Паппенгейм, Берта

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Берта Паппенгейм»)
Перейти к: навигация, поиск
Берта Паппенгейм
Bertha Pappenheim
Имя при рождении:

Берта Паппенгейм

Род деятельности:

Общественный деятель, защитница прав женщин

Отец:

Зигмунд Паппенгейм

Мать:

Реха Паппенгейм

Разное:

Известна как ранняя пациентка Йозефа Брейера Анна О.

Берта Паппенгейм (нем. Bertha Pappenheim; 27 февраля 1859, Вена — 28 мая 1936, Ной-Изенбург, Гессен) — общественный деятель, защитница прав женщин и основательница Иудейского союза женщин (нем. Jüdischer Frauenbund). Однако она более известна как пациентка Йозефа Брейера и Зигмунда Фрейда Anna O. Рассмотренный в «Очерках об истерии» (1885) случай Анны О. послужил для Фрейда началом разработки его теории истерии, а впоследствии и психоанализа.





Биография

Детство

Берта Паппенгейм родилась 27 февраля 1859 года в Вене в семье Зигмунда (1824—1881) и Рехи (1830—1905) Паппенгейм, она была третьим по счёту ребёнком. Отец Берты родом из Прессбурга (ныне — Братислава), фамилия «Паппенгейм» указывает на франкское происхождениеК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4761 день]. Мать, урождённая Гольдшмидт (Goldschmidt), — родом из Франкфурта-на-Майне. Обе семьи были зажиточны и прочно связаны с ортодоксальным еврейством. Берта Паппенгейм воспитывалась в соответствии с традиционными женскими ролями, посещала католическуюК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4396 дней] школу для девочек. Её жизнь была размерена еврейским календарём праздников и регулярными летними поездками в Бад-Ишль.

В 8 лет её старшая сестра Генриетта (1849—1867) умерла от туберкулёза[1]. Когда Берте было 11 лет, семья переехала из Леопольдштадта, заселённого главным образом бедными евреями квартала Вены, на Лихтенштейнштрассе. В 16 лет Берта бросила школу, посвятила себя физическому труду и помогала матери в приготовлении кошерных блюд. В то же время, брат Вильгельм (1860—1937), который был всего на 18 месяцев младше Берты, посещал гимназию, чему очень завидовала Берта[2].

Болезнь

Летом 1880 года, когда семья снова отдыхала в Бад-Ишле, отец Берты тяжело заболел лихорадочным плевритом, что стало поворотным пунктом в жизни Берты Паппенгейм. Во время бессонной ночи у кровати больного её внезапно настигли галлюцинации и приступы страха[3]. В дальнейшем её заболевание приобрело широкий спектр различных симптомов:

  • Нарушение речи (Афазия): временами она вообще не могла говорить, временами — говорила только по-английски, временами даже по-французски или по-итальянски. Но понимала немецкий она всегда. Приступы афазии иногда длились днями, а иногда — только в определённое время суток.
  • Невралгия: она страдала нервными болями в области лица, которые лечили морфином и хлоралом. Медикаментозная терапия привела к зависимости от морфина и хлорала. Боли были настолько сильны, что врачи подумывали о рассечении тройничного нерва.
  • Парезы: параличи и онемения конечностей происходили преимущественно с одной стороны. Из-за паралича правой руки ей пришлось учиться писать левой.
  • Нарушения зрения: появлялись мимолетные нарушения глазной моторики, косоглазие. Она воспринимала предметы сильно увеличенными.
  • Колебания настроения: В течение длинных промежутков времени у неё обнаруживались переходы от тревожных состояний к депрессии, которые чередовались с состоянием расслабления и отрешённости.
  • Амнезия: в одном состоянии больная не помнила о событиях или своих поступках, которые происходили во время других состояний.
  • Нарушения пищевого поведения: в критических ситуациях она не принимала никакой пищи. Во время одного жаркого лета она на неделю отказалась от жидкостей и питалась только фруктами.

Сначала семья не реагировала на эти симптомы болезни. Только в ноябре друг семьи Йозеф Брейер взялся за лечение. Он побуждал пациентку, иногда в состоянии неглубокого гипноза, к рассказыванию историй, что привело к частичному улучшению картины болезни, в то время как общее состояние ухудшалось. С 11 декабря Берта Паппенгейм была на многие месяцы прикована к постели.

