Бестужев, Александр Александрович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Александр Марлинский (Бестужев)

Гравюра Г. И. Грачева (1889) с акварельного рисунка неизвестного автора, сделанного с натуры
Псевдонимы:

Марлинский

Место рождения:

Санкт-Петербург, Российская империя

Место смерти:

форт Святого Духа, ныне микрорайон Адлер города Сочи

Род деятельности:

писатель, критик, публицист

Язык произведений:

русский

Дебют:

1819

[az.lib.ru/b/bestuzhewmarlins_a_a/ Произведения на сайте Lib.ru]

Алекса́ндр Алекса́ндрович Бесту́жев (23 октября [3 ноября1797, Санкт-Петербург — 7 [19] июля 1837[1], форт Святого Духа, ныне микрорайон Адлер города Сочи) — русский писатель-байронист, критик, публицист эпохи романтизма и декабрист, происходивший из рода Бестужевых. Публиковался под псевдонимом «Марлинский».





Биография

Сын Александра Федосеевича Бестужева (1761—1810), издававшего вместе с И. П. Пниным в 1798 «Санкт-Петербургский журнал» и составившего «Опыт военного воспитания относительно благородного юношества». Воспитывался в Горном корпусе, затем был адъютантом главноуправляющих путями сообщения генерала Бетанкура и герцога Вюртембергского и, наконец, с чином штабс-капитана перешёл в лейб-гвардии драгунский полк[2].

7 мая 1824 года А. А. Бестужев написал П. А. Вяземскому[3]:

Признаюсь Вам, князь, я пристрастился к политике — да как и не любить её в наш век — её, эту науку прав людей и народов, это великое, неизменное мерило твоего и моего, этот священный пламенник правды во мраке невежества и в темнице самовластия.

За участие в заговоре декабристов 1825 был сослан в Якутск, а оттуда в 1829 переведён на Кавказ солдатом. Участвуя здесь во многих сражениях, он получил чин унтер-офицера и георгиевский крест, а затем был произведён и в прапорщики. Погиб в стычке с горцами, в лесу, на мысе Адлере; тело его не найдено.

Братья:

Адреса в Санкт-Петербурге: 1824—1825 годы — дом Российско-Американской компании — набережная реки Мойки, 72.

Литературная деятельность

На литературное поприще выступил в 1819 году со стихотворениями и небольшими рассказами, печатавшимися в «Сыне Отечества» и «Соревнователе просвещения», а в 1820 году был избран в члены петербургского Общества любителей российской словесности. В 1821-м напечатана отдельной книжкой его «Поездка в Ревель», а в 18231825 он вместе с К. Ф. Рылеевым, издавал альманах «Полярная звезда».

Этот альманах — по своему времени весьма замечательное литературное явление — был встречен общим сочувствием; вокруг молодых, талантливых и любимых публикой редакторов соединились почти все передовые представители нашей тогдашней литературы, включая и Пушкина, который из Одессы и потом из псковской своей деревни поддерживал с Бестужевым оживлённую переписку по литературным вопросам и посылал ему свои стихи. В «Полярной звезде» Бестужев выступил не только как романист («Замок Нейгаузен», «Роман в семи письмах», «Ревельский турнир», «Изменник»), но и как литературный критик: его обзоры старой и современной изящной литературы и журналистики обратили на себя общее внимание и вызвали оживлённую полемику.

Литературная критика

Это было время, когда в русской литературе, благодаря в особенности произведениям Пушкина, был поставлен ребром вопрос о форме и содержания художественного творчества — вопрос о так называемом «классицизме» и «романтизме». Все молодые и свежие литературные силы вслед за Пушкиным стали под знамя нового направления, которое окрестили названием «романтизма» и которое, в сущности, было практической проповедью свободы художественного вдохновения, независимости от признанных литературных авторитетов как в выборе содержания для поэтических произведений, так и в приёмах его обработки. Горячим и ревностным защитником этого направления явился и Бестужев.

