделал предложение пятнадцатилетней девочке. Он улыбнулся воспоминаниям того времени и своей любви к Наташе и тотчас же перешел к тому, что страстно и исключительно теперь занимало его. Это был план кампании, который он придумал, служа во время отступления на аванпостах. Он представлял этот план Барклаю де Толли и теперь намерен был представить его Кутузову. План основывался на том, что операционная линия французов слишком растянута и что вместо того, или вместе с тем, чтобы действовать с фронта, загораживая дорогу французам, нужно было действовать на их сообщения. Он начал разъяснять свой план князю Андрею.
– Они не могут удержать всей этой линии. Это невозможно, я отвечаю, что пг'ог'ву их; дайте мне пятьсот человек, я г'азог'ву их, это вег'но! Одна система – паг'тизанская.
Денисов встал и, делая жесты, излагал свой план Болконскому. В средине его изложения крики армии, более нескладные, более распространенные и сливающиеся с музыкой и песнями, послышались на месте смотра. На деревне послышался топот и крики.
– Сам едет, – крикнул казак, стоявший у ворот, – едет! Болконский и Денисов подвинулись к воротам, у которых стояла кучка солдат (почетный караул), и увидали подвигавшегося по улице Кутузова, верхом на невысокой гнедой лошадке. Огромная свита генералов ехала за ним. Барклай ехал почти рядом; толпа офицеров бежала за ними и вокруг них и кричала «ура!».
Вперед его во двор проскакали адъютанты. Кутузов, нетерпеливо подталкивая свою лошадь, плывшую иноходью под его тяжестью, и беспрестанно кивая головой, прикладывал руку к бедой кавалергардской (с красным околышем и без козырька) фуражке, которая была на нем. Подъехав к почетному караулу молодцов гренадеров, большей частью кавалеров, отдававших ему честь, он с минуту молча, внимательно посмотрел на них начальническим упорным взглядом и обернулся к толпе генералов и офицеров, стоявших вокруг него. Лицо его вдруг приняло тонкое выражение; он вздернул плечами с жестом недоумения.
– И с такими молодцами всё отступать и отступать! – сказал он. – Ну, до свиданья, генерал, – прибавил он и тронул лошадь в ворота мимо князя Андрея и Денисова.
– Ура! ура! ура! – кричали сзади его.
С тех пор как не видал его князь Андрей, Кутузов еще потолстел, обрюзг и оплыл жиром. Но знакомые ему белый глаз, и рана, и выражение усталости в его лице и фигуре были те же. Он был одет в мундирный сюртук (плеть на тонком ремне висела через плечо) и в белой кавалергардской фуражке. Он, тяжело расплываясь и раскачиваясь, сидел на своей бодрой лошадке.
– Фю… фю… фю… – засвистал он чуть слышно, въезжая на двор. На лице его выражалась радость успокоения человека, намеревающегося отдохнуть после представительства. Он вынул левую ногу из стремени, повалившись всем телом и поморщившись от усилия, с трудом занес ее на седло, облокотился коленкой, крякнул и спустился на руки к казакам и адъютантам, поддерживавшим его.
Он оправился, оглянулся своими сощуренными глазами и, взглянув на князя Андрея, видимо, не узнав его, зашагал своей ныряющей походкой к крыльцу.
– Фю… фю… фю, – просвистал он и опять оглянулся на князя Андрея. Впечатление лица князя Андрея только после нескольких секунд (как это часто бывает у стариков) связалось с воспоминанием о его личности.
– А, здравствуй, князь, здравствуй, голубчик, пойдем… – устало проговорил он, оглядываясь, и тяжело вошел на скрипящее под его тяжестью крыльцо. Он расстегнулся и сел на лавочку, стоявшую на крыльце.
– Ну, что отец?
– Вчера получил известие о его кончине, – коротко сказал князь Андрей.
Кутузов испуганно открытыми глазами посмотрел на князя Андрея, потом снял фуражку и перекрестился: «Царство ему небесное! Да будет воля божия над всеми нами!Он тяжело, всей грудью вздохнул и помолчал. „Я его любил и уважал и сочувствую тебе всей душой“. Он обнял князя Андрея, прижал его к своей жирной груди и долго не отпускал от себя. Когда он отпустил его, князь Андрей увидал, что расплывшие губы Кутузова дрожали и на глазах были слезы. Он вздохнул и взялся обеими руками за лавку, чтобы встать.
– Пойдем, пойдем ко мне, поговорим, – сказал он; но в это время Денисов, так же мало робевший перед начальством, как и перед неприятелем, несмотря на то, что адъютанты у крыльца сердитым шепотом останавливали его, смело, стуча шпорами по ступенькам, вошел на крыльцо. Кутузов, оставив руки упертыми на лавку, недовольно смотрел на Денисова. Денисов, назвав себя, объявил, что имеет сообщить его светлости дело большой важности для блага отечества. Кутузов усталым взглядом стал смотреть на Денисова и досадливым жестом, приняв руки и сложив их на животе, повторил: «Для блага отечества? Ну что такое? Говори». Денисов покраснел, как девушка (так странно было видеть краску на этом усатом, старом и пьяном лице), и смело начал излагать свой план разрезания операционной линии неприятеля между Смоленском и Вязьмой. Денисов жил в этих краях и знал хорошо местность. План его казался несомненно хорошим, в особенности по той силе убеждения, которая была в его словах. Кутузов смотрел себе на ноги и изредка оглядывался на двор соседней избы, как будто он ждал чего то неприятного оттуда. Из избы, на которую он смотрел, действительно во время речи Денисова показался генерал с портфелем под мышкой.
– Что? – в середине изложения Денисова проговорил Кутузов. – Уже готовы?
– Готов, ваша светлость, – сказал генерал. Кутузов покачал головой, как бы говоря: «Как это все успеть одному человеку», и продолжал слушать Денисова.
– Даю честное благородное слово гусского офицег'а, – говорил Денисов, – что я г'азог'ву сообщения Наполеона.
– Тебе Кирилл Андреевич Денисов, обер интендант, как приходится? – перебил его Кутузов.
– Дядя г'одной, ваша светлость.
– О! приятели были, – весело сказал Кутузов. – Хорошо, хорошо, голубчик, оставайся тут при штабе, завтра поговорим. – Кивнув головой Денисову, он отвернулся и протянул руку к бумагам, которые принес ему Коновницын.
– Не угодно ли вашей светлости пожаловать в комнаты, – недовольным голосом сказал дежурный генерал, – необходимо рассмотреть планы и подписать некоторые бумаги. – Вышедший из двери адъютант доложил, что в квартире все было готово. Но Кутузову, видимо, хотелось войти в комнаты уже свободным. Он поморщился…
– Нет, вели подать, голубчик, сюда столик, я тут посмотрю, – сказал он. – Ты не уходи, – прибавил он, обращаясь к князю Андрею. Князь Андрей остался на крыльце, слушая дежурного генерала.
Во время доклада за входной дверью князь Андрей слышал женское шептанье и хрустение женского шелкового платья. Несколько раз, взглянув по тому направлению, он замечал за дверью, в розовом платье и лиловом шелковом платке на голове, полную, румяную и красивую женщину с блюдом, которая, очевидно, ожидала входа влавввквмандующего. Адъютант Кутузова шепотом объяснил князю Андрею, что это была хозяйка дома, попадья, которая намеревалась подать хлеб соль его светлости. Муж ее встретил светлейшего с крестом в церкви, она дома… «Очень хорошенькая», – прибавил адъютант с улыбкой. Кутузов оглянулся на эти слова. Кутузов слушал доклад дежурного генерала (главным предметом которого была критика позиции при Цареве Займище) так же, как он слушал Денисова, так же, как он слушал семь лет тому назад прения Аустерлицкого военного совета. Он, очевидно, слушал только оттого, что у него были уши, которые, несмотря на то, что в одном из них был морской канат, не могли не слышать; но очевидно было, что ничто из того, что мог сказать ему дежурный генерал, не могло не только удивить или заинтересовать его, но что он знал вперед все, что ему скажут, и слушал все это только потому, что надо прослушать, как надо прослушать поющийся молебен. Все, что говорил Денисов, было дельно и умно. То, что говорил дежурный генерал, было еще дельнее и умнее, но очевидно было, что Кутузов презирал и знание и ум и знал что то другое, что должно было решить дело, – что то другое, независимое от ума и знания. Князь Андрей внимательно следил за выражением лица главнокомандующего, и единственное выражение, которое он мог заметить в нем, было выражение скуки, любопытства к тому, что такое означал женский шепот за дверью, и желание соблюсти приличие. Очевидно было, что Кутузов презирал ум, и знание, и даже патриотическое чувство, которое выказывал Денисов, но презирал не умом, не чувством, не знанием (потому что он и не старался выказывать их), а он презирал их чем то другим. Он презирал их своей старостью, своею опытностью жизни. Одно распоряжение, которое от себя в этот доклад сделал Кутузов, откосилось до мародерства русских войск. Дежурный редерал в конце доклада представил светлейшему к подписи бумагу о взысканий с армейских начальников по прошению помещика за скошенный зеленый овес.
Кутузов зачмокал губами и закачал головой, выслушав это дело.
– В печку… в огонь! И раз навсегда тебе говорю, голубчик, – сказал он, – все эти дела в огонь. Пуская косят хлеба и жгут дрова на здоровье. Я этого не приказываю и не позволяю, но и взыскивать не могу. Без этого нельзя. Дрова рубят – щепки летят. – Он взглянул еще раз на бумагу. – О, аккуратность немецкая! – проговорил он, качая головой.


– Ну, теперь все, – сказал Кутузов, подписывая последнюю бумагу, и, тяжело поднявшись и расправляя складки своей белой пухлой шеи, с повеселевшим лицом направился к двери.
Попадья, с бросившеюся кровью в лицо, схватилась за блюдо, которое, несмотря на то, что она так долго приготовлялась, она все таки не успела подать вовремя. И с низким поклоном она поднесла его Кутузову.
Глаза Кутузова прищурились; он улыбнулся, взял рукой ее за подбородок и сказал:
– И красавица какая! Спасибо, голубушка!
Он достал из кармана шаровар несколько золотых и положил ей на блюдо.
– Ну что, как живешь? – сказал Кутузов, направляясь к отведенной для него комнате. Попадья, улыбаясь ямочками на румяном лице, прошла за ним в горницу. Адъютант вышел к князю Андрею на крыльцо и приглашал его завтракать; через полчаса князя Андрея позвали опять к Кутузову. Кутузов лежал на кресле в том же расстегнутом сюртуке. Он держал в руке французскую книгу и при входе князя Андрея, заложив ее ножом, свернул. Это был «Les chevaliers du Cygne», сочинение madame de Genlis [«Рыцари Лебедя», мадам де Жанлис], как увидал князь Андрей по обертке.
– Ну садись, садись тут, поговорим, – сказал Кутузов. – Грустно, очень грустно. Но помни, дружок, что я тебе отец, другой отец… – Князь Андрей рассказал Кутузову все, что он знал о кончине своего отца, и о том, что он видел в Лысых Горах, проезжая через них.
– До чего… до чего довели! – проговорил вдруг Кутузов взволнованным голосом, очевидно, ясно представив себе, из рассказа князя Андрея, положение, в котором находилась Россия. – Дай срок, дай срок, – прибавил он с злобным выражением лица и, очевидно, не желая продолжать этого волновавшего его разговора, сказал: – Я тебя вызвал, чтоб оставить при себе.
– Благодарю вашу светлость, – отвечал князь Андрей, – но я боюсь, что не гожусь больше для штабов, – сказал он с улыбкой, которую Кутузов заметил. Кутузов вопросительно посмотрел на него. – А главное, – прибавил князь Андрей, – я привык к полку, полюбил офицеров, и люди меня, кажется, полюбили. Мне бы жалко было оставить полк. Ежели я отказываюсь от чести быть при вас, то поверьте…
Умное, доброе и вместе с тем тонко насмешливое выражение светилось на пухлом лице Кутузова. Он перебил Болконского:
– Жалею, ты бы мне нужен был; но ты прав, ты прав. Нам не сюда люди нужны. Советчиков всегда много, а людей нет. Не такие бы полки были, если бы все советчики служили там в полках, как ты. Я тебя с Аустерлица помню… Помню, помню, с знаменем помню, – сказал Кутузов, и радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании. Кутузов притянул его за руку, подставляя ему щеку, и опять князь Андрей на глазах старика увидал слезы. Хотя князь Андрей и знал, что Кутузов был слаб на слезы и что он теперь особенно ласкает его и жалеет вследствие желания выказать сочувствие к его потере, но князю Андрею и радостно и лестно было это воспоминание об Аустерлице.
– Иди с богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога – это дорога чести. – Он помолчал. – Я жалел о тебе в Букареште: мне послать надо было. – И, переменив разговор, Кутузов начал говорить о турецкой войне и заключенном мире. – Да, немало упрекали меня, – сказал Кутузов, – и за войну и за мир… а все пришло вовремя. Tout vient a point a celui qui sait attendre. [Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать.] A и там советчиков не меньше было, чем здесь… – продолжал он, возвращаясь к советчикам, которые, видимо, занимали его. – Ох, советчики, советчики! – сказал он. Если бы всех слушать, мы бы там, в Турции, и мира не заключили, да и войны бы не кончили. Всё поскорее, а скорое на долгое выходит. Если бы Каменский не умер, он бы пропал. Он с тридцатью тысячами штурмовал крепости. Взять крепость не трудно, трудно кампанию выиграть. А для этого не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Каменский на Рущук солдат послал, а я их одних (терпение и время) посылал и взял больше крепостей, чем Каменский, и лошадиное мясо турок есть заставил. – Он покачал головой. – И французы тоже будут! Верь моему слову, – воодушевляясь, проговорил Кутузов, ударяя себя в грудь, – будут у меня лошадиное мясо есть! – И опять глаза его залоснились слезами.
– Однако до лжно же будет принять сражение? – сказал князь Андрей.