Смерть отца

5 апреля 1881 года умер отец Берты. Не выдержав потери, она сначала впала в полное оцепенение и многие дни отказывалась от еды. Впоследствии её состояние ухудшилось, так что 7 июня её против воли поместили в санаторий Inzersdorf, где она в последующие годы пребывала ещё много раз (частично по собственному желанию). В первый раз Берта осталась в санатории до ноября. Возвратившись в семью, она продолжила лечение у Брейера.

Мучительный и медленный прогресс «работы по воспоминанию», во время которой пациентка вспоминала по эпизодам и «распутывала» (auflösen) единичные симптомы, согласно Брейеру достиг цели 7 июня 1882 года, после того как Берта реконструировала первую ночь с галлюцинациями в Ишле. «С тех пор она совершенно здорова» — такими словами оканчивает Брейер дневник в истории болезни[4].

Санаторий Бельвью

Уже 12 июля Брейер направил Берту Паппенгейм в возглавляемую Робертом Бинсвангером частную клинику Бельвью в Кройцлинген на озере Бодензее. После лечения в Бельвью она больше не пользовалась услугами Брейера.

Во время пребывания в Кройцлингене Берта навестила своего кузена Фрица Гомбургера (Fritz Homberger) и свою кузину Анну Эттлингер (Anna Ettlinger) в Карлсруэ. Последняя была соосновательницей женской гимназии в Карлсруэ, которую также посещала Рахель Штраус. Последняя посвятила себя литературной работе — в появившейся в 1870 году статье «Беседа о женском вопросе» (Ein Gespräch über die Frauenfrage) она требовала для женщин равные права на образование. Рахель давала частные уроки и организовала «литературные курсы для дам». Берта Паппенгейм прочитала ей несколько сказок собственного сочинения, и кузина, которая была на 14 лет старше неё, посоветовала продолжить литературную деятельность[5].

Кроме того, в конце 1882 года Берта проходила курсы по уходу за больными, которые предлагало Баденское женское общество. Целью курсов была подготовка молодых женщин в качестве руководителей учреждений по уходу за больными. Однако визит был ограничен во времени, и Берта не смогла окончить обучение.

29 октября 1882 года Берта была выписана, её состояние к тому времени улучшилось. В последующие годы, о которых мало известно, она вела замкнутую жизнь с матерью в Вене. На это время приходятся три поездки в Инцерсдорф — болезнь не была преодолена.

Вопреки болезни Берта Паппенгейм была сильной личностью. Брейер описывает её как женщину «удивительно острую на выдумку, со значительным интеллектом и зоркой интуицией […]»[6].

Франкфурт

В 29 лет, в ноябре 1888 года, Берта переехала вместе с матерью во Франкфурт-на-Майне. Её родственники во Франкфурте исповедовали частично ортодоксальный иудаизм, частично — либеральный. В отличие от Вены, здесь проявляли большой интерес не только к благотворительности, но также к науке и искусству. Такие семьи Гольдшмидты и Оппенгеймы были известны как меценаты искусства и коллекционеры, они поддерживали научные и академические проекты, особенно во время основания Франкфуртского университета[7].

В таком окружении Берта Паппенгейм начала интенсивное литературное творчество (первые публикации в 1888 году, сначала анонимно, потом под псевдонимом «P. Berthold»), а также занялась общественной деятельностью. Сначала Берта работала в столовой для бедных и лектором в приюте для девочек-сирот Иудейского женского общества (Israelitischer Frauenverein). В 1895 году она возглавила приют на правах уполномоченной, а через год её утвердили в должности. До Берты Паппенгейм приют готовил исключительно к последующему замужеству. За 12 лет работы ей удалось сориентировать образование на профессиональную независимость.

В 1895 году во Франкфурте проходил общий съезд Всеобщего немецкого женского объединения (Allgemeiner Deutscher Frauenverein, ADF). Паппенгейм приняла в нём участие, а позднее способствовала созданию местного отделения ADF. В следующие годы она публиковала статьи о правах женщин в журнале «Ethische Kultur», а затем перевела на немецкий книгу Мэри Уолстонкрафт «Защита прав женщины».