Он резко и вместе с тем остроумно нападал на защитников старого псевдоклассицизма, доказывая, что век этого направления, как и создавшая его эпоха пудреных париков, миновали безвозвратно и что литературные староверы, продолжая загромождать словесность этой мертвечиной, только вредят и мешают свободному развитию дарований. Отрицание классических правил и приёмов, как ненужного старого хлама, и требование для поэтического творчества полной, ничем не стесняемой свободы — таковы были основные положения критики Бестужева. Идеальными типами поэтов-художников он ставил Шекспира, Шиллера, в особенности же Байрона и (впоследствии) Виктора Гюго. Не отличаясь глубиной взгляда, критические статьи Бестужева производили, однако же, сильное впечатление своей пылкостью, живостью и оригинальностью; они всегда вызывали более или менее оживлённый обмен мнений, всеми читались и обсуждались и, таким образом, будили в нашей литературе критическую мысль в то время, когда наша литературная критика была ещё, можно сказать, в зародыше. Белинский признал за этими статьями Бестужева «неотъемлемую и важную заслугу русской литературе и литературному образованию русского общества», прибавив к этому, что Б. «был первый, сказавший в нашей литературе много нового», так что критика второй половины 20-х годов была во многих отношениях только повторением литературных обозрений «Полярной звезды».

Литературная деятельность периода ссылки

Декабрьские события 1825 г. на время прервали литературную деятельность Бестужева. Уже отпечатанные листы «Полярной звезды» на 1826 год с его статьёй были уничтожены. Сам он сначала был отвезён в Шлиссельбургскую крепость, а затем сослан в Якутск. Здесь он ревностно изучал иностранные языки, а также знакомился с краем, нравами и обычаями местных жителей; это дало содержание нескольким этнографическим его статьям о Сибири. Здесь же им начата повесть в стихах под заглавием «Андрей, князь Переяславский», первая глава которой, без имени и согласия автора, напечатана в Санкт-Петербурге (1828).

В следующем году Бестужев был переведён на Кавказ рядовым с правом выслуги. В первое время по приезде он постоянно участвовал в различных военных экспедициях и стычках с горцами, а к литературе получил возможность вернуться только в 1830 году. Работал и жил он в городе Дербенте, в Дагестане. С 1830 года, сначала без имени, а потом — под псевдонимом Марлинский в журналах все чаще и чаще появляются его повести и рассказы («Испытание», «Наезды», «Лейтенант Белозор», «Страшное гадание», «Аммалат-бек», «Фрегат Надежда» и пр.), изданные в 1832 году в пяти томах под заглавием «Русские повести и рассказы» (без имени автора). Вскоре понадобилось второе издание этих повестей (1835 с именем А. Марлинского); затем ежегодно выходили новые тома; в 1839 году явилось третье издание, в 12 частях; в 1847-м — четвёртое. Главнейшие повести Марлинского перепечатаны в 1880-х гг. в «Дешёвой библиотеке» А. С. Суворина.

Оценка современниками

Своими произведениями Бестужев-Марлинский в короткое время приобрёл себе огромную известность и популярность в русской читающей публике. Всякая новая его повесть ожидалась с нетерпением, быстро переходила из рук в руки, зачитывалась до последнего листка; книжка журнала с его произведениями делалась общим достоянием, так что его повесть была самой надёжной приманкой для подписчиков на журналы и для покупателей альманахов. Его сочинения раскупались нарасхват и, что гораздо важнее, — ими не только все зачитывались — их заучивали наизусть. В 30-х годах Марлинского называли «Пушкиным прозы», гением первого разряда, не имеющим соперников в литературе… Причина этого необыкновенного успеха заключалась в том, что Марлинский был первым русским романистом, который взялся за изображение жизни русского общества, выводил в своих повестях обыкновенных русских людей, давал описания русской природы и при этом, отличаясь большой изобретательностью на разного рода эффекты, выражался особенным, чрезвычайно цветистым языком, полным самых изысканных сравнений и риторических прикрас. Все эти свойства его произведений были в нашей тогдашней литературе совершенной новостью и производили впечатление тем более сильное, что русская публика, действительно, ничего лучшего ещё и не читала (повести Пушкина и Гоголя явились позже).

Романтический стиль прозы Марлинского

В своих романах и повестях Марлинский явился настоящим «романтиком». В них мы видим стиль и приёмы, очень близко напоминающие немецкий Sturm und Drang 70-х годов прошлого столетия и «неистовую» французскую беллетристику школы В. Гюго (которым Марлинский всего больше увлекался). Как там, так и здесь — стремление рисовать натуры идеальные в добре и зле, чувства глубокие, страсти сильные и пылкие, для которых нет иного выражения, кроме самого патетического; как там, так и здесь — игра сравнениями и контрастами возвышенного и пошлого, благородного и тривиального; во имя презрения к классическим теориям и правилам — усиленная погоня за красивой, оригинальной фразой, за эффектом, за остроумием — словом, за тем, что на немецком языке эпохи Шиллера и Гёте называлось «гениальностью», а на языке поклонников и критиков Марлинского получило ироническое название «бестужевских капель».

