Белорусский крестьянский двор

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Белорусский крестьянский двор





Крестьянский двор

В белорусской деревне преобладали три вида усадеб: веночная, погонная и двор с несвязанными постройками. При позднейшем дроблении семей дворов стало значительно больше. А вообще малодворность была характерной для белорусской деревни до конца XIX в.

Крестьянские усадьбы были достаточно широкими, в среднем метров по 60-70. Размер усадьбы (включая сад и огород) зависел от размеров участка: от половины гектара до двух. Сады были небольшими: около 10 яблонь, 5-6 грушевых деревьев, нескольких кустов смородины, крыжовника. За садом не ухаживали, он рос сам по себе.

Богатый крестьянский двор состоял из жилого дома — хаты, клети, хлева, конюшни, гумна, сеновала, адрыны, бани. Но таких дворов было немного. К началу XX в. ослабла патриархальность семьи, авторитет старшего стал не таким непререкаемым. Появились семьи из двух поколений. У иной семьи было до десяти коней, трёх коров, двадцати овец, пяти свиней, множество кур, гусей. У большинства же одна лошадь, корова, две овцы, свинья, несколько кур.

Крестьянский двор делился на две части: по одну сторону дома располагался чистый двор, по другую — скотный с хлевами. Но всегда дом ставился к улице. Таким образом, крестьянский двор состоял из отдельных построек, приставленных друг к другу или расположенных на некотором расстоянии. Подобная группировка образовывала своеобразную живописную композицию, архитектурный ансамбль, отдельные части которого были тесно связаны между собой. Неподалеку от хаты часто копали погреб, где хранился картофель, квашеная капуста, лук. В некоторых местах Беларуси погреб делали в сенях. В углу двора стояло гумно (клуня, рыга) — срубная постройка для сушки снопов и молотьбы. Молотили железными цепами. Гумно обычно стояло в углу двора. Бревна в нём были подогнаны неплотно, чтобы «ходил воздух». Крутая четырёхскатная соломенная крыша спускалась низко. Посредине гумна — глинобитный ток для молотьбы цепом, по обе стороны тока засеки, где складывали снопы и сено. В Полесье гумно называют клуней.

Сушня (евня) предназначалась для сушки зерна в снопах: делалась она непосредственно посреди гумна или рядом с ним. Она обычно имела два яруса. На нижнем была печь-каменка, на верхнем расставлялись необмолоченные снопы.

Стояла на крестьянском дворе истопка (варывня) — срубная постройка, где хранили зимой картофель, овощи, готовили корм скоту. Здесь стояли бочки с квашеной капустой и огурцами, кувшины с молоком. Обогревали её печкой-каменкой или «жаром»: посредине был очаг-жаровня, куда сыпали горячий уголь. Истопку пристраивали к сеням или ставили напротив хаты.

Ни один крестьянский двор не обходился без хлева. От того, какой скот там держали, хлев называли то коровником, то свинарником. Вся живность — коровы, свинья, телята — зимовали в хлеву, там же или около него складывали хозяйственный инвентарь: сохи, колеса, цепы, бороны, грабли, лопаты. Это была деревянная постройка с соломенной крышей. Навоз, который накапливался там зимой, оставался в этом же помещении, что и животные. Он берег животных от холода, потому что брожение навоза выделяло тепло. Весной навоз вывозили на поля. Корова, кони были как бы частью семьи крестьянина. Поэтому о хлеве в народе создавались и пословицы, и поверья. Коровам, гусям, уткам, курам, свиньям и собакам нужно было давать корм, подстилать в хлев и птичник сменной соломы, наливать воду в поилки. Для водопоя каждой скотине полагалась отдельная посуда.

Лошади были, конечно, рабочие, выносливые. На их стать внимания не обращали. Их задача — пахать, возить, а не галопировать. В семье держали, в зависимости от достатка, от трёх до шести кобыл. Кормили их сеном, клевером, реже овсом. Свиней в крестьянском белорусском хозяйстве держат и сейчас. Белорусская крестьянская семья без кабана немыслима. А раньше их держали с десяток. Это и сало, и мясо, и колбасы, и жир. Двухлетнего кабана начинали откармливать летом, давая ему рубленые сорняки с овсяной мукой и мятым картофелем. К осени его кормили опять же мятым картофелем с овсяной мукой и молочной сывороткой. Кабан стремительно набирал вес. Последние две недели его угощали деликатесом — пареной рожью. Весил кабан уже более 10 пудов. В конце октября-ноябре его забивали. Коров в хозяйстве было 5-6, не считая телят. Молоко считалось едва ли не главным продуктом на крестьянском столе. Летом коровы паслись, зимой же их кормили смесью житной и овсяной соломы с сеном и мякиной с варёным картофелем. Летом от коров получали 4-5 литров молока, осенью 2-3 литра. Овец держали штук 5. В отличие от Кавказа, они в пищу не шли, потреблялась их шерсть, из которой пряли сукно. Зимой их кормили картофелем, сеном. Коз в белорусском хозяйстве не было, их считали нечистыми. Держали кур.

В каждом дворе был колодец глубиной в 5-6 метров. Колодезные срубы делались из дуба, ольхи или лиственницы. Воду доставали журавлем. Баня была далеко не в каждом крестьянском дворе. В прошлом баню делали из тонких бревен с двухскатной крышей и двумя окошками в стене. Потолок из жердей, горбылей. Вдоль стены лавки, у печи полок. Печь-каменка, с камнями наверху для пара, была без дымохода. С начала XX в. баню уже делают с дымовой трубой, в печь вмуровывают котлы для воды. К бане обычно пристраивали предбанник (прымыльник).

Сено для скота обычно хранили в абароге: подвижной, крытой соломой или дранкой кровелькой на четырёх высоких столбах. Иногда снизу абарог ограждали. Такая конструкция спасала сено от мышей и сырости. Для хранения необмолоченного хлеба, соломы и инвентаря предназначалась адрына, которую обычно ставили при гумне; в некоторых районах Беларуси адрыну называли пуней. Для сушки снопов, сена, картофельной ботвы делали азярод: сооружение на солнце из столбов и горизонтальных жердей. Бревна, дрова, доски, щепки, обрубки складывали в стороне от построек, перекладывали планками для проветривания, накрывали перед дождями и на зиму.

У зажиточного белоруса или шляхтича мог быть возок: лёгкие выездные сани. Полозья у них были загнуты, с оковкой, кузов с сиденьем — решетчатый, обшит досками.

Хата

Слово хата встречается в большинстве славянских языков: украинском, белорусском, русском, польском, чешском и словацком. В русском языке употребление этого слова, означало плохую избу. Само слово неоднократно вызывало вопрос о его происхождении. Некоторые учёные связывают его со словом ята, встречающимся в некоторых славянских языках в смысле клети, кладовой.

Как тип жилища хата исторически развилась из землянки (полуземлянки). На Беларуси с I—II вв. известно однокамерное жилище с печью без дымохода (курная хата) и узкими окошками с засовами. С XIX в. курная хата начала вытесняться так называемой белой хатой (печь с дымоходом), а однокамерная планировка двухкамерной (хата + сени) и трёхкамерной (хата + сени + хата; хата + хата + сени; хата + сени + хоз. постройка).