Иудейский женский союз

На проходящей в октябре 1902 года во Франкфурте Первой немецкой конференции по борьбе с торговлей женщинами Берте Паппенгейм и Саре Рабинович поручили поездку в Галицию с целью изучения местной социальной обстановки. В обнародованном в 1904 году отчёте о многомесячной поездке она описывает сочетание аграрной отсталости и начавшейся индустриализации, а также проблемы связанные из-за конфликта хасидизма и сионизма.

На Международной женской конференции (International Council of Women) 1904 года в Берлине было принято решение об основании национального еврейского общества женщин, которое должно было объединить общественные и эмансипационные стремления еврейских женских обществ подобно основанному Хеленой Ланге в 1894 году Союзу немецких женских объединений (Bund Deutscher Frauenvereine, BDF). Берту Паппенгейм избрали в качестве первой председательницы Еврейского союза женщин (Jüdischer Frauenbund, JFB), которым она руководила ещё 20 лет, и в деятельности которого она участвовала всю оставшуюся жизнь. В 1907 году Еврейский союз женщин присоединился к BDF. В 1914—1924 годах Берта была членом правления BDF.

Цели JFB были с одной стороны феминистскими — расширение прав женщин и требование свободной трудовой деятельности еврейских женщин, с другой — соответствовали традиционным целям еврейской филантропии — занятие благотворительностью как соблюдение заповеди. Берте Паппенгейм не всегда было легко объединить различные стремления. Особенно вызывало раздражение то, что она в борьбе против торговли женщинами говорила не только о еврейских женщинах как о жертвах, но и о еврейских мужчинах как о виновниках преступления.

Берта критиковала образ женщины в иудаизме. Как участница немецкого женского движения она требовала включения идеала равноправия в предписания иудаизма. Речь шла прежде всего об образовании и равноправии в профессиональной деятельности.

Высказывание Берты Паппенгейм в первый день съезда JFB 1907 — «Для иудейского закона женщина не является ни индивидом, ни личностью, её признают и расценивают лишь как сексуальный объект»[8] — привело к жёсткой реакции со стороны ортодоксальных раввинов и еврейской прессы. Отрицались обнародованные Паппенгейм факты — торговля женщинами, пренебрежение к незаконнорожденным еврейским сиротам, её обвиняли в «оскорблении еврейства». Эмансипированные евреи с либеральными политическими взглядами также занимали традиционную патриархальную позицию в женском вопросе.

JFB непрерывно рос, и к 1907 году насчитывал 32 000 членов в составе 82 объединений, а иногда насчитывал более 50 000 человек, что делало его крупнейшей благотворительной еврейской организацией. В 1917 году Берта Паппенгейм потребовала «положить конец расколу раздробленности еврейской благотворительной помощи», что достигалось основанием до сих пор существующей Центральной благотворительной организации евреев Германии (Zentralwohlfahrtsstelle der Juden in Deutschland). В руководстве новой организации Берте помогала Sidonie Werner.

После захвата власти нацистами в 1933 году Берта Паппенгейм ещё раз взяла на себя руководство JFB, но в 1934 году она снова отказалась от должности из-за идеологических разногласий. Невзирая на угрозу немецким евреям, Берта была против сионизма, в то время как в JFB, как и в немецком еврействе вообще, поддержка сионизма только усиливалась. Особенно способствовало конфликту её отношение к молодёжной алии. Она отвергала эмиграцию детей и молодёжи в Палестину без оставшихся в Германии родителей. Тем не менее, в 1934 году она сама переправила группу детей в Великобританию. После принятия Нюрнбергских законов 15 сентября 1935 году Берта сменила своё мнение и выступала за эмиграцию евреев. После смерти Берты Паппенгейм её функции в JFB частично переняла Ханна Кармински (Hannah Karminski). В 1939 году нацисты распустили Еврейский женский союз.

Ной-Изенбург

Берта Паппенгейм была основательницей или инициатором многих организаций, к которым относятся детские дома, исправительные дома и учебные заведения. На её взгляд, главным её жизненным достижением было общежитие для девушек в Ной-Изенбурге.

В 1901 году, после доклада Берты Паппенгейм для Иудейского объединения помощи (Israelitischer Hilfsverein), сформировалось объединение женщин, которое сначала как отделение Иудейского объединения взаимопомощи, затем с 1904 года как независимое объединение Женская забота (Weibliche Fürsorge) преследовала цель координации и профессионализации работы над различными социальными инициативами и проектами.

