Билли-лжец

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
«Билли-лжец» — это также название фильма Джона Шлезингера 1963 года с Томом Кортни и Джулией Кристи в главных ролях.
Билли-враль
Billy Liar
Автор:

Кейт Уотерхаус

Жанр:

роман

Язык оригинала:

английский

Переводчик:

А. Кистяковский

«Билли-лжец» (англ. «Billy Liar») — в переводе А. Кистяковского «Билли-враль», — роман Кейта Уотерхауса, опубликованный в 1959 году. Основа одноимённой театральной пьесы, фильма, мюзикла и телевизионных сериалов.

В 1975 году Уотерхаус выпустил продолжение романа — «Билли-лжец на Луне» (англ. «Billy Liar on the Moon») .





Сюжет

Трагикомическая история 19 летнего Уильяма «Билли» Фишера (англ. William «Billy» Fisher, — «Билли Сайрус», в переводе Кистяковского), который живёт с родителями в вымышленном йоркширском городе Stradhoughton’е («Страхтоне», в русском переводе), работает клерком в местном похоронном бюро и спасается воображением от экзистенциальной тоски.

Советская критика

Образ центрального персонажа и поэтика романа были наблюдательно — при всей эпохальной риторике — проанализированы видным советским литературным деятелем, критиком и издателем Георгием Анджапаридзе:

"…Одна из самых главных трудностей Билли, которую он, быть может, сам в должной мере не сознаёт, — это недостаток образования, общей культуры. Он мечтает о творческой, вдохновенной работе, богатой, интересной жизни, но все прошлые годы никак его к ней не подготовили. И во многом потому и начинается трагикомическое раздвоение, в котором существует герой.

Жизнь Билли течёт как бы в двух измерениях, в двух мирах — реальном, где он служит клерком в похоронном бюро в маленьком йоркширском городке, и вымышленном — в стране Амброзии, которую он сам изобрёл и где он занимает руководящие посты, побеждает в войнах, пользуется всеобщей любовью.

В реальном мире всё наоборот. Недовольны родители — поздно приходит, грубит, ко всему равнодушен. Недоволен хозяин конторы — Билли не только нерадив, но и горазд на всякие каверзные выдумки. Недовольны подружки — ещё бы, ведь он всем им обещает жениться.

Что же, Билли — просто скверный, испорченный парнишка? Нет. Он своеобразный, романтичный враль, мечтатель, жаждущий воплощения своего заветного желания — писать юмористические сценки и скетчи для эстрады. (…)

Собственно, вся повесть о сборах и приготовлениях Билли к отъезду. Он лжёт и выдумывает на каждом шагу, причём фантазии его столь неправдоподобны, что установить истину не составляет никакого труда. Его враньё приносит вред главным образом ему самому: восстанавливая против себя окружающих, Билли лишь умножает своё одиночество, от которого действительно страдает. Его бесконечные выдумки — попытка привлечь к себе внимание, защититься таким способом от одиночества, но попытка с негодными средствами, превращающаяся в иную, быть может, ещё более драматичную форму одиночества и эскапизма. Билли не столько бежит в мир несбыточной мечты, несуществующей «счастливой страны» Амброзии, сколько скрывается за частоколом лжи, которая, хоть как будто и безобидна, больно ранит окружающих, в частности мать.

В постоянной лжи Билли по поводу и без повода есть и ещё одна сторона — своеобразный квазиромантический протест против унылого стандарта повседневности. Обычно романтический герой уверен в своей силе и правоте. А Билли фантазирует и сочиняет от неуверенности в себе. Он раздираем мучительными сомнениями во всём — прежде всего в своих способностях, в своём внутреннем праве заниматься творческим трудом. Билли не противопоставляет себя остальному человечеству. Напротив, он стремится преодолеть своё одиночество, выйти к людям, заинтересовать их, развеселить. Но терпит неудачу.

В чём её причина? Однозначный ответ дать трудно.