Герои Марлинского выражают свою душевную бурю блестящим, риторическим языком, в театрально-изысканной позе; в них «всё, о чём так любят болтать поэты, чем так легкомысленно играют женщины, в чём так стараются притворяться любовники, — кипит, как растопленная медь, над которой и самые пары, не находя истока, зажигаются пламенем… Пылкая, могучая страсть катится, как лава; она увлекает и жжёт все встречное; разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны, и хоть на миг, но превращает в кипучий котёл даже холодное море»… «Природа, — говорит один из этих героев Марлинского, — наказала меня неистовыми страстями, которых не могли обуздать ни воспитание, ни навык; огненная кровь текла в жилах моих»… «Я готов, — говорит другой, — источить кровь по капле и истерзать сердце в лоскутки»…

Оценка Белинского и упадок славы Бестужева

Белинский определил Марлинского как талант внешний, указав этим и на главную причину его быстрого возвышения и ещё более быстрого падения в литературе.

В конце XIX века, в эпоху реализма и публицистического подхода к литературе, преобладало критическое отношение к прозе Марлинского. Словарь Брокгауза и Ефрона так оценивает его творчество:

Совершенное пренебрежение к реальной житейской правде и её требованиям (которые в ту пору никому из писателей даже и не снились) и полная искусственность, сочиненность и замысла, и его выполнения. Марлинский первый выпустил в нашу литературу целую толпу аристократически-изящных «высших натур» — князей Лидиных, Греминых, Звездиных и им подобных, которые живут только райским блаженством любви или адскими муками ревности и ненависти, — людей, «чело» которых отмечено особой печатью сильной страсти. <…> И ни в том, ни в другом, ни в десятом из этих эффектных героев в действительности нет ни капли настоящей крови, нет настоящей, реальной жизни, характера, типа. Все они — бледные и бесплотные призраки, созданные фантазией беллетриста-романтика и лишь снаружи прикрытые яркими блёстками вычурного слога. <…> В самом деле, им зачитывались и восхищались только до тех пор, пока в литературе не явилась свежая струя в повестях сначала Пушкина, потом — Гоголя, поставивших писателю совсем иные требования, практически указавших на необходимость свести литературу с её отвлечённых высот на почву действительной жизни. Как только эта необходимость была почувствована, как только читатель заявил о своём желании видеть в книге самого себя и свою жизнь без риторических прикрас — он уже не мог по-прежнему восхищаться «гениальностью» Марлинского, и любимый ими писатель скоро был оставлен и забыт.

Влияние на литературу

Лучшими из повестей Марлинского считаются: «Фрегат Надежда», «Аммалат-бек», «Мулла-Нур» и «Страшное Гадание». В его повестях из кавказской жизни заслуживают внимания интересные картины природы и нравов, но действующие среди этой обстановки дагестанцы (горцы и равнинные тюрки) наделены чрезвычайно «неистовыми» байроновскими чувствами.

Стиль и характер Марлинского имели в своё время большое влияние на нашу изящную литературу. Не говоря о толпе бездарных подражателей, которые скоро довели отличительные особенности Марлинского до пошлой карикатуры, нельзя не заметить, что его манера до известной степени отразилась и в повестях Пушкина («Выстрел»), и в «Герое нашего времени» Лермонтова, и ещё более — в драмах последнего. «Творчество Марлинского сыграло немаловажную роль в истории русской лит-ры. Оно сильнейшим образом воздействовало на аристократическую часть дворянской литературы 50-х гг. и на творчество ряда писателей, только начинавших свою литературную деятельность Отметим в этом плане, с одной стороны, авантюрные повести Вонлярлярского (1850-е годы), „Марину из Алого Рога“ Маркевича (1872)], с другой стороны — „Спальню светской женщины“ Ив. Панаева (1832), „Счастливую ошибку“ Гончарова (1839) и др.»