Примерно с 1906 году Берта задалась целью основать женское общежитие для поддержки незаконнорожденных еврейских женщин и/или женщин, которым угрожала проституция или продажа в рабство. В общежитии должны были осуществиться выработанные ей принципы еврейской социальной работы:

  • В отличие от традиционной еврейской благотворительности, современная социальная работа должна быть направлена на воспитание самостоятельности.
  • По принципу «последующей заботы», необходимо сопровождать жизненный путь бывших жительниц на протяжении длительного времени, чтобы избежать новых издевательств.
  • Не должно быть: …"никакого учреждения для подопечных в плане закона, никакого посвященного организации каменного монумента с надписями, никаких благодарственных табличек, коридоров, спален и столовых, никаких начальных школ с карцером, кельями и одной главенствующей директорской семьёй, а домом, даже, если это суррогат единственно желательного хорошего семейного воспитания[9].
  • Жительниц должна быть окружены еврейской традицией и культурой.
  • Обстановка должна быть простой, чтобы жительницы хорошо ознакомились с условиями и требованиями мелкобуржуазного хозяйства.

Луиза Гольдшмидт, родственница матери Берты, предоставила для основания женского общежития двухквартирный дом в Ной-Изенбурге, неподалёку от Франкфурта-на-Майне с его клиниками и общественными организациями. В отличие от прусского Франкфурта, гессенский Ной-Изенбург с более мягкими законами предлагал к тому же преимущества для лиц без гражданства.

На обустройство дома было потрачено 19 000 марок. 25 ноября 1907 года дом был готов для своего предназначения — предоставлять «защиту для нуждающихся в защите и воспитание для нуждающихся в воспитании»[10].

В доме было мало удобств, за что его иногда критиковали. Например, в ванной не было водопровода, а центральное отопление было проведено только в 1920 году. Зато всё было предусмотрено для последовательного соблюдения законов кашрута. Имелась даже используемая только раз в году пасхальная кухня, которая находилась в полуподвальном помещении.

Изображения искусства в доме и в саду служили образованию жильцов, например детский колодец Выгнанный аист Фритца Кормиса (Fritz J. Kormis), который был сделан по мотивам рассказа Паппенхайма (Pappenheim), чтения, маленькие театралльные выступления и доклады, одним из авторов которых был Мартин Бубер (Martin Buber), который как друг Паппенхайма несколько раз был в гостях.

Напишите отзыв о статье "Паппенгейм, Берта"

Примечания

  1. Второй ребёнок в семье умер в 1855 году в возрасте 2 лет, за 4 года до рождения Берты; см. Jensen. Streifzüge. — S. 19.
  2. Jensen. Streifzüge. — S. 21.
  3. Подробности течения болезни взяты как из опубликованного Фрейдом и Брейером описания случая Анна О. в Очерках об истерии, так и из найденных Альбрехтом Хиршмюллером в документах санатория Бельвью данных обследования Берты Паппенгейм, которые изложены в «Психологии и психоанализе в жизни и работе Йозефа Брейера» («Physiologie und Psychoanalyse im Leben und Werk Josef Breuers»).
  4. Hirschmüller. — S. 35
  5. Brentzel Siegmund Freuds Anna O. — S. 62
  6. Studien über Hysterie (Fischer TB 6001) S. 20
  7. Например, Фонд Катарины и Морица Оппенгейма оборудовал кафедру теоретической физики франкфуртского университета, а Марк М. Гольдшмидт был членом и меценатом общества изучения природы им. Зенкенберга.
  8. Zur Sittlichkeitsfrage. In: Helga Heubach (Hrsg.): Sisyphus-Arbeit. S. 112
  9. Aus der Arbeit des Heims des Jüdischen Frauenbundes in Isenburg 1914—1924. S. 8
  10. Aus der Arbeit des Heims des Jüdischen Frauenbundes in Isenburg 1914—1924. — S. 5.