Закладка хаты зачастую обставлена некоторой торжественностью, таинственностью, и до сих пор не лишена суеверий. Ранее, сооружая жилой дом, белорусский крестьянин неосознанно чувствовал, что над ним властвует сила, во власти которой находится все его благополучие, его жизнь. Сила эта требует жертв, заклинаний. И вот в Гродненской губернии под наружные углы стоящегося дома закладываются монеты, в Минском уезде закладывание монет производится в «правом крае», то есть в красном углу; вместе с монетами кладется кусок хлеба, а у более богатых бутылочка с «живным серебром», то есть с ртутью; причём закладка делается с некоторой торжественностью, в присутствии гостей, вечером первого дня постройки. Интересно отметить, что этот и ему подобные обряды предшествовали церковному освящению, к которому прибегали не ранее, как по окончании постройки. В Слуцком уезде перед постройкой часто совещались с гадалкой, определяющей удобное для строительства время. В некоторых местностях Беларуси при укладке первого венца, в зарубке между бревнами клали травы, собранные накануне Ивана Купалы и освященные в этот день. После сбивки венца хозяйка вносила стол и ставила его на середину венца; на столе расставлялась закуска, приглашались работники. Священник призывался уже после окончания строительства.

В некоторых местах не переходили в новый дом, пока не пустят в него на ночь петуха. В Минской губернии петуха привязывали в красном углу, с этим связывали надежду на богатство. Очень часто переход в новую хату обставлялся так: из старой хаты брали горшок с углями и несли его в новую хату. Хату не ставили в углу дорог, на месте, где раньше была баня, такие места считались погаными. Обычно крестьянская хата выходила своей узкой стороной на улицу. С этой стороны, без различия количества в ней окон, никогда не помещается входная дверь. Она всегда в длинной стороне хаты, во двор.

Основной материал для постройки крестьянской хаты, конечно, дерево. По статистике 70-х гг. XIX века в шести белорусских губерниях из 890 102 крестьянских домов оказалось лишь 166 каменных и 412 глиняных. Строили дом из сосны, ели. В некоторых местах из сосны делалась нижняя половина дом, а верхняя из ели. Если рядом с деревней не было соснового и елового леса, брали осину, изредка ольху. Общим правилом было то, что хозяйственные постройки сооружались из более худшего материала, чем жилой дом. Если последний принадлежал зажиточному крестьянину, рассчитывающему на прочность постройки, то нижние бревна могли быть дубовыми. Строительный лес готовили на исходе зимы или ранней весной, когда соки ещё не набрали силу. Потом с них снимали кору и обтёсывали со всех сторон. Нижние бревна, выдерживающие тяжесть всего дома являлись простейшим фундаментом и назывались падруба. Они лежали непосредственно на земле, были подвержены сырости, и забота крестьянина об их особой прочности понятна. Фундаментом являлись и толстые колодами, врываемые на три четверти в землю. Такие колоды в разных местностях назывались по-разному: штемпалы, стулы, шкандары, шкандарты. Дальнейшее развитие фундамента заключалось в том, что под падрубы, обычно под четыре угла, подкладывались большие камни, выполняющие роль фундамента, в значительной степени освобождая падрубы от вредных воздействий почвы. Реже делали цельный каменный фундамент. При этом камень либо складывался без цемента, либо спаивался глиной, известью. Для этого брались неотёсанные булыжники. Если каменный фундамент из глины или извести, то он был очень низок. Каменный фундамент называли падмурок, а в некоторых местах, например, в Пружанском уезде, и хундамент.

Непременная принадлежность белорусской хаты — завалинка, или по-белорусски призьба. Её назначение — оградить жилой дом от холода и сырости. Обычно это — насыпь вокруг хаты, высотой 30-40 см, удерживаемая досками и вбитыми в землю кольями. Стенки клали из обтёсанных от коры или обтёсанных бревен, иногда из дылей — бревен, расщеплённых на 2-4 плахи.

До XIX века белорусы строили хату «в шулы»: применяя вертикальные бревна с пазами. Способы рубки углов: в простой угол («в чашу», «в простой замок»), чистый угол («в лапу», «в каню»). Второй вариант практиковался с XX в. Крышу (белор. страху, дах) обычно делали двускатную, закотом, на стояках, в XIX в. на стропилах. Закот — старая конструкция крестьянской хаты, когда бревна торцевой стены на уровне верхнего венца сруба постепенно укорачивались, приобретая вид ступенчатого треугольника. На выступы клали жерди-латы, служившие основой крыши. Иногда верх крыши украшали коньком — резной птицей, сдвоенными головами коней. Крыли хату соломой, камышом, дранкой, еловым гонтом, черепицей, с XX в. появляется жесть. Солома бралась только обмолоченная, крупная и ржаная. Слой соломы, толщиной примерно в 15 см, разворачивался по крыше и прижимался длинной рейкой. Потом рейку привязывали соломенным жгутом к стропилам. Треугольник из жердей удерживал солому от ветра. За соломенной крышей нужно было следить особенно, присматривать за её сохранностью, укладкой, вовремя чинить, заполнять проплешины.

Порог (белор. ганак) в хате высокий, а двери низкие — чтобы тепло зря не уходило. Двери были одностворчатые, на железных засовах. До конца XIX века пол в хате был земляной или глинобитный («ток»), который заменил деревянный пол на лагах из струганных досок. В хозяйственных помещениях пол глинобитный был долго. Делали его так: на разровненную землю сыпали сырую глину и начинали били по ней острыми концами деревянных молотков, а я ямки сглаживались тупыми концами. Делалось это неоднократно. Потом песок трамбовали колодой, а позже бельевым вальком. Пол становился как бетон. В курных хатах потолок делали сводчатый из бревен, позднее плоский из досок (сначала на продольной толстой балке, затем на поперечных балках и комбинированный). Настилался он из обтёсанных досок, обмазывался глиной и засыпался мхом, листьями песком или землей. Утепляли хату, конопатя мхом. Со временем хаты шалевались. Никто, в отличие от Украины, ничего на хате не рисовал.

Особой остановкой или убранством белорусская хата, конечно же, не отличалась. В ней были стол, обычно на козлах, услон, зэдлик, топчан, сундуки или лари для хранения одежды и прочего, колыбель, лавы, полки, полати, разборные кресна. Каждая вещь имела своё место, определенное вековыми традициями. Услон представлял собой небольшую переносную лавку из толстой доски на ножках, часто из расколотого куска дерева с четырьмя ровно подпиленными сучьями, они и были ножками. Зэдлик — это разновидность скамейки из корневища или комля дерева с 3-4 ответвлениями-ножками и круглым или квадратным сиденьем. Топчан известен и в России. Это широкая деревянная скамейка на ножках или козлах, на которой сидели или спали. Колыбель (люлька) на веревке подвешивали к потолку. В ней спал ребёнок. Плели люльку из лозовых прутьев, ракиты или делали из досок, реек. В конце XIX в. появилась люлька на ножках с дугообразными брусками. Массивная длинная широкая доска, укрепленная на колодках или ножках, называлась лавой. В хате были обычно две неподвижные лавы вдоль стен, сходившиеся в красном углу. Там часто стояла дежа с хлебом. Со второй половины XIX в. появилась канапа — широкое деревянное сиденье длиной до двух метров, на четырёх ножках, с подлокотниками и спинкой, часто украшенными резьбой. Канапу с сиденьем-сундуком, куда складывали вещи, называли шлебаном.