Дело в том, что Билли, по существу, находится в конфликте со страхтонским обществом, которое даёт нам представление о нравах английской провинции. Прежде всего, он воюет с родителями, людьми и честными, и трудовыми, но ограниченными. Ведь именно отец устроил сына в похоронную контору. Конечно, никакой труд не постыден, но не с темпераментом Билли заниматься похоронными делами. Что же до страхтонцев, то у них не может не вызвать неодобрения тот факт, что служащий похоронной конторы каждую субботу выступает в одном-из пабов с… комическим номером. Как-то несолидно…

Надо сказать, что у Билли и кроме вранья недостатков хватает. Он, правда по мелочам, нечист на руку. Порой его можно обвинить в цинизме. Однако при всех своих пороках он не эгоцентричен: кроме собственной персоны, у него есть и другие интересы. Его волнуют проблемы его «малой родины» — Йоркшира, его будущее… (…)

Он хочет и, пожалуй, мог бы принести людям пользу. Если бы представилась возможность. Но такого шанса ему не выпадает.

Случайность ли это?

Ясно, что Билли не хватает знаний, усидчивости, умения работать. Но едва ли не самая важная причина краха всех его устремлений лежит в другом. Несмотря на то что «в Страхтоне было сколько угодно объектов для осмеяния» и Билли вместе с приятелем их регулярно осмеивает, герой Уотерхауса незримыми, но прочными узами связан со Страхтоном. Как и подавляющее большинство страхтонцев, он консервативен (речь, естественно, идёт не о политическом консерватизме, а о скептическом отношении к любым переменам), осторожен, нерешителен, чтобы не сказать труслив. В нём как бы сосуществуют — и не слишком мирно — два человека: «внешний» — бунтующий, деятельный, язвительный, незаурядный, и «внутренний» — неуверенный в своих силах, пугливый, конформный, более всего страшащийся неизведанного ранее, словом, типичный страхтонскии обыватель.

Важнейшая заслуга Уотерхауса в том, что он сумел точно показать сложную диалектику единства и борьбы бунтарского и антибунтарского начала в душе своего героя.

С одной стороны, Билли справедливо полагает, что «основательные йоркширцы абсолютно одинаковы и взаимозаменяемы, как стандартные колёса серийного автомобиля», слышит, что «все знакомые разговаривают штампами», испытывает закономерное презрение к своему патрону, обволакивающему слащаво-глубокомысленными речами клиентов погребальной конторы. С другой — он, отвергающий образ жизни родителей и соседей, сам планирует чинную и благопристойную семейную идиллию с Барбарой, занудной мещаночкой, которая к тому же ему вовсе не нравится.

Да и представления Билли об успехе ничем не отличаются от общепринятых страхтонских: лимузин с шофёром, деньги, меха, драгоценности для родных и т. д. Постоянно высмеивая Страхтон, он все же хочет самоутвердиться именно в нём, доказать своим землякам, что и он чего-то стоит, иными словами, вернуться домой богачом. Хотя, к чести Билли, богатство для него не самоцель, а наиболее убедительный показатель способностей человека, как это принято считать в «обществе потребления».

Провинциальный паренёк не привык полагаться на случай. Он — враль, но не авантюрист. Потому поездка в Лондон манит и страшит его одновременно. Влюблённая в него Лиз, девушка живая, эмоциональная и лишённая предрассудков, считает, что в Лондон уехать просто — «надо… сесть в поезд — и за четыре часа он довезёт тебя до Лондона». Верно. Но Билли — плоть от плоти своей среды. У него никогда не было и нет лишних денег, а к приключениям, если они выходят за привычные рамки страхтонских выдумок, он относится с инстинктивной опаской. (…)

Он не в силах победить свою недоверчивость даже в отношении откровенной и бескорыстной Лиз. Она хочет, чтобы они немедленно поженились, а Билли никак не может решиться, несмотря на то, что только рядом с ней он ощущает счастье. Он не способен взять на себя ответственность за другого человека хотя бы потому, что до конца не верит ни одной живой душе, и Лиз в том числе. (…)

Билли-враль привык, что все вокруг лгут. Он бы и рад поверить, открыть душу, но вдруг опять обман. Поэтому он и без настоящих друзей обходится — у него «только союзники по круговой обороне от всего мира».

Но, не умея раскрываться, Билли в то же время готов прислушаться и присмотреться к другому; в нём есть склонность к беспристрастной самооценке. Во всяком случае, он не считает, что всегда прав. Он видит мир достаточно широко, критически отводя себе самому в этом мире совсем не центральное место. Серьёзные, взрослые мысли приходят к Билли перед одним из выступлений в пабе. (…) Билли вдруг осознает, что жизнь этих усталых, непривлекательных женщин, глядящих на него «с равнодушным сочувствием» (как это точно сказано!), настоящая. Отсюда всего один шаг до того, чтобы задуматься, как эту настоящую и нелёгкую жизнь улучшить. Но Билли этого шага не делает. Он судорожно ищет варианты своей собственной судьбы, но ищет на словах, по обыкновению жонглируя метафорами. Однако жизнь, увы, — не развернутая, овеществленная метафора. Жить по-настоящему — значит действовать. А Билли вечно размышляет и разговаривает. Ироничная Лиз верно заметила, что он «целиком замкнут на свои внутренние переживания».