Отрывок, характеризующий Паппенгейм, Берта

– Графа, графа Илью Андреича Ростова.
– Да вы кто?
– Я офицер. Мне бы видеть нужно, – сказал русский приятный и барский голос.
Мавра Кузминишна отперла калитку. И на двор вошел лет восемнадцати круглолицый офицер, типом лица похожий на Ростовых.
– Уехали, батюшка. Вчерашнего числа в вечерни изволили уехать, – ласково сказала Мавра Кузмипишна.
Молодой офицер, стоя в калитке, как бы в нерешительности войти или не войти ему, пощелкал языком.
– Ах, какая досада!.. – проговорил он. – Мне бы вчера… Ах, как жалко!..
Мавра Кузминишна между тем внимательно и сочувственно разглядывала знакомые ей черты ростовской породы в лице молодого человека, и изорванную шинель, и стоптанные сапоги, которые были на нем.
– Вам зачем же графа надо было? – спросила она.
– Да уж… что делать! – с досадой проговорил офицер и взялся за калитку, как бы намереваясь уйти. Он опять остановился в нерешительности.
– Видите ли? – вдруг сказал он. – Я родственник графу, и он всегда очень добр был ко мне. Так вот, видите ли (он с доброй и веселой улыбкой посмотрел на свой плащ и сапоги), и обносился, и денег ничего нет; так я хотел попросить графа…
Мавра Кузминишна не дала договорить ему.
– Вы минуточку бы повременили, батюшка. Одною минуточку, – сказала она. И как только офицер отпустил руку от калитки, Мавра Кузминишна повернулась и быстрым старушечьим шагом пошла на задний двор к своему флигелю.
В то время как Мавра Кузминишна бегала к себе, офицер, опустив голову и глядя на свои прорванные сапоги, слегка улыбаясь, прохаживался по двору. «Как жалко, что я не застал дядюшку. А славная старушка! Куда она побежала? И как бы мне узнать, какими улицами мне ближе догнать полк, который теперь должен подходить к Рогожской?» – думал в это время молодой офицер. Мавра Кузминишна с испуганным и вместе решительным лицом, неся в руках свернутый клетчатый платочек, вышла из за угла. Не доходя несколько шагов, она, развернув платок, вынула из него белую двадцатипятирублевую ассигнацию и поспешно отдала ее офицеру.
– Были бы их сиятельства дома, известно бы, они бы, точно, по родственному, а вот может… теперича… – Мавра Кузминишна заробела и смешалась. Но офицер, не отказываясь и не торопясь, взял бумажку и поблагодарил Мавру Кузминишну. – Как бы граф дома были, – извиняясь, все говорила Мавра Кузминишна. – Христос с вами, батюшка! Спаси вас бог, – говорила Мавра Кузминишна, кланяясь и провожая его. Офицер, как бы смеясь над собою, улыбаясь и покачивая головой, почти рысью побежал по пустым улицам догонять свой полк к Яузскому мосту.
А Мавра Кузминишна еще долго с мокрыми глазами стояла перед затворенной калиткой, задумчиво покачивая головой и чувствуя неожиданный прилив материнской нежности и жалости к неизвестному ей офицерику.


