Барщина

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Ба́рщина — даровой, принудительный труд зависимого крестьянина, работающего личным инвентарём в хозяйстве земельного собственника. Барщина исчислялась либо продолжительностью отработанного времени (числом дней, недель), либо объёмом работы.

В России существование барщины зафиксировано уже в «Русской Правде». Широкое распространение она получила в Европейской части России во второй половине XVI — первой половине XIX в.





Главнейшие принципы института барщины

  • Барщинная повинность заключается в труде, чем она и отличается от Оброка (доставлении денег или естественных произведений труда).
  • Труд этот обязательный, то есть не зависящий от свободного взаимного соглашения отдельных лиц, а прямо вытекающий из установившихся между сторонами отношений, в большинстве случаев получивших законодательную санкцию; этим существеннейшим своим признаком барщина отличается от труда свободного и подлежит критической оценке лишь в сравнении с ним; ввиду этого же признака под понятие барщины в полном смысле слова не может подходить обусловленный добровольным соглашением сторон земледельческий труд, заступающий место денежного платежа за пользование землей при её срочном найме.
  • Это труд даровой, отбываемый лишь в виде вознаграждения за пользование землей, но не требующий сам вознаграждения, чем барщина и отличается от так называемых «принудительных работ».
  • Барщинная работа исполняется в пользу землевладельца — феодального сеньора на Западе, помещинного или вотчинного боярина в России, каковыми являлись лица высшего привилегированного сословия, отчего и произошли её немецкое (на староверхнегерманском наречии «fro» означало господина), русское (от «боярин») и польское (от «pan» — господин) названия; этот признак служит отличительной чертою барщины от обязательных работ, отбываемых в пользу государства или общины, как, например, проведение дорог, постройка плотин и т. п., входящих в разряд так называемых натуральных государственных повинностей.
  • Исполнение работ, составляющих содержание этой повинности, лежит на крепостных и временно обязанных, одним словом, зависимых от землевладельца земледельцах, потому что как возникновение, так и прекращение барщины тесно связано с установлением и отменой крепостного права, являясь одним из важнейших его элементов; при этом необходимо обратить внимание на отличие барщины, с одной стороны, от работ, принимаемых на себя свободным человеком взамен наёмной платы, с другой стороны — от невольничьего или рабского труда. Что касается первого различия, то характерной его чертою является срочность договорного отношения и возможность его одностороннего прекращения при известных условиях, не говоря уже об определенности обязательства, которая хоть и не чужда барщине, но далеко не является при ней общим правилом. Обращаясь ко второму противопоставлению, нельзя не заметить, что рабство, всецело охватывающее личность и приравнивающее раба к вещи, не оставляло ему ни малейшего простора деятельности, не признавало за ним никаких ни личных, ни имущественных прав, потому что как всякая работа раба, так и её произведения считались собственностью господина и назначение их вполне зависело от произвола последнего

Крепостная же зависимость в большом смысле, то есть охватывающая собой все другие более или менее ей родственные по своему характеру состояния подчинённости, почти во всех степенях своего проявления не отрицала в крепостнике человеческой личности и по крайней мере de jure оставляла ей известный простор деятельности; это давало подвластному лицу возможность обращать часть своего труда на обработку предоставленной ему землевладельцем в пользование земли. Этот последний признак можно, однако, считать свойственным барщине лишь в тесном её смысле, так как при дальнейшем историческом развитии этого учреждения под понятие барщины в полном смысле можно подвести и другие личные услуги, оказываемые господину зависимыми земледельцами, а также земледельческие и другие работы или личное услужение подчинённых ему «дворовых людей», не пользовавшихся землей. Необходимо также провести грань между барщиной как повинностью, вытекающей из доминальных, то есть связанных с землевладением, прав господина, и некоторыми свойственными феодальному устройству обязанностями доминикальными (см. Доминикальные права), обусловленными личной связью вассала с сюзереном и лежащими на одном низшем сословии, как, например, обязанность становиться под знамя сюзерена, оказание известных формальных услуг и т. п. По способу производства работ барщина подразделяется на пешую (Handfrone) и конную (Spannfrone).

Исторически барщина появляется лишь в Средние века; древнему классическому миру она была неизвестна[1].

Древние цивилизации

Как в Греции, где занятием граждан была исключительно политическая деятельность, так и в Риме, признававшем первоначально хлебопашество промыслом благочестивым, надежным и весьма достойным зависти (maximaeque pius questus stabilissimusque nimisque invidiosus), свободный земледельческий труд рано был заменен рабским трудом. Барщину нельзя видеть в той помощи, которую оказывали клиенты, люди свободные, своим патронам, а установившийся в конце императорского периода колонат основан не на барщине, а на оброке (tributum).

По всей вероятности, барщина установилась не сразу же после занятия римских провинций германскими племенами. Тацит в своей книге о Германии, упоминая о существовании там крепостного состояния, говорит: «рабы находятся у германцев в ином положении, чем наши, между которыми распределены отдельные домашние службы. У каждого усадьба, своё хозяйство. Господин только налагает на них как на колонов (ut colono) известный оброк хлебом, скотом, одеждой — и в этом все рабство»[2]. Отсюда легко заключить, что этот подчинённый класс, о котором говорит Тацит, не представлял собой невольников, работавших на хозяина, а лишь мелких, самостоятельных хозяев, прикрепленных к земле, за которую они платили не барщиной, а оброком.

Подтверждением того взгляда, что барщина как законченное и принятое уже обычаем учреждение не была принесена германцами или введена ими сразу после завоевания принадлежавших Риму земель, служит как сравнительно незначительное количество земли, отбиравшееся германскими завоевателями у местного населения, так и отсутствие необходимости прибегать к барщинному труду крепостных при существовании достаточного количества рабов, к которым причислялись и военнопленные. Затем, в истории сохранились свидетельства о хорошем обращении варваров с побежденными, побуждавшем многих подданных Рима, угнетенных повинностями или ярмом невольничества, переселяться в занятые германскими племенами провинции.

Средние века и до начала XX века

Обязательный барщинный труд окончательно установился одновременно со всеобщим закрепощением личности при сформировании феодальной системы. Глубокая пропасть, образовавшаяся между государственным управлением и низшими классами населения, бессилие политических учреждений, общая неурядица, вызванная постоянной борьбой отдельных феодальных владельцев, одним словом, все условия жизни периода первых столетий средних веков привели к совершенному уничтожению личной безопасности для каждого, кто не был достаточно силен подчинить себе других. Мирные сельские жители, будучи не в состоянии защищаться сами, должны были искать защиты и покровительства (mundoburgum) у более крупных землевладельцев, которыми в то время являлись слагающееся в обособленное сословие дворянство и могущественная своим влиянием церковь; сельские обыватели, хотя и не всегда имущественно несостоятельные, поступали под власть церкви путём «прекария» или значительных землевладельцев посредством «коммендации», то есть отдавали им свои земельные участки, чтобы получить их обратно в виде «бенефиции» за известные денежные или натуральные повинности, становясь таким образом их «подзащитными» («Schutzherliche»).

Повинности эти, кроме обязанности помогать в случае войны, состояли первоначально в уплате определенного чинша (census, zins) деньгами или натурой, но впоследствии, с расширением землевладения сюзеренов и образованием латифундий, возделывание которых требовало немало рабочих рук, защитники — сюзерены — стали постепенно заменять оброк, платимый им подзащитными, барщинным даровым трудом последних.

Примером подобного произвола может служить сохранившийся в памятниках рассказ, относящийся к 940 г., о Гонтране Богатом Габсбурге, владельце Волена в Аргау, который вместо условленной за защиту платы стал требовать от подчинившихся ему крестьян работы на своем поле, и когда они отказались добровольно исполнять его желание, принудил их к тому силой.

Кроме того, процесс феодализации, вполне подчиняя сеньору личность колонов и закрепощая мелких свободных землевладельцев, способствовал вместе с тем облегчению участи настоящих рабов, положение которых постепенно приравнивалось к положению крепостных, и таким образом вносило мало-помалу в понятие крепостничества некоторые начала, преимущественно свойственные институту рабства, а главным образом, важнейшее из них — подневольный труд. Установившаяся таким образом одновременно с феодализацией и закрепощением барщины вскоре распространилась по всей Западной Европе, за исключением весьма немногих местностей, которых не коснулось это наследие феодализма и римского рабства.

Тягость барщины не везде была одинакова; в различных государствах она достигала различной степени развития в зависимости от наличия или отсутствия законодательства, определяющего её содержание и пределы.

Барщина во Франции

Особенного развития институт барщины достиг во Франции. На этой арене борьбы римских и германских элементов раньше всего окреп средневековый феодализм с его крепостным принципом: «nulle terre sans seigneur», смененный впоследствии абсолютной монархией.

С установлением феодального строя крестьяне очутились во Франции под таким гнётом, которого они не испытывали в других государствах Западной Европы. Здесь существовали весьма различные категории подчинённых лиц, которые, смотря по степени зависимости, не одинаково облагались барщиной. Так, в период времени от VII до XII вв. самая бесправная часть населения, так называемые сервы (serfs, gens de pleine poeste, hous de cors), облагались произвольною барщиною (corvée à merci), вполне зависевшей от произвола владельца. Более свободные, хотя и прикрепленные к земле земледельцы, носившие название «мэнмортаблей» (mainmortables, serfs de mainmorte, homines manus mortuae), существенно отличались от первой категории тем, что количество и качество требуемых от них работ было определено договором или обычаем. Эта барщина в основном ограничивалась 12 рабочими днями в году, отчасти с упряжью или орудиями, причём нельзя было требовать более трёх дней в месяц. В королевских и церковных поместьях она ещё уменьшилась от 6 до 1 дня.

Эпоха крестовых походов значительно способствовала облегчению участи крепостного населения. С одной стороны, религиозное одушевление побуждало многих землевладельцев делать некоторые уступки крестьянам, с другой, сильная потребность в деньгах, ощущаемая крестоносным рыцарством, заставляла рыцарей продавать крестьянам некоторые привилегии, по которым они или переводились с неопределенной барщины на определенную, или же им уменьшался размер последней, что вызывало так называемый выкуп повинностей.

Далее, усиление королевской власти и образование городов, получивших общинное устройство, немало способствовали уменьшению повинностей, лежавших на крестьянах, которые помогали королю и городам в борьбе с феодалами. Некоторые из крестьян становятся горожанами или лишь формально приписываются к городам (bourgeois réels, du roy ou personnels) и таким образом мало-помалу освобождаются от барщины.

В XIII в. вырабатываются у легистов и теоретические положения о необходимости свободы, выразившиеся в изречении: «по естественному праву всякий на земле франков должен быть свободным». Следствием этих взглядов было более частое применение выкупа повинностей, хотя этот выкуп в основном переводил лишь крепостных с неопределенной барщины на определенную или ограничивался перенесением на землю всех тягостей, лежавших прежде на личности серва. Подобные выкупы имели место при Людовике VIII (1246), Людовике IX, Филиппе III и Филиппе IV (Тулуза и Альби 1298, Валуа 1311).

Людовик Х 1315 года допустил выкуп во всех королевских доменах, но им воспользовалось лишь незначительное число крестьян. В половине XIV в. начинает также проявляться сознание невыгодности подневольного труда для самих землевладельцев, доказательством чего служит грамота архиепископа безансонского, относящаяся к 1347 году. Под влиянием этих воззрений, а также ввиду значительного уменьшения числа рабочих рук вследствие чёрной смерти, господствовавшей в 1348, наёмный труд начинает понемногу заменять собой труд барщинный. Но в то же время подавление восстания крестьян в 1359 и окончательное возвышение королевской власти, переставшей нуждаться в поддержке низших сословий и стремившейся найти себе опору в феодальном дворянстве, имели своим последствием усиление лежавших на крепостных тягостей и предоставление их полному произволу владельцев.

Начавшееся в следующем веке редактирование постановлений местного обычного права (coutumes) явилось лишь законодательным оформлением созданного произволом землевладельцев порядка вещей, который, несмотря на некоторые попытки улучшения быта крестьян, просуществовал до первой Революции. В это время сложился афоризм, гласящий, что народ — это вьючный скот, который идёт хорошо лишь тогда, когда он хорошо навьючен, поэтому неудивительно, что барщина достигла пышного расцвета. Так, в XV веке в деревне Монтюре в Лотарингии существовал особый вид барщины, заключающийся в том, что когда туда приезжал люксейльский (фр. Luxeuil-les-Bains) аббат, крестьяне должны были бить палками по прудам, чтобы кваканье лягушек не нарушало безмятежного сна смиренного служителя церкви.

Состоявшееся в XIV в. постановление об освобождении крестьян на королевских землях не имело почти никаких последствий, точно так же как и эдикт 8 августа 1779 по тому же предмету. Раздававшиеся от времени до времени голоса в защиту свободного труда, закончившиеся планами Тюрго и Бонсеруга (1776) о выкупе барщинных повинностей, не нашли себе отголоска в правительственных сферах, установившийся веками порядок не мог уже подвергнуться преобразованию путём мирных административных мер; для создания нового порядка вещей необходим был столь решительный переворот, как ночь 4 августа 1789 года и последовавшее за нею отмена крепостного права во Франции.

Барщина в Германии

История барщинного труда в Германии до XII века та же, что и во Франции, хотя здесь крестьянская свобода сохранилась гораздо лучше и только позднее положение крестьян стало ухудшаться.

Первоначально развитию барщинного труда препятствовал недостаток рабочих рук, побуждавший землевладельцев привлекать к себе различными льготами необходимое для них число земледельцев. С наёмщиками в этом отношении конкурировали города, владевшие значительными пространствами земли и быстро шедшие к тому процветанию, которого они достигли в конце средних веков. Кроме того, многочисленные переселения голландцев, которым предоставлялись особые привилегии, гарантировавшие их свободу, долго препятствовали закрепощению и замене наёмного труда барщинным.

Впоследствии, однако, объединение дворянства и постоянные феодальные смуты повлекли за собой некоторые злоупотребления со стороны землевладельцев, вызвавшие в течение XIII в. во многих местах крестьянские бунты, которые привели лишь к ухудшению быта низшего сословия. После Крестовых походов большинство крестьян Германии уже находится в большей или меньшей зависимости от землевладельцев, в состоянии прикрепленных к земле (Grundhörige, Leibeigene, Schutzherliche), за пользование которой они были обложены барщиной или оброком. Но ещё в XV веке повинности эти были сносны, и размеры их определялись особыми постановлениями (Weistümern), послужившими основанием так называемому «дворовому праву» (Hofrecht), и почти не встречалось неопределенной барщины (ungemessene, unbestimmte Frone).

Повинности барщины были главной причиной возгоревшейся в 1525 г. Крестьянской войны, повлиявшей в свою очередь на ухудшение отношений между земледельцами и их господами. Повсеместный разгром и разорение, причиненные Тридцатилетней войной, не могли не повлиять на ухудшение быта низшего класса населения. Тяжесть барщины в отдельных странах Германии не везде была одинакова. Так, хуже всего она была в Пруссии, Лузации, Померании, Мекленбурге и Голштинии, в менее тягостной форме она встречается в Вестфалии и пограничных с ней местностях; наконец, в мягкой форме существовала в некоторых местностях Саксонии, долго сохранившей свободное крестьянство. В конце XVIII и в начале XIX в. барщина исчезает в Германии при освобождении крестьян, которое началось в Пруссии на королевских землях с 1719 и 1720 г. и закончилось отменой крепостного права в Саксонской Верхней Лузации 1832 г.