Библиография

Экранизации

Премьера фильма состоялась в мае 1991 года.[5]

Память

Напишите отзыв о статье "Бестужев, Александр Александрович"

Примечания

  1. Бестужев, Александр Александрович // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  2. Бестужев, Александр Александрович // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  3. Снытко Н. В.  Литературные корреспонденты П. А. Вяземского // Встречи с прошлым. — М. : Сов. Россия, 1960. — Вып. 3. — С. 333—334.
  4. Герасимов, Матвей Андреевич // Русский биографический словарь : в 25 томах. — СПб.М., 1896—1918.
  5. [www.kino-teatr.ru/kino/movie/sov/6126/annot/ Фильм «Рыцарский замок» на сайте www.kino-teatr.ru]
  6. Скворцов К. В. СЫНЫ СЛАВЫ: Драматические призведения, -М.: Советский писатель, 1988. −800 с. ISBN 5-265-00423-8 «БЕСТУЖЕВ-МАРЛИНСКИЙ» с.635
  7. Скворцов К. В. С42 Избранные произведения в 3-х т. Т.2.М.: Русская книга, 1999.- 544 с. ISBN 5-268-00423-9 . ISBN 5-268-00422-0 . «БЕСТУЖЕВ-МАРЛИНСКИЙ» с.85

Документы

  • [kemenkiri.narod.ru/VDIABestujev.pdf Материалы следственного дела А. А. Бестужева]. Восстание декабристов. Документы. Т.I, С.425-473.

Литература

Ссылки

  • [az.lib.ru/b/bestuzhewmarlins_a_a/ Александр Бестужев. Проза]
  • [stroki.net/content/blogcategory/84/85/ Александр Бестужев] стихотворения в Собрании Сочинений русских и советских классиков
  • [liricon.ru/?cat=108 Сборник русской поэзии «Лирикон» — Бестужев А. А.]
  • [feb-web.ru/feb/litenc/encyclop/le7/le7-0131.htm В литературной энциклопедии]

Отрывок, характеризующий Бестужев, Александр Александрович


На другой день были у фельдмаршала обед и бал, которые государь удостоил своим присутствием. Кутузову пожалован Георгий 1 й степени; государь оказывал ему высочайшие почести; но неудовольствие государя против фельдмаршала было известно каждому. Соблюдалось приличие, и государь показывал первый пример этого; но все знали, что старик виноват и никуда не годится. Когда на бале Кутузов, по старой екатерининской привычке, при входе государя в бальную залу велел к ногам его повергнуть взятые знамена, государь неприятно поморщился и проговорил слова, в которых некоторые слышали: «старый комедиант».
Неудовольствие государя против Кутузова усилилось в Вильне в особенности потому, что Кутузов, очевидно, не хотел или не мог понимать значение предстоящей кампании.
Когда на другой день утром государь сказал собравшимся у него офицерам: «Вы спасли не одну Россию; вы спасли Европу», – все уже тогда поняли, что война не кончена.
Один Кутузов не хотел понимать этого и открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России, а только может ухудшить ее положение и уменьшить ту высшую степень славы, на которой, по его мнению, теперь стояла Россия. Он старался доказать государю невозможность набрания новых войск; говорил о тяжелом положении населений, о возможности неудач и т. п.
При таком настроении фельдмаршал, естественно, представлялся только помехой и тормозом предстоящей войны.
Для избежания столкновений со стариком сам собою нашелся выход, состоящий в том, чтобы, как в Аустерлице и как в начале кампании при Барклае, вынуть из под главнокомандующего, не тревожа его, не объявляя ему о том, ту почву власти, на которой он стоял, и перенести ее к самому государю.
С этою целью понемногу переформировался штаб, и вся существенная сила штаба Кутузова была уничтожена и перенесена к государю. Толь, Коновницын, Ермолов – получили другие назначения. Все громко говорили, что фельдмаршал стал очень слаб и расстроен здоровьем.
Ему надо было быть слабым здоровьем, для того чтобы передать свое место тому, кто заступал его. И действительно, здоровье его было слабо.
Как естественно, и просто, и постепенно явился Кутузов из Турции в казенную палату Петербурга собирать ополчение и потом в армию, именно тогда, когда он был необходим, точно так же естественно, постепенно и просто теперь, когда роль Кутузова была сыграна, на место его явился новый, требовавшийся деятель.
Война 1812 го года, кроме своего дорогого русскому сердцу народного значения, должна была иметь другое – европейское.
За движением народов с запада на восток должно было последовать движение народов с востока на запад, и для этой новой войны нужен был новый деятель, имеющий другие, чем Кутузов, свойства, взгляды, движимый другими побуждениями.
Александр Первый для движения народов с востока на запад и для восстановления границ народов был так же необходим, как необходим был Кутузов для спасения и славы России.
Кутузов не понимал того, что значило Европа, равновесие, Наполеон. Он не мог понимать этого. Представителю русского народа, после того как враг был уничтожен, Россия освобождена и поставлена на высшую степень своей славы, русскому человеку, как русскому, делать больше было нечего. Представителю народной войны ничего не оставалось, кроме смерти. И он умер.