– До лжно будет, если все этого захотят, нечего делать… А ведь, голубчик: нет сильнее тех двух воинов, терпение и время; те всё сделают, да советчики n'entendent pas de cette oreille, voila le mal. [этим ухом не слышат, – вот что плохо.] Одни хотят, другие не хотят. Что ж делать? – спросил он, видимо, ожидая ответа. – Да, что ты велишь делать? – повторил он, и глаза его блестели глубоким, умным выражением. – Я тебе скажу, что делать, – проговорил он, так как князь Андрей все таки не отвечал. – Я тебе скажу, что делать и что я делаю. Dans le doute, mon cher, – он помолчал, – abstiens toi, [В сомнении, мой милый, воздерживайся.] – выговорил он с расстановкой.
– Ну, прощай, дружок; помни, что я всей душой несу с тобой твою потерю и что я тебе не светлейший, не князь и не главнокомандующий, а я тебе отец. Ежели что нужно, прямо ко мне. Прощай, голубчик. – Он опять обнял и поцеловал его. И еще князь Андрей не успел выйти в дверь, как Кутузов успокоительно вздохнул и взялся опять за неконченный роман мадам Жанлис «Les chevaliers du Cygne».
Как и отчего это случилось, князь Андрей не мог бы никак объяснить; но после этого свидания с Кутузовым он вернулся к своему полку успокоенный насчет общего хода дела и насчет того, кому оно вверено было. Чем больше он видел отсутствие всего личного в этом старике, в котором оставались как будто одни привычки страстей и вместо ума (группирующего события и делающего выводы) одна способность спокойного созерцания хода событий, тем более он был спокоен за то, что все будет так, как должно быть. «У него не будет ничего своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, – думал князь Андрей, – но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что то сильнее и значительнее его воли, – это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и, ввиду этого значения, умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной волн, направленной на другое. А главное, – думал князь Андрей, – почему веришь ему, – это то, что он русский, несмотря на роман Жанлис и французские поговорки; это то, что голос его задрожал, когда он сказал: „До чего довели!“, и что он захлипал, говоря о том, что он „заставит их есть лошадиное мясо“. На этом же чувстве, которое более или менее смутно испытывали все, и основано было то единомыслие и общее одобрение, которое сопутствовало народному, противному придворным соображениям, избранию Кутузова в главнокомандующие.


После отъезда государя из Москвы московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму и казались неизбежны.
С приближением неприятеля к Москве взгляд москвичей на свое положение не только не делался серьезнее, но, напротив, еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся большую опасность. При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, – второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.
Растопчинские афишки с изображением вверху питейного дома, целовальника и московского мещанина Карпушки Чигирина, который, быв в ратниках и выпив лишний крючок на тычке, услыхал, будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился, разругал скверными словами всех французов, вышел из питейного дома и заговорил под орлом собравшемуся народу, читались и обсуживались наравне с последним буриме Василия Львовича Пушкина.
В клубе, в угловой комнате, собирались читать эти афиши, и некоторым нравилось, как Карпушка подтрунивал над французами, говоря, что они от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, что они все карлики и что их троих одна баба вилами закинет. Некоторые не одобряли этого тона и говорила, что это пошло и глупо. Рассказывали о том, что французов и даже всех иностранцев Растопчин выслал из Москвы, что между ними шпионы и агенты Наполеона; но рассказывали это преимущественно для того, чтобы при этом случае передать остроумные слова, сказанные Растопчиным при их отправлении. Иностранцев отправляли на барке в Нижний, и Растопчин сказал им: «Rentrez en vous meme, entrez dans la barque et n'en faites pas une barque ne Charon». [войдите сами в себя и в эту лодку и постарайтесь, чтобы эта лодка не сделалась для вас лодкой Харона.] Рассказывали, что уже выслали из Москвы все присутственные места, и тут же прибавляли шутку Шиншина, что за это одно Москва должна быть благодарна Наполеону. Рассказывали, что Мамонову его полк будет стоить восемьсот тысяч, что Безухов еще больше затратил на своих ратников, но что лучше всего в поступке Безухова то, что он сам оденется в мундир и поедет верхом перед полком и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него.
– Вы никому не делаете милости, – сказала Жюли Друбецкая, собирая и прижимая кучку нащипанной корпии тонкими пальцами, покрытыми кольцами.
Жюли собиралась на другой день уезжать из Москвы и делала прощальный вечер.
– Безухов est ridicule [смешон], но он так добр, так мил. Что за удовольствие быть так caustique [злоязычным]?
– Штраф! – сказал молодой человек в ополченском мундире, которого Жюли называла «mon chevalier» [мой рыцарь] и который с нею вместе ехал в Нижний.
В обществе Жюли, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований.
– Другой штраф за галлицизм, – сказал русский писатель, бывший в гостиной. – «Удовольствие быть не по русски.
– Вы никому не делаете милости, – продолжала Жюли к ополченцу, не обращая внимания на замечание сочинителя. – За caustique виновата, – сказала она, – и плачу, но за удовольствие сказать вам правду я готова еще заплатить; за галлицизмы не отвечаю, – обратилась она к сочинителю: – у меня нет ни денег, ни времени, как у князя Голицына, взять учителя и учиться по русски. А вот и он, – сказала Жюли. – Quand on… [Когда.] Нет, нет, – обратилась она к ополченцу, – не поймаете. Когда говорят про солнце – видят его лучи, – сказала хозяйка, любезно улыбаясь Пьеру. – Мы только говорили о вас, – с свойственной светским женщинам свободой лжи сказала Жюли. – Мы говорили, что ваш полк, верно, будет лучше мамоновского.
– Ах, не говорите мне про мой полк, – отвечал Пьер, целуя руку хозяйке и садясь подле нее. – Он мне так надоел!
– Вы ведь, верно, сами будете командовать им? – сказала Жюли, хитро и насмешливо переглянувшись с ополченцем.
Ополченец в присутствии Пьера был уже не так caustique, и в лице его выразилось недоуменье к тому, что означала улыбка Жюли. Несмотря на свою рассеянность и добродушие, личность Пьера прекращала тотчас же всякие попытки на насмешку в его присутствии.
– Нет, – смеясь, отвечал Пьер, оглядывая свое большое, толстое тело. – В меня слишком легко попасть французам, да и я боюсь, что не влезу на лошадь…
В числе перебираемых лиц для предмета разговора общество Жюли попало на Ростовых.
– Очень, говорят, плохи дела их, – сказала Жюли. – И он так бестолков – сам граф. Разумовские хотели купить его дом и подмосковную, и все это тянется. Он дорожится.
– Нет, кажется, на днях состоится продажа, – сказал кто то. – Хотя теперь и безумно покупать что нибудь в Москве.
– Отчего? – сказала Жюли. – Неужели вы думаете, что есть опасность для Москвы?
– Отчего же вы едете?
– Я? Вот странно. Я еду, потому… ну потому, что все едут, и потом я не Иоанна д'Арк и не амазонка.
– Ну, да, да, дайте мне еще тряпочек.
– Ежели он сумеет повести дела, он может заплатить все долги, – продолжал ополченец про Ростова.
– Добрый старик, но очень pauvre sire [плох]. И зачем они живут тут так долго? Они давно хотели ехать в деревню. Натали, кажется, здорова теперь? – хитро улыбаясь, спросила Жюли у Пьера.
– Они ждут меньшого сына, – сказал Пьер. – Он поступил в казаки Оболенского и поехал в Белую Церковь. Там формируется полк. А теперь они перевели его в мой полк и ждут каждый день. Граф давно хотел ехать, но графиня ни за что не согласна выехать из Москвы, пока не приедет сын.
– Я их третьего дня видела у Архаровых. Натали опять похорошела и повеселела. Она пела один романс. Как все легко проходит у некоторых людей!
– Что проходит? – недовольно спросил Пьер. Жюли улыбнулась.
– Вы знаете, граф, что такие рыцари, как вы, бывают только в романах madame Suza.
– Какой рыцарь? Отчего? – краснея, спросил Пьер.
– Ну, полноте, милый граф, c'est la fable de tout Moscou. Je vous admire, ma parole d'honneur. [это вся Москва знает. Право, я вам удивляюсь.]
– Штраф! Штраф! – сказал ополченец.
– Ну, хорошо. Нельзя говорить, как скучно!
– Qu'est ce qui est la fable de tout Moscou? [Что знает вся Москва?] – вставая, сказал сердито Пьер.
– Полноте, граф. Вы знаете!
– Ничего не знаю, – сказал Пьер.
– Я знаю, что вы дружны были с Натали, и потому… Нет, я всегда дружнее с Верой. Cette chere Vera! [Эта милая Вера!]
– Non, madame, [Нет, сударыня.] – продолжал Пьер недовольным тоном. – Я вовсе не взял на себя роль рыцаря Ростовой, и я уже почти месяц не был у них. Но я не понимаю жестокость…
– Qui s'excuse – s'accuse, [Кто извиняется, тот обвиняет себя.] – улыбаясь и махая корпией, говорила Жюли и, чтобы за ней осталось последнее слово, сейчас же переменила разговор. – Каково, я нынче узнала: бедная Мари Волконская приехала вчера в Москву. Вы слышали, она потеряла отца?
– Неужели! Где она? Я бы очень желал увидать ее, – сказал Пьер.
– Я вчера провела с ней вечер. Она нынче или завтра утром едет в подмосковную с племянником.
– Ну что она, как? – сказал Пьер.
– Ничего, грустна. Но знаете, кто ее спас? Это целый роман. Nicolas Ростов. Ее окружили, хотели убить, ранили ее людей. Он бросился и спас ее…
– Еще роман, – сказал ополченец. – Решительно это общее бегство сделано, чтобы все старые невесты шли замуж. Catiche – одна, княжна Болконская – другая.
– Вы знаете, что я в самом деле думаю, что она un petit peu amoureuse du jeune homme. [немножечко влюблена в молодого человека.]
– Штраф! Штраф! Штраф!
– Но как же это по русски сказать?..


Когда Пьер вернулся домой, ему подали две принесенные в этот день афиши Растопчина.
В первой говорилось о том, что слух, будто графом Растопчиным запрещен выезд из Москвы, – несправедлив и что, напротив, граф Растопчин рад, что из Москвы уезжают барыни и купеческие жены. «Меньше страху, меньше новостей, – говорилось в афише, – но я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет». Эти слова в первый раз ясно ыоказали Пьеру, что французы будут в Москве. Во второй афише говорилось, что главная квартира наша в Вязьме, что граф Витгснштейн победил французов, но что так как многие жители желают вооружиться, то для них есть приготовленное в арсенале оружие: сабли, пистолеты, ружья, которые жители могут получать по дешевой цене. Тон афиш был уже не такой шутливый, как в прежних чигиринских разговорах. Пьер задумался над этими афишами. Очевидно, та страшная грозовая туча, которую он призывал всеми силами своей души и которая вместе с тем возбуждала в нем невольный ужас, – очевидно, туча эта приближалась.
«Поступить в военную службу и ехать в армию или дожидаться? – в сотый раз задавал себе Пьер этот вопрос. Он взял колоду карт, лежавших у него на столе, и стал делать пасьянс.
– Ежели выйдет этот пасьянс, – говорил он сам себе, смешав колоду, держа ее в руке и глядя вверх, – ежели выйдет, то значит… что значит?.. – Он не успел решить, что значит, как за дверью кабинета послышался голос старшей княжны, спрашивающей, можно ли войти.
– Тогда будет значить, что я должен ехать в армию, – договорил себе Пьер. – Войдите, войдите, – прибавил он, обращаясь к княжие.
(Одна старшая княжна, с длинной талией и окаменелым лидом, продолжала жить в доме Пьера; две меньшие вышли замуж.)
– Простите, mon cousin, что я пришла к вам, – сказала она укоризненно взволнованным голосом. – Ведь надо наконец на что нибудь решиться! Что ж это будет такое? Все выехали из Москвы, и народ бунтует. Что ж мы остаемся?
– Напротив, все, кажется, благополучно, ma cousine, – сказал Пьер с тою привычкой шутливости, которую Пьер, всегда конфузно переносивший свою роль благодетеля перед княжною, усвоил себе в отношении к ней.
– Да, это благополучно… хорошо благополучие! Мне нынче Варвара Ивановна порассказала, как войска наши отличаются. Уж точно можно чести приписать. Да и народ совсем взбунтовался, слушать перестают; девка моя и та грубить стала. Этак скоро и нас бить станут. По улицам ходить нельзя. А главное, нынче завтра французы будут, что ж нам ждать! Я об одном прошу, mon cousin, – сказала княжна, – прикажите свезти меня в Петербург: какая я ни есть, а я под бонапартовской властью жить не могу.
– Да полноте, ma cousine, откуда вы почерпаете ваши сведения? Напротив…
– Я вашему Наполеону не покорюсь. Другие как хотят… Ежели вы не хотите этого сделать…
– Да я сделаю, я сейчас прикажу.
Княжне, видимо, досадно было, что не на кого было сердиться. Она, что то шепча, присела на стул.
– Но вам это неправильно доносят, – сказал Пьер. – В городе все тихо, и опасности никакой нет. Вот я сейчас читал… – Пьер показал княжне афишки. – Граф пишет, что он жизнью отвечает, что неприятель не будет в Москве.
– Ах, этот ваш граф, – с злобой заговорила княжна, – это лицемер, злодей, который сам настроил народ бунтовать. Разве не он писал в этих дурацких афишах, что какой бы там ни был, тащи его за хохол на съезжую (и как глупо)! Кто возьмет, говорит, тому и честь и слава. Вот и долюбезничался. Варвара Ивановна говорила, что чуть не убил народ ее за то, что она по французски заговорила…
– Да ведь это так… Вы всё к сердцу очень принимаете, – сказал Пьер и стал раскладывать пасьянс.