Барщина на территории Австро-Венгерской империи

В Австрии со времен Иосифа II крепостное состояние было заменено подданством (nexus subditelae, Untertänigkeit), за исключением итальянских провинций, Тироля, Саксонской Трансильвании и Военной Границы, причём предоставленная крестьянам этим состоянием личная свобода не освобождала их, однако, от повинностей и личных услуг, которые они были обязаны нести в пользу помещика. Без обеспечения помещику обработки земли подданный не мог выселиться из имения. Для определения меры исполнения феодальных повинностей почти во всех провинциях, за исключением Трансильвании, где действовало обычное право, были составлены «Урбарии», или положение о состоянии имений и о повинностях, с ним сопряжённых.

Вообще, положение крестьян в немецких провинциях было сносно: они находились здесь под более действительным покровительством законов и были обложены менее отяготительной барщиной. В Чехии и славянских землях со смешанным населением положение земледельцев было хуже. По упомянутым урбариям, барщина (Roboten) в Верхней Австрии и Буковине не превышала 6, 12 или 14 дней в году; в Штирии и Галиции доходила от 104—156 дней. В Тироле, где уже в 1525 барщина была значительно уменьшена земским уложением (Landesordnung), сохранилось много крестьян-собственников, возделывавших свои земли барщинным трудом других крестьян, находившихся у них в подчинении. В Саксонской Трансильвании барщина сильно ограничивалась льготами, предоставленными тамошним земледельцам венгерским королём Гюзою (1142) и подтвержденными Хартией Андрея II (1224). В землях Военной Границы, то есть южной части Кроации, Славонии и Баната, существовало особое устройство, данное этим землям принцем Евгением Савойским и фельдмаршалом Ласси и преобразованное в 1807 г. Здесь главным помещиком считался император, а милиционеры были обложены барщиной в пользу государства или местных общин, так что она соответствовала государственным или общественным натуральным повинностям. Эта своеобразная барщина была отменена 7 мая 1850 г. В итальянских округах Тироля и в Далмации последние следы барщины и вообще феодального устройства исчезли со времени французского владычества. Возникшие в 1846 г. в. Галиции беспорядки крестьян, угнетенных помещиками, побудили императорское правительство постановлением 14 декабря 1846 г. дать обещание постепенно уничтожить барщину путём обращения её в денежные ренты или выкуп, непосредственное же и совершенное освобождение крестьян совершилось лишь по постановлению крестьян 7 сентября 1848 года, объявившему немедленное полное уничтожение подданства и всех от него происходящих повинностей за соответственное вознаграждение.

В Венгрии, где крепостничество и связанная с ним барщина окончательно установились в начале 16 столетия, после усмирения восстания «куруцов» (1514), и где дворянство почти исключительно представляло собой нацию, отличаясь от низших сословий племенным своим происхождением, взаимные отношения между земледельцами и землевладельцами были определены на законодательном собрании 1767—1773 гг., которым был выработан урбарий, утверждённый 1791, а затем измененный в 1836 г. Этим урбариальным законом был установлен определенный размер барщины, которая не должна была превышать 104 дней пешей или 52 дней конной службы в год; вместе с тем был разрешён выкуп феодальных повинностей. Это разрешение выкупа не принесло, однако, на практике никаких результатов, так как освобождение от повинностей зависело от взаимного соглашения земледельца с помещиком и встречало бездну всевозможных препятствий, не устранённых какими-либо законодательными определениями. В 1847 году по королевскому предложению было приступлено к изысканию мер для облегчения крестьянам выкупа урбариальных повинностей, которые затем были отменены на сейме 18 марта 1848 г.

Барщина в прочих странах Западной Европы

В прочих государствах Западной Европы барщина получила гораздо меньшее развитие. В Италии она существовала лишь в некоторых северных, соединённых с Германией местностях. Преобладающими формами поземельных повинностей были здесь оброк и половничество, кроме того, быстрое развитие городов, принимавших в число граждан многих крестьян, не могло не повлиять на улучшение участи последних. В Испании образованию и развитию барщины воспрепятствовало нашествие арабов в VIII веке. Мягкое обращение арабов с подчинёнными, сближение укрывшихся в горы Астурии туземцев-крестьян с вестготами-дворянами, большое количество достававшихся в руки при постоянных войнах военнопленных, обращаемых в рабов и употребляемых на сельские работы, и, наконец, огромное пространство свободной земли, оставшейся после изгнания арабов, представили собой совокупность таких условий, при которых лишь в самой незначительной степени мог развиться барщинный труд.

Существовавшая здесь незначительная барщина была с древнейших времен определена особыми грамотами (фуэрос), которыми определялись и ограждались от произвола права отдельных лиц и сословий. Один из таких фуэросов указывает, что королевские крестьяне (Realegos) были обложены барщиной 3—4 дня в год, господские же (Solarie g os) и церковные (Abadengos) — один день в месяц. Кроме того, уже в конце XV в. нередко встречается освобождение крестьян некоторых местностей от лежавших на них повинностей со стороны как королей, так и самих феодальных владельцев.

Развившийся впоследствии, особенно в северных, соседних с Францией провинциях, феодализм в некоторой степени способствовал ухудшению быта крестьян, но во всяком случае на Пиренейском полуострове барщина никогда не получала такого развития, как в центральной Европе, и совершенно исчезла с полным освобождением крестьян в начале нынешнего века.

Барщина в Скандинавии и в Швейцарии

Из скандинавских государств барщина существовала лишь в Дании, где в конце XVIII века она была подробно определена королевским указом (6 декабря 1799). Швеция и Норвегия сохранили свободу низших классов точно так же, как Швейцария, освободившаяся от феодальных владельцев уже в начале XIV в., а равно и некоторые мелкие народы, обитавшие у устьев Везера и Эльбы, как фризы, дитмарши и штедингеры.

Барщина в Англии

В Англии взаимные отношения дворян-победителей и крестьян-побежденных сложились при совершенно других, чем на континенте, условиях. Немногочисленная норманнская дружина, завладевшая Англией, не могла сама обрабатывать это громадное пространство земли, на земледельческий труд было более спроса, чем предложения, что заставило землевладельцев с самого основания английской монархии привлекать к себе обывателей выгодными условиями и уже с XI века точно определить все лежащие на крепостных повинности особыми инвентарями (customs) и для разбора споров, относящихся к этим повинностям, учредить особое присутствие (customary court).

При этом феодальная система Англии, признававшая короля верховным собственником всей земли, сохранявшим все права феодального верховенства по отношению ко всем жителям острова, не могла допустить такого произвольного обращения дворян с низшим сословием, какое повсеместно существовало на континенте. Эти условия привели к тому, что в Англии землевладельцы раньше, чем где-либо в Европе, отказались от барщинного дарового труда. В 1350 Эдуардом III был издан замечательный законодательный акт под названием «Статута о пахарях» (Statute of labourers), по которому окончательно была отменена барщина (servitia), всякому рабочему, вольному и невольному, обеспечена заработная плата (wages) и право её иска признано не только обычаем (common law), но и положительным правом (statute law). Несмотря, однако, на отмену барщины как труда дарового, ещё на долгие времена сохранился здесь оплачиваемый по установленной таксе обязательный труд — как земледельческий, так и ремесленный.

Все эти реформы закончились статутом Карла II 1672 г., в котором сведены и обнародованы все предыдущие преобразования. На основании этого статута все личные повинности и услуги, вытекавшие из прежних феодальных отношений, были отменены без всякого права на вознаграждение, не исключая и тех, которые отбывались в пользу короля как верховного землевладельца (all tenures of the king in capite).

Барщина в Имеретии

В Имеретии существовала повинность (саквелиеро), состоявшая в том, что крестьяне приносили помещику на Сырной неделе сыр, яйца и рыбу, кто сколько мог[3][4].

Барщина в Молдавии и Валахии

Развившаяся на Западе под влиянием феодализма барщина точно так же, хотя при других условиях и значительно позже, установилась в Восточной Европе. В Молдавии и Валахии закрепощение крестьян (царан и мошненов), сопровождаемое неопределенной барщиной, произошло лишь в половине XVII в., именно, в Валахии этот порядок получил законодательную санкцию при Матвее Бессарабе (1652), в Молдавии же в кодексе Василия Воика (1646).

Тяжёлое положение крепостных, обложенных непомерными барщинами, вызвало значительную эмиграцию. Желая склонить переселенцев к возвращению на родину, общее собрание бояр, состоявшееся 1 марта 1746 года, обещало им личную свободу, ограничение барщины 6-ю днями в году и другие льготы, которые 5 августа 1746 года были распространены в Валахии и на оставшихся в отечестве поселенцев. Затем по настоянию бояр урбариумом Маврокдордато барщина была увеличена до 8—12 дней в год, смотря по обоюдному соглашению сторон, но вскоре опять уменьшена Александом Гикой (1768).

В Молдавии некоторое время оставался ещё прежний порядок; в 1749 году на собрании бояр барщина была определена в размере 24 дней в год, затем уменьшена до 12—14 дней при Григории Гике (1777), а впоследствии значительно увеличена Александром Мурузи (1790).

В начале XIX века барщина снова была увеличена в Валахии, что вызвало народное восстание под предводительством Тодора Владимиреско (1821), усмиренное вмешательством Порты. После Андрианопольского мира (1829), поступив под непосредственное покровительство России, нашим правительством были приглашены княжества, чтобы приступить к составлению законоположений, которые бы удовлетворяли интересам страны и положению дел в те времена. На экстраординарном собрании в Яссах и Бухаресте был составлен новый «Органический Устав» (1832), который, подвергшись впоследствии некоторым изменениям после нового пересмотра международной комиссией, окончательно был одобрен Парижской конвенцией 1858 г. Этим уставом барщина была увеличена до 22 дней и просуществовала в Румынии до введения в этой стране конституционного правления.

Барщина на Балканах

В подвластных Турции славянских землях существовала повинность, называемая «базлук» и до известной степени соответствующая понятию барщины.

В древнесербском законодательстве в уставе царя Стефана Сербского 1249, упоминается о барщине.

Барщина в Польше

В Польше, по всей вероятности, уже в XI в. были примеры фактического угнетения «кметей» — первоначального земледельческого населения страны, долго хранившего старые обычаи и языческие верования среди родоначальников позднейшей знати (шляхты) — христианских дружинников королей.

Уже на Ленчицком съезде (1180) Казимиром Справедливым устанавливаются некоторые законодательные меры для ограничения произвола шляхты.

Появившиеся в XII веке иностранные переселенческие общины, которым предоставлено было пользоваться особыми законами и иметь собственную администрацию (jure teutonico seu magdeburgiense), отодвинули коренное земледельческое население, не пользовавшееся этими привилегиями, на последнюю ступень социального положения и немало способствовали подчинению его знати. Казимир Великий, поборник равенства всех сословий перед законом, в значительной степени улучшил положение низшего класса, деятельно защищая простолюдинов от насилия и самоволия знатных и казня последних даже смертью за обиды, нанесенные поселянам, за что и получили название «короля мужиков» (król chlopków). В изданном этим королём своде великопольских и малопольских статутов, известных под названием «Вислицких статутов» (1347), нигде не упоминается о барщине, хотя на более ранее существование её в Польше указывает относящаяся к 1145 г. привилегия Мечислава Старого, данная цистерианам ланденского монастрыря [Жыщевский (Rzyszczewski), «Codex Diplomaticus Poloniae», т. I, стр. 2].

После смерти Казимира Великого права дворянства значительно расширились на основании Косницкого договора (1374), и шляхта, захватив в свои руки государственную власть, стала ею пользоваться как орудием для угнетения низших сословий и отнятия у поселян всех предоставленных им великим организатором прав и вольностей.

До конца XIV в. Польша была ещё мало населена, потребности народа были ограничены, внешняя торговля незначительна, почему и не представлялось надобности значительной производительности и фольварочное, то есть широко поставленное, сельское хозяйство почти не существовало. Землевладельцы-дворяне, не занимаясь сами хозяйством, довольствовались в основном получаемым от крестьян оброком или, чаще, натурой и не имели никакой надобности в барщине.

В XV в. вследствие развития политического могущества страны и расширения её пределов народонаселение стало быстро увеличиваться, потребности народа развились, внешняя торговля усилилась. Взамен прежней крестьянской обработки земли, оказавшейся недостаточной, явилось большое, обширное фольварочное хозяйство, требовавшее много рабочих рук. Ввиду этого от подпавших в то время закрепощению крестьян стали требовать вместо оброка работ, и размер барщины стал постепенно возрастать. Немало способствовало усилению барщины знакомство польской шляхты с чужеземными обычаями и феодальным воззрением на низшие классы народа. Под влиянием всех этих причин создался статут короля Яна Альбрехта 1496, которым сильно ограничивалась свобода передвижения крестьян, а за ним следует целый ряд законоположений, развивающих институт крепостничества.

Первое общее распоряжение о барщине относится к 1421 г. и находится в Мазовецких статутах князя Иоанна, где размер её определяется одним днём в неделю с лана земли и полдня с половины лана.

Особенное развитие в этот период барщина получает в церковных землях, так как монастыри и приходские священники рано завели у себя обширное фольварочное хозяйство. В следующее за тем время барщина постепенно растёт. В 1520 статутами Бромбергскими и Торнскими было постановлено, чтобы все крестьяне и колонисты, живущие на королевских и дворянских землях, которые до тех пор исполняли в пользу землевладельцев менее одного дня работы в неделю, отныне исполняли 1 день в неделю с каждого лана земли, за исключением тех или иных, которые платят оброк или до сих пор исполняли работы в количестве более 1 дня в неделю с каждого лана земли.

Варшавская генеральная конфедерация 1573 предоставила крестьян полному произволу помещиков. В XVI веке понемногу исчезает различие, существовавшее ранее между различными классами сельских жителей, и все они сливаются в одно понятие о «подданных» (subditi, poddani), в законодательстве же исчезает норма количества барщинных дней, а определение этого количества предоставляется усмотрению владельца.

Общее увеличение барщины с начала XVI по начало XVIII в. представляется приблизительно в следующем виде: в королевских имениях она увеличивалась от 1 дня с лана до 24 дней с того же количества земли; в церковных имениях — от 1 дня до 32 дней, в дворянских имениях — от 1 дня до 96 дней. Такое несоразмерное увеличение барщины произошло потому, что в начале XVI ст. крестьяне владели обширными участками земли, за счёт которых в XVII в. увеличились помещичьи пашни, потребовавшие лишних рабочих рук на обработку в пользу помещика. Развившееся таким образом крупное фольварочное хозяйство, привлекшее к работе в пользу помещика производительные силы народа, значительно увеличило производительность Польши, но, явившись гибельным соперником мелкого крестьянского хозяйства, воспрепятствовала уравнительному распределению богатств среди отдельных классов жителей страны.