Билли и правда живёт очень напряженной внутренней жизнью. Но он настолько снедаем противоречиями, настолько погружён в рефлексию, что тратит все силы на борьбу с… самим собой. (…)

Писатель находит единственно верные эпитеты для характеристики состояния своего героя — в нём велико отрицающее, разрушительное начало, первой жертвой которого становится сам герой. Злость лишена созидательности. Она оглушает и изматывает Билли, который в конце концов понимает бесплодность всех своих фантазий. (…)

Тут вряд ли поможет и столь желанная поездка в Лондон. Мудро говорит Билли мать: «От себя ведь не уедешь… И все свои неурядицы человек возит с собой».

Уотерхаус социально и психологически зорок и точен. Бунт героя против Страхтона и, если брать шире, против буржуазного образа жизни настолько незрел, непоследователен, несерьёзен, что «позволить» Билли поездку в Лондон было бы квазиромантическим ходом, принесением в жертву жизненной правды.

Писатель достигает значительного художественного эффекта. Вызвав к Билли естественную симпатию, он в то же время так мастерски выстроил структуру книги — взаимоотношения героя с второстепенными персонажами, его мысли и переживания, — что выявились не только достоинства, но и недостатки Билли. Мы видим героя как бы с двух точек зрения: его собственной и объективной, писательской. И это двойное видение, тонко и ненавязчиво поданная в повествовании авторская оценка поднимают заурядную жизненную историю большой литературы.

Хоть Билли и не карьерист, стремящийся к богатству и положению в обществе любой ценой, но протест юного провинциала не имеет настоящей социальной основы и потому обречён[1].

Адаптации

Пьеса

В 1960 Уотерхаус в соавторстве Уиллисом Холлом (англ.) переработал роман в трёхактную пьесу, действие которой разворачивается в течение одного субботнего дня (1 акт — утро, 2-й — вечер, 3-й — ночь).

Премьера состоялась в Вест-Энде, заглавную роль играл Альберт Финни.

Пьеса ставилась в театрах всего мира, была популярна среди любительских трупп. Авторов причисляли к «молодым рассерженным», что было отчасти верно.

Фильм

Сериалы

Мюзикл

Андеграунд и массовая культура

«Билли-лжец на Луне»

В 1975 году Уайтхауз публикует сиквел — «Билли-лжец на Луне».

Г.Анджапаридзе так обрисовал его сюжет и проблематику:

«Дальнейшая судьба Билли продолжала занимать писателя… Как и следовало ожидать, мечта героя не сбылась — он так и не стал литератором и не превратился в лондонца. Однако по сравнению со службой в похоронной конторе продвинулся он достаточно далеко. Теперь мистер Сайрус [ „мистер Фишер“ — в оригинале], как его величают, тридцати трёх лет от роду, проживает в хорошей квартире в одном из городов-спутников столицы и служит в местном муниципалитете в отделе информации и рекламы, сочиняя не сатирические скетчи, а путеводитель по этому в высшей степени „прогрессивному“ городу-спутнику. Одним словом, Билли, как он сам себе предрекал, стал чиновником. У него есть жена, машина, счёт в банке — внешние атрибуты благопристойности и благополучия. Перед ним раскрываются реальные перспективы дальнейшей чиновнической карьеры. Но для этого нужно лгать по-крупному, быть если не соучастником, то безгласным свидетелем постоянных незаконных махинаций и афер, в которых погрязли его коллеги. Коррупция принимает такие размеры, что мэр города в конце концов оказывается под арестом.

Но Билли всего лишь мелкий, безобидный враль, а не казнокрад. И в тридцать с лишним лет он сохраняет своеобразную инфантильность, свойственную обычно центральному персонажу классического пикарескного или авантюрного романа, — при всех своих пороках и недостатках наш герой всё же не в пример лучше подавляющего большинства окружающих.