Несмотря на то, что пасьянс сошелся, Пьер не поехал в армию, а остался в опустевшей Москве, все в той же тревоге, нерешимости, в страхе и вместе в радости ожидая чего то ужасного.
На другой день княжна к вечеру уехала, и к Пьеру приехал его главноуправляющий с известием, что требуемых им денег для обмундирования полка нельзя достать, ежели не продать одно имение. Главноуправляющий вообще представлял Пьеру, что все эти затеи полка должны были разорить его. Пьер с трудом скрывал улыбку, слушая слова управляющего.
– Ну, продайте, – говорил он. – Что ж делать, я не могу отказаться теперь!
Чем хуже было положение всяких дел, и в особенности его дел, тем Пьеру было приятнее, тем очевиднее было, что катастрофа, которой он ждал, приближается. Уже никого почти из знакомых Пьера не было в городе. Жюли уехала, княжна Марья уехала. Из близких знакомых одни Ростовы оставались; но к ним Пьер не ездил.
В этот день Пьер, для того чтобы развлечься, поехал в село Воронцово смотреть большой воздушный шар, который строился Леппихом для погибели врага, и пробный шар, который должен был быть пущен завтра. Шар этот был еще не готов; но, как узнал Пьер, он строился по желанию государя. Государь писал графу Растопчину об этом шаре следующее:
«Aussitot que Leppich sera pret, composez lui un equipage pour sa nacelle d'hommes surs et intelligents et depechez un courrier au general Koutousoff pour l'en prevenir. Je l'ai instruit de la chose.
Recommandez, je vous prie, a Leppich d'etre bien attentif sur l'endroit ou il descendra la premiere fois, pour ne pas se tromper et ne pas tomber dans les mains de l'ennemi. Il est indispensable qu'il combine ses mouvements avec le general en chef».
[Только что Леппих будет готов, составьте экипаж для его лодки из верных и умных людей и пошлите курьера к генералу Кутузову, чтобы предупредить его.
Я сообщил ему об этом. Внушите, пожалуйста, Леппиху, чтобы он обратил хорошенько внимание на то место, где он спустится в первый раз, чтобы не ошибиться и не попасть в руки врага. Необходимо, чтоб он соображал свои движения с движениями главнокомандующего.]
Возвращаясь домой из Воронцова и проезжая по Болотной площади, Пьер увидал толпу у Лобного места, остановился и слез с дрожек. Это была экзекуция французского повара, обвиненного в шпионстве. Экзекуция только что кончилась, и палач отвязывал от кобылы жалостно стонавшего толстого человека с рыжими бакенбардами, в синих чулках и зеленом камзоле. Другой преступник, худенький и бледный, стоял тут же. Оба, судя по лицам, были французы. С испуганно болезненным видом, подобным тому, который имел худой француз, Пьер протолкался сквозь толпу.
– Что это? Кто? За что? – спрашивал он. Но вниманье толпы – чиновников, мещан, купцов, мужиков, женщин в салопах и шубках – так было жадно сосредоточено на то, что происходило на Лобном месте, что никто не отвечал ему. Толстый человек поднялся, нахмурившись, пожал плечами и, очевидно, желая выразить твердость, стал, не глядя вокруг себя, надевать камзол; но вдруг губы его задрожали, и он заплакал, сам сердясь на себя, как плачут взрослые сангвинические люди. Толпа громко заговорила, как показалось Пьеру, – для того, чтобы заглушить в самой себе чувство жалости.
– Повар чей то княжеский…
– Что, мусью, видно, русский соус кисел французу пришелся… оскомину набил, – сказал сморщенный приказный, стоявший подле Пьера, в то время как француз заплакал. Приказный оглянулся вокруг себя, видимо, ожидая оценки своей шутки. Некоторые засмеялись, некоторые испуганно продолжали смотреть на палача, который раздевал другого.
Пьер засопел носом, сморщился и, быстро повернувшись, пошел назад к дрожкам, не переставая что то бормотать про себя в то время, как он шел и садился. В продолжение дороги он несколько раз вздрагивал и вскрикивал так громко, что кучер спрашивал его:
– Что прикажете?
– Куда ж ты едешь? – крикнул Пьер на кучера, выезжавшего на Лубянку.
– К главнокомандующему приказали, – отвечал кучер.
– Дурак! скотина! – закричал Пьер, что редко с ним случалось, ругая своего кучера. – Домой я велел; и скорее ступай, болван. Еще нынче надо выехать, – про себя проговорил Пьер.
Пьер при виде наказанного француза и толпы, окружавшей Лобное место, так окончательно решил, что не может долее оставаться в Москве и едет нынче же в армию, что ему казалось, что он или сказал об этом кучеру, или что кучер сам должен был знать это.
Приехав домой, Пьер отдал приказание своему все знающему, все умеющему, известному всей Москве кучеру Евстафьевичу о том, что он в ночь едет в Можайск к войску и чтобы туда были высланы его верховые лошади. Все это не могло быть сделано в тот же день, и потому, по представлению Евстафьевича, Пьер должен был отложить свой отъезд до другого дня, с тем чтобы дать время подставам выехать на дорогу.
24 го числа прояснело после дурной погоды, и в этот день после обеда Пьер выехал из Москвы. Ночью, переменя лошадей в Перхушкове, Пьер узнал, что в этот вечер было большое сражение. Рассказывали, что здесь, в Перхушкове, земля дрожала от выстрелов. На вопросы Пьера о том, кто победил, никто не мог дать ему ответа. (Это было сражение 24 го числа при Шевардине.) На рассвете Пьер подъезжал к Можайску.
Все дома Можайска были заняты постоем войск, и на постоялом дворе, на котором Пьера встретили его берейтор и кучер, в горницах не было места: все было полно офицерами.
В Можайске и за Можайском везде стояли и шли войска. Казаки, пешие, конные солдаты, фуры, ящики, пушки виднелись со всех сторон. Пьер торопился скорее ехать вперед, и чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевала тревога беспокойства и не испытанное еще им новое радостное чувство. Это было чувство, подобное тому, которое он испытывал и в Слободском дворце во время приезда государя, – чувство необходимости предпринять что то и пожертвовать чем то. Он испытывал теперь приятное чувство сознания того, что все то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем то… С чем, Пьер не мог себе дать отчета, да и ее старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство.


24 го было сражение при Шевардинском редуте, 25 го не было пущено ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны, 26 го произошло Бородинское сражение.
Для чего и как были даны и приняты сражения при Шевардине и при Бородине? Для чего было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело ни малейшего смысла. Результатом ближайшим было и должно было быть – для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы (чего мы боялись больше всего в мире), а для французов то, что они приблизились к погибели всей армии (чего они тоже боялись больше всего в мире). Результат этот был тогда же совершении очевиден, а между тем Наполеон дал, а Кутузов принял это сражение.
Ежели бы полководцы руководились разумными причинами, казалось, как ясно должно было быть для Наполеона, что, зайдя за две тысячи верст и принимая сражение с вероятной случайностью потери четверти армии, он шел на верную погибель; и столь же ясно бы должно было казаться Кутузову, что, принимая сражение и тоже рискуя потерять четверть армии, он наверное теряет Москву. Для Кутузова это было математически ясно, как ясно то, что ежели в шашках у меня меньше одной шашкой и я буду меняться, я наверное проиграю и потому не должен меняться.
Когда у противника шестнадцать шашек, а у меня четырнадцать, то я только на одну восьмую слабее его; а когда я поменяюсь тринадцатью шашками, то он будет втрое сильнее меня.
До Бородинского сражения наши силы приблизительно относились к французским как пять к шести, а после сражения как один к двум, то есть до сражения сто тысяч; ста двадцати, а после сражения пятьдесят к ста. А вместе с тем умный и опытный Кутузов принял сражение. Наполеон же, гениальный полководец, как его называют, дал сражение, теряя четверть армии и еще более растягивая свою линию. Ежели скажут, что, заняв Москву, он думал, как занятием Вены, кончить кампанию, то против этого есть много доказательств. Сами историки Наполеона рассказывают, что еще от Смоленска он хотел остановиться, знал опасность своего растянутого положения знал, что занятие Москвы не будет концом кампании, потому что от Смоленска он видел, в каком положении оставлялись ему русские города, и не получал ни одного ответа на свои неоднократные заявления о желании вести переговоры.
Давая и принимая Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно. А историки под совершившиеся факты уже потом подвели хитросплетенные доказательства предвидения и гениальности полководцев, которые из всех непроизвольных орудий мировых событий были самыми рабскими и непроизвольными деятелями.
Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла.
На другой вопрос: как даны были Бородинское и предшествующее ему Шевардинское сражения – существует точно так же весьма определенное и всем известное, совершенно ложное представление. Все историки описывают дело следующим образом:
Русская армия будто бы в отступлении своем от Смоленска отыскивала себе наилучшую позицию для генерального сражения, и таковая позиция была найдена будто бы у Бородина.
Русские будто бы укрепили вперед эту позицию, влево от дороги (из Москвы в Смоленск), под прямым почти углом к ней, от Бородина к Утице, на том самом месте, где произошло сражение.
Впереди этой позиции будто бы был выставлен для наблюдения за неприятелем укрепленный передовой пост на Шевардинском кургане. 24 го будто бы Наполеон атаковал передовой пост и взял его; 26 го же атаковал всю русскую армию, стоявшую на позиции на Бородинском поле.
Так говорится в историях, и все это совершенно несправедливо, в чем легко убедится всякий, кто захочет вникнуть в сущность дела.
Русские не отыскивали лучшей позиции; а, напротив, в отступлении своем прошли много позиций, которые были лучше Бородинской. Они не остановились ни на одной из этих позиций: и потому, что Кутузов не хотел принять позицию, избранную не им, и потому, что требованье народного сражения еще недостаточно сильно высказалось, и потому, что не подошел еще Милорадович с ополчением, и еще по другим причинам, которые неисчислимы. Факт тот – что прежние позиции были сильнее и что Бородинская позиция (та, на которой дано сражение) не только не сильна, но вовсе не есть почему нибудь позиция более, чем всякое другое место в Российской империи, на которое, гадая, указать бы булавкой на карте.
Русские не только не укрепляли позицию Бородинского поля влево под прямым углом от дороги (то есть места, на котором произошло сражение), но и никогда до 25 го августа 1812 года не думали о том, чтобы сражение могло произойти на этом месте. Этому служит доказательством, во первых, то, что не только 25 го не было на этом месте укреплений, но что, начатые 25 го числа, они не были кончены и 26 го; во вторых, доказательством служит положение Шевардинского редута: Шевардинский редут, впереди той позиции, на которой принято сражение, не имеет никакого смысла. Для чего был сильнее всех других пунктов укреплен этот редут? И для чего, защищая его 24 го числа до поздней ночи, были истощены все усилия и потеряно шесть тысяч человек? Для наблюдения за неприятелем достаточно было казачьего разъезда. В третьих, доказательством того, что позиция, на которой произошло сражение, не была предвидена и что Шевардинский редут не был передовым пунктом этой позиции, служит то, что Барклай де Толли и Багратион до 25 го числа находились в убеждении, что Шевардинский редут есть левый фланг позиции и что сам Кутузов в донесении своем, писанном сгоряча после сражения, называет Шевардинский редут левым флангом позиции. Уже гораздо после, когда писались на просторе донесения о Бородинском сражении, было (вероятно, для оправдания ошибок главнокомандующего, имеющего быть непогрешимым) выдумано то несправедливое и странное показание, будто Шевардинский редут служил передовым постом (тогда как это был только укрепленный пункт левого фланга) и будто Бородинское сражение было принято нами на укрепленной и наперед избранной позиции, тогда как оно произошло на совершенно неожиданном и почти не укрепленном месте.
Дело же, очевидно, было так: позиция была избрана по реке Колоче, пересекающей большую дорогу не под прямым, а под острым углом, так что левый фланг был в Шевардине, правый около селения Нового и центр в Бородине, при слиянии рек Колочи и Во йны. Позиция эта, под прикрытием реки Колочи, для армии, имеющей целью остановить неприятеля, движущегося по Смоленской дороге к Москве, очевидна для всякого, кто посмотрит на Бородинское поле, забыв о том, как произошло сражение.
Наполеон, выехав 24 го к Валуеву, не увидал (как говорится в историях) позицию русских от Утицы к Бородину (он не мог увидать эту позицию, потому что ее не было) и не увидал передового поста русской армии, а наткнулся в преследовании русского арьергарда на левый фланг позиции русских, на Шевардинский редут, и неожиданно для русских перевел войска через Колочу. И русские, не успев вступить в генеральное сражение, отступили своим левым крылом из позиции, которую они намеревались занять, и заняли новую позицию, которая была не предвидена и не укреплена. Перейдя на левую сторону Колочи, влево от дороги, Наполеон передвинул все будущее сражение справа налево (со стороны русских) и перенес его в поле между Утицей, Семеновским и Бородиным (в это поле, не имеющее в себе ничего более выгодного для позиции, чем всякое другое поле в России), и на этом поле произошло все сражение 26 го числа. В грубой форме план предполагаемого сражения и происшедшего сражения будет следующий:

Ежели бы Наполеон не выехал вечером 24 го числа на Колочу и не велел бы тотчас же вечером атаковать редут, а начал бы атаку на другой день утром, то никто бы не усомнился в том, что Шевардинский редут был левый фланг нашей позиции; и сражение произошло бы так, как мы его ожидали. В таком случае мы, вероятно, еще упорнее бы защищали Шевардинский редут, наш левый фланг; атаковали бы Наполеона в центре или справа, и 24 го произошло бы генеральное сражение на той позиции, которая была укреплена и предвидена. Но так как атака на наш левый фланг произошла вечером, вслед за отступлением нашего арьергарда, то есть непосредственно после сражения при Гридневой, и так как русские военачальники не хотели или не успели начать тогда же 24 го вечером генерального сражения, то первое и главное действие Бородинского сражения было проиграно еще 24 го числа и, очевидно, вело к проигрышу и того, которое было дано 26 го числа.