Для посуды служила полка — прикрепленная к стене доска с боковой стенкой, иногда в несколько ярусов вдоль стены от угла к дверям. В Полесье её называли коником (боковые стенки выпиливали в виде конской головы).

Полати многим известны по русскому быту. Это настил из досок, на котором спали. Крепились они возле печи на уровне лежанки на прибитой к стене хаты горизонтальной рейке и к двум подвешенным к балке планкам. Старики любили спать на печи. Молодоженам летом отводили камору, а летом полок или сеновал.

Большинство семей жили в хате с одной комнатой, с пристроенными сенями. Только примерно в 1930-е гг. положение стало меняться. Вот что вспоминает крестьянка тех лет:

«У нас в семье было три брата и я, одна девушка. В новой комнате была кровать, на которой я спала. Я сама её утром застилала покрывалом. В будние дни — нарядным, клетчатым, в праздничные цветастым. Подушки были круглые, наволочки полотняные, белые, украшенные вышивкой. В старой, или как её ещё называли, задней комнате, спали все остальные. Братья — на лавах. Родители — на полатях». Войдя в белорусскую хату XIX в., сразу слева или справа можно было увидеть глиняную курную печь без трубы. Такая печь не имела дымохода, и когда её зажигали, то дым шёл прямо в хату. Нужно было открывать дверь, чтобы не угореть. Но вместе с дымом уходило и тепло, поэтому некоторые хозяева в стене, отделявшей хату от сеней, проделывали дыру. Иногда дыра была в потолке, её закрывали мешковиной. Хаты с «белыми» печами, то есть с дымоходом, стали повсеместно ладить в начале XX в.

Печь клали на оплечье — кирпичном фундаменте (ему предшествовало основание глинобитное, срубное и на кряжах — «штандарах»). Пространство внутри оплечья называется подпечком; там держали зимой кур. Щелеообразное углубление под подпечком — подшесток — служило для кухонной утвари. Опечье покрывали плашками, сверху клали пласт глины с песком и камнем и выстилали под из обожжённого кирпича. Передняя часть пода (от края до устья — «чалесники») — шесток; сбоку на шестке печурка («ямка»), куда сгребали жар. Сводчатую внутреннюю часть печи («нёбо») складывали по деревянной опалубке («кобылам»). Верхняя часть печи — ровная глинобитная площадка (лежанка, «чарень»), на которой отдыхали, сушили одежду, зерно, и дымовая труба. Для сохранения тепла устье печи закрывали заслонкой, а дымоход перекрывали заслонкой (вьюшкой), служившей также регулятором тяги. Нередко с печью общим дымоходом соединялась грубка: небольшая четырёхугольная печка для отопления, которую клали из обожжённого кирпича (раньше из сырца), поверхность обмазывали глиной, белили или покрывали кафелем. Чтобы грубка лучше нагревалась, дымоход делают с поворотами. Сначала грубка имела общий дымоход с печью, позднее —отдельный. Под потолком у печи на жердочке сушились вещи. С конца XIX в. на Беларуси распространилась печь со встроенными в шесток плитами. Современная печь — меньших размеров, из обожжённого кирпича, обмазанная глиной или облицованная кафелем. У печи издавна, да и теперь тоже, стоят кочерга, ухват, чепела (ухват для сковороды). Напротив печи, по другую сторону входа, стояла кадушка с водой и деревянным ковшом и рядом на лаве — деревянные ведра, ведро для дойки (доенка), круглое корыто и пр. Под лавой — бадья для помоев. На гвозде у входа висела верхняя одежда — по сезону.

Деревенская хата освещалась плохо. Вместо полноценных окон долгое время на Беларуси просекали в стене дыры, примерно 35х35, в которых вместо стекла был бычий пузырь. Зимой эти дыры просто затыкали тряпкой или закрывали ставней. На исходе крепостного права встречались хаты, где окон вообще не было. Исчезли они совсем только к началу XX в. Тогда уже не могла встретиться хата с бычьим пузырем вместо окон. Окна стали стеклянными, впрочем, совсем небольшими, и хата с сумерками освещалась лучником — вертикально вставленной в подставку (крестовину, полено, колодку) палочку с расщеплённым концом или с особым железным приспособлением для крепления лучины. Известен и подвесной лучник — из дымохода, капора и металлической решетки, на которой жгли лучину. Под лучник ставили посудину с водой для углей.

В красном углу — по диагонали от печи — висела икона, убранная вышитыми красными рушниками. В традиционном жилище красный угол (покуть), противоположный печному, служил как бы домашним алтарем. В этом месте совершались ритуальные действия обрядов календарных и жизненного цикла. Здесь, на полочке под иконой, хранили атрибуты этих обрядов. Под божницу в углу помешали последний дожинальный сноп, принесенный с поля, свадебный каравай, «бабину кашу» — ритуальную пищу из зерна, приготовлявшуюся во время родинных обрядов. У иконы хранили пасхальные крашенные яйца, просвирки, ветки вербы, освященные в Вербное воскресенье, за неделю до Пасхи, свечи. Накануне больших праздников, и особенно, перед Пасхой божницу и иконы мыли, снимали прошлогоднее убранство, обновляя его, а перед Троицей красный угол украшали свежими ветками. Стол обычно застилали вышитой скатертью. Часто на нём лежал хлеб, покрытый рушником.

Неотъемлемой вещью каждой хаты были кросны — станок для домашнего ткачества. Он включал в себя «ставы» — деревянный каркас, на котором собирают важнейшие узлы станка; «навои» — два деревянных вала, на один из которых навивают нити основы, а на другой наматывают полотно; «ниты», — надетые рядами два параллельных прутка (верхний и нижний) нитяные петли, сквозь которые протягивают нити основы (от количества нитов зависит узор ткани); «бёрда» — приспособление для прибивания уточной нити, состоящее из тонких узких пластинок наподобие гребешка с двумя спинками и вкладывающееся в «набилицы». Поножи, колесца, чепёлки — рычаги для приведения в движение нитов. При нажатии на поножи, привязанные к ним ниты расходятся и образуют в основе зев, через который пробрасывают челнок с навитым на цевку утком. При завершении ткачества (чтобы полнее использовать основу) употребляют «стыкальник» — деревянный брусок с привязанными на концах веревками. Концы основы крепят к стыкальнику, а его — веревками к навою. Зимой хата превращалась в маленькую мастерскую, ведь летних ежедневных работ уже не было, оставалось только глядеть за скотиной. Поэтому здесь и ткали холсты, и, при свете лучины или каганца, шили одежду, вышивали, вязали.