В XVII в. количество отбываемой крестьянами барщины зависело от принадлежности к тому или другому из разрядов, на которое в то время распалось сельское сословие в зависимости от количества предоставленной от помещика в пользование земли. Так, «полные крестьяне» (kmeiecie, или chłopi pełni) обязаны были пятидневной работой в неделю с лошадьми или волами, а если без них, то должны были выставлять за каждый день конной барщины по два пеших рабочих, кроме того, на них лежали экстренные работы во время жатвы (tłoka) и караул в барском дворе; «половинные крестьяне» (polownicy) исполняли барщину в размере вдвое меньшем, чем предыдущие; «загродники» (zagrodnicy) несли пятидневную тяжёлую барщину, и, наконец, «коморники» (komornicy) работали по одному дню в неделю.

Особенно тяжёло было состояние помещичьих крестьян в малопольских воеводствах Краковском и Сандомирском, где, не довольствуясь значительной барщиной, помещики обременяли их экстренными и даровыми работами (tłoki i daremszczyzny) и принудительными наймами в рабочую пору (najmy przymusowe). В литовских и русских землях барщина была менее обременительна. Вред, приносимый всему государственному строю столь бедственным положением сельского сословия, сознавался уже и тогда. Ян Казимир в 1656 г. дал в Львове обет «употребить все меры для освобождения народа от угнетения», но слова эти не получили никакого практического осуществления.

Лишь во второй половине XVIII в. встречаются как в литературе и общественном мнении, так и в законодательстве некоторые попытки к улучшению быта низших сословий. Предпринятые, однако, с этой целью законодательные и административные меры ограничились незначительным изменением старого порядка, либеральным же и гуманным предначертаниям конституции 3 мая 1791 не суждено было осуществиться.

Гораздо большее значение в этом отношении имела инициатива некоторых просвещенных землевладельцев, поборников новых начал, к которым принадлежали: канцлер Андрей Замойский, князья Чарторыйские, князь Понятовкий, граф Феликс Потоцкий, граф Иоахим Хрептович и прелат Павел Бжостовский, освободившие в своих имениях крестьян и заменившие барщину определенным и постоянным оброком с земли.

Разделы Польши, раздробившие её между Россией, Пруссией и Австрией, не повлияли непосредственно на изменение отношений крестьян к помещикам. Дарованная Наполеоном I герцогству Варшавскому конституция 22 июля 1807 уничтожала невольничество (ст. 4 sic.), признав, однако, находившуюся в пользовании крестьян землю собственностью помещика, чем предоставила последнему неограниченное право оставлять крестьян на их землях на прежних условиях исполнения барщины и других повинностей, или, заключая новые условия, обременять их больше прежнего, или, наконец, прямо удалять с фольварочной земли.

Указ герцога Варшавского Фридриха Августа от 11 декабря 1807 о заключении между помещиками и крестьянами договоров на пользование последними землей и изданная по тому же предмету 8 февраля 1808 инструкция министра юстиции встретили на практике большие затруднения вследствие введения в герцогстве кодекса Наполеона I (1 мая 1808 года), не заключающего в себе никаких постановлений о вознаграждении за арендуемую землю барщиной. Между тем по укоренившимся веками обычаям и по хозяйственному состоянию страны для польских крестьян того времени барщина была единственным средством уплаты за владение землей: денежный наём был невозможен по крайней их бедности, наём же за вознаграждение продуктами (meteyage) — совершенно чужд нравам народа. Это несоответствие закона с условиями действительной службы повлекло за собой сохранение на практике прежних обычных отношений и оставление в полной силе всех тягостей барщины.

С образованием в 1815 царства польского барщина осталась по-прежнему, а вместе с ней остались все последствия несвободного труда. Состояние крестьян в некоторых случаях стало даже хуже, чем во времена крепостничества, так как многие землевладельцы деятельно занялись сельским хозяйством, стремясь к извлечению из него возможно больших выгод, и стали требовать от крайне необеспеченных материально крестьян, кроме обычной барщины, ещё много добавочных, даровых работ (gwalty, darmochy) и принудительных наймов.

С другой стороны, нашлись и такие землевладельцы, которые, сознавая все неудобства барщинного хозяйства и потеряв надежду на какую-либо правительственную реформу, сами приступили к экономическим преобразованиям в своих имениях, заменяя барщину определенным оброком. Такие преобразования были произведены, например, в имениях Станислава Сташица (1822), в майорате Замойских (1833), в имениях Андрея и Яна, а также Августа Замойских и Александра Велепольского.

Но замена барщины оброком как требующая на первый раз значительного капитала, которого у большинства более мелких помещиков царства Польского не было, не могла быть произведена в мелких имениях без правительственной помощи, потому что указанные выше реформы при отсутствии каких-либо общих законодатьных мер за все время существования конституционного царства Польского (1815—1830) содействовали улучшению быта лишь сравнительно незначительного круга сельских обывателей.

Император Николай I, приступая к устройству сельского состояния царства Польского, начал с крестьян, живущих в казенных и майоратных имениях, пожалованных русским помещикам (на основании высочайшего указа 4/16 октября 1835 г.). Крестьяне этих имений были постепенно освобождаемы от барщины, взамен которой обложены отведенные им земли соразмерно их качеству и стоимости умеренным чиншем. Благодетельные последствия мер не замедлили обнаружиться в быстром и постепенно возраставшем благосостоянии поселян. Затем указом 26 мая (7 июня) 1846 г. были дарованы многие льготы и тем крестьянам, которые были поселены в имениях, принадлежавших польским владельцам и разным учреждениям; отменена большая часть даремщин и принудительных наймов, крестьянам, отбывающим законные повинности, обеспечено спокойное владение их усадьбами и пользование угодьями (сервитутами), и запрещено помещикам произвольно возвышать повинности. Из числа существовавших даремщин указом этим были уничтожены те, по которым отбывались работы, не определенные ни в отношении числа дней, ни в отношении количества самих работ, а равно те, по которым требовалось исполнение личной службы и поставка припасов за установленную цену, причём одни из этих даремщин были отменены безусловно, другие оставлены лишь для тех случаев, когда исполнение их будет требоваться взамен обыкновенной барщины. Кроме того, на основании этого закона было предписано всем земледельцам и арендаторам имений представить так называемые «престационные табели» (tabelle prestacyjne), то есть ведомости обо всём, что находится в крестьянском пользовании, о всех работах и других повинностях, которые они исполняют в пользу помещика.

Последовавшая в 1855 году кончина не дозволила императору Николаю I выполнить задуманное им преобразование хозяйственного быта поселян царства Польского. Продолжение и окончательное приведение в исполнение этой реформы в царствование Александра II встретило препятствие в Крымской компании. Предпринятые после заключения Парижского мира (30 марта 1856 г) законодательные меры не приносили, однако, ожидаемых правительством плодов ввиду того, что постановления от 10/18 декабря 1858 года о добровольном очиншевании крестьян, от 4/16 мая 1861 года о замене барщины законным выкупом и 24 мая (5 июня) 1862 г. об обязательном очиншевании не встретили со стороны поместного дворянства того содействия, без которых успех этих мер был невозможен. Наконец, восстание 1863 г. отдалило исполнение окончательного устройства быта поселян и лишь после усмирения бунта 19 февраля (2 марта) 1864 г. был издан высочайший указ об устройстве крестьян Царства Польского, которым к означенным крестьянам были применены главные черты, легшие в основание устройства быта русских крестьян. На основании этого указа (ст. 2, 3, 14—17 п. а) с 3/15 апреля 1864 г. крестьяне были освобождены навсегда от всех без исключения повинностей, отбываемых ими в пользу владельцев имений, а в том числе и от барщины, которые были заменены денежным поземельным налогом в пользу казны; за упраздняемые повинности крестьян владельцам частных и институтских и пожалованных имений предоставлено от правительства вознаграждение в виде ликвидационного капитала, размер которого определялся оценкой лежавших на крестьянах повинностей. При этом в оценку не должны были входить всякого рода даремщины и принудительные наймы, хотя бы они были основаны на контрактах, заключённых до обнародования указа 26 мая 1846 года, и хотя бы срок этим контрактам ещё не истек. В усадьбах, где отбывалась одна недельная барщина, или барщина с добавочными рабочими днями, или с не подлежащими вознаграждению повинностями, но без всякого чинша или сбора натурой, вышеозначенная оценка должна была быть произведена переводом всех рабочих дней на деньги по особо установленным правилам (см. Ликвидационная операция).

Барщина в Литве

В Литве, как видно из постановлений «Литовского статута» в 1529 году, большая часть низшего сословия считалась свободной, рабами были только военнопленные; даже встречающиеся здесь кроме плена все другие способы отречения от личной свободы — продажа себя в рабство, рождение от рабов, брак с рабами, выдача в рабство за преступление — были ограничены обычаем до значения временной срочной сделки или вовсе отстранены. Кроме этой «невольной челяди», панские земли ещё населяли земледельцы разных наименований, стоявшие к вотчиннику в разных отношениях. Ближе к челяди стояли, так называемые, «отчичи», закреплённые на земле и платившие господину барщиной и данью; менее зависимый и значительно более многолюдный класс составляли «данники», обязанные лишь известными податями.

С проникновением в Литву польских юридических понятий и обычаев данники постепенно обращаются в отчичей, хотя сохраняют право собственности на свои земли, а следующие с них повинности определяются рядом. Отбываемая крестьянами барщина, кроме хлебопашества, кошения сена и других сельскохозяйственных работ, заключалась ещё и в производстве господских построек, подводной и сторожевой повинности, иногда же поселяне обязаны были заниматься звериной и рыбной ловлей, охотой на бобров и т. п. Эта барщина (pańszczyzna) точно определялась в особых актах, которые первоначально составляли исчисление тех личных обязанностей, которые селящийся на помещичьей земле свободный хлебопашец принимал на себя добровольно, но с XVIII в. сделались выражением непременных повинностей, обязательных для всех живущих на господской земле крестьян. Причины этой перемены следует искать как в возросшем в то время богатстве и власти землевладельцев, так и в постепенном установлении крепостническх взглядов, которые, однако, получили общую законодательную санкцию лишь с введением в Западной губернии России Свода Законов Российской империи (1840).

В 1844 правительством были приняты меры к пересмотру и упорядочению инвентарей, для чего были учреждены особые «инвентарные комитеты», которые в 1857 высказывались в пользу освобождения крестьян. В губерниях, составившихся из прежней Литвы, все повинности крестьянина, в том числе и барщина, рассчитывались не по числу тягол, а по количеству и по качеству поземельных угодий, составляющих отдельное хозяйство — «хату» (chata). Средняя барщина с уволочной (20-десятинной) хаты заключалась в следующем: 1) хата еженедельно должна была выставить до 3 человек пеших или, смотря по надобности, с упряжью и орудиями и до 3 пеших работниц; 2) во время сенокоса и уборки сена она должна была давать с каждой мужской рабочей души от 6 до 12 дней, а во время жатвы столько же дней с каждой женской души — это так называемая «сгонная» барщина (gwałty); 3) по очереди с хат наряжались 1 или 2 крестьянина для ночного караула в помещичьем дворе. Те же порядки существовали в юго-западной Руси, то есть в бывших губерниях Киевской, Подольской и Волынской, когда они входили в состав Польши. В этих северо-западных и юго-западных имениях барщина исчезла окончательно с переводом крестьян на обязательный выкуп, причём она была переведена по особым правилам на денежную повинность (оброк).

Это прекращение обязательных поземельных отношений между помещиками и крестьянами произошло в Виленской, Гродненской, Ковенской и Минской губерниях, а также в Динабургском, Дрисенском, Люцинском и Рыжицком уездах Витебской губернии — с 1 мая 1863, в Могилёвской губернии и остальных уездах Витебской — с 1 января 1864 и в Киевской, Подольской и Волынской губерниях — с 1 сентября 1863 г.

В Остзейских губерниях коренное население страны с покорением её меченосцами подпало под полное и неограниченное владычество рыцарей, родоначальников позднейшей знати. Личная деятельность земледельца вполне и безотчётно зависела от произвола землевладельца, с которым, хотя и безуспешно, борются уже в XVI в. польские короли Стефан Баторий и Сигизмунд III. Когда в 1629 г. Лифляндия подпала под шведское владычество, Густав-Адольф учредил специальную комиссию для определения количества предоставленной крестьянам земли и составления инвентаря их повинностей. При Карле XI в 1687 было приступлено к составлению кадастра для Лифляндии, на основании чего все крестьянские земли (Bauerland) были разделены на равные по доходности, хотя и различные по величине, участки, называемые «гакенами», доходности которых (60 талеров) должны были соответствовать все отбываемые каждым участком повинности, вместе взятые. Повинности эти были оценены по особой таксе и внесены в кадастровые книги (Wackenbücher), что в значительной степени ограничивало своеволие помещика.

Эта мера не успела, однако, улучшить того бедственного состояния, в котором застало крестьян Лифляндии русское владычество, утвердившееся здесь с 1710—1721. Вскоре российским правительством было запрещено арендаторам государственного имущества самовольно располагать работами крестьян, брать их в услужение или отдавать на службу и в наём другим хозяевам. Затем по настоянию императрицы Екатерины II (1765) лифляндское дворянство обязалось в числе других сделанных крестьянам уступок не увеличивать лежащих на них повинностей, но обещания эти в основном не были исполнены, и прежние порядки просуществовали до начала XX столетия, когда в Прибалтийском крае началось движение (по инициативе Эстляндии) в пользу освобождения крестьян.

В Положении, временно утверждённом 27 августа 1804 г. для Эстляндии, не заключалось, однако, точного определения повинностей, лежащих или могущих быть наложенными на крестьян. Лифляндское Положение, высочайше утверждённое 20 февраля 1804, более обратило на этот вопрос внимание. Так, по его силе помещику не предоставлялось права принуждать крестьян поступать к нему на лучшее услужение и увеличивать повинности, записанные в урочные положения (Wackenbücher); кроме того, сохранено было соответствие повинностей доходности гакена, причём последняя была оценена в 80 талеров, указаны правила для определения суммы всякого рода повинностей для распределения их по временам года и для определения барщины либо пешими, либо конными днями, либо дневным уроком для разного рода работ, и, наконец, ограничено пространство обрабатываемых для помещика барщиною земель (оно не должно было превышать известных границ, расчисленных по количеству барщин).

Сумма издельной повинности с каждого гакена равнялась 1344 дням, которые распределялись между отдельными её видами следующим образом: обыкновенная барщина, пешая или конная — 624 дня; дополнительная барщина пешая летом — 252 дня и вспомогательные барщинные работы — 468 дней. На основании высочайшего, утверждённого 23 мая 1816 г., Положения о крестьянах Эстляндской губернии взаимные отношения крестьян и землевладельцев должны были основываться на взаимном добровольном согласии, выраженном в контракте, но так как в большинстве случаев арендной платой за наём земель была оставлена барщина, то старые урочные положения легли в основание новых контрактов, причём вознаграждение деньгами или произведениями допускались в очень ограниченных размерах.