После потери Шевардинского редута к утру 25 го числа мы оказались без позиции на левом фланге и были поставлены в необходимость отогнуть наше левое крыло и поспешно укреплять его где ни попало.
Но мало того, что 26 го августа русские войска стояли только под защитой слабых, неконченных укреплений, – невыгода этого положения увеличилась еще тем, что русские военачальники, не признав вполне совершившегося факта (потери позиции на левом фланге и перенесения всего будущего поля сражения справа налево), оставались в своей растянутой позиции от села Нового до Утицы и вследствие того должны были передвигать свои войска во время сражения справа налево. Таким образом, во все время сражения русские имели против всей французской армии, направленной на наше левое крыло, вдвое слабейшие силы. (Действия Понятовского против Утицы и Уварова на правом фланге французов составляли отдельные от хода сражения действия.)
Итак, Бородинское сражение произошло совсем не так, как (стараясь скрыть ошибки наших военачальников и вследствие того умаляя славу русского войска и народа) описывают его. Бородинское сражение не произошло на избранной и укрепленной позиции с несколько только слабейшими со стороны русских силами, а Бородинское сражение, вследствие потери Шевардинского редута, принято было русскими на открытой, почти не укрепленной местности с вдвое слабейшими силами против французов, то есть в таких условиях, в которых не только немыслимо было драться десять часов и сделать сражение нерешительным, но немыслимо было удержать в продолжение трех часов армию от совершенного разгрома и бегства.


25 го утром Пьер выезжал из Можайска. На спуске с огромной крутой и кривой горы, ведущей из города, мимо стоящего на горе направо собора, в котором шла служба и благовестили, Пьер вылез из экипажа и пошел пешком. За ним спускался на горе какой то конный полк с песельниками впереди. Навстречу ему поднимался поезд телег с раненными во вчерашнем деле. Возчики мужики, крича на лошадей и хлеща их кнутами, перебегали с одной стороны на другую. Телеги, на которых лежали и сидели по три и по четыре солдата раненых, прыгали по набросанным в виде мостовой камням на крутом подъеме. Раненые, обвязанные тряпками, бледные, с поджатыми губами и нахмуренными бровями, держась за грядки, прыгали и толкались в телегах. Все почти с наивным детским любопытством смотрели на белую шляпу и зеленый фрак Пьера.
Кучер Пьера сердито кричал на обоз раненых, чтобы они держали к одной. Кавалерийский полк с песнями, спускаясь с горы, надвинулся на дрожки Пьера и стеснил дорогу. Пьер остановился, прижавшись к краю скопанной в горе дороги. Из за откоса горы солнце не доставало в углубление дороги, тут было холодно, сыро; над головой Пьера было яркое августовское утро, и весело разносился трезвон. Одна подвода с ранеными остановилась у края дороги подле самого Пьера. Возчик в лаптях, запыхавшись, подбежал к своей телеге, подсунул камень под задние нешиненые колеса и стал оправлять шлею на своей ставшей лошаденке.
Один раненый старый солдат с подвязанной рукой, шедший за телегой, взялся за нее здоровой рукой и оглянулся на Пьера.
– Что ж, землячок, тут положат нас, что ль? Али до Москвы? – сказал он.
Пьер так задумался, что не расслышал вопроса. Он смотрел то на кавалерийский, повстречавшийся теперь с поездом раненых полк, то на ту телегу, у которой он стоял и на которой сидели двое раненых и лежал один, и ему казалось, что тут, в них, заключается разрешение занимавшего его вопроса. Один из сидевших на телеге солдат был, вероятно, ранен в щеку. Вся голова его была обвязана тряпками, и одна щека раздулась с детскую голову. Рот и нос у него были на сторону. Этот солдат глядел на собор и крестился. Другой, молодой мальчик, рекрут, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера; третий лежал ничком, и лица его не было видно. Кавалеристы песельники проходили над самой телегой.
– Ах запропала… да ежова голова…
– Да на чужой стороне живучи… – выделывали они плясовую солдатскую песню. Как бы вторя им, но в другом роде веселья, перебивались в вышине металлические звуки трезвона. И, еще в другом роде веселья, обливали вершину противоположного откоса жаркие лучи солнца. Но под откосом, у телеги с ранеными, подле запыхавшейся лошаденки, у которой стоял Пьер, было сыро, пасмурно и грустно.
Солдат с распухшей щекой сердито глядел на песельников кавалеристов.
– Ох, щегольки! – проговорил он укоризненно.
– Нынче не то что солдат, а и мужичков видал! Мужичков и тех гонят, – сказал с грустной улыбкой солдат, стоявший за телегой и обращаясь к Пьеру. – Нынче не разбирают… Всем народом навалиться хотят, одью слово – Москва. Один конец сделать хотят. – Несмотря на неясность слов солдата, Пьер понял все то, что он хотел сказать, и одобрительно кивнул головой.
Дорога расчистилась, и Пьер сошел под гору и поехал дальше.
Пьер ехал, оглядываясь по обе стороны дороги, отыскивая знакомые лица и везде встречая только незнакомые военные лица разных родов войск, одинаково с удивлением смотревшие на его белую шляпу и зеленый фрак.
Проехав версты четыре, он встретил первого знакомого и радостно обратился к нему. Знакомый этот был один из начальствующих докторов в армии. Он в бричке ехал навстречу Пьеру, сидя рядом с молодым доктором, и, узнав Пьера, остановил своего казака, сидевшего на козлах вместо кучера.
– Граф! Ваше сиятельство, вы как тут? – спросил доктор.
– Да вот хотелось посмотреть…
– Да, да, будет что посмотреть…
Пьер слез и, остановившись, разговорился с доктором, объясняя ему свое намерение участвовать в сражении.
Доктор посоветовал Безухову прямо обратиться к светлейшему.
– Что же вам бог знает где находиться во время сражения, в безызвестности, – сказал он, переглянувшись с своим молодым товарищем, – а светлейший все таки знает вас и примет милостиво. Так, батюшка, и сделайте, – сказал доктор.
Доктор казался усталым и спешащим.
– Так вы думаете… А я еще хотел спросить вас, где же самая позиция? – сказал Пьер.
– Позиция? – сказал доктор. – Уж это не по моей части. Проедете Татаринову, там что то много копают. Там на курган войдете: оттуда видно, – сказал доктор.
– И видно оттуда?.. Ежели бы вы…
Но доктор перебил его и подвинулся к бричке.
– Я бы вас проводил, да, ей богу, – вот (доктор показал на горло) скачу к корпусному командиру. Ведь у нас как?.. Вы знаете, граф, завтра сражение: на сто тысяч войска малым числом двадцать тысяч раненых считать надо; а у нас ни носилок, ни коек, ни фельдшеров, ни лекарей на шесть тысяч нет. Десять тысяч телег есть, да ведь нужно и другое; как хочешь, так и делай.
Та странная мысль, что из числа тех тысяч людей живых, здоровых, молодых и старых, которые с веселым удивлением смотрели на его шляпу, было, наверное, двадцать тысяч обреченных на раны и смерть (может быть, те самые, которых он видел), – поразила Пьера.
Они, может быть, умрут завтра, зачем они думают о чем нибудь другом, кроме смерти? И ему вдруг по какой то тайной связи мыслей живо представился спуск с Можайской горы, телеги с ранеными, трезвон, косые лучи солнца и песня кавалеристов.
«Кавалеристы идут на сраженье, и встречают раненых, и ни на минуту не задумываются над тем, что их ждет, а идут мимо и подмигивают раненым. А из этих всех двадцать тысяч обречены на смерть, а они удивляются на мою шляпу! Странно!» – думал Пьер, направляясь дальше к Татариновой.
У помещичьего дома, на левой стороне дороги, стояли экипажи, фургоны, толпы денщиков и часовые. Тут стоял светлейший. Но в то время, как приехал Пьер, его не было, и почти никого не было из штабных. Все были на молебствии. Пьер поехал вперед к Горкам.
Въехав на гору и выехав в небольшую улицу деревни, Пьер увидал в первый раз мужиков ополченцев с крестами на шапках и в белых рубашках, которые с громким говором и хохотом, оживленные и потные, что то работали направо от дороги, на огромном кургане, обросшем травою.
Одни из них копали лопатами гору, другие возили по доскам землю в тачках, третьи стояли, ничего не делая.
Два офицера стояли на кургане, распоряжаясь ими. Увидав этих мужиков, очевидно, забавляющихся еще своим новым, военным положением, Пьер опять вспомнил раненых солдат в Можайске, и ему понятно стало то, что хотел выразить солдат, говоривший о том, что всем народом навалиться хотят. Вид этих работающих на поле сражения бородатых мужиков с их странными неуклюжими сапогами, с их потными шеями и кое у кого расстегнутыми косыми воротами рубах, из под которых виднелись загорелые кости ключиц, подействовал на Пьера сильнее всего того, что он видел и слышал до сих пор о торжественности и значительности настоящей минуты.


Пьер вышел из экипажа и мимо работающих ополченцев взошел на тот курган, с которого, как сказал ему доктор, было видно поле сражения.
Было часов одиннадцать утра. Солнце стояло несколько влево и сзади Пьера и ярко освещало сквозь чистый, редкий воздух огромную, амфитеатром по поднимающейся местности открывшуюся перед ним панораму.
Вверх и влево по этому амфитеатру, разрезывая его, вилась большая Смоленская дорога, шедшая через село с белой церковью, лежавшее в пятистах шагах впереди кургана и ниже его (это было Бородино). Дорога переходила под деревней через мост и через спуски и подъемы вилась все выше и выше к видневшемуся верст за шесть селению Валуеву (в нем стоял теперь Наполеон). За Валуевым дорога скрывалась в желтевшем лесу на горизонте. В лесу этом, березовом и еловом, вправо от направления дороги, блестел на солнце дальний крест и колокольня Колоцкого монастыря. По всей этой синей дали, вправо и влево от леса и дороги, в разных местах виднелись дымящиеся костры и неопределенные массы войск наших и неприятельских. Направо, по течению рек Колочи и Москвы, местность была ущелиста и гориста. Между ущельями их вдали виднелись деревни Беззубово, Захарьино. Налево местность была ровнее, были поля с хлебом, и виднелась одна дымящаяся, сожженная деревня – Семеновская.
Все, что видел Пьер направо и налево, было так неопределенно, что ни левая, ни правая сторона поля не удовлетворяла вполне его представлению. Везде было не доле сражения, которое он ожидал видеть, а поля, поляны, войска, леса, дымы костров, деревни, курганы, ручьи; и сколько ни разбирал Пьер, он в этой живой местности не мог найти позиции и не мог даже отличить ваших войск от неприятельских.
«Надо спросить у знающего», – подумал он и обратился к офицеру, с любопытством смотревшему на его невоенную огромную фигуру.
– Позвольте спросить, – обратился Пьер к офицеру, – это какая деревня впереди?
– Бурдино или как? – сказал офицер, с вопросом обращаясь к своему товарищу.
– Бородино, – поправляя, отвечал другой.
Офицер, видимо, довольный случаем поговорить, подвинулся к Пьеру.
– Там наши? – спросил Пьер.
– Да, а вон подальше и французы, – сказал офицер. – Вон они, вон видны.
– Где? где? – спросил Пьер.
– Простым глазом видно. Да вот, вот! – Офицер показал рукой на дымы, видневшиеся влево за рекой, и на лице его показалось то строгое и серьезное выражение, которое Пьер видел на многих лицах, встречавшихся ему.
– Ах, это французы! А там?.. – Пьер показал влево на курган, около которого виднелись войска.
– Это наши.
– Ах, наши! А там?.. – Пьер показал на другой далекий курган с большим деревом, подле деревни, видневшейся в ущелье, у которой тоже дымились костры и чернелось что то.
– Это опять он, – сказал офицер. (Это был Шевардинский редут.) – Вчера было наше, а теперь его.
– Так как же наша позиция?
– Позиция? – сказал офицер с улыбкой удовольствия. – Я это могу рассказать вам ясно, потому что я почти все укрепления наши строил. Вот, видите ли, центр наш в Бородине, вот тут. – Он указал на деревню с белой церковью, бывшей впереди. – Тут переправа через Колочу. Вот тут, видите, где еще в низочке ряды скошенного сена лежат, вот тут и мост. Это наш центр. Правый фланг наш вот где (он указал круто направо, далеко в ущелье), там Москва река, и там мы три редута построили очень сильные. Левый фланг… – и тут офицер остановился. – Видите ли, это трудно вам объяснить… Вчера левый фланг наш был вот там, в Шевардине, вон, видите, где дуб; а теперь мы отнесли назад левое крыло, теперь вон, вон – видите деревню и дым? – это Семеновское, да вот здесь, – он указал на курган Раевского. – Только вряд ли будет тут сраженье. Что он перевел сюда войска, это обман; он, верно, обойдет справа от Москвы. Ну, да где бы ни было, многих завтра не досчитаемся! – сказал офицер.
Старый унтер офицер, подошедший к офицеру во время его рассказа, молча ожидал конца речи своего начальника; но в этом месте он, очевидно, недовольный словами офицера, перебил его.
– За турами ехать надо, – сказал он строго.
Офицер как будто смутился, как будто он понял, что можно думать о том, сколь многих не досчитаются завтра, но не следует говорить об этом.
– Ну да, посылай третью роту опять, – поспешно сказал офицер.
– А вы кто же, не из докторов?
– Нет, я так, – отвечал Пьер. И Пьер пошел под гору опять мимо ополченцев.
– Ах, проклятые! – проговорил следовавший за ним офицер, зажимая нос и пробегая мимо работающих.
– Вон они!.. Несут, идут… Вон они… сейчас войдут… – послышались вдруг голоса, и офицеры, солдаты и ополченцы побежали вперед по дороге.
Из под горы от Бородина поднималось церковное шествие. Впереди всех по пыльной дороге стройно шла пехота с снятыми киверами и ружьями, опущенными книзу. Позади пехоты слышалось церковное пение.