Как и в юности, Билли по-прежнему врёт на каждом шагу — матери, жене, любовнице, приятелям и начальникам. Врёт нелепо, по мелочам и почти всегда попадается.

Во втором романе о Билли ещё чётче проступает замысел автора — рассказать о человеке, выбирающем особую форму эскапизма. Ведь именно нелепыми фантазиями и ложью Билли отгораживается от реальных тягот и забот. Но подобная двойная жизнь ему, человеку и тонкому, и неглупому, не приносит, да и не может принести удовлетворения. Поэтому-то он так и не „вписывается“ в ту социальную роль, которую ему предлагает общество»[1].

Публикации на русском

Напишите отзыв о статье "Билли-лжец"

Примечания

  1. 1 2 Анджапаридзе Г. [www.e-reading.org.ua/bookreader.php/100545/Uoterhaus_-_Billi-vral%27.html Конторские будни Билли-враля] [: предисловие] // Уотерхаус К. Билли-враль. Конторские будни / Перевод А. Кистяковского. М.: Радуга, 1982.
  2. [www.answers.com/topic/billy-liar-the-decemberists-song «Billy Liar», «The Decemberists» song]

Ссылки

  • [publ.lib.ru/ARCHIVES/U/UOTERHAUS_Keyt/_Uoterhaus_K..html «Билли-враль»] [doc-zip]