Но встречались в белорусской деревне хаты и получше. И не только у помещиков. Белорусский классик Якуб Колас в одном из своих романов описывает быт сельского писаря: «Просторная и светлая зала убрана чистенько и аккуратно на мещанский лад. Столы и столики были застланы чистыми скатертями. Кресла стояли в порядке. На стенах висели красивые рисунки в рамочках. По углам залы стояли круглые столики под белым кружевом: на столиках лежали альбомы для фотографий…».

В начале XX в. практически во всех крестьянских хатах был деревянный пол. Кроме лав появились табуреты, стулья. Исчезали полати, появлялись кровати, кухонные шкафчики. Снаружи перед входной дверью стали пристраивать крыльцо, веранду. Со второй пол. XIX в. преобладало открытое крыльцо: помост с 1- или 2-скатной крышей на двух или четырёх опорных столбиках. Позже стало чаще встречаться полузакрытое крыльцо. Английским словом веранда называлась лёгкая пристройка вдоль стены хаты со стороны входных дверей. Нижняя часть каркаса веранды обшивается досками или выкладывается кирпичом, верхняя — застекленная. Появилась веранда в конце XIX в. сначала в зажиточных усадьбах.

К началу второго десятилетия XX в. типичная белорусская хата выглядела так: жилая половина, бывшая одновременно и кухней, «чистая» половина", сени и кладовка. «Чистая» половина, как правило, была пристроена позже. Там стояли стол и лавы, у наиболее зажиточных в XX в. — никелированная кровать с покрывалом и пышными подушками. Там ночевал гость, — впрочем, они бывали нечасто. Там же стоял сундук с дочерним приданым, комод.

Сени служили для утепления жилья, там лежали кой-какие хозяйственные мелочи. Из сеней дверь вела в клеть-кладовку, где хранилось зерно, продукты, одежда. Клеть делалась из тонких бревен, без окон. Крышу делали закотом. Стлали пол, отгораживали закрома для ржи, овса, ячменя; на жердях развешивали кожухи, овчины. Здесь же стояли скрыни — большие дощатые или плетеные ящики для картофеля и овощей, бочонки с салом, квасом. Под потолком подвешивались колбасы, куски копчёного мяса — кумпяки. Зачастую здесь же стоял сундук с железными ручками, где хранились ткани, разная одежда. Иногда встречался и топчан, где летом спали молодые члены семьи.

Хозяйство белорусского крестьянина не могло обойтись без необходимых бытовых вещей. Теперь они в деревнях практически не встречаются, заменены на современные, магазинные. Многие предметы домашнего обихода делались самими крестьянами или покупались на рынках у ремесленников. Это прежде всего посуда, создаваемая частично из дерева, частично из глины, орудия труда и другие изделия, необходимые в хозяйстве. Среди этих предметов часто встречались художественные изделия.

Повсеместное распространение в Беларуси в XIX в. получили сундуки (куфры, скрыни) для складывания белья. Важную роль сундук играл в свадебном обряде. Ещё задолго до свадьбы девушка приобретала себе сундук и собирала в нём своё приданое: постилки, полотенца, скатерти, сорочки, андараки и другие домашние изделия. Во время свадьбы при переезде невесты в дом жениха сундук с восседаемым на нём шафером торжественно перевозился в качестве приданого вслед за новобрачными. Естественно, что на украшение сундука обращалось большое внимание. Как правило, его крышка, лицевая и торцовые стороны расписывались растительным или геометрическим орнаментом.

Без баклаги — двудонного бочонка, в котором носили воду, в хозяйстве не обходились. Белорусы делали их из дубовых или еловых клепок (их длина в 1,5-2 раза меньше диаметра дна). В одной из клепок было отверстие с затычкой. Баклага обычно висела в хате на гвозде. Еду во время жатвы или сенокоса носили в спарышах — глиняной посуде из двух либо трёх горшков с крышками, скрепленных ручкой. Барилка — двудонная бочка на 5-10 литров. В ней обычно носили воду на сенокос. Зачастую в ней держали брагу, самогон. Делали барилку из дубовых или еловых клепок, более длинных, чем диаметр дна. Посредине одной клепки было отверстие с затычкой. Кадка для готовки хлебного теста звалась дежей. Сверху она была немного сужена, её высота равна диаметру крышки, сделанной из досок, скрепленных лубяным обручем. Блинное тесто растворяли в небольших дежах. Выпуклый сосуд с узким горлом, плоским дном, с одним или двумя ушками, и в Белоруссии, и на Украине называется гляк. Одни были совсем маленькими, другие доходили до 10 литров. В гляке носили воду в поле, настаивали лекарственные травы, хранили растительное масло. Немного отличался от гляка жбан — высокий сосуд с выпуклыми боками, несколько суженым горлышком, с носиком и ручкой. В жбан входило от полулитра до восьми литров жидкости. Пражельник служил в хозяйстве для печения, сушки грибов и ягод. Это было гончарное изделие, похожее на сковороду, с плоским дном и невысокими краями. Широкая кадка, высотой до метра, на трёх ножках, с отверстием в днище, которое закрывалось деревянной пробкой, называлась жлукта. В ней замачивали (жлуктили) и стирали белье. Ещё была кадка, которая называлась кадолбь — выдолбленная из липы или ольхи. В ней держали зерно, крупу, муку. В больших ночвах-корытах секли капусту, мясо на колбасы, стирали, купали детей, в меньших (опалушках) провеивали зерно, в маленьких (толчанках) толкли для приправы сало, мак. Деревянный сосуд с ручкой для воды или кваса назывался карец. Макотёр был схож с глубокой миской. Предназначался он для растирания пестиком льняного или конопляного семени, варёного картофеля и пр. Внутреннюю поверхность макотёра делали шершавой, на ней наносили насечки или в глину подмешивали мелкий гравий.

Маслобойка широко была известна и в России, и на Украине. Это обычно высокий, суженый кверху бочонок, в крышке отверстие для колотовки (била), к нижнему концу которой (ударная часть) крепили кружок с отверстиями или крестовину. Доёнка (подойник), как видно по названию, служила для молока и вмещала 8-10 литров. Одна удлиненная клепка была в ней ручкой; в противоположной клепке делали литок. Для стирки служила балея: широкая низкая лохань, иногда с ушками. Хозяйство белоруса не обходилось без такого простого домашнего предмета, как валёк, известного с XI в.: плоского деревянного бруска с ручкой, которым колотили белье при стирке. Им же обмолачивали лён, просо.

Кубел делался из дерева, в нём хранили одежду и полотно. В небольших кубелах — кубельчиках — держали сало и мясо. Кубел накрывался крышкой, прижимавшейся засовом, продетым сквозь ушки в двух выступающих противоположных клепках. Был специальный кубел и для невестиного приданого, потом его перевозили в дом жениха. Впоследствии кубел заменился сундуком, и вовсе исчез из белорусского обихода.

Долго в Беларуси пользовались безменом: ручными рычажными весами с металлическим или деревянным стержнем с гирей на одном конце и крючком или чашей на для удержания груза на другом. На стержне находилась шкала отсчёта и подвижная опора — обойма или проволочная петля.