С этим постановлением весьма сходно высочайшее, утверждённое 25 августа 1817, Положение о крестьянах Курляндской губернии, по которому повинности определялись по тому же взаимному соглашению сторон и перечислялись в особых урочных положениях, в которых по крайней мере ¾ дохода должны были быть выговорены барщинными работами.

Баршина была также охранена Положениями для Лифляндии 26 марта 1819 и 9 июля 1849, хотя в последнем из них видно уже стремление способствовать замене барщины денежным оброком и облегчить крестьянину покупку находящейся в его пользовании земли. Эстляндское положение 5 июля 1856 г., обеспечив за крестьянами исключительное пользование арендной землей (Bauerland) и сохранив начало добровольного соглашения, определило высшую меру барщинных повинностей. Весь этот ряд законодательных мер оказал на практике благотворное влияние лишь на быт крестьян Курляндской губернии, где по примеру барона Гана, местного предводителя дворянства, помещики стали постепенно заменять барщину оброком, а для обработки собственных запашек прибегать к вольнонаёмному труду.

В Лифляндии и Эстляндии оценка барщины кадастровой системой и определение её урочными положениями не могли сами собой обеспечить сельскому населению полного благосостояния, немыслимого без совершенной свободы труда. Последующими узаконениями отбывавшиеся по арендным договорам барщинные повинности крестьян-арендаторов были отменены; в Курляндии высочайше утверждёнными 6 сентября 1863 г. Правилами (§ 14) — 6 сентября 1867, в Лифляндии — с 23 апреля. 1868 (Указ Лифляндского губ. управления 14 мая 1865, № 54) и в Эстляндии — с 23 апреля 1868 года (высочайшее повеление 4 июня 1865 года).

Барщина в России

В Киевской Руси, где не существовало феодального склада, и в противоположность западным феодалам, сидевшим на одном месте, князья, призываемые на служение тому или другому княжеству по приглашению его населения, находились в постоянном движении, стремясь достигнуть киевского стола, не могло существовать тех политических условий, которые подчинили низшие сословия высшим. Экономические, однако, условия, заключающиеся в сосредоточении удобных земель в руках одних и недостаток их или средств к их обработке у других при земледельческом характере населения, и здесь не могли не повлиять на замену свободного труда зависимым.

Так, уже в Русской Правде упоминается о «ролейных закупах», которые садились на чужой земле, обрабатывали её частью на себя, частью на господина и несли некоторые другие обязанности, как, например, должны были загонять на господский двор скот, принадлежащий землевладельцу. Однако эта обязанная работа закупов не есть ещё барщина в чистом её виде, она основывается на договоре (ряде) или вытекает из долговой несостоятельности закупа и имеет лишь временной характер, прекращаясь уплатой долга или вознаграждением землевладельца за предоставленные закупу сельскохозяйственные орудия или за известную ссуду на обзаведение (покруту).

Позднейшие памятники, как Псковская судная грамота, отличают наймитов от озорников (пахарей), огородников и кочетников (рыболовов); кроме того, упоминаются «серебреники», получавшие от землевладельца деньги на обзаведение и обязанные не только обрабатывать землю последнего, но и отправлять другие работы на господина, какие он найдёт нужными по хозяйству. На существование этой обязанности указывает уставная грамота митрополита Киприана 1391, данная Константиновскому монастырю; в ней сказано, что крестьяне и церковь наряжали, и двор тынили, и хоромы ставили, и пашню пахали на монастырь изгоном (барщиной), убирали хлеб и сено, и прудили пруды, и сады оплетали, и пиво варили, и лен пряли, и на невод ходили, и хлебы пекли — одним словом, отправляли всякие работы по хозяйству землевладельца. Обязанности, однако, могли быть прекращены по одностороннему желанию крестьянина, имевшего право выхода под условием заплатить предварительно данное ему серебро. Таким образом, пока за крестьянами сохранялось право свободного отказа, барщина существовала лишь в смысле повинности, которую крестьянин отбывал добровольно, без всякого юридического принуждения, притом она вовсе не являлась необходимым условием пользования чужой землей, так как наряду с ней памятники упоминают о вознаграждении за такое пользование половиной или третью урожая.

В XV и начале XVI вв. право свободного перехода крестьян ограничивается одним осенним Юрьевым днём, как это видно из грамоты князя Белозерского Михаила Андреевича (1450) и судебников 1497 и 1550, но это, в сущности, нисколько не изменяет прежних отношений крестьян к землевладельцам и значения их как самостоятельных, свободных членов русского общества. Но последовал будто бы указ 1592 г., которым «царь Фёдор Иоаннович по наговору Бориса Годунова, не слушая совета старейших бояр, выход крестьянам заказал». Указ этот, существование которого подвергнуто справедливым сомнениям, был, по мнению признававших его действительное издание, вызван необходимостью обеспечить служилое сословие и завести порядок в сборе тягла, шедшего на покрытие все возрастающих государственных расходов. Некоторые и считали этот указ первым актом закрепления, внесшим существенное изменение в государственную и экономическую жизнь крестьян, хотя внутренние отношения крестьян к помещикам ещё долгое время покоятся на старых рядах, определяющих пользование землей и повинности (княжечина, монастырщина, боярщина). По-прежнему крестьянин соблюдает принятую на себя порядной записью обязанность «всякое сделье сделати и пашню пахати на того, за кого в крестьянах он живёт». Кроме того, старой свободой пользовались черносошные крестьяне; некоторые из них иногда заключали порядные с помещиками и вотчинниками, а право срочного сыска беглых крестьян давало возможность переманивать обещанием известных льгот крестьян одних земель в другие, что ввиду конкуренции вело к значительному уменьшению отбываемых земледельцами повинностей. Те же крестьяне, у которых не было порядных, жили по старине, почему их отношения к землевладельцу естественно незаметно теряли характер договорных отношений и все более и более подчинялись возрастающему произволу помещиков и вотчинников. Некоторое время их ещё защищала община, пока её самостоятельное положение позволяло оберегать прежние установленные обычаем отношения. Постепенному экономическому упадку сельского состояния способствовало главным образом отсутствие в законодательстве точного определения повинностей крестьянина по отношению к помещику — тем более, что заботы правительства того времени о неотягощении излишними поборами крестьян вытекали не из желания облегчить участь крестьян, но просто из того, что правительство на каждого помещика и вотчинника смотрело как на воина, который должен был служить из-за доходов, получаемых с поместья, а потому и не имел права расточать предоставленного ему правительством служебного обеспечения.

Из дошедших до нас некоторых землевладельческих распоряжений времен царя Михаила Фёдоровича относительно управления крестьянами и об обязанностях последних, как, напр., из Наказа воина Корсакова, главного управителя вотчинами Суздальского Покровского монастыря, можно прийти к заключению, что крестьянские работы и повинности в первой половине XVII в. были довольно значительны и тягостны для крестьян. Уложение ц. Алексея Михайловича (1649) не даёт точного определения следуемых помещику от крестьян повинностей. Послушные же грамоты дают лишь общее предписание «пашню на помещика пахати», откуда ясно, что в имениях частных владельцев как время, так и количество работ могли быть определены лишь одним произволом помещика, который на практике ограничивался, однако, не только собственным его интересом и местными потребностями хозяйства, но и освященными древним обычаем отношениями. Эти отношения значительно ухудшаются двумя позднейшими законодательными мерами, именно: указом 30 октября 1675 г., допустившим продажу крестьян без земли, и постановлением Земского собора 1694 об отмене урочных лет для сыска беглых. Первое из этих узаконений нанесло решительный удар самостоятельности сельской общины, которая не могла уже, как прежде, подавать через своих старост и выборных челобитных об отмене излишних наложенных помещиком тягостей. Право же бессрочного иска беглых отдало крестьянина в полную власть помещика.

В начале XVIII в., как и в прежнее время, не существовало закона, точно определявшего размеры крестьянского барщинного труда, законодательные определения касались лишь количества помещичьей земли, отводимой на крестьянское тягло; но на одинаковых долях земли работы могли быть различны, а следовательно, земля далеко не определяла количества обязанного труда. Крестьяне, поселенные на господских землях, обыкновенно обрабатывали в то время то же количество помещичьей земли, какое сами получали на крестьянскую выть (по 6 дес. доброй земли в 3-х полях), но к этому присоединялись в большинстве случаев сгонная Б. и другие мелкие повинности, вполне зависевшие от помещика. Указ 22 января 1719 о первой ревизии, уничтожившей различие между холопами, кабальными и крестьянами и уравнявший деловых людей с дворовыми, и изменение податной системы с поземельной на подушную с возложением ответственности в уплате податей на помещиков, вызвали совершенное разобщение крестьян с правительством и утвердили все притязания господской власти над прежними полусвободными, хотя и крепкими к земле людьми, закрепостив их личности помещика.

Кроме того, указом 18 января 1721 г. о приписке к заводам и фабрикам, дворянам и «купецким людям» (последние до того не имели права покупать крестьян) разрешено было с позволения Берг- и Мануфактур-коллегий покупать к заводам деревни, но с тем, чтобы деревни эти считались нераздельными от заводов. Положение крестьян в царствование Петра I и в последующее затем время представляет собой весьма печальную картину; помещики, не стесняясь, пользуются крестьянским трудом в рабочее время, отнимая у земледельца всякую возможность возделывать собственный надел; они, по рассказу Посошкова, держатся того мнения, что не следует «давать обрости крестьянину, а надо стричь его яко овцу до гола». До конца XVIII в. все законодательные положения содействуют лишь все большему и большему закрепощению крестьян и увеличению над ними власти землевладельцев (см. Крепостное право и Крестьяне).

Единственным исключением в этом отношении является указ Правительствующего сената 5 июля 1728, содержащий в себе намёки на особое уложение, в котором должны были быть определены права и обязанности крепостных; но указ этот не привёл на практике ни к каким результатам, и упомянутое уложение никогда не было издано. Ужасное положение крестьян и влияние идей энциклопедистов побудили Екатерину II включить в первый проект её Наказа мысль об отмене крепостного права, но по настоянию Сената заявление это было вычеркнуто, и, таким образом, лежащая на крестьянах тяжёлым ярмом Б. осталась в прежней неопределенной форме. В дошедшей до нас инструкции Артемия Петровича Волынского дворецкому Немчинову, относящейся ко второй четверти XVIII ст., лежащая на крестьянах Б. определяется следующим образом: «повинен всякой крестьянин, имея целое тягло, вспахать моей земли 2 дес. в поле…, а которая земля учреждается под мелкой хлеб, под пшено, под горох, под конопли, под мак, просо, репу и лен — оную пахать и собирать всем поголовно, кроме положенной на них десятинной пашни», причём в соответствие с этими повинностями поставлено и количество земли, предоставленной крестьянину, долженствующее быть вдвое больше запашки в пользу помещика. На эту инструкцию, однако, можно смотреть лишь как на выражение частной воли отдельного попечительного и разумного вотчинника, примеру которого, вероятно, следовали лишь весьма немногие. Столь тягостная для крестьян неопределенная Б. получила законодательное ограничение лишь в конце XVIII века.

Манифестом о трёхдневной барщине императора Павла I от 5 апреля 1797 помещикам было воспрещено принуждать крестьян к работам по праздникам — и следуемая с них Б. не должна была превышать трёх дней в неделю. Первая половина XIX века внесла лишь незначительные изменения. Мечты Александра I об освобождении крестьян ограничились на практике лишь дозволением отпускать на волю целые деревни (за что отпускавшие награждались орденами) и улучшением быта крестьян Остзейских провинций (см. выше). Образовавшиеся в царствование Николая I секретные комитеты, имевшие целью улучшить бедственное состояние крепостных, не привели ни к чему, кроме записок (Киселева, Перовского) о подготовке освобождения крестьян.

Таким образом, прежние порядки остались неизменными и вошли в IX т. Св. Закон. (1857), где статьями 1045—1049 определены правила о повинностях крепостных людей. По силе этих постановлений владелец мог налагать на своих крепостных людей всякие работы и исправление личных повинностей с тем только, чтобы они не претерпевали через это разорения и чтобы положенное законом число дней оставляемо было на исполнение собственных их работ; положенное законом число дней по-прежнему равнялось трём, причём помещик не мог заставлять крепостного работать на него в воскресные дни, в двунадесятые праздники, день апостолов Петра и Павла, в дни св. Николая и в храмовые в каждом селении праздники; строжайшее за сим наблюдение возложено было на губернское начальство через посредство местной полиции; от усмотрения землевладельца зависело переводить крестьян своих во двор или дворовых людей на пашню и изменять по своему усмотрению их повинности, и, наконец, он имел право не только употреблять своих крепостных людей для личных своих услуг и работ, но и отдавать посторонним лицам в услужение, но не в работу на горные заводы.

После освобождения крестьян (19 февраля 1861) Б. была сохранена лишь временно, как повинность, лежащая на временнообязанных крестьянах, причём она могла быть определяема по добровольному между крестьянами и помещиком соглашению лишь при соблюдении следующих условий: 1) чтобы она определялась временными договорами на сроки не свыше 3 лет и 2) чтобы сделки эти не противоречили общим гражданским законам и не ограничивали прав личных, имущественных и по состоянию предоставленных крестьянам. В случае отсутствия такого договора Б., где она существовала по обычаю, должна была быть отбываема по указанным законом правилам, коими все повинности были приведены в соответствие с определенным для каждой местности размером поземельного душевого надела и отменялись так называемые добавочные повинности, как-то: всякого рода караулы, уход за господским скотом, сгонные дни и т. п., требуемые от крестьян сверх обыкновенной Б. Этими же правилами были также установлены: 1) Размер Б., определяемый рабочими днями или, по обоюдному согласию, известным пространством земли и не превышающий 40 мужских и 35 женских рабочих дней в году; при этом были составлены особые правила для соразмерения числа рабочих дней с величиной земельного надела крестьян. 2) Разделение дней на: летние и зимние, мужские и женские (мужские — на конные и пешие) и распределение общего числа их по летнему (³/5) и зимнему (²/5) полугодиям и по неделям. 3) Порядок назначения работ помещиком и наряд на них крестьян сельским старостой, причём приняты во внимание пол, возраст и здоровье работника и дана им возможность заменять друг друга. 4) Порядок отправления Б. с определением в особом «урочном положении» количества работы, которое в течение дня должно быть исполнено в счёт повинности, и ограничение качества работ требованием, чтобы они не были вредны для здоровья и сообразны с силами и полом рабочих. 5) Порядок учёта Б. и 6) условия, при которых допускалось отбывание особых видов Б., как, напр., работы на помещичьих заводах, хозяйственные должности, подводная повинность и т. п. Кроме того, было дозволено как целым сельским обществам, так и отдельным дворам или тяглам переходить с Б. на оброк (до истечения, однако, 2 лет со времени утверждения Положения о сельском состоянии на это требовалось согласие помещика), выкупать усадебную оседлость и вступать с помещиком в соглашение относительно приобретения путём выкупа полевого надела с прекращением в последнем случае всех обязательных к помещику отношений (см. Выкуп).