Отрывок, характеризующий Билли-лжец

Наташе совестно было ничего не делать в доме, тогда как все были так заняты, и она несколько раз с утра еще пробовала приняться за дело; но душа ее не лежала к этому делу; а она не могла и не умела делать что нибудь не от всей души, не изо всех своих сил. Она постояла над Соней при укладке фарфора, хотела помочь, но тотчас же бросила и пошла к себе укладывать свои вещи. Сначала ее веселило то, что она раздавала свои платья и ленты горничным, но потом, когда остальные все таки надо было укладывать, ей это показалось скучным.
– Дуняша, ты уложишь, голубушка? Да? Да?
И когда Дуняша охотно обещалась ей все сделать, Наташа села на пол, взяла в руки старое бальное платье и задумалась совсем не о том, что бы должно было занимать ее теперь. Из задумчивости, в которой находилась Наташа, вывел ее говор девушек в соседней девичьей и звуки их поспешных шагов из девичьей на заднее крыльцо. Наташа встала и посмотрела в окно. На улице остановился огромный поезд раненых.
Девушки, лакеи, ключница, няня, повар, кучера, форейторы, поваренки стояли у ворот, глядя на раненых.
Наташа, накинув белый носовой платок на волосы и придерживая его обеими руками за кончики, вышла на улицу.
Бывшая ключница, старушка Мавра Кузминишна, отделилась от толпы, стоявшей у ворот, и, подойдя к телеге, на которой была рогожная кибиточка, разговаривала с лежавшим в этой телеге молодым бледным офицером. Наташа подвинулась на несколько шагов и робко остановилась, продолжая придерживать свой платок и слушая то, что говорила ключница.
– Что ж, у вас, значит, никого и нет в Москве? – говорила Мавра Кузминишна. – Вам бы покойнее где на квартире… Вот бы хоть к нам. Господа уезжают.
– Не знаю, позволят ли, – слабым голосом сказал офицер. – Вон начальник… спросите, – и он указал на толстого майора, который возвращался назад по улице по ряду телег.
Наташа испуганными глазами заглянула в лицо раненого офицера и тотчас же пошла навстречу майору.
– Можно раненым у нас в доме остановиться? – спросила она.
Майор с улыбкой приложил руку к козырьку.
– Кого вам угодно, мамзель? – сказал он, суживая глаза и улыбаясь.
Наташа спокойно повторила свой вопрос, и лицо и вся манера ее, несмотря на то, что она продолжала держать свой платок за кончики, были так серьезны, что майор перестал улыбаться и, сначала задумавшись, как бы спрашивая себя, в какой степени это можно, ответил ей утвердительно.
– О, да, отчего ж, можно, – сказал он.
Наташа слегка наклонила голову и быстрыми шагами вернулась к Мавре Кузминишне, стоявшей над офицером и с жалобным участием разговаривавшей с ним.
– Можно, он сказал, можно! – шепотом сказала Наташа.
Офицер в кибиточке завернул во двор Ростовых, и десятки телег с ранеными стали, по приглашениям городских жителей, заворачивать в дворы и подъезжать к подъездам домов Поварской улицы. Наташе, видимо, поправились эти, вне обычных условий жизни, отношения с новыми людьми. Она вместе с Маврой Кузминишной старалась заворотить на свой двор как можно больше раненых.
– Надо все таки папаше доложить, – сказала Мавра Кузминишна.
– Ничего, ничего, разве не все равно! На один день мы в гостиную перейдем. Можно всю нашу половину им отдать.
– Ну, уж вы, барышня, придумаете! Да хоть и в флигеля, в холостую, к нянюшке, и то спросить надо.
– Ну, я спрошу.
Наташа побежала в дом и на цыпочках вошла в полуотворенную дверь диванной, из которой пахло уксусом и гофманскими каплями.
– Вы спите, мама?
– Ах, какой сон! – сказала, пробуждаясь, только что задремавшая графиня.
– Мама, голубчик, – сказала Наташа, становясь на колени перед матерью и близко приставляя свое лицо к ее лицу. – Виновата, простите, никогда не буду, я вас разбудила. Меня Мавра Кузминишна послала, тут раненых привезли, офицеров, позволите? А им некуда деваться; я знаю, что вы позволите… – говорила она быстро, не переводя духа.
– Какие офицеры? Кого привезли? Ничего не понимаю, – сказала графиня.
Наташа засмеялась, графиня тоже слабо улыбалась.
– Я знала, что вы позволите… так я так и скажу. – И Наташа, поцеловав мать, встала и пошла к двери.
В зале она встретила отца, с дурными известиями возвратившегося домой.
– Досиделись мы! – с невольной досадой сказал граф. – И клуб закрыт, и полиция выходит.
– Папа, ничего, что я раненых пригласила в дом? – сказала ему Наташа.
– Разумеется, ничего, – рассеянно сказал граф. – Не в том дело, а теперь прошу, чтобы пустяками не заниматься, а помогать укладывать и ехать, ехать, ехать завтра… – И граф передал дворецкому и людям то же приказание. За обедом вернувшийся Петя рассказывал свои новости.
Он говорил, что нынче народ разбирал оружие в Кремле, что в афише Растопчина хотя и сказано, что он клич кликнет дня за два, но что уж сделано распоряжение наверное о том, чтобы завтра весь народ шел на Три Горы с оружием, и что там будет большое сражение.
Графиня с робким ужасом посматривала на веселое, разгоряченное лицо своего сына в то время, как он говорил это. Она знала, что ежели она скажет слово о том, что она просит Петю не ходить на это сражение (она знала, что он радуется этому предстоящему сражению), то он скажет что нибудь о мужчинах, о чести, об отечестве, – что нибудь такое бессмысленное, мужское, упрямое, против чего нельзя возражать, и дело будет испорчено, и поэтому, надеясь устроить так, чтобы уехать до этого и взять с собой Петю, как защитника и покровителя, она ничего не сказала Пете, а после обеда призвала графа и со слезами умоляла его увезти ее скорее, в эту же ночь, если возможно. С женской, невольной хитростью любви, она, до сих пор выказывавшая совершенное бесстрашие, говорила, что она умрет от страха, ежели не уедут нынче ночью. Она, не притворяясь, боялась теперь всего.