См. также

Напишите отзыв о статье "Белорусский крестьянский двор"

Литература

  • Беларускае народнае жыллё. — Мн., 1973.
  • Гринблат М. Я. Белорусы: Очерки происхождения и этнической истории.— Мн., 1968.
  • Кацер М. С. Белорусская архитектура.— Мн., 1956.
  • Молчанова Л. А. Материальная культура белорусов.— Мн.,1968.
  • Промыслы i рамёствы Беларусi.— Мн., 1984.
  • Харузин А. Славянское жилище в Северо-Западном крае.— Вильна, 1907.
  • Цiтоў В. С. Народная спадчына.— Мн., 1994.
  • Цiтоў В. С. Этнаграфiчная спадчына.— Мн,, 2001.
  • Шейн П. В. Материалы для изучения быта и языка русского населения Северо-Западного края. Т. 1-3.— Спб., 1887—1902.
  • Этнаграфiя беларусаў.— Мн.,1985.
  • Этнаграфiя Беларусi.— Мн., 1989.

Ссылки

  • [community.livejournal.com/gorodok1863/7340.html Белорусская деревня: быт, хозяйство и традиционная культура]
  • [vln.by/book-village/index.html В. Носевич. Традиционная белорусская деревня в европейской перспективе]
  • [bibliotekar.ru/spravochnik-23/1.htm Народные традиционно-исторические типы усадебной застройки]
  • [www.russiancity.ru/hbooks/h050.htm А. И. Локотко Типы традиционной застройки крестьянского двора в Белоруссии (XIX — середина XX в.)]
  • [varandej.livejournal.com/342925.html Строчица. Музей народной архитектуры]

Отрывок, характеризующий Белорусский крестьянский двор

Ростов не спуская глаз, несмотря на топтание лошадьми французских жандармов, осаживавших толпу, следил за каждым движением императора Александра и Бонапарте. Его, как неожиданность, поразило то, что Александр держал себя как равный с Бонапарте, и что Бонапарте совершенно свободно, как будто эта близость с государем естественна и привычна ему, как равный, обращался с русским царем.
Александр и Наполеон с длинным хвостом свиты подошли к правому флангу Преображенского батальона, прямо на толпу, которая стояла тут. Толпа очутилась неожиданно так близко к императорам, что Ростову, стоявшему в передних рядах ее, стало страшно, как бы его не узнали.
– Sire, je vous demande la permission de donner la legion d'honneur au plus brave de vos soldats, [Государь, я прошу у вас позволенья дать орден Почетного легиона храбрейшему из ваших солдат,] – сказал резкий, точный голос, договаривающий каждую букву. Это говорил малый ростом Бонапарте, снизу прямо глядя в глаза Александру. Александр внимательно слушал то, что ему говорили, и наклонив голову, приятно улыбнулся.
– A celui qui s'est le plus vaillament conduit dans cette derieniere guerre, [Тому, кто храбрее всех показал себя во время войны,] – прибавил Наполеон, отчеканивая каждый слог, с возмутительным для Ростова спокойствием и уверенностью оглядывая ряды русских, вытянувшихся перед ним солдат, всё держащих на караул и неподвижно глядящих в лицо своего императора.
– Votre majeste me permettra t elle de demander l'avis du colonel? [Ваше Величество позволит ли мне спросить мнение полковника?] – сказал Александр и сделал несколько поспешных шагов к князю Козловскому, командиру батальона. Бонапарте стал между тем снимать перчатку с белой, маленькой руки и разорвав ее, бросил. Адъютант, сзади торопливо бросившись вперед, поднял ее.
– Кому дать? – не громко, по русски спросил император Александр у Козловского.
– Кому прикажете, ваше величество? – Государь недовольно поморщился и, оглянувшись, сказал:
– Да ведь надобно же отвечать ему.
Козловский с решительным видом оглянулся на ряды и в этом взгляде захватил и Ростова.
«Уж не меня ли?» подумал Ростов.
– Лазарев! – нахмурившись прокомандовал полковник; и первый по ранжиру солдат, Лазарев, бойко вышел вперед.
– Куда же ты? Тут стой! – зашептали голоса на Лазарева, не знавшего куда ему итти. Лазарев остановился, испуганно покосившись на полковника, и лицо его дрогнуло, как это бывает с солдатами, вызываемыми перед фронт.
Наполеон чуть поворотил голову назад и отвел назад свою маленькую пухлую ручку, как будто желая взять что то. Лица его свиты, догадавшись в ту же секунду в чем дело, засуетились, зашептались, передавая что то один другому, и паж, тот самый, которого вчера видел Ростов у Бориса, выбежал вперед и почтительно наклонившись над протянутой рукой и не заставив ее дожидаться ни одной секунды, вложил в нее орден на красной ленте. Наполеон, не глядя, сжал два пальца. Орден очутился между ними. Наполеон подошел к Лазареву, который, выкатывая глаза, упорно продолжал смотреть только на своего государя, и оглянулся на императора Александра, показывая этим, что то, что он делал теперь, он делал для своего союзника. Маленькая белая рука с орденом дотронулась до пуговицы солдата Лазарева. Как будто Наполеон знал, что для того, чтобы навсегда этот солдат был счастлив, награжден и отличен от всех в мире, нужно было только, чтобы его, Наполеонова рука, удостоила дотронуться до груди солдата. Наполеон только прило жил крест к груди Лазарева и, пустив руку, обратился к Александру, как будто он знал, что крест должен прилипнуть к груди Лазарева. Крест действительно прилип.
Русские и французские услужливые руки, мгновенно подхватив крест, прицепили его к мундиру. Лазарев мрачно взглянул на маленького человечка, с белыми руками, который что то сделал над ним, и продолжая неподвижно держать на караул, опять прямо стал глядеть в глаза Александру, как будто он спрашивал Александра: всё ли еще ему стоять, или не прикажут ли ему пройтись теперь, или может быть еще что нибудь сделать? Но ему ничего не приказывали, и он довольно долго оставался в этом неподвижном состоянии.
Государи сели верхами и уехали. Преображенцы, расстроивая ряды, перемешались с французскими гвардейцами и сели за столы, приготовленные для них.
Лазарев сидел на почетном месте; его обнимали, поздравляли и жали ему руки русские и французские офицеры. Толпы офицеров и народа подходили, чтобы только посмотреть на Лазарева. Гул говора русского французского и хохота стоял на площади вокруг столов. Два офицера с раскрасневшимися лицами, веселые и счастливые прошли мимо Ростова.
– Каково, брат, угощенье? Всё на серебре, – сказал один. – Лазарева видел?
– Видел.
– Завтра, говорят, преображенцы их угащивать будут.
– Нет, Лазареву то какое счастье! 10 франков пожизненного пенсиона.
– Вот так шапка, ребята! – кричал преображенец, надевая мохнатую шапку француза.
– Чудо как хорошо, прелесть!
– Ты слышал отзыв? – сказал гвардейский офицер другому. Третьего дня было Napoleon, France, bravoure; [Наполеон, Франция, храбрость;] вчера Alexandre, Russie, grandeur; [Александр, Россия, величие;] один день наш государь дает отзыв, а другой день Наполеон. Завтра государь пошлет Георгия самому храброму из французских гвардейцев. Нельзя же! Должен ответить тем же.
Борис с своим товарищем Жилинским тоже пришел посмотреть на банкет преображенцев. Возвращаясь назад, Борис заметил Ростова, который стоял у угла дома.
– Ростов! здравствуй; мы и не видались, – сказал он ему, и не мог удержаться, чтобы не спросить у него, что с ним сделалось: так странно мрачно и расстроено было лицо Ростова.
– Ничего, ничего, – отвечал Ростов.
– Ты зайдешь?
– Да, зайду.
Ростов долго стоял у угла, издалека глядя на пирующих. В уме его происходила мучительная работа, которую он никак не мог довести до конца. В душе поднимались страшные сомнения. То ему вспоминался Денисов с своим изменившимся выражением, с своей покорностью и весь госпиталь с этими оторванными руками и ногами, с этой грязью и болезнями. Ему так живо казалось, что он теперь чувствует этот больничный запах мертвого тела, что он оглядывался, чтобы понять, откуда мог происходить этот запах. То ему вспоминался этот самодовольный Бонапарте с своей белой ручкой, который был теперь император, которого любит и уважает император Александр. Для чего же оторванные руки, ноги, убитые люди? То вспоминался ему награжденный Лазарев и Денисов, наказанный и непрощенный. Он заставал себя на таких странных мыслях, что пугался их.
Запах еды преображенцев и голод вызвали его из этого состояния: надо было поесть что нибудь, прежде чем уехать. Он пошел к гостинице, которую видел утром. В гостинице он застал так много народу, офицеров, так же как и он приехавших в статских платьях, что он насилу добился обеда. Два офицера одной с ним дивизии присоединились к нему. Разговор естественно зашел о мире. Офицеры, товарищи Ростова, как и большая часть армии, были недовольны миром, заключенным после Фридланда. Говорили, что еще бы подержаться, Наполеон бы пропал, что у него в войсках ни сухарей, ни зарядов уж не было. Николай молча ел и преимущественно пил. Он выпил один две бутылки вина. Внутренняя поднявшаяся в нем работа, не разрешаясь, всё также томила его. Он боялся предаваться своим мыслям и не мог отстать от них. Вдруг на слова одного из офицеров, что обидно смотреть на французов, Ростов начал кричать с горячностью, ничем не оправданною, и потому очень удивившею офицеров.
– И как вы можете судить, что было бы лучше! – закричал он с лицом, вдруг налившимся кровью. – Как вы можете судить о поступках государя, какое мы имеем право рассуждать?! Мы не можем понять ни цели, ни поступков государя!
– Да я ни слова не говорил о государе, – оправдывался офицер, не могший иначе как тем, что Ростов пьян, объяснить себе его вспыльчивости.
Но Ростов не слушал.
– Мы не чиновники дипломатические, а мы солдаты и больше ничего, – продолжал он. – Умирать велят нам – так умирать. А коли наказывают, так значит – виноват; не нам судить. Угодно государю императору признать Бонапарте императором и заключить с ним союз – значит так надо. А то, коли бы мы стали обо всем судить да рассуждать, так этак ничего святого не останется. Этак мы скажем, что ни Бога нет, ничего нет, – ударяя по столу кричал Николай, весьма некстати, по понятиям своих собеседников, но весьма последовательно по ходу своих мыслей.
– Наше дело исполнять свой долг, рубиться и не думать, вот и всё, – заключил он.
– И пить, – сказал один из офицеров, не желавший ссориться.
– Да, и пить, – подхватил Николай. – Эй ты! Еще бутылку! – крикнул он.