Эти отношения окончательно были прекращены 1 января 1883 г. в губерниях Великороссийских и Новороссийских на основании высочайше утверждённых 28 декабря 1881 Правил об обязательном выкупе. Подобные настоящим правила установлены для крестьян, вышедших из крепостной зависимости в губерниях Тифлисской и Кутаисской, с Сухумским округом, где точно так же допущена замена Б. (бегара) и других натуральных повинностей денежным оброком и предоставлено крестьянам право приобретения в собственность всего отведенного им в пользование земельного надела по добровольному с помещиком соглашению. В Бессарабской губ. так называемые «царане», то есть поселяне, водворенные в имениях крупных и малоземельных, а также принадлежащих заграничным духовным установлениям, на основании высочайше утверждённых 14 июня 1888 правил были переведены с оброчной или издельной повинностей с 1 августа 1888 на выкупные платежи, чем прекратились их обязательные отношения к помещикам.

См. также

Напишите отзыв о статье "Барщина"

Примечания

  1. См. особое мнение по этому вопросу в Fustel de Coulanges, «Recherches sur quelques probl è mes d’histoire», 1885
  2. De Germania, сар. XXV
  3. Чудинов А.Н. [dic.academic.ru/dic.nsf/dic_fwords/32261/ Саквелиеро] // Словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка. — 1910.
  4. Барщина // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.

Литература

  • Барщина или Боярщина // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • Зугенхайм (Sugenheim), «Geschichte der Aufhebung der Leibeigenschaft und Hörigheit in Europa bis um die Mitte des XIX Jahrhunderts» (Спб., 1861);
  • Скребицкий, «Очерки из истории крестьянства в Европе» (в «Вестнике Европы» за 1867 г., III);
  • Лучицкий, «История крестьянской реформы в Западной Европе с 1789 г.» (в «Киевских Университетских известиях» за 1878, с 10 выпуска);
  • Левассер (Levasseur), «Histoire des classes ouvrières en France» (Париж, 1859);
  • Делиль (Delisle), «Etudes sur la condition de la classe agricole et l'état de l’agriculture en Normandie pendant le moyen âge» (Эвре, 1851);
  • Моген (Mauguin), «Etudes historiques sur l’administration de l’agriculture en France» (Париж, 1876—1877);
  • Н. Кареев, «Очерк истории французских крестьян с древнейших времен до 1789 г.» (Варшава, 1881) и «Крестьяне и крестьянский вопрос во Франции в последней четверти XVIII в.» (Москва, 1879);
  • уге Маурер (Maurer), «Geschichte der Fronh öfe, der Bauernhöfe und der H ofverfassung in Deutschland» (Эрланген, 1865);
  • Боннемер Ж. Э., «Histoire des paysans» (Париж, 1874);
  • И. Л. Горемыкин, «Очерк истории крестьян в Польше»;
  • Ю. Рехневский, «Крестьянское сословие в Польше» (в «Русском Вестнике» за 1885, № 9);
  • «Об изменении быта крестьян Остзейских губерний» (в «Русском вестнике» за 1858);
  • И. Д. Беляев, «Крестьяне на Руси». Библиографические указания по этому вопросу находятся у Межова: «Крестьянский вопрос в России». «Положение о сельском состоянии» (Особое приложение к т. IX Св. Зак.). Местные положения по продолжению 1889 г.;
  • В. В. Барабанов «История России с древнейших времен до конца XX века»;
При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Отрывок, характеризующий Барщина

И, наконец, последний отъезд великого императора от геройской армии представляется нам историками как что то великое и гениальное. Даже этот последний поступок бегства, на языке человеческом называемый последней степенью подлости, которой учится стыдиться каждый ребенок, и этот поступок на языке историков получает оправдание.
Тогда, когда уже невозможно дальше растянуть столь эластичные нити исторических рассуждений, когда действие уже явно противно тому, что все человечество называет добром и даже справедливостью, является у историков спасительное понятие о величии. Величие как будто исключает возможность меры хорошего и дурного. Для великого – нет дурного. Нет ужаса, который бы мог быть поставлен в вину тому, кто велик.
– «C'est grand!» [Это величественно!] – говорят историки, и тогда уже нет ни хорошего, ни дурного, а есть «grand» и «не grand». Grand – хорошо, не grand – дурно. Grand есть свойство, по их понятиям, каких то особенных животных, называемых ими героями. И Наполеон, убираясь в теплой шубе домой от гибнущих не только товарищей, но (по его мнению) людей, им приведенных сюда, чувствует que c'est grand, и душа его покойна.
«Du sublime (он что то sublime видит в себе) au ridicule il n'y a qu'un pas», – говорит он. И весь мир пятьдесят лет повторяет: «Sublime! Grand! Napoleon le grand! Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas». [величественное… От величественного до смешного только один шаг… Величественное! Великое! Наполеон великий! От величественного до смешного только шаг.]
И никому в голову не придет, что признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости.
Для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого. И нет величия там, где нет простоты, добра и правды.


Кто из русских людей, читая описания последнего периода кампании 1812 года, не испытывал тяжелого чувства досады, неудовлетворенности и неясности. Кто не задавал себе вопросов: как не забрали, не уничтожили всех французов, когда все три армии окружали их в превосходящем числе, когда расстроенные французы, голодая и замерзая, сдавались толпами и когда (как нам рассказывает история) цель русских состояла именно в том, чтобы остановить, отрезать и забрать в плен всех французов.
Каким образом то русское войско, которое, слабее числом французов, дало Бородинское сражение, каким образом это войско, с трех сторон окружавшее французов и имевшее целью их забрать, не достигло своей цели? Неужели такое громадное преимущество перед нами имеют французы, что мы, с превосходными силами окружив, не могли побить их? Каким образом это могло случиться?
История (та, которая называется этим словом), отвечая на эти вопросы, говорит, что это случилось оттого, что Кутузов, и Тормасов, и Чичагов, и тот то, и тот то не сделали таких то и таких то маневров.
Но отчего они не сделали всех этих маневров? Отчего, ежели они были виноваты в том, что не достигнута была предназначавшаяся цель, – отчего их не судили и не казнили? Но, даже ежели и допустить, что виною неудачи русских были Кутузов и Чичагов и т. п., нельзя понять все таки, почему и в тех условиях, в которых находились русские войска под Красным и под Березиной (в обоих случаях русские были в превосходных силах), почему не взято в плен французское войско с маршалами, королями и императорами, когда в этом состояла цель русских?
Объяснение этого странного явления тем (как то делают русские военные историки), что Кутузов помешал нападению, неосновательно потому, что мы знаем, что воля Кутузова не могла удержать войска от нападения под Вязьмой и под Тарутиным.
Почему то русское войско, которое с слабейшими силами одержало победу под Бородиным над неприятелем во всей его силе, под Красным и под Березиной в превосходных силах было побеждено расстроенными толпами французов?
Если цель русских состояла в том, чтобы отрезать и взять в плен Наполеона и маршалов, и цель эта не только не была достигнута, и все попытки к достижению этой цели всякий раз были разрушены самым постыдным образом, то последний период кампании совершенно справедливо представляется французами рядом побед и совершенно несправедливо представляется русскими историками победоносным.
Русские военные историки, настолько, насколько для них обязательна логика, невольно приходят к этому заключению и, несмотря на лирические воззвания о мужестве и преданности и т. д., должны невольно признаться, что отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова.
Но, оставив совершенно в стороне народное самолюбие, чувствуется, что заключение это само в себе заключает противуречие, так как ряд побед французов привел их к совершенному уничтожению, а ряд поражений русских привел их к полному уничтожению врага и очищению своего отечества.
Источник этого противуречия лежит в том, что историками, изучающими события по письмам государей и генералов, по реляциям, рапортам, планам и т. п., предположена ложная, никогда не существовавшая цель последнего периода войны 1812 года, – цель, будто бы состоявшая в том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с маршалами и армией.
Цели этой никогда не было и не могло быть, потому что она не имела смысла, и достижение ее было совершенно невозможно.
Цель эта не имела никакого смысла, во первых, потому, что расстроенная армия Наполеона со всей возможной быстротой бежала из России, то есть исполняла то самое, что мог желать всякий русский. Для чего же было делать различные операции над французами, которые бежали так быстро, как только они могли?
Во вторых, бессмысленно было становиться на дороге людей, всю свою энергию направивших на бегство.
В третьих, бессмысленно было терять свои войска для уничтожения французских армий, уничтожавшихся без внешних причин в такой прогрессии, что без всякого загораживания пути они не могли перевести через границу больше того, что они перевели в декабре месяце, то есть одну сотую всего войска.
В четвертых, бессмысленно было желание взять в плен императора, королей, герцогов – людей, плен которых в высшей степени затруднил бы действия русских, как то признавали самые искусные дипломаты того времени (J. Maistre и другие). Еще бессмысленнее было желание взять корпуса французов, когда свои войска растаяли наполовину до Красного, а к корпусам пленных надо было отделять дивизии конвоя, и когда свои солдаты не всегда получали полный провиант и забранные уже пленные мерли с голода.
Весь глубокомысленный план о том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с армией, был подобен тому плану огородника, который, выгоняя из огорода потоптавшую его гряды скотину, забежал бы к воротам и стал бы по голове бить эту скотину. Одно, что можно бы было сказать в оправдание огородника, было бы то, что он очень рассердился. Но это нельзя было даже сказать про составителей проекта, потому что не они пострадали от потоптанных гряд.
Но, кроме того, что отрезывание Наполеона с армией было бессмысленно, оно было невозможно.
Невозможно это было, во первых, потому что, так как из опыта видно, что движение колонн на пяти верстах в одном сражении никогда не совпадает с планами, то вероятность того, чтобы Чичагов, Кутузов и Витгенштейн сошлись вовремя в назначенное место, была столь ничтожна, что она равнялась невозможности, как то и думал Кутузов, еще при получении плана сказавший, что диверсии на большие расстояния не приносят желаемых результатов.
Во вторых, невозможно было потому, что, для того чтобы парализировать ту силу инерции, с которой двигалось назад войско Наполеона, надо было без сравнения большие войска, чем те, которые имели русские.
В третьих, невозможно это было потому, что военное слово отрезать не имеет никакого смысла. Отрезать можно кусок хлеба, но не армию. Отрезать армию – перегородить ей дорогу – никак нельзя, ибо места кругом всегда много, где можно обойти, и есть ночь, во время которой ничего не видно, в чем могли бы убедиться военные ученые хоть из примеров Красного и Березины. Взять же в плен никак нельзя без того, чтобы тот, кого берут в плен, на это не согласился, как нельзя поймать ласточку, хотя и можно взять ее, когда она сядет на руку. Взять в плен можно того, кто сдается, как немцы, по правилам стратегии и тактики. Но французские войска совершенно справедливо не находили этого удобным, так как одинаковая голодная и холодная смерть ожидала их на бегстве и в плену.
В четвертых же, и главное, это было невозможно потому, что никогда, с тех пор как существует мир, не было войны при тех страшных условиях, при которых она происходила в 1812 году, и русские войска в преследовании французов напрягли все свои силы и не могли сделать большего, не уничтожившись сами.
В движении русской армии от Тарутина до Красного выбыло пятьдесят тысяч больными и отсталыми, то есть число, равное населению большого губернского города. Половина людей выбыла из армии без сражений.
И об этом то периоде кампании, когда войска без сапог и шуб, с неполным провиантом, без водки, по месяцам ночуют в снегу и при пятнадцати градусах мороза; когда дня только семь и восемь часов, а остальное ночь, во время которой не может быть влияния дисциплины; когда, не так как в сраженье, на несколько часов только люди вводятся в область смерти, где уже нет дисциплины, а когда люди по месяцам живут, всякую минуту борясь с смертью от голода и холода; когда в месяц погибает половина армии, – об этом то периоде кампании нам рассказывают историки, как Милорадович должен был сделать фланговый марш туда то, а Тормасов туда то и как Чичагов должен был передвинуться туда то (передвинуться выше колена в снегу), и как тот опрокинул и отрезал, и т. д., и т. д.
Русские, умиравшие наполовину, сделали все, что можно сделать и должно было сделать для достижения достойной народа цели, и не виноваты в том, что другие русские люди, сидевшие в теплых комнатах, предполагали сделать то, что было невозможно.
Все это странное, непонятное теперь противоречие факта с описанием истории происходит только оттого, что историки, писавшие об этом событии, писали историю прекрасных чувств и слов разных генералов, а не историю событий.
Для них кажутся очень занимательны слова Милорадовича, награды, которые получил тот и этот генерал, и их предположения; а вопрос о тех пятидесяти тысячах, которые остались по госпиталям и могилам, даже не интересует их, потому что не подлежит их изучению.
А между тем стоит только отвернуться от изучения рапортов и генеральных планов, а вникнуть в движение тех сотен тысяч людей, принимавших прямое, непосредственное участие в событии, и все, казавшиеся прежде неразрешимыми, вопросы вдруг с необыкновенной легкостью и простотой получают несомненное разрешение.
Цель отрезывания Наполеона с армией никогда не существовала, кроме как в воображении десятка людей. Она не могла существовать, потому что она была бессмысленна, и достижение ее было невозможно.
Цель народа была одна: очистить свою землю от нашествия. Цель эта достигалась, во первых, сама собою, так как французы бежали, и потому следовало только не останавливать это движение. Во вторых, цель эта достигалась действиями народной войны, уничтожавшей французов, и, в третьих, тем, что большая русская армия шла следом за французами, готовая употребить силу в случае остановки движения французов.
Русская армия должна была действовать, как кнут на бегущее животное. И опытный погонщик знал, что самое выгодное держать кнут поднятым, угрожая им, а не по голове стегать бегущее животное.



Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, – сущность его, в его глазах очевидно уничтожается – перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый – ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.

Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, – заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовлениями к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
– Я никуда не поеду, – отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, – только, пожалуйста, оставьте меня, – сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана, и, что нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» – думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, – сказал он, – это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом – Наташа видела теперь этот взгляд – посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы – совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, – говорила себе теперь Наташа, – что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить – боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» – говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
– Пожалуйте к папаше, скорее, – сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. – Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, – всхлипнув, проговорила она.