Пьер, как это большею частью бывает, почувствовал всю тяжесть физических лишений и напряжений, испытанных в плену, только тогда, когда эти напряжения и лишения кончились. После своего освобождения из плена он приехал в Орел и на третий день своего приезда, в то время как он собрался в Киев, заболел и пролежал больным в Орле три месяца; с ним сделалась, как говорили доктора, желчная горячка. Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он все таки выздоровел.
Все, что было с Пьером со времени освобождения и до болезни, не оставило в нем почти никакого впечатления. Он помнил только серую, мрачную, то дождливую, то снежную погоду, внутреннюю физическую тоску, боль в ногах, в боку; помнил общее впечатление несчастий, страданий людей; помнил тревожившее его любопытство офицеров, генералов, расспрашивавших его, свои хлопоты о том, чтобы найти экипаж и лошадей, и, главное, помнил свою неспособность мысли и чувства в то время. В день своего освобождения он видел труп Пети Ростова. В тот же день он узнал, что князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле, в доме Ростовых. И в тот же день Денисов, сообщивший эту новость Пьеру, между разговором упомянул о смерти Элен, предполагая, что Пьеру это уже давно известно. Все это Пьеру казалось тогда только странно. Он чувствовал, что не может понять значения всех этих известий. Он тогда торопился только поскорее, поскорее уехать из этих мест, где люди убивали друг друга, в какое нибудь тихое убежище и там опомниться, отдохнуть и обдумать все то странное и новое, что он узнал за это время. Но как только он приехал в Орел, он заболел. Проснувшись от своей болезни, Пьер увидал вокруг себя своих двух людей, приехавших из Москвы, – Терентия и Ваську, и старшую княжну, которая, живя в Ельце, в имении Пьера, и узнав о его освобождении и болезни, приехала к нему, чтобы ходить за ним.
Во время своего выздоровления Пьер только понемногу отвыкал от сделавшихся привычными ему впечатлений последних месяцев и привыкал к тому, что его никто никуда не погонит завтра, что теплую постель его никто не отнимет и что у него наверное будет обед, и чай, и ужин. Но во сне он еще долго видел себя все в тех же условиях плена. Так же понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена: смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов.
Радостное чувство свободы – той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было.
– Ах, как хорошо! Как славно! – говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. – Ах, как хорошо, как славно! – И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где то, и искал его. Во всем близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос – зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть бог, тот бог, без воли которого не спадет волос с головы человека.