В 1808 году император Александр ездил в Эрфурт для нового свидания с императором Наполеоном, и в высшем Петербургском обществе много говорили о величии этого торжественного свидания.
В 1809 году близость двух властелинов мира, как называли Наполеона и Александра, дошла до того, что, когда Наполеон объявил в этом году войну Австрии, то русский корпус выступил за границу для содействия своему прежнему врагу Бонапарте против прежнего союзника, австрийского императора; до того, что в высшем свете говорили о возможности брака между Наполеоном и одной из сестер императора Александра. Но, кроме внешних политических соображений, в это время внимание русского общества с особенной живостью обращено было на внутренние преобразования, которые были производимы в это время во всех частях государственного управления.
Жизнь между тем, настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей, шла как и всегда независимо и вне политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте, и вне всех возможных преобразований.
Князь Андрей безвыездно прожил два года в деревне. Все те предприятия по именьям, которые затеял у себя Пьер и не довел ни до какого результата, беспрестанно переходя от одного дела к другому, все эти предприятия, без выказыванья их кому бы то ни было и без заметного труда, были исполнены князем Андреем.
Он имел в высшей степени ту недостававшую Пьеру практическую цепкость, которая без размахов и усилий с его стороны давала движение делу.
Одно именье его в триста душ крестьян было перечислено в вольные хлебопашцы (это был один из первых примеров в России), в других барщина заменена оброком. В Богучарово была выписана на его счет ученая бабка для помощи родильницам, и священник за жалованье обучал детей крестьянских и дворовых грамоте.
Одну половину времени князь Андрей проводил в Лысых Горах с отцом и сыном, который был еще у нянек; другую половину времени в богучаровской обители, как называл отец его деревню. Несмотря на выказанное им Пьеру равнодушие ко всем внешним событиям мира, он усердно следил за ними, получал много книг, и к удивлению своему замечал, когда к нему или к отцу его приезжали люди свежие из Петербурга, из самого водоворота жизни, что эти люди, в знании всего совершающегося во внешней и внутренней политике, далеко отстали от него, сидящего безвыездно в деревне.
Кроме занятий по именьям, кроме общих занятий чтением самых разнообразных книг, князь Андрей занимался в это время критическим разбором наших двух последних несчастных кампаний и составлением проекта об изменении наших военных уставов и постановлений.
Весною 1809 года, князь Андрей поехал в рязанские именья своего сына, которого он был опекуном.
Пригреваемый весенним солнцем, он сидел в коляске, поглядывая на первую траву, первые листья березы и первые клубы белых весенних облаков, разбегавшихся по яркой синеве неба. Он ни о чем не думал, а весело и бессмысленно смотрел по сторонам.
Проехали перевоз, на котором он год тому назад говорил с Пьером. Проехали грязную деревню, гумны, зеленя, спуск, с оставшимся снегом у моста, подъём по размытой глине, полосы жнивья и зеленеющего кое где кустарника и въехали в березовый лес по обеим сторонам дороги. В лесу было почти жарко, ветру не слышно было. Береза вся обсеянная зелеными клейкими листьями, не шевелилась и из под прошлогодних листьев, поднимая их, вылезала зеленея первая трава и лиловые цветы. Рассыпанные кое где по березнику мелкие ели своей грубой вечной зеленью неприятно напоминали о зиме. Лошади зафыркали, въехав в лес и виднее запотели.
Лакей Петр что то сказал кучеру, кучер утвердительно ответил. Но видно Петру мало было сочувствования кучера: он повернулся на козлах к барину.
– Ваше сиятельство, лёгко как! – сказал он, почтительно улыбаясь.
– Что!
– Лёгко, ваше сиятельство.
«Что он говорит?» подумал князь Андрей. «Да, об весне верно, подумал он, оглядываясь по сторонам. И то зелено всё уже… как скоро! И береза, и черемуха, и ольха уж начинает… А дуб и не заметно. Да, вот он, дуб».
На краю дороги стоял дуб. Вероятно в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный в два обхвата дуб с обломанными, давно видно, суками и с обломанной корой, заросшей старыми болячками. С огромными своими неуклюжими, несимметрично растопыренными, корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися березами. Только он один не хотел подчиняться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.
«Весна, и любовь, и счастие!» – как будто говорил этот дуб, – «и как не надоест вам всё один и тот же глупый и бессмысленный обман. Всё одно и то же, и всё обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастия. Вон смотрите, сидят задавленные мертвые ели, всегда одинакие, и вон и я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, где ни выросли они – из спины, из боков; как выросли – так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам».
Князь Андрей несколько раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу, как будто он чего то ждал от него. Цветы и трава были и под дубом, но он всё так же, хмурясь, неподвижно, уродливо и упорно, стоял посреди их.
«Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб, думал князь Андрей, пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь, – наша жизнь кончена!» Целый новый ряд мыслей безнадежных, но грустно приятных в связи с этим дубом, возник в душе князя Андрея. Во время этого путешествия он как будто вновь обдумал всю свою жизнь, и пришел к тому же прежнему успокоительному и безнадежному заключению, что ему начинать ничего было не надо, что он должен доживать свою жизнь, не делая зла, не тревожась и ничего не желая.