Кроме общего чувства отчуждения от всех людей, Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня, были ей так близки, привычны, так будничны, что все их слова, чувства казались ей оскорблением того мира, в котором она жила последнее время, и она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них. Она слышала слова Дуняши о Петре Ильиче, о несчастии, но не поняла их.
«Какое там у них несчастие, какое может быть несчастие? У них все свое старое, привычное и покойное», – мысленно сказала себе Наташа.
Когда она вошла в залу, отец быстро выходил из комнаты графини. Лицо его было сморщено и мокро от слез. Он, видимо, выбежал из той комнаты, чтобы дать волю давившим его рыданиям. Увидав Наташу, он отчаянно взмахнул руками и разразился болезненно судорожными всхлипываниями, исказившими его круглое, мягкое лицо.
– Пе… Петя… Поди, поди, она… она… зовет… – И он, рыдая, как дитя, быстро семеня ослабевшими ногами, подошел к стулу и упал почти на него, закрыв лицо руками.
Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что то страшно больно ударило ее в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что то отрывается в ней и что она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услыхав из за двери страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе. Она подбежала к отцу, но он, бессильно махая рукой, указывал на дверь матери. Княжна Марья, бледная, с дрожащей нижней челюстью, вышла из двери и взяла Наташу за руку, говоря ей что то. Наташа не видела, не слышала ее. Она быстрыми шагами вошла в дверь, остановилась на мгновение, как бы в борьбе с самой собой, и подбежала к матери.
Графиня лежала на кресле, странно неловко вытягиваясь, и билась головой об стену. Соня и девушки держали ее за руки.
– Наташу, Наташу!.. – кричала графиня. – Неправда, неправда… Он лжет… Наташу! – кричала она, отталкивая от себя окружающих. – Подите прочь все, неправда! Убили!.. ха ха ха ха!.. неправда!
Наташа стала коленом на кресло, нагнулась над матерью, обняла ее, с неожиданной силой подняла, повернула к себе ее лицо и прижалась к ней.
– Маменька!.. голубчик!.. Я тут, друг мой. Маменька, – шептала она ей, не замолкая ни на секунду.
Она не выпускала матери, нежно боролась с ней, требовала подушки, воды, расстегивала и разрывала платье на матери.
– Друг мой, голубушка… маменька, душенька, – не переставая шептала она, целуя ее голову, руки, лицо и чувствуя, как неудержимо, ручьями, щекоча ей нос и щеки, текли ее слезы.
Графиня сжала руку дочери, закрыла глаза и затихла на мгновение. Вдруг она с непривычной быстротой поднялась, бессмысленно оглянулась и, увидав Наташу, стала из всех сил сжимать ее голову. Потом она повернула к себе ее морщившееся от боли лицо и долго вглядывалась в него.
– Наташа, ты меня любишь, – сказала она тихим, доверчивым шепотом. – Наташа, ты не обманешь меня? Ты мне скажешь всю правду?
Наташа смотрела на нее налитыми слезами глазами, и в лице ее была только мольба о прощении и любви.
– Друг мой, маменька, – повторяла она, напрягая все силы своей любви на то, чтобы как нибудь снять с нее на себя излишек давившего ее горя.
И опять в бессильной борьбе с действительностью мать, отказываясь верить в то, что она могла жить, когда был убит цветущий жизнью ее любимый мальчик, спасалась от действительности в мире безумия.
Наташа не помнила, как прошел этот день, ночь, следующий день, следующая ночь. Она не спала и не отходила от матери. Любовь Наташи, упорная, терпеливая, не как объяснение, не как утешение, а как призыв к жизни, всякую секунду как будто со всех сторон обнимала графиню. На третью ночь графиня затихла на несколько минут, и Наташа закрыла глаза, облокотив голову на ручку кресла. Кровать скрипнула. Наташа открыла глаза. Графиня сидела на кровати и тихо говорила.
– Как я рада, что ты приехал. Ты устал, хочешь чаю? – Наташа подошла к ней. – Ты похорошел и возмужал, – продолжала графиня, взяв дочь за руку.
– Маменька, что вы говорите!..
– Наташа, его нет, нет больше! – И, обняв дочь, в первый раз графиня начала плакать.


Княжна Марья отложила свой отъезд. Соня, граф старались заменить Наташу, но не могли. Они видели, что она одна могла удерживать мать от безумного отчаяния. Три недели Наташа безвыходно жила при матери, спала на кресле в ее комнате, поила, кормила ее и не переставая говорила с ней, – говорила, потому что один нежный, ласкающий голос ее успокоивал графиню.
Душевная рана матери не могла залечиться. Смерть Пети оторвала половину ее жизни. Через месяц после известия о смерти Пети, заставшего ее свежей и бодрой пятидесятилетней женщиной, она вышла из своей комнаты полумертвой и не принимающею участия в жизни – старухой. Но та же рана, которая наполовину убила графиню, эта новая рана вызвала Наташу к жизни.
Душевная рана, происходящая от разрыва духовного тела, точно так же, как и рана физическая, как ни странно это кажется, после того как глубокая рана зажила и кажется сошедшейся своими краями, рана душевная, как и физическая, заживает только изнутри выпирающею силой жизни.
Так же зажила рана Наташи. Она думала, что жизнь ее кончена. Но вдруг любовь к матери показала ей, что сущность ее жизни – любовь – еще жива в ней. Проснулась любовь, и проснулась жизнь.
Последние дни князя Андрея связали Наташу с княжной Марьей. Новое несчастье еще более сблизило их. Княжна Марья отложила свой отъезд и последние три недели, как за больным ребенком, ухаживала за Наташей. Последние недели, проведенные Наташей в комнате матери, надорвали ее физические силы.
Однажды княжна Марья, в середине дня, заметив, что Наташа дрожит в лихорадочном ознобе, увела ее к себе и уложила на своей постели. Наташа легла, но когда княжна Марья, опустив сторы, хотела выйти, Наташа подозвала ее к себе.
– Мне не хочется спать. Мари, посиди со мной.
– Ты устала – постарайся заснуть.
– Нет, нет. Зачем ты увела меня? Она спросит.
– Ей гораздо лучше. Она нынче так хорошо говорила, – сказала княжна Марья.
Наташа лежала в постели и в полутьме комнаты рассматривала лицо княжны Марьи.
«Похожа она на него? – думала Наташа. – Да, похожа и не похожа. Но она особенная, чужая, совсем новая, неизвестная. И она любит меня. Что у ней на душе? Все доброе. Но как? Как она думает? Как она на меня смотрит? Да, она прекрасная».
– Маша, – сказала она, робко притянув к себе ее руку. – Маша, ты не думай, что я дурная. Нет? Маша, голубушка. Как я тебя люблю. Будем совсем, совсем друзьями.
И Наташа, обнимая, стала целовать руки и лицо княжны Марьи. Княжна Марья стыдилась и радовалась этому выражению чувств Наташи.
С этого дня между княжной Марьей и Наташей установилась та страстная и нежная дружба, которая бывает только между женщинами. Они беспрестанно целовались, говорили друг другу нежные слова и большую часть времени проводили вместе. Если одна выходила, то другаябыла беспокойна и спешила присоединиться к ней. Они вдвоем чувствовали большее согласие между собой, чем порознь, каждая сама с собою. Между ними установилось чувство сильнейшее, чем дружба: это было исключительное чувство возможности жизни только в присутствии друг друга.
Иногда они молчали целые часы; иногда, уже лежа в постелях, они начинали говорить и говорили до утра. Они говорили большей частию о дальнем прошедшем. Княжна Марья рассказывала про свое детство, про свою мать, про своего отца, про свои мечтания; и Наташа, прежде с спокойным непониманием отворачивавшаяся от этой жизни, преданности, покорности, от поэзии христианского самоотвержения, теперь, чувствуя себя связанной любовью с княжной Марьей, полюбила и прошедшее княжны Марьи и поняла непонятную ей прежде сторону жизни. Она не думала прилагать к своей жизни покорность и самоотвержение, потому что она привыкла искать других радостей, но она поняла и полюбила в другой эту прежде непонятную ей добродетель. Для княжны Марьи, слушавшей рассказы о детстве и первой молодости Наташи, тоже открывалась прежде непонятная сторона жизни, вера в жизнь, в наслаждения жизни.
Они всё точно так же никогда не говорили про него с тем, чтобы не нарушать словами, как им казалось, той высоты чувства, которая была в них, а это умолчание о нем делало то, что понемногу, не веря этому, они забывали его.
Наташа похудела, побледнела и физически так стала слаба, что все постоянно говорили о ее здоровье, и ей это приятно было. Но иногда на нее неожиданно находил не только страх смерти, но страх болезни, слабости, потери красоты, и невольно она иногда внимательно разглядывала свою голую руку, удивляясь на ее худобу, или заглядывалась по утрам в зеркало на свое вытянувшееся, жалкое, как ей казалось, лицо. Ей казалось, что это так должно быть, и вместе с тем становилось страшно и грустно.
Один раз она скоро взошла наверх и тяжело запыхалась. Тотчас же невольно она придумала себе дело внизу и оттуда вбежала опять наверх, пробуя силы и наблюдая за собой.
Другой раз она позвала Дуняшу, и голос ее задребезжал. Она еще раз кликнула ее, несмотря на то, что она слышала ее шаги, – кликнула тем грудным голосом, которым она певала, и прислушалась к нему.
Она не знала этого, не поверила бы, но под казавшимся ей непроницаемым слоем ила, застлавшим ее душу, уже пробивались тонкие, нежные молодые иглы травы, которые должны были укорениться и так застлать своими жизненными побегами задавившее ее горе, что его скоро будет не видно и не заметно. Рана заживала изнутри. В конце января княжна Марья уехала в Москву, и граф настоял на том, чтобы Наташа ехала с нею, с тем чтобы посоветоваться с докторами.


После столкновения при Вязьме, где Кутузов не мог удержать свои войска от желания опрокинуть, отрезать и т. д., дальнейшее движение бежавших французов и за ними бежавших русских, до Красного, происходило без сражений. Бегство было так быстро, что бежавшая за французами русская армия не могла поспевать за ними, что лошади в кавалерии и артиллерии становились и что сведения о движении французов были всегда неверны.
Люди русского войска были так измучены этим непрерывным движением по сорок верст в сутки, что не могли двигаться быстрее.
Чтобы понять степень истощения русской армии, надо только ясно понять значение того факта, что, потеряв ранеными и убитыми во все время движения от Тарутина не более пяти тысяч человек, не потеряв сотни людей пленными, армия русская, вышедшая из Тарутина в числе ста тысяч, пришла к Красному в числе пятидесяти тысяч.
Быстрое движение русских за французами действовало на русскую армию точно так же разрушительно, как и бегство французов. Разница была только в том, что русская армия двигалась произвольно, без угрозы погибели, которая висела над французской армией, и в том, что отсталые больные у французов оставались в руках врага, отсталые русские оставались у себя дома. Главная причина уменьшения армии Наполеона была быстрота движения, и несомненным доказательством тому служит соответственное уменьшение русских войск.
Вся деятельность Кутузова, как это было под Тарутиным и под Вязьмой, была направлена только к тому, чтобы, – насколько то было в его власти, – не останавливать этого гибельного для французов движения (как хотели в Петербурге и в армии русские генералы), а содействовать ему и облегчить движение своих войск.
Но, кроме того, со времени выказавшихся в войсках утомления и огромной убыли, происходивших от быстроты движения, еще другая причина представлялась Кутузову для замедления движения войск и для выжидания. Цель русских войск была – следование за французами. Путь французов был неизвестен, и потому, чем ближе следовали наши войска по пятам французов, тем больше они проходили расстояния. Только следуя в некотором расстоянии, можно было по кратчайшему пути перерезывать зигзаги, которые делали французы. Все искусные маневры, которые предлагали генералы, выражались в передвижениях войск, в увеличении переходов, а единственно разумная цель состояла в том, чтобы уменьшить эти переходы. И к этой цели во всю кампанию, от Москвы до Вильны, была направлена деятельность Кутузова – не случайно, не временно, но так последовательно, что он ни разу не изменил ей.
Кутузов знал не умом или наукой, а всем русским существом своим знал и чувствовал то, что чувствовал каждый русский солдат, что французы побеждены, что враги бегут и надо выпроводить их; но вместе с тем он чувствовал, заодно с солдатами, всю тяжесть этого, неслыханного по быстроте и времени года, похода.
Но генералам, в особенности не русским, желавшим отличиться, удивить кого то, забрать в плен для чего то какого нибудь герцога или короля, – генералам этим казалось теперь, когда всякое сражение было и гадко и бессмысленно, им казалось, что теперь то самое время давать сражения и побеждать кого то. Кутузов только пожимал плечами, когда ему один за другим представляли проекты маневров с теми дурно обутыми, без полушубков, полуголодными солдатами, которые в один месяц, без сражений, растаяли до половины и с которыми, при наилучших условиях продолжающегося бегства, надо было пройти до границы пространство больше того, которое было пройдено.
В особенности это стремление отличиться и маневрировать, опрокидывать и отрезывать проявлялось тогда, когда русские войска наталкивались на войска французов.
Так это случилось под Красным, где думали найти одну из трех колонн французов и наткнулись на самого Наполеона с шестнадцатью тысячами. Несмотря на все средства, употребленные Кутузовым, для того чтобы избавиться от этого пагубного столкновения и чтобы сберечь свои войска, три дня у Красного продолжалось добивание разбитых сборищ французов измученными людьми русской армии.
Толь написал диспозицию: die erste Colonne marschiert [первая колонна направится туда то] и т. д. И, как всегда, сделалось все не по диспозиции. Принц Евгений Виртембергский расстреливал с горы мимо бегущие толпы французов и требовал подкрепления, которое не приходило. Французы, по ночам обегая русских, рассыпались, прятались в леса и пробирались, кто как мог, дальше.
Милорадович, который говорил, что он знать ничего не хочет о хозяйственных делах отряда, которого никогда нельзя было найти, когда его было нужно, «chevalier sans peur et sans reproche» [«рыцарь без страха и упрека»], как он сам называл себя, и охотник до разговоров с французами, посылал парламентеров, требуя сдачи, и терял время и делал не то, что ему приказывали.
– Дарю вам, ребята, эту колонну, – говорил он, подъезжая к войскам и указывая кавалеристам на французов. И кавалеристы на худых, ободранных, еле двигающихся лошадях, подгоняя их шпорами и саблями, рысцой, после сильных напряжений, подъезжали к подаренной колонне, то есть к толпе обмороженных, закоченевших и голодных французов; и подаренная колонна кидала оружие и сдавалась, чего ей уже давно хотелось.
Под Красным взяли двадцать шесть тысяч пленных, сотни пушек, какую то палку, которую называли маршальским жезлом, и спорили о том, кто там отличился, и были этим довольны, но очень сожалели о том, что не взяли Наполеона или хоть какого нибудь героя, маршала, и упрекали в этом друг друга и в особенности Кутузова.
Люди эти, увлекаемые своими страстями, были слепыми исполнителями только самого печального закона необходимости; но они считали себя героями и воображали, что то, что они делали, было самое достойное и благородное дело. Они обвиняли Кутузова и говорили, что он с самого начала кампании мешал им победить Наполеона, что он думает только об удовлетворении своих страстей и не хотел выходить из Полотняных Заводов, потому что ему там было покойно; что он под Красным остановил движенье только потому, что, узнав о присутствии Наполеона, он совершенно потерялся; что можно предполагать, что он находится в заговоре с Наполеоном, что он подкуплен им, [Записки Вильсона. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ] и т. д., и т. д.
Мало того, что современники, увлекаемые страстями, говорили так, – потомство и история признали Наполеона grand, a Кутузова: иностранцы – хитрым, развратным, слабым придворным стариком; русские – чем то неопределенным – какой то куклой, полезной только по своему русскому имени…