Обгоняя Пьера, без шапок бежали навстречу идущим солдаты и ополченцы.
– Матушку несут! Заступницу!.. Иверскую!..
– Смоленскую матушку, – поправил другой.
Ополченцы – и те, которые были в деревне, и те, которые работали на батарее, – побросав лопаты, побежали навстречу церковному шествию. За батальоном, шедшим по пыльной дороге, шли в ризах священники, один старичок в клобуке с причтом и певчпми. За ними солдаты и офицеры несли большую, с черным ликом в окладе, икону. Это была икона, вывезенная из Смоленска и с того времени возимая за армией. За иконой, кругом ее, впереди ее, со всех сторон шли, бежали и кланялись в землю с обнаженными головами толпы военных.
Взойдя на гору, икона остановилась; державшие на полотенцах икону люди переменились, дьячки зажгли вновь кадила, и начался молебен. Жаркие лучи солнца били отвесно сверху; слабый, свежий ветерок играл волосами открытых голов и лентами, которыми была убрана икона; пение негромко раздавалось под открытым небом. Огромная толпа с открытыми головами офицеров, солдат, ополченцев окружала икону. Позади священника и дьячка, на очищенном месте, стояли чиновные люди. Один плешивый генерал с Георгием на шее стоял прямо за спиной священника и, не крестясь (очевидно, пемец), терпеливо дожидался конца молебна, который он считал нужным выслушать, вероятно, для возбуждения патриотизма русского народа. Другой генерал стоял в воинственной позе и потряхивал рукой перед грудью, оглядываясь вокруг себя. Между этим чиновным кружком Пьер, стоявший в толпе мужиков, узнал некоторых знакомых; но он не смотрел на них: все внимание его было поглощено серьезным выражением лиц в этой толпе солдат и оиолченцев, однообразно жадно смотревших на икону. Как только уставшие дьячки (певшие двадцатый молебен) начинали лениво и привычно петь: «Спаси от бед рабы твоя, богородице», и священник и дьякон подхватывали: «Яко вси по бозе к тебе прибегаем, яко нерушимой стене и предстательству», – на всех лицах вспыхивало опять то же выражение сознания торжественности наступающей минуты, которое он видел под горой в Можайске и урывками на многих и многих лицах, встреченных им в это утро; и чаще опускались головы, встряхивались волоса и слышались вздохи и удары крестов по грудям.
Толпа, окружавшая икону, вдруг раскрылась и надавила Пьера. Кто то, вероятно, очень важное лицо, судя по поспешности, с которой перед ним сторонились, подходил к иконе.
Это был Кутузов, объезжавший позицию. Он, возвращаясь к Татариновой, подошел к молебну. Пьер тотчас же узнал Кутузова по его особенной, отличавшейся от всех фигуре.
В длинном сюртуке на огромном толщиной теле, с сутуловатой спиной, с открытой белой головой и с вытекшим, белым глазом на оплывшем лице, Кутузов вошел своей ныряющей, раскачивающейся походкой в круг и остановился позади священника. Он перекрестился привычным жестом, достал рукой до земли и, тяжело вздохнув, опустил свою седую голову. За Кутузовым был Бенигсен и свита. Несмотря на присутствие главнокомандующего, обратившего на себя внимание всех высших чинов, ополченцы и солдаты, не глядя на него, продолжали молиться.
Когда кончился молебен, Кутузов подошел к иконе, тяжело опустился на колена, кланяясь в землю, и долго пытался и не мог встать от тяжести и слабости. Седая голова его подергивалась от усилий. Наконец он встал и с детски наивным вытягиванием губ приложился к иконе и опять поклонился, дотронувшись рукой до земли. Генералитет последовал его примеру; потом офицеры, и за ними, давя друг друга, топчась, пыхтя и толкаясь, с взволнованными лицами, полезли солдаты и ополченцы.


Покачиваясь от давки, охватившей его, Пьер оглядывался вокруг себя.
– Граф, Петр Кирилыч! Вы как здесь? – сказал чей то голос. Пьер оглянулся.
Борис Друбецкой, обчищая рукой коленки, которые он запачкал (вероятно, тоже прикладываясь к иконе), улыбаясь подходил к Пьеру. Борис был одет элегантно, с оттенком походной воинственности. На нем был длинный сюртук и плеть через плечо, так же, как у Кутузова.
Кутузов между тем подошел к деревне и сел в тени ближайшего дома на лавку, которую бегом принес один казак, а другой поспешно покрыл ковриком. Огромная блестящая свита окружила главнокомандующего.
Икона тронулась дальше, сопутствуемая толпой. Пьер шагах в тридцати от Кутузова остановился, разговаривая с Борисом.
Пьер объяснил свое намерение участвовать в сражении и осмотреть позицию.
– Вот как сделайте, – сказал Борис. – Je vous ferai les honneurs du camp. [Я вас буду угощать лагерем.] Лучше всего вы увидите все оттуда, где будет граф Бенигсен. Я ведь при нем состою. Я ему доложу. А если хотите объехать позицию, то поедемте с нами: мы сейчас едем на левый фланг. А потом вернемся, и милости прошу у меня ночевать, и партию составим. Вы ведь знакомы с Дмитрием Сергеичем? Он вот тут стоит, – он указал третий дом в Горках.
– Но мне бы хотелось видеть правый фланг; говорят, он очень силен, – сказал Пьер. – Я бы хотел проехать от Москвы реки и всю позицию.
– Ну, это после можете, а главный – левый фланг…
– Да, да. А где полк князя Болконского, не можете вы указать мне? – спросил Пьер.
– Андрея Николаевича? мы мимо проедем, я вас проведу к нему.
– Что ж левый фланг? – спросил Пьер.
– По правде вам сказать, entre nous, [между нами,] левый фланг наш бог знает в каком положении, – сказал Борис, доверчиво понижая голос, – граф Бенигсен совсем не то предполагал. Он предполагал укрепить вон тот курган, совсем не так… но, – Борис пожал плечами. – Светлейший не захотел, или ему наговорили. Ведь… – И Борис не договорил, потому что в это время к Пьеру подошел Кайсаров, адъютант Кутузова. – А! Паисий Сергеич, – сказал Борис, с свободной улыбкой обращаясь к Кайсарову, – А я вот стараюсь объяснить графу позицию. Удивительно, как мог светлейший так верно угадать замыслы французов!
– Вы про левый фланг? – сказал Кайсаров.
– Да, да, именно. Левый фланг наш теперь очень, очень силен.
Несмотря на то, что Кутузов выгонял всех лишних из штаба, Борис после перемен, произведенных Кутузовым, сумел удержаться при главной квартире. Борис пристроился к графу Бенигсену. Граф Бенигсен, как и все люди, при которых находился Борис, считал молодого князя Друбецкого неоцененным человеком.
В начальствовании армией были две резкие, определенные партии: партия Кутузова и партия Бенигсена, начальника штаба. Борис находился при этой последней партии, и никто так, как он, не умел, воздавая раболепное уважение Кутузову, давать чувствовать, что старик плох и что все дело ведется Бенигсеном. Теперь наступила решительная минута сражения, которая должна была или уничтожить Кутузова и передать власть Бенигсену, или, ежели бы даже Кутузов выиграл сражение, дать почувствовать, что все сделано Бенигсеном. Во всяком случае, за завтрашний день должны были быть розданы большие награды и выдвинуты вперед новые люди. И вследствие этого Борис находился в раздраженном оживлении весь этот день.
За Кайсаровым к Пьеру еще подошли другие из его знакомых, и он не успевал отвечать на расспросы о Москве, которыми они засыпали его, и не успевал выслушивать рассказов, которые ему делали. На всех лицах выражались оживление и тревога. Но Пьеру казалось, что причина возбуждения, выражавшегося на некоторых из этих лиц, лежала больше в вопросах личного успеха, и у него не выходило из головы то другое выражение возбуждения, которое он видел на других лицах и которое говорило о вопросах не личных, а общих, вопросах жизни и смерти. Кутузов заметил фигуру Пьера и группу, собравшуюся около него.
– Позовите его ко мне, – сказал Кутузов. Адъютант передал желание светлейшего, и Пьер направился к скамейке. Но еще прежде него к Кутузову подошел рядовой ополченец. Это был Долохов.
– Этот как тут? – спросил Пьер.
– Это такая бестия, везде пролезет! – отвечали Пьеру. – Ведь он разжалован. Теперь ему выскочить надо. Какие то проекты подавал и в цепь неприятельскую ночью лазил… но молодец!..
Пьер, сняв шляпу, почтительно наклонился перед Кутузовым.
– Я решил, что, ежели я доложу вашей светлости, вы можете прогнать меня или сказать, что вам известно то, что я докладываю, и тогда меня не убудет… – говорил Долохов.
– Так, так.
– А ежели я прав, то я принесу пользу отечеству, для которого я готов умереть.
– Так… так…
– И ежели вашей светлости понадобится человек, который бы не жалел своей шкуры, то извольте вспомнить обо мне… Может быть, я пригожусь вашей светлости.
– Так… так… – повторил Кутузов, смеющимся, суживающимся глазом глядя на Пьера.
В это время Борис, с своей придворной ловкостью, выдвинулся рядом с Пьером в близость начальства и с самым естественным видом и не громко, как бы продолжая начатый разговор, сказал Пьеру:
– Ополченцы – те прямо надели чистые, белые рубахи, чтобы приготовиться к смерти. Какое геройство, граф!
Борис сказал это Пьеру, очевидно, для того, чтобы быть услышанным светлейшим. Он знал, что Кутузов обратит внимание на эти слова, и действительно светлейший обратился к нему:
– Ты что говоришь про ополченье? – сказал он Борису.
– Они, ваша светлость, готовясь к завтрашнему дню, к смерти, надели белые рубахи.
– А!.. Чудесный, бесподобный народ! – сказал Кутузов и, закрыв глаза, покачал головой. – Бесподобный народ! – повторил он со вздохом.
– Хотите пороху понюхать? – сказал он Пьеру. – Да, приятный запах. Имею честь быть обожателем супруги вашей, здорова она? Мой привал к вашим услугам. – И, как это часто бывает с старыми людьми, Кутузов стал рассеянно оглядываться, как будто забыв все, что ему нужно было сказать или сделать.
Очевидно, вспомнив то, что он искал, он подманил к себе Андрея Сергеича Кайсарова, брата своего адъютанта.
– Как, как, как стихи то Марина, как стихи, как? Что на Геракова написал: «Будешь в корпусе учитель… Скажи, скажи, – заговорил Кутузов, очевидно, собираясь посмеяться. Кайсаров прочел… Кутузов, улыбаясь, кивал головой в такт стихов.
Когда Пьер отошел от Кутузова, Долохов, подвинувшись к нему, взял его за руку.
– Очень рад встретить вас здесь, граф, – сказал он ему громко и не стесняясь присутствием посторонних, с особенной решительностью и торжественностью. – Накануне дня, в который бог знает кому из нас суждено остаться в живых, я рад случаю сказать вам, что я жалею о тех недоразумениях, которые были между нами, и желал бы, чтобы вы не имели против меня ничего. Прошу вас простить меня.
Пьер, улыбаясь, глядел на Долохова, не зная, что сказать ему. Долохов со слезами, выступившими ему на глаза, обнял и поцеловал Пьера.
Борис что то сказал своему генералу, и граф Бенигсен обратился к Пьеру и предложил ехать с собою вместе по линии.
– Вам это будет интересно, – сказал он.
– Да, очень интересно, – сказал Пьер.
Через полчаса Кутузов уехал в Татаринову, и Бенигсен со свитой, в числе которой был и Пьер, поехал по линии.


Бенигсен от Горок спустился по большой дороге к мосту, на который Пьеру указывал офицер с кургана как на центр позиции и у которого на берегу лежали ряды скошенной, пахнувшей сеном травы. Через мост они проехали в село Бородино, оттуда повернули влево и мимо огромного количества войск и пушек выехали к высокому кургану, на котором копали землю ополченцы. Это был редут, еще не имевший названия, потом получивший название редута Раевского, или курганной батареи.
Пьер не обратил особенного внимания на этот редут. Он не знал, что это место будет для него памятнее всех мест Бородинского поля. Потом они поехали через овраг к Семеновскому, в котором солдаты растаскивали последние бревна изб и овинов. Потом под гору и на гору они проехали вперед через поломанную, выбитую, как градом, рожь, по вновь проложенной артиллерией по колчам пашни дороге на флеши [род укрепления. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ], тоже тогда еще копаемые.
Бенигсен остановился на флешах и стал смотреть вперед на (бывший еще вчера нашим) Шевардинский редут, на котором виднелось несколько всадников. Офицеры говорили, что там был Наполеон или Мюрат. И все жадно смотрели на эту кучку всадников. Пьер тоже смотрел туда, стараясь угадать, который из этих чуть видневшихся людей был Наполеон. Наконец всадники съехали с кургана и скрылись.
Бенигсен обратился к подошедшему к нему генералу и стал пояснять все положение наших войск. Пьер слушал слова Бенигсена, напрягая все свои умственные силы к тому, чтоб понять сущность предстоящего сражения, но с огорчением чувствовал, что умственные способности его для этого были недостаточны. Он ничего не понимал. Бенигсен перестал говорить, и заметив фигуру прислушивавшегося Пьера, сказал вдруг, обращаясь к нему:
– Вам, я думаю, неинтересно?
– Ах, напротив, очень интересно, – повторил Пьер не совсем правдиво.
С флеш они поехали еще левее дорогою, вьющеюся по частому, невысокому березовому лесу. В середине этого
леса выскочил перед ними на дорогу коричневый с белыми ногами заяц и, испуганный топотом большого количества лошадей, так растерялся, что долго прыгал по дороге впереди их, возбуждая общее внимание и смех, и, только когда в несколько голосов крикнули на него, бросился в сторону и скрылся в чаще. Проехав версты две по лесу, они выехали на поляну, на которой стояли войска корпуса Тучкова, долженствовавшего защищать левый фланг.