По опекунским делам рязанского именья, князю Андрею надо было видеться с уездным предводителем. Предводителем был граф Илья Андреич Ростов, и князь Андрей в середине мая поехал к нему.
Был уже жаркий период весны. Лес уже весь оделся, была пыль и было так жарко, что проезжая мимо воды, хотелось купаться.
Князь Андрей, невеселый и озабоченный соображениями о том, что и что ему нужно о делах спросить у предводителя, подъезжал по аллее сада к отрадненскому дому Ростовых. Вправо из за деревьев он услыхал женский, веселый крик, и увидал бегущую на перерез его коляски толпу девушек. Впереди других ближе, подбегала к коляске черноволосая, очень тоненькая, странно тоненькая, черноглазая девушка в желтом ситцевом платье, повязанная белым носовым платком, из под которого выбивались пряди расчесавшихся волос. Девушка что то кричала, но узнав чужого, не взглянув на него, со смехом побежала назад.
Князю Андрею вдруг стало от чего то больно. День был так хорош, солнце так ярко, кругом всё так весело; а эта тоненькая и хорошенькая девушка не знала и не хотела знать про его существование и была довольна, и счастлива какой то своей отдельной, – верно глупой – но веселой и счастливой жизнию. «Чему она так рада? о чем она думает! Не об уставе военном, не об устройстве рязанских оброчных. О чем она думает? И чем она счастлива?» невольно с любопытством спрашивал себя князь Андрей.
Граф Илья Андреич в 1809 м году жил в Отрадном всё так же как и прежде, то есть принимая почти всю губернию, с охотами, театрами, обедами и музыкантами. Он, как всякому новому гостю, был рад князю Андрею, и почти насильно оставил его ночевать.
В продолжение скучного дня, во время которого князя Андрея занимали старшие хозяева и почетнейшие из гостей, которыми по случаю приближающихся именин был полон дом старого графа, Болконский несколько раз взглядывая на Наташу чему то смеявшуюся и веселившуюся между другой молодой половиной общества, всё спрашивал себя: «о чем она думает? Чему она так рада!».
Вечером оставшись один на новом месте, он долго не мог заснуть. Он читал, потом потушил свечу и опять зажег ее. В комнате с закрытыми изнутри ставнями было жарко. Он досадовал на этого глупого старика (так он называл Ростова), который задержал его, уверяя, что нужные бумаги в городе, не доставлены еще, досадовал на себя за то, что остался.
Князь Андрей встал и подошел к окну, чтобы отворить его. Как только он открыл ставни, лунный свет, как будто он настороже у окна давно ждал этого, ворвался в комнату. Он отворил окно. Ночь была свежая и неподвижно светлая. Перед самым окном был ряд подстриженных дерев, черных с одной и серебристо освещенных с другой стороны. Под деревами была какая то сочная, мокрая, кудрявая растительность с серебристыми кое где листьями и стеблями. Далее за черными деревами была какая то блестящая росой крыша, правее большое кудрявое дерево, с ярко белым стволом и сучьями, и выше его почти полная луна на светлом, почти беззвездном, весеннем небе. Князь Андрей облокотился на окно и глаза его остановились на этом небе.
Комната князя Андрея была в среднем этаже; в комнатах над ним тоже жили и не спали. Он услыхал сверху женский говор.
– Только еще один раз, – сказал сверху женский голос, который сейчас узнал князь Андрей.
– Да когда же ты спать будешь? – отвечал другой голос.
– Я не буду, я не могу спать, что ж мне делать! Ну, последний раз…
Два женские голоса запели какую то музыкальную фразу, составлявшую конец чего то.
– Ах какая прелесть! Ну теперь спать, и конец.
– Ты спи, а я не могу, – отвечал первый голос, приблизившийся к окну. Она видимо совсем высунулась в окно, потому что слышно было шуршанье ее платья и даже дыханье. Всё затихло и окаменело, как и луна и ее свет и тени. Князь Андрей тоже боялся пошевелиться, чтобы не выдать своего невольного присутствия.
– Соня! Соня! – послышался опять первый голос. – Ну как можно спать! Да ты посмотри, что за прелесть! Ах, какая прелесть! Да проснись же, Соня, – сказала она почти со слезами в голосе. – Ведь этакой прелестной ночи никогда, никогда не бывало.
Соня неохотно что то отвечала.
– Нет, ты посмотри, что за луна!… Ах, какая прелесть! Ты поди сюда. Душенька, голубушка, поди сюда. Ну, видишь? Так бы вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки, – туже, как можно туже – натужиться надо. Вот так!
– Полно, ты упадешь.
Послышалась борьба и недовольный голос Сони: «Ведь второй час».
– Ах, ты только всё портишь мне. Ну, иди, иди.
Опять всё замолкло, но князь Андрей знал, что она всё еще сидит тут, он слышал иногда тихое шевеленье, иногда вздохи.
– Ах… Боже мой! Боже мой! что ж это такое! – вдруг вскрикнула она. – Спать так спать! – и захлопнула окно.
«И дела нет до моего существования!» подумал князь Андрей в то время, как он прислушивался к ее говору, почему то ожидая и боясь, что она скажет что нибудь про него. – «И опять она! И как нарочно!» думал он. В душе его вдруг поднялась такая неожиданная путаница молодых мыслей и надежд, противоречащих всей его жизни, что он, чувствуя себя не в силах уяснить себе свое состояние, тотчас же заснул.