В 12 м и 13 м годах Кутузова прямо обвиняли за ошибки. Государь был недоволен им. И в истории, написанной недавно по высочайшему повелению, сказано, что Кутузов был хитрый придворный лжец, боявшийся имени Наполеона и своими ошибками под Красным и под Березиной лишивший русские войска славы – полной победы над французами. [История 1812 года Богдановича: характеристика Кутузова и рассуждение о неудовлетворительности результатов Красненских сражений. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ]
Такова судьба не великих людей, не grand homme, которых не признает русский ум, а судьба тех редких, всегда одиноких людей, которые, постигая волю провидения, подчиняют ей свою личную волю. Ненависть и презрение толпы наказывают этих людей за прозрение высших законов.
Для русских историков – странно и страшно сказать – Наполеон – это ничтожнейшее орудие истории – никогда и нигде, даже в изгнании, не выказавший человеческого достоинства, – Наполеон есть предмет восхищения и восторга; он grand. Кутузов же, тот человек, который от начала и до конца своей деятельности в 1812 году, от Бородина и до Вильны, ни разу ни одним действием, ни словом не изменяя себе, являет необычайный s истории пример самоотвержения и сознания в настоящем будущего значения события, – Кутузов представляется им чем то неопределенным и жалким, и, говоря о Кутузове и 12 м годе, им всегда как будто немножко стыдно.
А между тем трудно себе представить историческое лицо, деятельность которого так неизменно постоянно была бы направлена к одной и той же цели. Трудно вообразить себе цель, более достойную и более совпадающую с волею всего народа. Еще труднее найти другой пример в истории, где бы цель, которую поставило себе историческое лицо, была бы так совершенно достигнута, как та цель, к достижению которой была направлена вся деятельность Кутузова в 1812 году.
Кутузов никогда не говорил о сорока веках, которые смотрят с пирамид, о жертвах, которые он приносит отечеству, о том, что он намерен совершить или совершил: он вообще ничего не говорил о себе, не играл никакой роли, казался всегда самым простым и обыкновенным человеком и говорил самые простые и обыкновенные вещи. Он писал письма своим дочерям и m me Stael, читал романы, любил общество красивых женщин, шутил с генералами, офицерами и солдатами и никогда не противоречил тем людям, которые хотели ему что нибудь доказывать. Когда граф Растопчин на Яузском мосту подскакал к Кутузову с личными упреками о том, кто виноват в погибели Москвы, и сказал: «Как же вы обещали не оставлять Москвы, не дав сраженья?» – Кутузов отвечал: «Я и не оставлю Москвы без сражения», несмотря на то, что Москва была уже оставлена. Когда приехавший к нему от государя Аракчеев сказал, что надо бы Ермолова назначить начальником артиллерии, Кутузов отвечал: «Да, я и сам только что говорил это», – хотя он за минуту говорил совсем другое. Какое дело было ему, одному понимавшему тогда весь громадный смысл события, среди бестолковой толпы, окружавшей его, какое ему дело было до того, к себе или к нему отнесет граф Растопчин бедствие столицы? Еще менее могло занимать его то, кого назначат начальником артиллерии.
Не только в этих случаях, но беспрестанно этот старый человек дошедший опытом жизни до убеждения в том, что мысли и слова, служащие им выражением, не суть двигатели людей, говорил слова совершенно бессмысленные – первые, которые ему приходили в голову.
Но этот самый человек, так пренебрегавший своими словами, ни разу во всю свою деятельность не сказал ни одного слова, которое было бы не согласно с той единственной целью, к достижению которой он шел во время всей войны. Очевидно, невольно, с тяжелой уверенностью, что не поймут его, он неоднократно в самых разнообразных обстоятельствах высказывал свою мысль. Начиная от Бородинского сражения, с которого начался его разлад с окружающими, он один говорил, что Бородинское сражение есть победа, и повторял это и изустно, и в рапортах, и донесениях до самой своей смерти. Он один сказал, что потеря Москвы не есть потеря России. Он в ответ Лористону на предложение о мире отвечал, что мира не может быть, потому что такова воля народа; он один во время отступления французов говорил, что все наши маневры не нужны, что все сделается само собой лучше, чем мы того желаем, что неприятелю надо дать золотой мост, что ни Тарутинское, ни Вяземское, ни Красненское сражения не нужны, что с чем нибудь надо прийти на границу, что за десять французов он не отдаст одного русского.
И он один, этот придворный человек, как нам изображают его, человек, который лжет Аракчееву с целью угодить государю, – он один, этот придворный человек, в Вильне, тем заслуживая немилость государя, говорит, что дальнейшая война за границей вредна и бесполезна.
Но одни слова не доказали бы, что он тогда понимал значение события. Действия его – все без малейшего отступления, все были направлены к одной и той же цели, выражающейся в трех действиях: 1) напрячь все свои силы для столкновения с французами, 2) победить их и 3) изгнать из России, облегчая, насколько возможно, бедствия народа и войска.
Он, тот медлитель Кутузов, которого девиз есть терпение и время, враг решительных действий, он дает Бородинское сражение, облекая приготовления к нему в беспримерную торжественность. Он, тот Кутузов, который в Аустерлицком сражении, прежде начала его, говорит, что оно будет проиграно, в Бородине, несмотря на уверения генералов о том, что сражение проиграно, несмотря на неслыханный в истории пример того, что после выигранного сражения войско должно отступать, он один, в противность всем, до самой смерти утверждает, что Бородинское сражение – победа. Он один во все время отступления настаивает на том, чтобы не давать сражений, которые теперь бесполезны, не начинать новой войны и не переходить границ России.
Теперь понять значение события, если только не прилагать к деятельности масс целей, которые были в голове десятка людей, легко, так как все событие с его последствиями лежит перед нами.
Но каким образом тогда этот старый человек, один, в противность мнения всех, мог угадать, так верно угадал тогда значение народного смысла события, что ни разу во всю свою деятельность не изменил ему?
Источник этой необычайной силы прозрения в смысл совершающихся явлений лежал в том народном чувстве, которое он носил в себе во всей чистоте и силе его.
Только признание в нем этого чувства заставило народ такими странными путями из в немилости находящегося старика выбрать его против воли царя в представители народной войны. И только это чувство поставило его на ту высшую человеческую высоту, с которой он, главнокомандующий, направлял все свои силы не на то, чтоб убивать и истреблять людей, а на то, чтобы спасать и жалеть их.
Простая, скромная и потому истинно величественная фигура эта не могла улечься в ту лживую форму европейского героя, мнимо управляющего людьми, которую придумала история.
Для лакея не может быть великого человека, потому что у лакея свое понятие о величии.


5 ноября был первый день так называемого Красненского сражения. Перед вечером, когда уже после многих споров и ошибок генералов, зашедших не туда, куда надо; после рассылок адъютантов с противуприказаниями, когда уже стало ясно, что неприятель везде бежит и сражения не может быть и не будет, Кутузов выехал из Красного и поехал в Доброе, куда была переведена в нынешний день главная квартира.
День был ясный, морозный. Кутузов с огромной свитой недовольных им, шушукающихся за ним генералов, верхом на своей жирной белой лошадке ехал к Доброму. По всей дороге толпились, отогреваясь у костров, партии взятых нынешний день французских пленных (их взято было в этот день семь тысяч). Недалеко от Доброго огромная толпа оборванных, обвязанных и укутанных чем попало пленных гудела говором, стоя на дороге подле длинного ряда отпряженных французских орудий. При приближении главнокомандующего говор замолк, и все глаза уставились на Кутузова, который в своей белой с красным околышем шапке и ватной шинели, горбом сидевшей на его сутуловатых плечах, медленно подвигался по дороге. Один из генералов докладывал Кутузову, где взяты орудия и пленные.
Кутузов, казалось, чем то озабочен и не слышал слов генерала. Он недовольно щурился и внимательно и пристально вглядывался в те фигуры пленных, которые представляли особенно жалкий вид. Большая часть лиц французских солдат были изуродованы отмороженными носами и щеками, и почти у всех были красные, распухшие и гноившиеся глаза.
Одна кучка французов стояла близко у дороги, и два солдата – лицо одного из них было покрыто болячками – разрывали руками кусок сырого мяса. Что то было страшное и животное в том беглом взгляде, который они бросили на проезжавших, и в том злобном выражении, с которым солдат с болячками, взглянув на Кутузова, тотчас же отвернулся и продолжал свое дело.
Кутузов долго внимательно поглядел на этих двух солдат; еще более сморщившись, он прищурил глаза и раздумчиво покачал головой. В другом месте он заметил русского солдата, который, смеясь и трепля по плечу француза, что то ласково говорил ему. Кутузов опять с тем же выражением покачал головой.
– Что ты говоришь? Что? – спросил он у генерала, продолжавшего докладывать и обращавшего внимание главнокомандующего на французские взятые знамена, стоявшие перед фронтом Преображенского полка.
– А, знамена! – сказал Кутузов, видимо с трудом отрываясь от предмета, занимавшего его мысли. Он рассеянно оглянулся. Тысячи глаз со всех сторон, ожидая его сло ва, смотрели на него.
Перед Преображенским полком он остановился, тяжело вздохнул и закрыл глаза. Кто то из свиты махнул, чтобы державшие знамена солдаты подошли и поставили их древками знамен вокруг главнокомандующего. Кутузов помолчал несколько секунд и, видимо неохотно, подчиняясь необходимости своего положения, поднял голову и начал говорить. Толпы офицеров окружили его. Он внимательным взглядом обвел кружок офицеров, узнав некоторых из них.
– Благодарю всех! – сказал он, обращаясь к солдатам и опять к офицерам. В тишине, воцарившейся вокруг него, отчетливо слышны были его медленно выговариваемые слова. – Благодарю всех за трудную и верную службу. Победа совершенная, и Россия не забудет вас. Вам слава вовеки! – Он помолчал, оглядываясь.
– Нагни, нагни ему голову то, – сказал он солдату, державшему французского орла и нечаянно опустившему его перед знаменем преображенцев. – Пониже, пониже, так то вот. Ура! ребята, – быстрым движением подбородка обратись к солдатам, проговорил он.
– Ура ра ра! – заревели тысячи голосов. Пока кричали солдаты, Кутузов, согнувшись на седле, склонил голову, и глаз его засветился кротким, как будто насмешливым, блеском.
– Вот что, братцы, – сказал он, когда замолкли голоса…
И вдруг голос и выражение лица его изменились: перестал говорить главнокомандующий, а заговорил простой, старый человек, очевидно что то самое нужное желавший сообщить теперь своим товарищам.
В толпе офицеров и в рядах солдат произошло движение, чтобы яснее слышать то, что он скажет теперь.
– А вот что, братцы. Я знаю, трудно вам, да что же делать! Потерпите; недолго осталось. Выпроводим гостей, отдохнем тогда. За службу вашу вас царь не забудет. Вам трудно, да все же вы дома; а они – видите, до чего они дошли, – сказал он, указывая на пленных. – Хуже нищих последних. Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?
Он смотрел вокруг себя, и в упорных, почтительно недоумевающих, устремленных на него взглядах он читал сочувствие своим словам: лицо его становилось все светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звездами морщившейся в углах губ и глаз. Он помолчал и как бы в недоумении опустил голову.
– А и то сказать, кто же их к нам звал? Поделом им, м… и… в г…. – вдруг сказал он, подняв голову. И, взмахнув нагайкой, он галопом, в первый раз во всю кампанию, поехал прочь от радостно хохотавших и ревевших ура, расстроивавших ряды солдат.
Слова, сказанные Кутузовым, едва ли были поняты войсками. Никто не сумел бы передать содержания сначала торжественной и под конец простодушно стариковской речи фельдмаршала; но сердечный смысл этой речи не только был понят, но то самое, то самое чувство величественного торжества в соединении с жалостью к врагам и сознанием своей правоты, выраженное этим, именно этим стариковским, добродушным ругательством, – это самое (чувство лежало в душе каждого солдата и выразилось радостным, долго не умолкавшим криком. Когда после этого один из генералов с вопросом о том, не прикажет ли главнокомандующий приехать коляске, обратился к нему, Кутузов, отвечая, неожиданно всхлипнул, видимо находясь в сильном волнении.


8 го ноября последний день Красненских сражений; уже смерклось, когда войска пришли на место ночлега. Весь день был тихий, морозный, с падающим легким, редким снегом; к вечеру стало выясняться. Сквозь снежинки виднелось черно лиловое звездное небо, и мороз стал усиливаться.
Мушкатерский полк, вышедший из Тарутина в числе трех тысяч, теперь, в числе девятисот человек, пришел одним из первых на назначенное место ночлега, в деревне на большой дороге. Квартиргеры, встретившие полк, объявили, что все избы заняты больными и мертвыми французами, кавалеристами и штабами. Была только одна изба для полкового командира.
Полковой командир подъехал к своей избе. Полк прошел деревню и у крайних изб на дороге поставил ружья в козлы.
Как огромное, многочленное животное, полк принялся за работу устройства своего логовища и пищи. Одна часть солдат разбрелась, по колено в снегу, в березовый лес, бывший вправо от деревни, и тотчас же послышались в лесу стук топоров, тесаков, треск ломающихся сучьев и веселые голоса; другая часть возилась около центра полковых повозок и лошадей, поставленных в кучку, доставая котлы, сухари и задавая корм лошадям; третья часть рассыпалась в деревне, устраивая помещения штабным, выбирая мертвые тела французов, лежавшие по избам, и растаскивая доски, сухие дрова и солому с крыш для костров и плетни для защиты.
Человек пятнадцать солдат за избами, с края деревни, с веселым криком раскачивали высокий плетень сарая, с которого снята уже была крыша.
– Ну, ну, разом, налегни! – кричали голоса, и в темноте ночи раскачивалось с морозным треском огромное, запорошенное снегом полотно плетня. Чаще и чаще трещали нижние колья, и, наконец, плетень завалился вместе с солдатами, напиравшими на него. Послышался громкий грубо радостный крик и хохот.
– Берись по двое! рочаг подавай сюда! вот так то. Куда лезешь то?
– Ну, разом… Да стой, ребята!.. С накрика!
Все замолкли, и негромкий, бархатно приятный голос запел песню. В конце третьей строфы, враз с окончанием последнего звука, двадцать голосов дружно вскрикнули: «Уууу! Идет! Разом! Навались, детки!..» Но, несмотря на дружные усилия, плетень мало тронулся, и в установившемся молчании слышалось тяжелое пыхтенье.
– Эй вы, шестой роты! Черти, дьяволы! Подсоби… тоже мы пригодимся.
Шестой роты человек двадцать, шедшие в деревню, присоединились к тащившим; и плетень, саженей в пять длины и в сажень ширины, изогнувшись, надавя и режа плечи пыхтевших солдат, двинулся вперед по улице деревни.
– Иди, что ли… Падай, эка… Чего стал? То то… Веселые, безобразные ругательства не замолкали.
– Вы чего? – вдруг послышался начальственный голос солдата, набежавшего на несущих.
– Господа тут; в избе сам анарал, а вы, черти, дьяволы, матершинники. Я вас! – крикнул фельдфебель и с размаху ударил в спину первого подвернувшегося солдата. – Разве тихо нельзя?
Солдаты замолкли. Солдат, которого ударил фельдфебель, стал, покряхтывая, обтирать лицо, которое он в кровь разодрал, наткнувшись на плетень.
– Вишь, черт, дерется как! Аж всю морду раскровянил, – сказал он робким шепотом, когда отошел фельдфебель.
– Али не любишь? – сказал смеющийся голос; и, умеряя звуки голосов, солдаты пошли дальше. Выбравшись за деревню, они опять заговорили так же громко, пересыпая разговор теми же бесцельными ругательствами.
В избе, мимо которой проходили солдаты, собралось высшее начальство, и за чаем шел оживленный разговор о прошедшем дне и предполагаемых маневрах будущего. Предполагалось сделать фланговый марш влево, отрезать вице короля и захватить его.
Когда солдаты притащили плетень, уже с разных сторон разгорались костры кухонь. Трещали дрова, таял снег, и черные тени солдат туда и сюда сновали по всему занятому, притоптанному в снегу, пространству.
Топоры, тесаки работали со всех сторон. Все делалось без всякого приказания. Тащились дрова про запас ночи, пригораживались шалашики начальству, варились котелки, справлялись ружья и амуниция.
Притащенный плетень осьмою ротой поставлен полукругом со стороны севера, подперт сошками, и перед ним разложен костер. Пробили зарю, сделали расчет, поужинали и разместились на ночь у костров – кто чиня обувь, кто куря трубку, кто, донага раздетый, выпаривая вшей.