В недостроенном доме на Варварке, внизу которого был питейный дом, слышались пьяные крики и песни. На лавках у столов в небольшой грязной комнате сидело человек десять фабричных. Все они, пьяные, потные, с мутными глазами, напруживаясь и широко разевая рты, пели какую то песню. Они пели врозь, с трудом, с усилием, очевидно, не для того, что им хотелось петь, но для того только, чтобы доказать, что они пьяны и гуляют. Один из них, высокий белокурый малый в чистой синей чуйке, стоял над ними. Лицо его с тонким прямым носом было бы красиво, ежели бы не тонкие, поджатые, беспрестанно двигающиеся губы и мутные и нахмуренные, неподвижные глаза. Он стоял над теми, которые пели, и, видимо воображая себе что то, торжественно и угловато размахивал над их головами засученной по локоть белой рукой, грязные пальцы которой он неестественно старался растопыривать. Рукав его чуйки беспрестанно спускался, и малый старательно левой рукой опять засучивал его, как будто что то было особенно важное в том, чтобы эта белая жилистая махавшая рука была непременно голая. В середине песни в сенях и на крыльце послышались крики драки и удары. Высокий малый махнул рукой.
– Шабаш! – крикнул он повелительно. – Драка, ребята! – И он, не переставая засучивать рукав, вышел на крыльцо.
Фабричные пошли за ним. Фабричные, пившие в кабаке в это утро под предводительством высокого малого, принесли целовальнику кожи с фабрики, и за это им было дано вино. Кузнецы из соседних кузень, услыхав гульбу в кабаке и полагая, что кабак разбит, силой хотели ворваться в него. На крыльце завязалась драка.
Целовальник в дверях дрался с кузнецом, и в то время как выходили фабричные, кузнец оторвался от целовальника и упал лицом на мостовую.
Другой кузнец рвался в дверь, грудью наваливаясь на целовальника.
Малый с засученным рукавом на ходу еще ударил в лицо рвавшегося в дверь кузнеца и дико закричал:
– Ребята! наших бьют!
В это время первый кузнец поднялся с земли и, расцарапывая кровь на разбитом лице, закричал плачущим голосом:
– Караул! Убили!.. Человека убили! Братцы!..
– Ой, батюшки, убили до смерти, убили человека! – завизжала баба, вышедшая из соседних ворот. Толпа народа собралась около окровавленного кузнеца.
– Мало ты народ то грабил, рубахи снимал, – сказал чей то голос, обращаясь к целовальнику, – что ж ты человека убил? Разбойник!
Высокий малый, стоя на крыльце, мутными глазами водил то на целовальника, то на кузнецов, как бы соображая, с кем теперь следует драться.
– Душегуб! – вдруг крикнул он на целовальника. – Вяжи его, ребята!
– Как же, связал одного такого то! – крикнул целовальник, отмахнувшись от набросившихся на него людей, и, сорвав с себя шапку, он бросил ее на землю. Как будто действие это имело какое то таинственно угрожающее значение, фабричные, обступившие целовальника, остановились в нерешительности.
– Порядок то я, брат, знаю очень прекрасно. Я до частного дойду. Ты думаешь, не дойду? Разбойничать то нонче никому не велят! – прокричал целовальник, поднимая шапку.
– И пойдем, ишь ты! И пойдем… ишь ты! – повторяли друг за другом целовальник и высокий малый, и оба вместе двинулись вперед по улице. Окровавленный кузнец шел рядом с ними. Фабричные и посторонний народ с говором и криком шли за ними.
У угла Маросейки, против большого с запертыми ставнями дома, на котором была вывеска сапожного мастера, стояли с унылыми лицами человек двадцать сапожников, худых, истомленных людей в халатах и оборванных чуйках.
– Он народ разочти как следует! – говорил худой мастеровой с жидкой бородйой и нахмуренными бровями. – А что ж, он нашу кровь сосал – да и квит. Он нас водил, водил – всю неделю. А теперь довел до последнего конца, а сам уехал.
Увидав народ и окровавленного человека, говоривший мастеровой замолчал, и все сапожники с поспешным любопытством присоединились к двигавшейся толпе.
– Куда идет народ то?
– Известно куда, к начальству идет.
– Что ж, али взаправду наша не взяла сила?
– А ты думал как! Гляди ко, что народ говорит.
Слышались вопросы и ответы. Целовальник, воспользовавшись увеличением толпы, отстал от народа и вернулся к своему кабаку.
Высокий малый, не замечая исчезновения своего врага целовальника, размахивая оголенной рукой, не переставал говорить, обращая тем на себя общее внимание. На него то преимущественно жался народ, предполагая от него получить разрешение занимавших всех вопросов.
– Он покажи порядок, закон покажи, на то начальство поставлено! Так ли я говорю, православные? – говорил высокий малый, чуть заметно улыбаясь.
– Он думает, и начальства нет? Разве без начальства можно? А то грабить то мало ли их.
– Что пустое говорить! – отзывалось в толпе. – Как же, так и бросят Москву то! Тебе на смех сказали, а ты и поверил. Мало ли войсков наших идет. Так его и пустили! На то начальство. Вон послушай, что народ то бает, – говорили, указывая на высокого малого.
У стены Китай города другая небольшая кучка людей окружала человека в фризовой шинели, держащего в руках бумагу.
– Указ, указ читают! Указ читают! – послышалось в толпе, и народ хлынул к чтецу.
Человек в фризовой шинели читал афишку от 31 го августа. Когда толпа окружила его, он как бы смутился, но на требование высокого малого, протеснившегося до него, он с легким дрожанием в голосе начал читать афишку сначала.
«Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался.
– У него спросить бы!.. Это сам и есть?.. Как же, успросил!.. А то что ж… Он укажет… – вдруг послышалось в задних рядах толпы, и общее внимание обратилось на выезжавшие на площадь дрожки полицеймейстера, сопутствуемого двумя конными драгунами.
Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться.
– Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа.
– Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа…
– Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки.
Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее.
– Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками.
Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку.
– Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе.


Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа.
Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.