Здесь, на крайнем левом фланге, Бенигсен много и горячо говорил и сделал, как казалось Пьеру, важное в военном отношении распоряжение. Впереди расположения войск Тучкова находилось возвышение. Это возвышение не было занято войсками. Бенигсен громко критиковал эту ошибку, говоря, что было безумно оставить незанятою командующую местностью высоту и поставить войска под нею. Некоторые генералы выражали то же мнение. Один в особенности с воинской горячностью говорил о том, что их поставили тут на убой. Бенигсен приказал своим именем передвинуть войска на высоту.
Распоряжение это на левом фланге еще более заставило Пьера усумниться в его способности понять военное дело. Слушая Бенигсена и генералов, осуждавших положение войск под горою, Пьер вполне понимал их и разделял их мнение; но именно вследствие этого он не мог понять, каким образом мог тот, кто поставил их тут под горою, сделать такую очевидную и грубую ошибку.
Пьер не знал того, что войска эти были поставлены не для защиты позиции, как думал Бенигсен, а были поставлены в скрытое место для засады, то есть для того, чтобы быть незамеченными и вдруг ударить на подвигавшегося неприятеля. Бенигсен не знал этого и передвинул войска вперед по особенным соображениям, не сказав об этом главнокомандующему.


Князь Андрей в этот ясный августовский вечер 25 го числа лежал, облокотившись на руку, в разломанном сарае деревни Князькова, на краю расположения своего полка. В отверстие сломанной стены он смотрел на шедшую вдоль по забору полосу тридцатилетних берез с обрубленными нижними сучьями, на пашню с разбитыми на ней копнами овса и на кустарник, по которому виднелись дымы костров – солдатских кухонь.
Как ни тесна и никому не нужна и ни тяжка теперь казалась князю Андрею его жизнь, он так же, как и семь лет тому назад в Аустерлице накануне сражения, чувствовал себя взволнованным и раздраженным.
Приказания на завтрашнее сражение были отданы и получены им. Делать ему было больше нечего. Но мысли самые простые, ясные и потому страшные мысли не оставляли его в покое. Он знал, что завтрашнее сражение должно было быть самое страшное изо всех тех, в которых он участвовал, и возможность смерти в первый раз в его жизни, без всякого отношения к житейскому, без соображений о том, как она подействует на других, а только по отношению к нему самому, к его душе, с живостью, почти с достоверностью, просто и ужасно, представилась ему. И с высоты этого представления все, что прежде мучило и занимало его, вдруг осветилось холодным белым светом, без теней, без перспективы, без различия очертаний. Вся жизнь представилась ему волшебным фонарем, в который он долго смотрел сквозь стекло и при искусственном освещении. Теперь он увидал вдруг, без стекла, при ярком дневном свете, эти дурно намалеванные картины. «Да, да, вот они те волновавшие и восхищавшие и мучившие меня ложные образы, – говорил он себе, перебирая в своем воображении главные картины своего волшебного фонаря жизни, глядя теперь на них при этом холодном белом свете дня – ясной мысли о смерти. – Вот они, эти грубо намалеванные фигуры, которые представлялись чем то прекрасным и таинственным. Слава, общественное благо, любовь к женщине, самое отечество – как велики казались мне эти картины, какого глубокого смысла казались они исполненными! И все это так просто, бледно и грубо при холодном белом свете того утра, которое, я чувствую, поднимается для меня». Три главные горя его жизни в особенности останавливали его внимание. Его любовь к женщине, смерть его отца и французское нашествие, захватившее половину России. «Любовь!.. Эта девочка, мне казавшаяся преисполненною таинственных сил. Как же я любил ее! я делал поэтические планы о любви, о счастии с нею. О милый мальчик! – с злостью вслух проговорил он. – Как же! я верил в какую то идеальную любовь, которая должна была мне сохранить ее верность за целый год моего отсутствия! Как нежный голубок басни, она должна была зачахнуть в разлуке со мной. А все это гораздо проще… Все это ужасно просто, гадко!
Отец тоже строил в Лысых Горах и думал, что это его место, его земля, его воздух, его мужики; а пришел Наполеон и, не зная об его существовании, как щепку с дороги, столкнул его, и развалились его Лысые Горы и вся его жизнь. А княжна Марья говорит, что это испытание, посланное свыше. Для чего же испытание, когда его уже нет и не будет? никогда больше не будет! Его нет! Так кому же это испытание? Отечество, погибель Москвы! А завтра меня убьет – и не француз даже, а свой, как вчера разрядил солдат ружье около моего уха, и придут французы, возьмут меня за ноги и за голову и швырнут в яму, чтоб я не вонял им под носом, и сложатся новые условия жизни, которые будут также привычны для других, и я не буду знать про них, и меня не будет».
Он поглядел на полосу берез с их неподвижной желтизной, зеленью и белой корой, блестящих на солнце. «Умереть, чтобы меня убили завтра, чтобы меня не было… чтобы все это было, а меня бы не было». Он живо представил себе отсутствие себя в этой жизни. И эти березы с их светом и тенью, и эти курчавые облака, и этот дым костров – все вокруг преобразилось для него и показалось чем то страшным и угрожающим. Мороз пробежал по его спине. Быстро встав, он вышел из сарая и стал ходить.
За сараем послышались голоса.
– Кто там? – окликнул князь Андрей.
Красноносый капитан Тимохин, бывший ротный командир Долохова, теперь, за убылью офицеров, батальонный командир, робко вошел в сарай. За ним вошли адъютант и казначей полка.
Князь Андрей поспешно встал, выслушал то, что по службе имели передать ему офицеры, передал им еще некоторые приказания и сбирался отпустить их, когда из за сарая послышался знакомый, пришепетывающий голос.
– Que diable! [Черт возьми!] – сказал голос человека, стукнувшегося обо что то.
Князь Андрей, выглянув из сарая, увидал подходящего к нему Пьера, который споткнулся на лежавшую жердь и чуть не упал. Князю Андрею вообще неприятно было видеть людей из своего мира, в особенности же Пьера, который напоминал ему все те тяжелые минуты, которые он пережил в последний приезд в Москву.
– А, вот как! – сказал он. – Какими судьбами? Вот не ждал.
В то время как он говорил это, в глазах его и выражении всего лица было больше чем сухость – была враждебность, которую тотчас же заметил Пьер. Он подходил к сараю в самом оживленном состоянии духа, но, увидав выражение лица князя Андрея, он почувствовал себя стесненным и неловким.
– Я приехал… так… знаете… приехал… мне интересно, – сказал Пьер, уже столько раз в этот день бессмысленно повторявший это слово «интересно». – Я хотел видеть сражение.
– Да, да, а братья масоны что говорят о войне? Как предотвратить ее? – сказал князь Андрей насмешливо. – Ну что Москва? Что мои? Приехали ли наконец в Москву? – спросил он серьезно.
– Приехали. Жюли Друбецкая говорила мне. Я поехал к ним и не застал. Они уехали в подмосковную.


Офицеры хотели откланяться, но князь Андрей, как будто не желая оставаться с глазу на глаз с своим другом, предложил им посидеть и напиться чаю. Подали скамейки и чай. Офицеры не без удивления смотрели на толстую, громадную фигуру Пьера и слушали его рассказы о Москве и о расположении наших войск, которые ему удалось объездить. Князь Андрей молчал, и лицо его так было неприятно, что Пьер обращался более к добродушному батальонному командиру Тимохину, чем к Болконскому.
– Так ты понял все расположение войск? – перебил его князь Андрей.
– Да, то есть как? – сказал Пьер. – Как невоенный человек, я не могу сказать, чтобы вполне, но все таки понял общее расположение.
– Eh bien, vous etes plus avance que qui cela soit, [Ну, так ты больше знаешь, чем кто бы то ни было.] – сказал князь Андрей.
– A! – сказал Пьер с недоуменьем, через очки глядя на князя Андрея. – Ну, как вы скажете насчет назначения Кутузова? – сказал он.
– Я очень рад был этому назначению, вот все, что я знаю, – сказал князь Андрей.
– Ну, а скажите, какое ваше мнение насчет Барклая де Толли? В Москве бог знает что говорили про него. Как вы судите о нем?
– Спроси вот у них, – сказал князь Андрей, указывая на офицеров.
Пьер с снисходительно вопросительной улыбкой, с которой невольно все обращались к Тимохину, посмотрел на него.
– Свет увидали, ваше сиятельство, как светлейший поступил, – робко и беспрестанно оглядываясь на своего полкового командира, сказал Тимохин.
– Отчего же так? – спросил Пьер.
– Да вот хоть бы насчет дров или кормов, доложу вам. Ведь мы от Свенцян отступали, не смей хворостины тронуть, или сенца там, или что. Ведь мы уходим, ему достается, не так ли, ваше сиятельство? – обратился он к своему князю, – а ты не смей. В нашем полку под суд двух офицеров отдали за этакие дела. Ну, как светлейший поступил, так насчет этого просто стало. Свет увидали…
– Так отчего же он запрещал?
Тимохин сконфуженно оглядывался, не понимая, как и что отвечать на такой вопрос. Пьер с тем же вопросом обратился к князю Андрею.
– А чтобы не разорять край, который мы оставляли неприятелю, – злобно насмешливо сказал князь Андрей. – Это очень основательно; нельзя позволять грабить край и приучаться войскам к мародерству. Ну и в Смоленске он тоже правильно рассудил, что французы могут обойти нас и что у них больше сил. Но он не мог понять того, – вдруг как бы вырвавшимся тонким голосом закричал князь Андрей, – но он не мог понять, что мы в первый раз дрались там за русскую землю, что в войсках был такой дух, какого никогда я не видал, что мы два дня сряду отбивали французов и что этот успех удесятерял наши силы. Он велел отступать, и все усилия и потери пропали даром. Он не думал об измене, он старался все сделать как можно лучше, он все обдумал; но от этого то он и не годится. Он не годится теперь именно потому, что он все обдумывает очень основательно и аккуратно, как и следует всякому немцу. Как бы тебе сказать… Ну, у отца твоего немец лакей, и он прекрасный лакей и удовлетворит всем его нуждам лучше тебя, и пускай он служит; но ежели отец при смерти болен, ты прогонишь лакея и своими непривычными, неловкими руками станешь ходить за отцом и лучше успокоишь его, чем искусный, но чужой человек. Так и сделали с Барклаем. Пока Россия была здорова, ей мог служить чужой, и был прекрасный министр, но как только она в опасности; нужен свой, родной человек. А у вас в клубе выдумали, что он изменник! Тем, что его оклеветали изменником, сделают только то, что потом, устыдившись своего ложного нарекания, из изменников сделают вдруг героем или гением, что еще будет несправедливее. Он честный и очень аккуратный немец…
– Однако, говорят, он искусный полководец, – сказал Пьер.
– Я не понимаю, что такое значит искусный полководец, – с насмешкой сказал князь Андрей.
– Искусный полководец, – сказал Пьер, – ну, тот, который предвидел все случайности… ну, угадал мысли противника.
– Да это невозможно, – сказал князь Андрей, как будто про давно решенное дело.
Пьер с удивлением посмотрел на него.
– Однако, – сказал он, – ведь говорят же, что война подобна шахматной игре.
– Да, – сказал князь Андрей, – только с тою маленькою разницей, что в шахматах над каждым шагом ты можешь думать сколько угодно, что ты там вне условий времени, и еще с той разницей, что конь всегда сильнее пешки и две пешки всегда сильнее одной, a на войне один батальон иногда сильнее дивизии, а иногда слабее роты. Относительная сила войск никому не может быть известна. Поверь мне, – сказал он, – что ежели бы что зависело от распоряжений штабов, то я бы был там и делал бы распоряжения, а вместо того я имею честь служить здесь, в полку вот с этими господами, и считаю, что от нас действительно будет зависеть завтрашний день, а не от них… Успех никогда не зависел и не будет зависеть ни от позиции, ни от вооружения, ни даже от числа; а уж меньше всего от позиции.
– А от чего же?
– От того чувства, которое есть во мне, в нем, – он указал на Тимохина, – в каждом солдате.
Князь Андрей взглянул на Тимохина, который испуганно и недоумевая смотрел на своего командира. В противность своей прежней сдержанной молчаливости князь Андрей казался теперь взволнованным. Он, видимо, не мог удержаться от высказывания тех мыслей, которые неожиданно приходили ему.
– Сражение выиграет тот, кто твердо решил его выиграть. Отчего мы под Аустерлицем проиграли сражение? У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение, – и проиграли. А сказали мы это потому, что нам там незачем было драться: поскорее хотелось уйти с поля сражения. «Проиграли – ну так бежать!» – мы и побежали. Ежели бы до вечера мы не говорили этого, бог знает что бы было. А завтра мы этого не скажем. Ты говоришь: наша позиция, левый фланг слаб, правый фланг растянут, – продолжал он, – все это вздор, ничего этого нет. А что нам предстоит завтра? Сто миллионов самых разнообразных случайностей, которые будут решаться мгновенно тем, что побежали или побегут они или наши, что убьют того, убьют другого; а то, что делается теперь, – все это забава. Дело в том, что те, с кем ты ездил по позиции, не только не содействуют общему ходу дел, но мешают ему. Они заняты только своими маленькими интересами.
– В такую минуту? – укоризненно сказал Пьер.
– В такую минуту, – повторил князь Андрей, – для них это только такая минута, в которую можно подкопаться под врага и получить лишний крестик или ленточку. Для меня на завтра вот что: стотысячное русское и стотысячное французское войска сошлись драться, и факт в том, что эти двести тысяч дерутся, и кто будет злей драться и себя меньше жалеть, тот победит. И хочешь, я тебе скажу, что, что бы там ни было, что бы ни путали там вверху, мы выиграем сражение завтра. Завтра, что бы там ни было, мы выиграем сражение!