M me Schoss, ходившая к своей дочери, еще болоо увеличила страх графини рассказами о том, что она видела на Мясницкой улице в питейной конторе. Возвращаясь по улице, она не могла пройти домой от пьяной толпы народа, бушевавшей у конторы. Она взяла извозчика и объехала переулком домой; и извозчик рассказывал ей, что народ разбивал бочки в питейной конторе, что так велено.
После обеда все домашние Ростовых с восторженной поспешностью принялись за дело укладки вещей и приготовлений к отъезду. Старый граф, вдруг принявшись за дело, всё после обеда не переставая ходил со двора в дом и обратно, бестолково крича на торопящихся людей и еще более торопя их. Петя распоряжался на дворе. Соня не знала, что делать под влиянием противоречивых приказаний графа, и совсем терялась. Люди, крича, споря и шумя, бегали по комнатам и двору. Наташа, с свойственной ей во всем страстностью, вдруг тоже принялась за дело. Сначала вмешательство ее в дело укладывания было встречено с недоверием. От нее всё ждали шутки и не хотели слушаться ее; но она с упорством и страстностью требовала себе покорности, сердилась, чуть не плакала, что ее не слушают, и, наконец, добилась того, что в нее поверили. Первый подвиг ее, стоивший ей огромных усилий и давший ей власть, была укладка ковров. У графа в доме были дорогие gobelins и персидские ковры. Когда Наташа взялась за дело, в зале стояли два ящика открытые: один почти доверху уложенный фарфором, другой с коврами. Фарфора было еще много наставлено на столах и еще всё несли из кладовой. Надо было начинать новый, третий ящик, и за ним пошли люди.
– Соня, постой, да мы всё так уложим, – сказала Наташа.
– Нельзя, барышня, уж пробовали, – сказал буфетчнк.
– Нет, постой, пожалуйста. – И Наташа начала доставать из ящика завернутые в бумаги блюда и тарелки.
– Блюда надо сюда, в ковры, – сказала она.
– Да еще и ковры то дай бог на три ящика разложить, – сказал буфетчик.
– Да постой, пожалуйста. – И Наташа быстро, ловко начала разбирать. – Это не надо, – говорила она про киевские тарелки, – это да, это в ковры, – говорила она про саксонские блюда.
– Да оставь, Наташа; ну полно, мы уложим, – с упреком говорила Соня.
– Эх, барышня! – говорил дворецкий. Но Наташа не сдалась, выкинула все вещи и быстро начала опять укладывать, решая, что плохие домашние ковры и лишнюю посуду не надо совсем брать. Когда всё было вынуто, начали опять укладывать. И действительно, выкинув почти все дешевое, то, что не стоило брать с собой, все ценное уложили в два ящика. Не закрывалась только крышка коверного ящика. Можно было вынуть немного вещей, но Наташа хотела настоять на своем. Она укладывала, перекладывала, нажимала, заставляла буфетчика и Петю, которого она увлекла за собой в дело укладыванья, нажимать крышку и сама делала отчаянные усилия.
– Да полно, Наташа, – говорила ей Соня. – Я вижу, ты права, да вынь один верхний.
– Не хочу, – кричала Наташа, одной рукой придерживая распустившиеся волосы по потному лицу, другой надавливая ковры. – Да жми же, Петька, жми! Васильич, нажимай! – кричала она. Ковры нажались, и крышка закрылась. Наташа, хлопая в ладоши, завизжала от радости, и слезы брызнули у ней из глаз. Но это продолжалось секунду. Тотчас же она принялась за другое дело, и уже ей вполне верили, и граф не сердился, когда ему говорили, что Наталья Ильинишна отменила его приказанье, и дворовые приходили к Наташе спрашивать: увязывать или нет подводу и довольно ли она наложена? Дело спорилось благодаря распоряжениям Наташи: оставлялись ненужные вещи и укладывались самым тесным образом самые дорогие.
Но как ни хлопотали все люди, к поздней ночи еще не все могло быть уложено. Графиня заснула, и граф, отложив отъезд до утра, пошел спать.
Соня, Наташа спали, не раздеваясь, в диванной. В эту ночь еще нового раненого провозили через Поварскую, и Мавра Кузминишна, стоявшая у ворот, заворотила его к Ростовым. Раненый этот, по соображениям Мавры Кузминишны, был очень значительный человек. Его везли в коляске, совершенно закрытой фартуком и с спущенным верхом. На козлах вместе с извозчиком сидел старик, почтенный камердинер. Сзади в повозке ехали доктор и два солдата.
– Пожалуйте к нам, пожалуйте. Господа уезжают, весь дом пустой, – сказала старушка, обращаясь к старому слуге.
– Да что, – отвечал камердинер, вздыхая, – и довезти не чаем! У нас и свой дом в Москве, да далеко, да и не живет никто.
– К нам милости просим, у наших господ всего много, пожалуйте, – говорила Мавра Кузминишна. – А что, очень нездоровы? – прибавила она.
Камердинер махнул рукой.
– Не чаем довезти! У доктора спросить надо. – И камердинер сошел с козел и подошел к повозке.
– Хорошо, – сказал доктор.
Камердинер подошел опять к коляске, заглянул в нее, покачал головой, велел кучеру заворачивать на двор и остановился подле Мавры Кузминишны.
– Господи Иисусе Христе! – проговорила она.
Мавра Кузминишна предлагала внести раненого в дом.
– Господа ничего не скажут… – говорила она. Но надо было избежать подъема на лестницу, и потому раненого внесли во флигель и положили в бывшей комнате m me Schoss. Раненый этот был князь Андрей Болконский.