Казалось бы, что в тех, почти невообразимо тяжелых условиях существования, в которых находились в то время русские солдаты, – без теплых сапог, без полушубков, без крыши над головой, в снегу при 18° мороза, без полного даже количества провианта, не всегда поспевавшего за армией, – казалось, солдаты должны бы были представлять самое печальное и унылое зрелище.
Напротив, никогда, в самых лучших материальных условиях, войско не представляло более веселого, оживленного зрелища. Это происходило оттого, что каждый день выбрасывалось из войска все то, что начинало унывать или слабеть. Все, что было физически и нравственно слабого, давно уже осталось назади: оставался один цвет войска – по силе духа и тела.
К осьмой роте, пригородившей плетень, собралось больше всего народа. Два фельдфебеля присели к ним, и костер их пылал ярче других. Они требовали за право сиденья под плетнем приношения дров.
– Эй, Макеев, что ж ты …. запропал или тебя волки съели? Неси дров то, – кричал один краснорожий рыжий солдат, щурившийся и мигавший от дыма, но не отодвигавшийся от огня. – Поди хоть ты, ворона, неси дров, – обратился этот солдат к другому. Рыжий был не унтер офицер и не ефрейтор, но был здоровый солдат, и потому повелевал теми, которые были слабее его. Худенький, маленький, с вострым носиком солдат, которого назвали вороной, покорно встал и пошел было исполнять приказание, но в это время в свет костра вступила уже тонкая красивая фигура молодого солдата, несшего беремя дров.
– Давай сюда. Во важно то!
Дрова наломали, надавили, поддули ртами и полами шинелей, и пламя зашипело и затрещало. Солдаты, придвинувшись, закурили трубки. Молодой, красивый солдат, который притащил дрова, подперся руками в бока и стал быстро и ловко топотать озябшими ногами на месте.
– Ах, маменька, холодная роса, да хороша, да в мушкатера… – припевал он, как будто икая на каждом слоге песни.
– Эй, подметки отлетят! – крикнул рыжий, заметив, что у плясуна болталась подметка. – Экой яд плясать!
Плясун остановился, оторвал болтавшуюся кожу и бросил в огонь.
– И то, брат, – сказал он; и, сев, достал из ранца обрывок французского синего сукна и стал обвертывать им ногу. – С пару зашлись, – прибавил он, вытягивая ноги к огню.
– Скоро новые отпустят. Говорят, перебьем до копца, тогда всем по двойному товару.
– А вишь, сукин сын Петров, отстал таки, – сказал фельдфебель.
– Я его давно замечал, – сказал другой.
– Да что, солдатенок…
– А в третьей роте, сказывали, за вчерашний день девять человек недосчитали.
– Да, вот суди, как ноги зазнобишь, куда пойдешь?
– Э, пустое болтать! – сказал фельдфебель.
– Али и тебе хочется того же? – сказал старый солдат, с упреком обращаясь к тому, который сказал, что ноги зазнобил.
– А ты что же думаешь? – вдруг приподнявшись из за костра, пискливым и дрожащим голосом заговорил востроносенький солдат, которого называли ворона. – Кто гладок, так похудает, а худому смерть. Вот хоть бы я. Мочи моей нет, – сказал он вдруг решительно, обращаясь к фельдфебелю, – вели в госпиталь отослать, ломота одолела; а то все одно отстанешь…
– Ну буде, буде, – спокойно сказал фельдфебель. Солдатик замолчал, и разговор продолжался.
– Нынче мало ли французов этих побрали; а сапог, прямо сказать, ни на одном настоящих нет, так, одна названье, – начал один из солдат новый разговор.
– Всё казаки поразули. Чистили для полковника избу, выносили их. Жалости смотреть, ребята, – сказал плясун. – Разворочали их: так живой один, веришь ли, лопочет что то по своему.
– А чистый народ, ребята, – сказал первый. – Белый, вот как береза белый, и бравые есть, скажи, благородные.
– А ты думаешь как? У него от всех званий набраны.
– А ничего не знают по нашему, – с улыбкой недоумения сказал плясун. – Я ему говорю: «Чьей короны?», а он свое лопочет. Чудесный народ!
– Ведь то мудрено, братцы мои, – продолжал тот, который удивлялся их белизне, – сказывали мужики под Можайским, как стали убирать битых, где страженья то была, так ведь что, говорит, почитай месяц лежали мертвые ихние то. Что ж, говорит, лежит, говорит, ихний то, как бумага белый, чистый, ни синь пороха не пахнет.
– Что ж, от холода, что ль? – спросил один.
– Эка ты умный! От холода! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя морду, и тащим; мочи нет. А ихний, говорит, как бумага белый; ни синь пороха не пахнет.
Все помолчали.
– Должно, от пищи, – сказал фельдфебель, – господскую пищу жрали.
Никто не возражал.
– Сказывал мужик то этот, под Можайским, где страженья то была, их с десяти деревень согнали, двадцать дён возили, не свозили всех, мертвых то. Волков этих что, говорит…
– Та страженья была настоящая, – сказал старый солдат. – Только и было чем помянуть; а то всё после того… Так, только народу мученье.
– И то, дядюшка. Позавчера набежали мы, так куда те, до себя не допущают. Живо ружья покидали. На коленки. Пардон – говорит. Так, только пример один. Сказывали, самого Полиона то Платов два раза брал. Слова не знает. Возьмет возьмет: вот на те, в руках прикинется птицей, улетит, да и улетит. И убить тоже нет положенья.
– Эка врать здоров ты, Киселев, посмотрю я на тебя.
– Какое врать, правда истинная.
– А кабы на мой обычай, я бы его, изловимши, да в землю бы закопал. Да осиновым колом. А то что народу загубил.
– Все одно конец сделаем, не будет ходить, – зевая, сказал старый солдат.
Разговор замолк, солдаты стали укладываться.
– Вишь, звезды то, страсть, так и горят! Скажи, бабы холсты разложили, – сказал солдат, любуясь на Млечный Путь.
– Это, ребята, к урожайному году.
– Дровец то еще надо будет.
– Спину погреешь, а брюха замерзла. Вот чуда.
– О, господи!
– Что толкаешься то, – про тебя одного огонь, что ли? Вишь… развалился.
Из за устанавливающегося молчания послышался храп некоторых заснувших; остальные поворачивались и грелись, изредка переговариваясь. От дальнего, шагов за сто, костра послышался дружный, веселый хохот.
– Вишь, грохочат в пятой роте, – сказал один солдат. – И народу что – страсть!
Один солдат поднялся и пошел к пятой роте.
– То то смеху, – сказал он, возвращаясь. – Два хранцуза пристали. Один мерзлый вовсе, а другой такой куражный, бяда! Песни играет.
– О о? пойти посмотреть… – Несколько солдат направились к пятой роте.


Пятая рота стояла подле самого леса. Огромный костер ярко горел посреди снега, освещая отягченные инеем ветви деревьев.
В середине ночи солдаты пятой роты услыхали в лесу шаги по снегу и хряск сучьев.
– Ребята, ведмедь, – сказал один солдат. Все подняли головы, прислушались, и из леса, в яркий свет костра, выступили две, держащиеся друг за друга, человеческие, странно одетые фигуры.
Это были два прятавшиеся в лесу француза. Хрипло говоря что то на непонятном солдатам языке, они подошли к костру. Один был повыше ростом, в офицерской шляпе, и казался совсем ослабевшим. Подойдя к костру, он хотел сесть, но упал на землю. Другой, маленький, коренастый, обвязанный платком по щекам солдат, был сильнее. Он поднял своего товарища и, указывая на свой рот, говорил что то. Солдаты окружили французов, подстелили больному шинель и обоим принесли каши и водки.
Ослабевший французский офицер был Рамбаль; повязанный платком был его денщик Морель.
Когда Морель выпил водки и доел котелок каши, он вдруг болезненно развеселился и начал не переставая говорить что то не понимавшим его солдатам. Рамбаль отказывался от еды и молча лежал на локте у костра, бессмысленными красными глазами глядя на русских солдат. Изредка он издавал протяжный стон и опять замолкал. Морель, показывая на плечи, внушал солдатам, что это был офицер и что его надо отогреть. Офицер русский, подошедший к костру, послал спросить у полковника, не возьмет ли он к себе отогреть французского офицера; и когда вернулись и сказали, что полковник велел привести офицера, Рамбалю передали, чтобы он шел. Он встал и хотел идти, но пошатнулся и упал бы, если бы подле стоящий солдат не поддержал его.
– Что? Не будешь? – насмешливо подмигнув, сказал один солдат, обращаясь к Рамбалю.
– Э, дурак! Что врешь нескладно! То то мужик, право, мужик, – послышались с разных сторон упреки пошутившему солдату. Рамбаля окружили, подняли двое на руки, перехватившись ими, и понесли в избу. Рамбаль обнял шеи солдат и, когда его понесли, жалобно заговорил:
– Oh, nies braves, oh, mes bons, mes bons amis! Voila des hommes! oh, mes braves, mes bons amis! [О молодцы! О мои добрые, добрые друзья! Вот люди! О мои добрые друзья!] – и, как ребенок, головой склонился на плечо одному солдату.
Между тем Морель сидел на лучшем месте, окруженный солдатами.
Морель, маленький коренастый француз, с воспаленными, слезившимися глазами, обвязанный по бабьи платком сверх фуражки, был одет в женскую шубенку. Он, видимо, захмелев, обнявши рукой солдата, сидевшего подле него, пел хриплым, перерывающимся голосом французскую песню. Солдаты держались за бока, глядя на него.
– Ну ка, ну ка, научи, как? Я живо перейму. Как?.. – говорил шутник песенник, которого обнимал Морель.
Vive Henri Quatre,
Vive ce roi vaillanti –
[Да здравствует Генрих Четвертый!
Да здравствует сей храбрый король!
и т. д. (французская песня) ]
пропел Морель, подмигивая глазом.
Сe diable a quatre…
– Виварика! Виф серувару! сидябляка… – повторил солдат, взмахнув рукой и действительно уловив напев.
– Вишь, ловко! Го го го го го!.. – поднялся с разных сторон грубый, радостный хохот. Морель, сморщившись, смеялся тоже.
– Ну, валяй еще, еще!
Qui eut le triple talent,
De boire, de battre,
Et d'etre un vert galant…
[Имевший тройной талант,
пить, драться
и быть любезником…]
– A ведь тоже складно. Ну, ну, Залетаев!..
– Кю… – с усилием выговорил Залетаев. – Кью ю ю… – вытянул он, старательно оттопырив губы, – летриптала, де бу де ба и детравагала, – пропел он.
– Ай, важно! Вот так хранцуз! ой… го го го го! – Что ж, еще есть хочешь?
– Дай ему каши то; ведь не скоро наестся с голоду то.
Опять ему дали каши; и Морель, посмеиваясь, принялся за третий котелок. Радостные улыбки стояли на всех лицах молодых солдат, смотревших на Мореля. Старые солдаты, считавшие неприличным заниматься такими пустяками, лежали с другой стороны костра, но изредка, приподнимаясь на локте, с улыбкой взглядывали на Мореля.
– Тоже люди, – сказал один из них, уворачиваясь в шинель. – И полынь на своем кореню растет.
– Оо! Господи, господи! Как звездно, страсть! К морозу… – И все затихло.
Звезды, как будто зная, что теперь никто не увидит их, разыгрались в черном небе. То вспыхивая, то потухая, то вздрагивая, они хлопотливо о чем то радостном, но таинственном перешептывались между собой.

Х
Войска французские равномерно таяли в математически правильной прогрессии. И тот переход через Березину, про который так много было писано, была только одна из промежуточных ступеней уничтожения французской армии, а вовсе не решительный эпизод кампании. Ежели про Березину так много писали и пишут, то со стороны французов это произошло только потому, что на Березинском прорванном мосту бедствия, претерпеваемые французской армией прежде равномерно, здесь вдруг сгруппировались в один момент и в одно трагическое зрелище, которое у всех осталось в памяти. Со стороны же русских так много говорили и писали про Березину только потому, что вдали от театра войны, в Петербурге, был составлен план (Пфулем же) поимки в стратегическую западню Наполеона на реке Березине. Все уверились, что все будет на деле точно так, как в плане, и потому настаивали на том, что именно Березинская переправа погубила французов. В сущности же, результаты Березинской переправы были гораздо менее гибельны для французов потерей орудий и пленных, чем Красное, как то показывают цифры.
Единственное значение Березинской переправы заключается в том, что эта переправа очевидно и несомненно доказала ложность всех планов отрезыванья и справедливость единственно возможного, требуемого и Кутузовым и всеми войсками (массой) образа действий, – только следования за неприятелем. Толпа французов бежала с постоянно усиливающейся силой быстроты, со всею энергией, направленной на достижение цели. Она бежала, как раненый зверь, и нельзя ей было стать на дороге. Это доказало не столько устройство переправы, сколько движение на мостах. Когда мосты были прорваны, безоружные солдаты, московские жители, женщины с детьми, бывшие в обозе французов, – все под влиянием силы инерции не сдавалось, а бежало вперед в лодки, в мерзлую воду.
Стремление это было разумно. Положение и бегущих и преследующих было одинаково дурно. Оставаясь со своими, каждый в бедствии надеялся на помощь товарища, на определенное, занимаемое им место между своими. Отдавшись же русским, он был в том же положении бедствия, но становился на низшую ступень в разделе удовлетворения потребностей жизни. Французам не нужно было иметь верных сведений о том, что половина пленных, с которыми не знали, что делать, несмотря на все желание русских спасти их, – гибли от холода и голода; они чувствовали, что это не могло быть иначе. Самые жалостливые русские начальники и охотники до французов, французы в русской службе не могли ничего сделать для пленных. Французов губило бедствие, в котором находилось русское войско. Нельзя было отнять хлеб и платье у голодных, нужных солдат, чтобы отдать не вредным, не ненавидимым, не виноватым, но просто ненужным французам. Некоторые и делали это; но это было только исключение.