– Вот, ваше сиятельство, правда, правда истинная, – проговорил Тимохин. – Что себя жалеть теперь! Солдаты в моем батальоне, поверите ли, не стали водку, пить: не такой день, говорят. – Все помолчали.
Офицеры поднялись. Князь Андрей вышел с ними за сарай, отдавая последние приказания адъютанту. Когда офицеры ушли, Пьер подошел к князю Андрею и только что хотел начать разговор, как по дороге недалеко от сарая застучали копыта трех лошадей, и, взглянув по этому направлению, князь Андрей узнал Вольцогена с Клаузевицем, сопутствуемых казаком. Они близко проехали, продолжая разговаривать, и Пьер с Андреем невольно услыхали следующие фразы:
– Der Krieg muss im Raum verlegt werden. Der Ansicht kann ich nicht genug Preis geben, [Война должна быть перенесена в пространство. Это воззрение я не могу достаточно восхвалить (нем.) ] – говорил один.
– O ja, – сказал другой голос, – da der Zweck ist nur den Feind zu schwachen, so kann man gewiss nicht den Verlust der Privatpersonen in Achtung nehmen. [О да, так как цель состоит в том, чтобы ослабить неприятеля, то нельзя принимать во внимание потери частных лиц (нем.) ]
– O ja, [О да (нем.) ] – подтвердил первый голос.
– Да, im Raum verlegen, [перенести в пространство (нем.) ] – повторил, злобно фыркая носом, князь Андрей, когда они проехали. – Im Raum то [В пространстве (нем.) ] у меня остался отец, и сын, и сестра в Лысых Горах. Ему это все равно. Вот оно то, что я тебе говорил, – эти господа немцы завтра не выиграют сражение, а только нагадят, сколько их сил будет, потому что в его немецкой голове только рассуждения, не стоящие выеденного яйца, а в сердце нет того, что одно только и нужно на завтра, – то, что есть в Тимохине. Они всю Европу отдали ему и приехали нас учить – славные учители! – опять взвизгнул его голос.
– Так вы думаете, что завтрашнее сражение будет выиграно? – сказал Пьер.
– Да, да, – рассеянно сказал князь Андрей. – Одно, что бы я сделал, ежели бы имел власть, – начал он опять, – я не брал бы пленных. Что такое пленные? Это рыцарство. Французы разорили мой дом и идут разорить Москву, и оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям. И так же думает Тимохин и вся армия. Надо их казнить. Ежели они враги мои, то не могут быть друзьями, как бы они там ни разговаривали в Тильзите.
– Да, да, – проговорил Пьер, блестящими глазами глядя на князя Андрея, – я совершенно, совершенно согласен с вами!
Тот вопрос, который с Можайской горы и во весь этот день тревожил Пьера, теперь представился ему совершенно ясным и вполне разрешенным. Он понял теперь весь смысл и все значение этой войны и предстоящего сражения. Все, что он видел в этот день, все значительные, строгие выражения лиц, которые он мельком видел, осветились для него новым светом. Он понял ту скрытую (latente), как говорится в физике, теплоту патриотизма, которая была во всех тех людях, которых он видел, и которая объясняла ему то, зачем все эти люди спокойно и как будто легкомысленно готовились к смерти.
– Не брать пленных, – продолжал князь Андрей. – Это одно изменило бы всю войну и сделало бы ее менее жестокой. А то мы играли в войну – вот что скверно, мы великодушничаем и тому подобное. Это великодушничанье и чувствительность – вроде великодушия и чувствительности барыни, с которой делается дурнота, когда она видит убиваемого теленка; она так добра, что не может видеть кровь, но она с аппетитом кушает этого теленка под соусом. Нам толкуют о правах войны, о рыцарстве, о парламентерстве, щадить несчастных и так далее. Все вздор. Я видел в 1805 году рыцарство, парламентерство: нас надули, мы надули. Грабят чужие дома, пускают фальшивые ассигнации, да хуже всего – убивают моих детей, моего отца и говорят о правилах войны и великодушии к врагам. Не брать пленных, а убивать и идти на смерть! Кто дошел до этого так, как я, теми же страданиями…
Князь Андрей, думавший, что ему было все равно, возьмут ли или не возьмут Москву так, как взяли Смоленск, внезапно остановился в своей речи от неожиданной судороги, схватившей его за горло. Он прошелся несколько раз молча, но тлаза его лихорадочно блестели, и губа дрожала, когда он опять стал говорить:
– Ежели бы не было великодушничанья на войне, то мы шли бы только тогда, когда стоит того идти на верную смерть, как теперь. Тогда не было бы войны за то, что Павел Иваныч обидел Михаила Иваныча. А ежели война как теперь, так война. И тогда интенсивность войск была бы не та, как теперь. Тогда бы все эти вестфальцы и гессенцы, которых ведет Наполеон, не пошли бы за ним в Россию, и мы бы не ходили драться в Австрию и в Пруссию, сами не зная зачем. Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни, и надо понимать это и не играть в войну. Надо принимать строго и серьезно эту страшную необходимость. Всё в этом: откинуть ложь, и война так война, а не игрушка. А то война – это любимая забава праздных и легкомысленных людей… Военное сословие самое почетное. А что такое война, что нужно для успеха в военном деле, какие нравы военного общества? Цель войны – убийство, орудия войны – шпионство, измена и поощрение ее, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия – отсутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство. И несмотря на то – это высшее сословие, почитаемое всеми. Все цари, кроме китайского, носят военный мундир, и тому, кто больше убил народа, дают большую награду… Сойдутся, как завтра, на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много люден (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга. Как бог оттуда смотрит и слушает их! – тонким, пискливым голосом прокричал князь Андрей. – Ах, душа моя, последнее время мне стало тяжело жить. Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать от древа познания добра и зла… Ну, да не надолго! – прибавил он. – Однако ты спишь, да и мне пера, поезжай в Горки, – вдруг сказал князь Андрей.
– О нет! – отвечал Пьер, испуганно соболезнующими глазами глядя на князя Андрея.
– Поезжай, поезжай: перед сраженьем нужно выспаться, – повторил князь Андрей. Он быстро подошел к Пьеру, обнял его и поцеловал. – Прощай, ступай, – прокричал он. – Увидимся ли, нет… – и он, поспешно повернувшись, ушел в сарай.
Было уже темно, и Пьер не мог разобрать того выражения, которое было на лице князя Андрея, было ли оно злобно или нежно.
Пьер постоял несколько времени молча, раздумывая, пойти ли за ним или ехать домой. «Нет, ему не нужно! – решил сам собой Пьер, – и я знаю, что это наше последнее свидание». Он тяжело вздохнул и поехал назад в Горки.
Князь Андрей, вернувшись в сарай, лег на ковер, но не мог спать.
Он закрыл глаза. Одни образы сменялись другими. На одном он долго, радостно остановился. Он живо вспомнил один вечер в Петербурге. Наташа с оживленным, взволнованным лицом рассказывала ему, как она в прошлое лето, ходя за грибами, заблудилась в большом лесу. Она несвязно описывала ему и глушь леса, и свои чувства, и разговоры с пчельником, которого она встретила, и, всякую минуту прерываясь в своем рассказе, говорила: «Нет, не могу, я не так рассказываю; нет, вы не понимаете», – несмотря на то, что князь Андрей успокоивал ее, говоря, что он понимает, и действительно понимал все, что она хотела сказать. Наташа была недовольна своими словами, – она чувствовала, что не выходило то страстно поэтическое ощущение, которое она испытала в этот день и которое она хотела выворотить наружу. «Это такая прелесть был этот старик, и темно так в лесу… и такие добрые у него… нет, я не умею рассказать», – говорила она, краснея и волнуясь. Князь Андрей улыбнулся теперь той же радостной улыбкой, которой он улыбался тогда, глядя ей в глаза. «Я понимал ее, – думал князь Андрей. – Не только понимал, но эту то душевную силу, эту искренность, эту открытость душевную, эту то душу ее, которую как будто связывало тело, эту то душу я и любил в ней… так сильно, так счастливо любил…» И вдруг он вспомнил о том, чем кончилась его любовь. «Ему ничего этого не нужно было. Он ничего этого не видел и не понимал. Он видел в ней хорошенькую и свеженькую девочку, с которой он не удостоил связать свою судьбу. А я? И до сих пор он жив и весел».
Князь Андрей, как будто кто нибудь обжег его, вскочил и стал опять ходить перед сараем.


25 го августа, накануне Бородинского сражения, префект дворца императора французов m r de Beausset и полковник Fabvier приехали, первый из Парижа, второй из Мадрида, к императору Наполеону в его стоянку у Валуева.
Переодевшись в придворный мундир, m r de Beausset приказал нести впереди себя привезенную им императору посылку и вошел в первое отделение палатки Наполеона, где, переговариваясь с окружавшими его адъютантами Наполеона, занялся раскупориванием ящика.
Fabvier, не входя в палатку, остановился, разговорясь с знакомыми генералами, у входа в нее.
Император Наполеон еще не выходил из своей спальни и оканчивал свой туалет. Он, пофыркивая и покряхтывая, поворачивался то толстой спиной, то обросшей жирной грудью под щетку, которою камердинер растирал его тело. Другой камердинер, придерживая пальцем склянку, брызгал одеколоном на выхоленное тело императора с таким выражением, которое говорило, что он один мог знать, сколько и куда надо брызнуть одеколону. Короткие волосы Наполеона были мокры и спутаны на лоб. Но лицо его, хоть опухшее и желтое, выражало физическое удовольствие: «Allez ferme, allez toujours…» [Ну еще, крепче…] – приговаривал он, пожимаясь и покряхтывая, растиравшему камердинеру. Адъютант, вошедший в спальню с тем, чтобы доложить императору о том, сколько было во вчерашнем деле взято пленных, передав то, что нужно было, стоял у двери, ожидая позволения уйти. Наполеон, сморщась, взглянул исподлобья на адъютанта.
– Point de prisonniers, – повторил он слова адъютанта. – Il se font demolir. Tant pis pour l'armee russe, – сказал он. – Allez toujours, allez ferme, [Нет пленных. Они заставляют истреблять себя. Тем хуже для русской армии. Ну еще, ну крепче…] – проговорил он, горбатясь и подставляя свои жирные плечи.
– C'est bien! Faites entrer monsieur de Beausset, ainsi que Fabvier, [Хорошо! Пускай войдет де Боссе, и Фабвье тоже.] – сказал он адъютанту, кивнув головой.
– Oui, Sire, [Слушаю, государь.] – и адъютант исчез в дверь палатки. Два камердинера быстро одели его величество, и он, в гвардейском синем мундире, твердыми, быстрыми шагами вышел в приемную.
Боссе в это время торопился руками, устанавливая привезенный им подарок от императрицы на двух стульях, прямо перед входом императора. Но император так неожиданно скоро оделся и вышел, что он не успел вполне приготовить сюрприза.
Наполеон тотчас заметил то, что они делали, и догадался, что они были еще не готовы. Он не захотел лишить их удовольствия сделать ему сюрприз. Он притворился, что не видит господина Боссе, и подозвал к себе Фабвье. Наполеон слушал, строго нахмурившись и молча, то, что говорил Фабвье ему о храбрости и преданности его войск, дравшихся при Саламанке на другом конце Европы и имевших только одну мысль – быть достойными своего императора, и один страх – не угодить ему. Результат сражения был печальный. Наполеон делал иронические замечания во время рассказа Fabvier, как будто он не предполагал, чтобы дело могло идти иначе в его отсутствие.
– Я должен поправить это в Москве, – сказал Наполеон. – A tantot, [До свиданья.] – прибавил он и подозвал де Боссе, который в это время уже успел приготовить сюрприз, уставив что то на стульях, и накрыл что то покрывалом.
Де Боссе низко поклонился тем придворным французским поклоном, которым умели кланяться только старые слуги Бурбонов, и подошел, подавая конверт.
Наполеон весело обратился к нему и подрал его за ухо.
– Вы поспешили, очень рад. Ну, что говорит Париж? – сказал он, вдруг изменяя свое прежде строгое выражение на самое ласковое.
– Sire, tout Paris regrette votre absence, [Государь, весь Париж сожалеет о вашем отсутствии.] – как и должно, ответил де Боссе. Но хотя Наполеон знал, что Боссе должен сказать это или тому подобное, хотя он в свои ясные минуты знал, что это было неправда, ему приятно было это слышать от де Боссе. Он опять удостоил его прикосновения за ухо.
– Je suis fache, de vous avoir fait faire tant de chemin, [Очень сожалею, что заставил вас проехаться так далеко.] – сказал он.
– Sire! Je ne m'attendais pas a moins qu'a vous trouver aux portes de Moscou, [Я ожидал не менее того, как найти вас, государь, у ворот Москвы.] – сказал Боссе.
Наполеон улыбнулся и, рассеянно подняв голову, оглянулся направо. Адъютант плывущим шагом подошел с золотой табакеркой и подставил ее. Наполеон взял ее.
– Да, хорошо случилось для вас, – сказал он, приставляя раскрытую табакерку к носу, – вы любите путешествовать, через три дня вы увидите Москву. Вы, верно, не ждали увидать азиатскую столицу. Вы сделаете приятное путешествие.
Боссе поклонился с благодарностью за эту внимательность к его (неизвестной ему до сей поры) склонности путешествовать.
– А! это что? – сказал Наполеон, заметив, что все придворные смотрели на что то, покрытое покрывалом. Боссе с придворной ловкостью, не показывая спины, сделал вполуоборот два шага назад и в одно и то же время сдернул покрывало и проговорил:
– Подарок вашему величеству от императрицы.
Это был яркими красками написанный Жераром портрет мальчика, рожденного от Наполеона и дочери австрийского императора, которого почему то все называли королем Рима.
Весьма красивый курчавый мальчик, со взглядом, похожим на взгляд Христа в Сикстинской мадонне, изображен был играющим в бильбоке. Шар представлял земной шар, а палочка в другой руке изображала скипетр.