Наступил последний день Москвы. Была ясная веселая осенняя погода. Было воскресенье. Как и в обыкновенные воскресенья, благовестили к обедне во всех церквах. Никто, казалось, еще не мог понять того, что ожидает Москву.
Только два указателя состояния общества выражали то положение, в котором была Москва: чернь, то есть сословие бедных людей, и цены на предметы. Фабричные, дворовые и мужики огромной толпой, в которую замешались чиновники, семинаристы, дворяне, в этот день рано утром вышли на Три Горы. Постояв там и не дождавшись Растопчина и убедившись в том, что Москва будет сдана, эта толпа рассыпалась по Москве, по питейным домам и трактирам. Цены в этот день тоже указывали на положение дел. Цены на оружие, на золото, на телеги и лошадей всё шли возвышаясь, а цены на бумажки и на городские вещи всё шли уменьшаясь, так что в середине дня были случаи, что дорогие товары, как сукна, извозчики вывозили исполу, а за мужицкую лошадь платили пятьсот рублей; мебель же, зеркала, бронзы отдавали даром.
В степенном и старом доме Ростовых распадение прежних условий жизни выразилось очень слабо. В отношении людей было только то, что в ночь пропало три человека из огромной дворни; но ничего не было украдено; и в отношении цен вещей оказалось то, что тридцать подвод, пришедшие из деревень, были огромное богатство, которому многие завидовали и за которые Ростовым предлагали огромные деньги. Мало того, что за эти подводы предлагали огромные деньги, с вечера и рано утром 1 го сентября на двор к Ростовым приходили посланные денщики и слуги от раненых офицеров и притаскивались сами раненые, помещенные у Ростовых и в соседних домах, и умоляли людей Ростовых похлопотать о том, чтоб им дали подводы для выезда из Москвы. Дворецкий, к которому обращались с такими просьбами, хотя и жалел раненых, решительно отказывал, говоря, что он даже и не посмеет доложить о том графу. Как ни жалки были остающиеся раненые, было очевидно, что, отдай одну подводу, не было причины не отдать другую, все – отдать и свои экипажи. Тридцать подвод не могли спасти всех раненых, а в общем бедствии нельзя было не думать о себе и своей семье. Так думал дворецкий за своего барина.
Проснувшись утром 1 го числа, граф Илья Андреич потихоньку вышел из спальни, чтобы не разбудить к утру только заснувшую графиню, и в своем лиловом шелковом халате вышел на крыльцо. Подводы, увязанные, стояли на дворе. У крыльца стояли экипажи. Дворецкий стоял у подъезда, разговаривая с стариком денщиком и молодым, бледным офицером с подвязанной рукой. Дворецкий, увидав графа, сделал офицеру и денщику значительный и строгий знак, чтобы они удалились.
– Ну, что, все готово, Васильич? – сказал граф, потирая свою лысину и добродушно глядя на офицера и денщика и кивая им головой. (Граф любил новые лица.)
– Хоть сейчас запрягать, ваше сиятельство.
– Ну и славно, вот графиня проснется, и с богом! Вы что, господа? – обратился он к офицеру. – У меня в доме? – Офицер придвинулся ближе. Бледное лицо его вспыхнуло вдруг яркой краской.
– Граф, сделайте одолжение, позвольте мне… ради бога… где нибудь приютиться на ваших подводах. Здесь у меня ничего с собой нет… Мне на возу… все равно… – Еще не успел договорить офицер, как денщик с той же просьбой для своего господина обратился к графу.
– А! да, да, да, – поспешно заговорил граф. – Я очень, очень рад. Васильич, ты распорядись, ну там очистить одну или две телеги, ну там… что же… что нужно… – какими то неопределенными выражениями, что то приказывая, сказал граф. Но в то же мгновение горячее выражение благодарности офицера уже закрепило то, что он приказывал. Граф оглянулся вокруг себя: на дворе, в воротах, в окне флигеля виднелись раненые и денщики. Все они смотрели на графа и подвигались к крыльцу.
– Пожалуйте, ваше сиятельство, в галерею: там как прикажете насчет картин? – сказал дворецкий. И граф вместе с ним вошел в дом, повторяя свое приказание о том, чтобы не отказывать раненым, которые просятся ехать.