Пьер почти не изменился в своих внешних приемах. На вид он был точно таким же, каким он был прежде. Так же, как и прежде, он был рассеян и казался занятым не тем, что было перед глазами, а чем то своим, особенным. Разница между прежним и теперешним его состоянием состояла в том, что прежде, когда он забывал то, что было перед ним, то, что ему говорили, он, страдальчески сморщивши лоб, как будто пытался и не мог разглядеть чего то, далеко отстоящего от него. Теперь он так же забывал то, что ему говорили, и то, что было перед ним; но теперь с чуть заметной, как будто насмешливой, улыбкой он всматривался в то самое, что было перед ним, вслушивался в то, что ему говорили, хотя очевидно видел и слышал что то совсем другое. Прежде он казался хотя и добрым человеком, но несчастным; и потому невольно люди отдалялись от него. Теперь улыбка радости жизни постоянно играла около его рта, и в глазах его светилось участие к людям – вопрос: довольны ли они так же, как и он? И людям приятно было в его присутствии.
Прежде он много говорил, горячился, когда говорил, и мало слушал; теперь он редко увлекался разговором и умел слушать так, что люди охотно высказывали ему свои самые задушевные тайны.
Княжна, никогда не любившая Пьера и питавшая к нему особенно враждебное чувство с тех пор, как после смерти старого графа она чувствовала себя обязанной Пьеру, к досаде и удивлению своему, после короткого пребывания в Орле, куда она приехала с намерением доказать Пьеру, что, несмотря на его неблагодарность, она считает своим долгом ходить за ним, княжна скоро почувствовала, что она его любит. Пьер ничем не заискивал расположения княжны. Он только с любопытством рассматривал ее. Прежде княжна чувствовала, что в его взгляде на нее были равнодушие и насмешка, и она, как и перед другими людьми, сжималась перед ним и выставляла только свою боевую сторону жизни; теперь, напротив, она чувствовала, что он как будто докапывался до самых задушевных сторон ее жизни; и она сначала с недоверием, а потом с благодарностью выказывала ему затаенные добрые стороны своего характера.
Самый хитрый человек не мог бы искуснее вкрасться в доверие княжны, вызывая ее воспоминания лучшего времени молодости и выказывая к ним сочувствие. А между тем вся хитрость Пьера состояла только в том, что он искал своего удовольствия, вызывая в озлобленной, cyхой и по своему гордой княжне человеческие чувства.
– Да, он очень, очень добрый человек, когда находится под влиянием не дурных людей, а таких людей, как я, – говорила себе княжна.
Перемена, происшедшая в Пьере, была замечена по своему и его слугами – Терентием и Васькой. Они находили, что он много попростел. Терентий часто, раздев барина, с сапогами и платьем в руке, пожелав покойной ночи, медлил уходить, ожидая, не вступит ли барин в разговор. И большею частью Пьер останавливал Терентия, замечая, что ему хочется поговорить.
– Ну, так скажи мне… да как же вы доставали себе еду? – спрашивал он. И Терентий начинал рассказ о московском разорении, о покойном графе и долго стоял с платьем, рассказывая, а иногда слушая рассказы Пьера, и, с приятным сознанием близости к себе барина и дружелюбия к нему, уходил в переднюю.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день, несмотря на то, что, по обязанности докторов, считал своим долгом иметь вид человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества, засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые истории и наблюдения над нравами больных вообще и в особенности дам.
– Да, вот с таким человеком поговорить приятно, не то, что у нас, в провинции, – говорил он.
В Орле жило несколько пленных французских офицеров, и доктор привел одного из них, молодого итальянского офицера.
Офицер этот стал ходить к Пьеру, и княжна смеялась над теми нежными чувствами, которые выражал итальянец к Пьеру.
Итальянец, видимо, был счастлив только тогда, когда он мог приходить к Пьеру и разговаривать и рассказывать ему про свое прошедшее, про свою домашнюю жизнь, про свою любовь и изливать ему свое негодование на французов, и в особенности на Наполеона.
– Ежели все русские хотя немного похожи на вас, – говорил он Пьеру, – c'est un sacrilege que de faire la guerre a un peuple comme le votre. [Это кощунство – воевать с таким народом, как вы.] Вы, пострадавшие столько от французов, вы даже злобы не имеете против них.
И страстную любовь итальянца Пьер теперь заслужил только тем, что он вызывал в нем лучшие стороны его души и любовался ими.
Последнее время пребывания Пьера в Орле к нему приехал его старый знакомый масон – граф Вилларский, – тот самый, который вводил его в ложу в 1807 году. Вилларский был женат на богатой русской, имевшей большие имения в Орловской губернии, и занимал в городе временное место по продовольственной части.
Узнав, что Безухов в Орле, Вилларский, хотя и никогда не был коротко знаком с ним, приехал к нему с теми заявлениями дружбы и близости, которые выражают обыкновенно друг другу люди, встречаясь в пустыне. Вилларский скучал в Орле и был счастлив, встретив человека одного с собой круга и с одинаковыми, как он полагал, интересами.
Но, к удивлению своему, Вилларский заметил скоро, что Пьер очень отстал от настоящей жизни и впал, как он сам с собою определял Пьера, в апатию и эгоизм.
– Vous vous encroutez, mon cher, [Вы запускаетесь, мой милый.] – говорил он ему. Несмотря на то, Вилларскому было теперь приятнее с Пьером, чем прежде, и он каждый день бывал у него. Пьеру же, глядя на Вилларского и слушая его теперь, странно и невероятно было думать, что он сам очень недавно был такой же.
Вилларский был женат, семейный человек, занятый и делами имения жены, и службой, и семьей. Он считал, что все эти занятия суть помеха в жизни и что все они презренны, потому что имеют целью личное благо его и семьи. Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь изменить его взгляд, не осуждая его, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой, любовался на это странное, столь знакомое ему явление.
В отношениях своих с Вилларским, с княжною, с доктором, со всеми людьми, с которыми он встречался теперь, в Пьере была новая черта, заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по своему; признание невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало в нем насмешливую и кроткую улыбку.
В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал, что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек, подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья. «Дать или не дать?» – спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе, касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой – иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по каким то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении московских домов и дач.
В Орел приезжал к нему его главный управляющий, и с ним Пьер сделал общий счет своих изменявшихся доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по учету главно управляющего, около двух миллионов.