Хотя и не совсем ясно было, что именно хотел выразить живописец, представив так называемого короля Рима протыкающим земной шар палочкой, но аллегория эта, так же как и всем видевшим картину в Париже, так и Наполеону, очевидно, показалась ясною и весьма понравилась.
– Roi de Rome, [Римский король.] – сказал он, грациозным жестом руки указывая на портрет. – Admirable! [Чудесно!] – С свойственной итальянцам способностью изменять произвольно выражение лица, он подошел к портрету и сделал вид задумчивой нежности. Он чувствовал, что то, что он скажет и сделает теперь, – есть история. И ему казалось, что лучшее, что он может сделать теперь, – это то, чтобы он с своим величием, вследствие которого сын его в бильбоке играл земным шаром, чтобы он выказал, в противоположность этого величия, самую простую отеческую нежность. Глаза его отуманились, он подвинулся, оглянулся на стул (стул подскочил под него) и сел на него против портрета. Один жест его – и все на цыпочках вышли, предоставляя самому себе и его чувству великого человека.
Посидев несколько времени и дотронувшись, сам не зная для чего, рукой до шероховатости блика портрета, он встал и опять позвал Боссе и дежурного. Он приказал вынести портрет перед палатку, с тем, чтобы не лишить старую гвардию, стоявшую около его палатки, счастья видеть римского короля, сына и наследника их обожаемого государя.
Как он и ожидал, в то время как он завтракал с господином Боссе, удостоившимся этой чести, перед палаткой слышались восторженные клики сбежавшихся к портрету офицеров и солдат старой гвардии.
– Vive l'Empereur! Vive le Roi de Rome! Vive l'Empereur! [Да здравствует император! Да здравствует римский король!] – слышались восторженные голоса.
После завтрака Наполеон, в присутствии Боссе, продиктовал свой приказ по армии.
– Courte et energique! [Короткий и энергический!] – проговорил Наполеон, когда он прочел сам сразу без поправок написанную прокламацию. В приказе было:
«Воины! Вот сражение, которого вы столько желали. Победа зависит от вас. Она необходима для нас; она доставит нам все нужное: удобные квартиры и скорое возвращение в отечество. Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, Фридланде, Витебске и Смоленске. Пусть позднейшее потомство с гордостью вспомнит о ваших подвигах в сей день. Да скажут о каждом из вас: он был в великой битве под Москвою!»
– De la Moskowa! [Под Москвою!] – повторил Наполеон, и, пригласив к своей прогулке господина Боссе, любившего путешествовать, он вышел из палатки к оседланным лошадям.
– Votre Majeste a trop de bonte, [Вы слишком добры, ваше величество,] – сказал Боссе на приглашение сопутствовать императору: ему хотелось спать и он не умел и боялся ездить верхом.
Но Наполеон кивнул головой путешественнику, и Боссе должен был ехать. Когда Наполеон вышел из палатки, крики гвардейцев пред портретом его сына еще более усилились. Наполеон нахмурился.
– Снимите его, – сказал он, грациозно величественным жестом указывая на портрет. – Ему еще рано видеть поле сражения.
Боссе, закрыв глаза и склонив голову, глубоко вздохнул, этим жестом показывая, как он умел ценить и понимать слова императора.


Весь этот день 25 августа, как говорят его историки, Наполеон провел на коне, осматривая местность, обсуживая планы, представляемые ему его маршалами, и отдавая лично приказания своим генералам.
Первоначальная линия расположения русских войск по Ко лоче была переломлена, и часть этой линии, именно левый фланг русских, вследствие взятия Шевардинского редута 24 го числа, была отнесена назад. Эта часть линии была не укреплена, не защищена более рекою, и перед нею одною было более открытое и ровное место. Очевидно было для всякого военного и невоенного, что эту часть линии и должно было атаковать французам. Казалось, что для этого не нужно было много соображений, не нужно было такой заботливости и хлопотливости императора и его маршалов и вовсе не нужно той особенной высшей способности, называемой гениальностью, которую так любят приписывать Наполеону; но историки, впоследствии описывавшие это событие, и люди, тогда окружавшие Наполеона, и он сам думали иначе.
Наполеон ездил по полю, глубокомысленно вглядывался в местность, сам с собой одобрительно или недоверчиво качал головой и, не сообщая окружавшим его генералам того глубокомысленного хода, который руководил его решеньями, передавал им только окончательные выводы в форме приказаний. Выслушав предложение Даву, называемого герцогом Экмюльским, о том, чтобы обойти левый фланг русских, Наполеон сказал, что этого не нужно делать, не объясняя, почему это было не нужно. На предложение же генерала Компана (который должен был атаковать флеши), провести свою дивизию лесом, Наполеон изъявил свое согласие, несмотря на то, что так называемый герцог Эльхингенский, то есть Ней, позволил себе заметить, что движение по лесу опасно и может расстроить дивизию.
Осмотрев местность против Шевардинского редута, Наполеон подумал несколько времени молча и указал на места, на которых должны были быть устроены к завтрему две батареи для действия против русских укреплений, и места, где рядом с ними должна была выстроиться полевая артиллерия.
Отдав эти и другие приказания, он вернулся в свою ставку, и под его диктовку была написана диспозиция сражения.
Диспозиция эта, про которую с восторгом говорят французские историки и с глубоким уважением другие историки, была следующая:
«С рассветом две новые батареи, устроенные в ночи, на равнине, занимаемой принцем Экмюльским, откроют огонь по двум противостоящим батареям неприятельским.
В это же время начальник артиллерии 1 го корпуса, генерал Пернетти, с 30 ю орудиями дивизии Компана и всеми гаубицами дивизии Дессе и Фриана, двинется вперед, откроет огонь и засыплет гранатами неприятельскую батарею, против которой будут действовать!
24 орудия гвардейской артиллерии,
30 орудий дивизии Компана
и 8 орудий дивизии Фриана и Дессе,
Всего – 62 орудия.
Начальник артиллерии 3 го корпуса, генерал Фуше, поставит все гаубицы 3 го и 8 го корпусов, всего 16, по флангам батареи, которая назначена обстреливать левое укрепление, что составит против него вообще 40 орудий.
Генерал Сорбье должен быть готов по первому приказанию вынестись со всеми гаубицами гвардейской артиллерии против одного либо другого укрепления.
В продолжение канонады князь Понятовский направится на деревню, в лес и обойдет неприятельскую позицию.
Генерал Компан двинется чрез лес, чтобы овладеть первым укреплением.
По вступлении таким образом в бой будут даны приказания соответственно действиям неприятеля.
Канонада на левом фланге начнется, как только будет услышана канонада правого крыла. Стрелки дивизии Морана и дивизии вице короля откроют сильный огонь, увидя начало атаки правого крыла.
Вице король овладеет деревней [Бородиным] и перейдет по своим трем мостам, следуя на одной высоте с дивизиями Морана и Жерара, которые, под его предводительством, направятся к редуту и войдут в линию с прочими войсками армии.
Все это должно быть исполнено в порядке (le tout se fera avec ordre et methode), сохраняя по возможности войска в резерве.
В императорском лагере, близ Можайска, 6 го сентября, 1812 года».
Диспозиция эта, весьма неясно и спутанно написанная, – ежели позволить себе без религиозного ужаса к гениальности Наполеона относиться к распоряжениям его, – заключала в себе четыре пункта – четыре распоряжения. Ни одно из этих распоряжений не могло быть и не было исполнено.
В диспозиции сказано, первое: чтобы устроенные на выбранном Наполеоном месте батареи с имеющими выравняться с ними орудиями Пернетти и Фуше, всего сто два орудия, открыли огонь и засыпали русские флеши и редут снарядами. Это не могло быть сделано, так как с назначенных Наполеоном мест снаряды не долетали до русских работ, и эти сто два орудия стреляли по пустому до тех пор, пока ближайший начальник, противно приказанию Наполеона, не выдвинул их вперед.
Второе распоряжение состояло в том, чтобы Понятовский, направясь на деревню в лес, обошел левое крыло русских. Это не могло быть и не было сделано потому, что Понятовский, направясь на деревню в лес, встретил там загораживающего ему дорогу Тучкова и не мог обойти и не обошел русской позиции.
Третье распоряжение: Генерал Компан двинется в лес, чтоб овладеть первым укреплением. Дивизия Компана не овладела первым укреплением, а была отбита, потому что, выходя из леса, она должна была строиться под картечным огнем, чего не знал Наполеон.
Четвертое: Вице король овладеет деревнею (Бородиным) и перейдет по своим трем мостам, следуя на одной высоте с дивизиями Марана и Фриана (о которых не сказано: куда и когда они будут двигаться), которые под его предводительством направятся к редуту и войдут в линию с прочими войсками.
Сколько можно понять – если не из бестолкового периода этого, то из тех попыток, которые деланы были вице королем исполнить данные ему приказания, – он должен был двинуться через Бородино слева на редут, дивизии же Морана и Фриана должны были двинуться одновременно с фронта.
Все это, так же как и другие пункты диспозиции, не было и не могло быть исполнено. Пройдя Бородино, вице король был отбит на Колоче и не мог пройти дальше; дивизии же Морана и Фриана не взяли редута, а были отбиты, и редут уже в конце сражения был захвачен кавалерией (вероятно, непредвиденное дело для Наполеона и неслыханное). Итак, ни одно из распоряжений диспозиции не было и не могло быть исполнено. Но в диспозиции сказано, что по вступлении таким образом в бой будут даны приказания, соответственные действиям неприятеля, и потому могло бы казаться, что во время сражения будут сделаны Наполеоном все нужные распоряжения; но этого не было и не могло быть потому, что во все время сражения Наполеон находился так далеко от него, что (как это и оказалось впоследствии) ход сражения ему не мог быть известен и ни одно распоряжение его во время сражения не могло быть исполнено.


Многие историки говорят, что Бородинское сражение не выиграно французами потому, что у Наполеона был насморк, что ежели бы у него не было насморка, то распоряжения его до и во время сражения были бы еще гениальнее, и Россия бы погибла, et la face du monde eut ete changee. [и облик мира изменился бы.] Для историков, признающих то, что Россия образовалась по воле одного человека – Петра Великого, и Франция из республики сложилась в империю, и французские войска пошли в Россию по воле одного человека – Наполеона, такое рассуждение, что Россия осталась могущественна потому, что у Наполеона был большой насморк 26 го числа, такое рассуждение для таких историков неизбежно последовательно.
Ежели от воли Наполеона зависело дать или не дать Бородинское сражение и от его воли зависело сделать такое или другое распоряжение, то очевидно, что насморк, имевший влияние на проявление его воли, мог быть причиной спасения России и что поэтому тот камердинер, который забыл подать Наполеону 24 го числа непромокаемые сапоги, был спасителем России. На этом пути мысли вывод этот несомненен, – так же несомненен, как тот вывод, который, шутя (сам не зная над чем), делал Вольтер, говоря, что Варфоломеевская ночь произошла от расстройства желудка Карла IX. Но для людей, не допускающих того, чтобы Россия образовалась по воле одного человека – Петра I, и чтобы Французская империя сложилась и война с Россией началась по воле одного человека – Наполеона, рассуждение это не только представляется неверным, неразумным, но и противным всему существу человеческому. На вопрос о том, что составляет причину исторических событий, представляется другой ответ, заключающийся в том, что ход мировых событий предопределен свыше, зависит от совпадения всех произволов людей, участвующих в этих событиях, и что влияние Наполеонов на ход этих событий есть только внешнее и фиктивное.
Как ни странно кажется с первого взгляда предположение, что Варфоломеевская ночь, приказанье на которую отдано Карлом IX, произошла не по его воле, а что ему только казалось, что он велел это сделать, и что Бородинское побоище восьмидесяти тысяч человек произошло не по воле Наполеона (несмотря на то, что он отдавал приказания о начале и ходе сражения), а что ему казалось только, что он это велел, – как ни странно кажется это предположение, но человеческое достоинство, говорящее мне, что всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон, велит допустить это решение вопроса, и исторические исследования обильно подтверждают это предположение.
В Бородинском сражении Наполеон ни в кого не стрелял и никого не убил. Все это делали солдаты. Стало быть, не он убивал людей.
Солдаты французской армии шли убивать русских солдат в Бородинском сражении не вследствие приказания Наполеона, но по собственному желанию. Вся армия: французы, итальянцы, немцы, поляки – голодные, оборванные и измученные походом, – в виду армии, загораживавшей от них Москву, чувствовали, что le vin est tire et qu'il faut le boire. [вино откупорено и надо выпить его.] Ежели бы Наполеон запретил им теперь драться с русскими, они бы его убили и пошли бы драться с русскими, потому что это было им необходимо.
Когда они слушали приказ Наполеона, представлявшего им за их увечья и смерть в утешение слова потомства о том, что и они были в битве под Москвою, они кричали «Vive l'Empereur!» точно так же, как они кричали «Vive l'Empereur!» при виде изображения мальчика, протыкающего земной шар палочкой от бильбоке; точно так же, как бы они кричали «Vive l'Empereur!» при всякой бессмыслице, которую бы им сказали. Им ничего больше не оставалось делать, как кричать «Vive l'Empereur!» и идти драться, чтобы найти пищу и отдых победителей в Москве. Стало быть, не вследствие приказания Наполеона они убивали себе подобных.
И не Наполеон распоряжался ходом сраженья, потому что из диспозиции его ничего не было исполнено и во время сражения он не знал про то, что происходило впереди его. Стало быть, и то, каким образом эти люди убивали друг друга, происходило не по воле Наполеона, а шло независимо от него, по воле сотен тысяч людей, участвовавших в общем деле. Наполеону казалось только, что все дело происходило по воле его. И потому вопрос о том, был ли или не был у Наполеона насморк, не имеет для истории большего интереса, чем вопрос о насморке последнего фурштатского солдата.
Тем более 26 го августа насморк Наполеона не имел значения, что показания писателей о том, будто вследствие насморка Наполеона его диспозиция и распоряжения во время сражения были не так хороши, как прежние, – совершенно несправедливы.