На другой день простившись только с одним графом, не дождавшись выхода дам, князь Андрей поехал домой.
Уже было начало июня, когда князь Андрей, возвращаясь домой, въехал опять в ту березовую рощу, в которой этот старый, корявый дуб так странно и памятно поразил его. Бубенчики еще глуше звенели в лесу, чем полтора месяца тому назад; всё было полно, тенисто и густо; и молодые ели, рассыпанные по лесу, не нарушали общей красоты и, подделываясь под общий характер, нежно зеленели пушистыми молодыми побегами.
Целый день был жаркий, где то собиралась гроза, но только небольшая тучка брызнула на пыль дороги и на сочные листья. Левая сторона леса была темна, в тени; правая мокрая, глянцовитая блестела на солнце, чуть колыхаясь от ветра. Всё было в цвету; соловьи трещали и перекатывались то близко, то далеко.
«Да, здесь, в этом лесу был этот дуб, с которым мы были согласны», подумал князь Андрей. «Да где он», подумал опять князь Андрей, глядя на левую сторону дороги и сам того не зная, не узнавая его, любовался тем дубом, которого он искал. Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого недоверия и горя, – ничего не было видно. Сквозь жесткую, столетнюю кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. «Да, это тот самый дуб», подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное, весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое, укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна, – и всё это вдруг вспомнилось ему.
«Нет, жизнь не кончена в 31 год, вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей. Мало того, что я знаю всё то, что есть во мне, надо, чтобы и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтоб не жили они так независимо от моей жизни, чтоб на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!»

Возвратившись из своей поездки, князь Андрей решился осенью ехать в Петербург и придумал разные причины этого решенья. Целый ряд разумных, логических доводов, почему ему необходимо ехать в Петербург и даже служить, ежеминутно был готов к его услугам. Он даже теперь не понимал, как мог он когда нибудь сомневаться в необходимости принять деятельное участие в жизни, точно так же как месяц тому назад он не понимал, как могла бы ему притти мысль уехать из деревни. Ему казалось ясно, что все его опыты жизни должны были пропасть даром и быть бессмыслицей, ежели бы он не приложил их к делу и не принял опять деятельного участия в жизни. Он даже не понимал того, как на основании таких же бедных разумных доводов прежде очевидно было, что он бы унизился, ежели бы теперь после своих уроков жизни опять бы поверил в возможность приносить пользу и в возможность счастия и любви. Теперь разум подсказывал совсем другое. После этой поездки князь Андрей стал скучать в деревне, прежние занятия не интересовали его, и часто, сидя один в своем кабинете, он вставал, подходил к зеркалу и долго смотрел на свое лицо. Потом он отворачивался и смотрел на портрет покойницы Лизы, которая с взбитыми a la grecque [по гречески] буклями нежно и весело смотрела на него из золотой рамки. Она уже не говорила мужу прежних страшных слов, она просто и весело с любопытством смотрела на него. И князь Андрей, заложив назад руки, долго ходил по комнате, то хмурясь, то улыбаясь, передумывая те неразумные, невыразимые словом, тайные как преступление мысли, связанные с Пьером, с славой, с девушкой на окне, с дубом, с женской красотой и любовью, которые изменили всю его жизнь. И в эти то минуты, когда кто входил к нему, он бывал особенно сух, строго решителен и в особенности неприятно логичен.
– Mon cher, [Дорогой мой,] – бывало скажет входя в такую минуту княжна Марья, – Николушке нельзя нынче гулять: очень холодно.
– Ежели бы было тепло, – в такие минуты особенно сухо отвечал князь Андрей своей сестре, – то он бы пошел в одной рубашке, а так как холодно, надо надеть на него теплую одежду, которая для этого и выдумана. Вот что следует из того, что холодно, а не то чтобы оставаться дома, когда ребенку нужен воздух, – говорил он с особенной логичностью, как бы наказывая кого то за всю эту тайную, нелогичную, происходившую в нем, внутреннюю работу. Княжна Марья думала в этих случаях о том, как сушит мужчин эта умственная работа.


Князь Андрей приехал в Петербург в августе 1809 года. Это было время апогея славы молодого Сперанского и энергии совершаемых им переворотов. В этом самом августе, государь, ехав в коляске, был вывален, повредил себе ногу, и оставался в Петергофе три недели, видаясь ежедневно и исключительно со Сперанским. В это время готовились не только два столь знаменитые и встревожившие общество указа об уничтожении придворных чинов и об экзаменах на чины коллежских асессоров и статских советников, но и целая государственная конституция, долженствовавшая изменить существующий судебный, административный и финансовый порядок управления России от государственного совета до волостного правления. Теперь осуществлялись и воплощались те неясные, либеральные мечтания, с которыми вступил на престол император Александр, и которые он стремился осуществить с помощью своих помощников Чарторижского, Новосильцева, Кочубея и Строгонова, которых он сам шутя называл comite du salut publique. [комитет общественного спасения.]
Теперь всех вместе заменил Сперанский по гражданской части и Аракчеев по военной. Князь Андрей вскоре после приезда своего, как камергер, явился ко двору и на выход. Государь два раза, встретив его, не удостоил его ни одним словом. Князю Андрею всегда еще прежде казалось, что он антипатичен государю, что государю неприятно его лицо и всё существо его. В сухом, отдаляющем взгляде, которым посмотрел на него государь, князь Андрей еще более чем прежде нашел подтверждение этому предположению. Придворные объяснили князю Андрею невнимание к нему государя тем, что Его Величество был недоволен тем, что Болконский не служил с 1805 года.
«Я сам знаю, как мы не властны в своих симпатиях и антипатиях, думал князь Андрей, и потому нечего думать о том, чтобы представить лично мою записку о военном уставе государю, но дело будет говорить само за себя». Он передал о своей записке старому фельдмаршалу, другу отца. Фельдмаршал, назначив ему час, ласково принял его и обещался доложить государю. Через несколько дней было объявлено князю Андрею, что он имеет явиться к военному министру, графу Аракчееву.
В девять часов утра, в назначенный день, князь Андрей явился в приемную к графу Аракчееву.
Лично князь Андрей не знал Аракчеева и никогда не видал его, но всё, что он знал о нем, мало внушало ему уважения к этому человеку.
«Он – военный министр, доверенное лицо государя императора; никому не должно быть дела до его личных свойств; ему поручено рассмотреть мою записку, следовательно он один и может дать ход ей», думал князь Андрей, дожидаясь в числе многих важных и неважных лиц в приемной графа Аракчеева.
Князь Андрей во время своей, большей частью адъютантской, службы много видел приемных важных лиц и различные характеры этих приемных были для него очень ясны. У графа Аракчеева был совершенно особенный характер приемной. На неважных лицах, ожидающих очереди аудиенции в приемной графа Аракчеева, написано было чувство пристыженности и покорности; на более чиновных лицах выражалось одно общее чувство неловкости, скрытое под личиной развязности и насмешки над собою, над своим положением и над ожидаемым лицом. Иные задумчиво ходили взад и вперед, иные шепчась смеялись, и князь Андрей слышал sobriquet [насмешливое прозвище] Силы Андреича и слова: «дядя задаст», относившиеся к графу Аракчееву. Один генерал (важное лицо) видимо оскорбленный тем, что должен был так долго ждать, сидел перекладывая ноги и презрительно сам с собой улыбаясь.