Битва при Стикластадире

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Битва при Стикластадире
Основной конфликт: Борьба за власть в Норвегии

Смерть Олафа при Стикластадире
Дата

29 июля (или 31 августа) 1030

Место

Стиклестад (в коммуне Вердал), Норвегия

Итог

Победа бондов, смерть Олафа Святого

Противники
Сторонники Олафа Святого Норвежские бонды (противники Олафа Святого)
Командующие
Олаф Святой
Харальд Суровый
Даг Хрингссон
Кальв Арнассон
Торир Собака
Харек из Тьотты
Силы сторон
более 3 тысяч около 10 тысяч
Потери
Большинство Много

Битва при Стикластадире — одна из самых известных битв норвежской истории, произошедшая 29 июля (или 31 августа) 1030 года недалеко от норвежского города Стикластадир между войсками претендента на трон Норвегии Олафа II Святого и его противниками — норвежскими бондами и лендерманами, поддерживавшими датского короля Кнуда Великого. Битва стала эпизодом борьбы за норвежский трон потомков Харальда Прекрасноволосого и датских королей Кнутлингов. Свергнутый в 1028 году Кнудом Великим, Олаф Святой два года спустя с помощью своих норвежских сторонников и шведских наемников предпринял попытку вернуть трон, но потерпел поражение и был убит. Спустя 5 лет норвежский трон был занят его сыном, Магнусом Добрым, а сам Олаф впоследствии был прославлен (1031) и канонизирован (1164).





Предыстория

Противостояние между датчанами и норвежцами уходит корнями в середину X века, когда против короля Харальда Серая Шкура была организована коалиция, в которую вошли датский король Харальд Синезубый и хладирский ярл Хакон II Могучий. В итоге противостояния, Харальд Серая Шкура был убит, а Хакон Могучий стал править Норвегией от имени датского короля. В 995 году Хакон был побежден законным наследником норвежского престола, правнуком короля Харальда I Прекрасноволосого, Олаф Трюггвасон. Он стал проводить жесткую политику централизации, а также массово насаждать новую веру, чем вызвал недовольство свободолюбивых норвежских бондов — богатых землевладельцев, которые стали стекаться под знамена Эйрика Хоконарсона, сына Хакона II Могучего и его брата. За братьями, в свою очередь, стоял датский правитель — ярый поборник язычества Свейн Вилобородый. В 1000 году при Свольдере войска Олафа Трюггвасона были побеждены, а сам король погиб. После этого христианизация Норвегии была прекращена, а сама страна была разделена между датским и шведским королями, а также Эйриком, который получил во владение норвежскую столицу.

В 1014 году Свен Вилобородый скончался, а в 1015 году умер Свейн, сын Хакона Могучего, управлявший страной после своего брата Эйрика. Воспользовавшись этим, Олаф Харальдссон, прямой потомок первого короля Норвегии, возвращается из Англии на родину, где его провозглашают великим конунгом (королём). Олаф Харальдссон (известный под прозвищем Толстый) продолжил некогда начатую его предшественником Олафом Трюггвасоном политику по борьбе с язычеством и методично крестил страну в Христианство. Также он существенно урезал вольности и права норвежской знати с целью укрепления королевской власти. Это вызвало противостояние со стороны бондов, и они снова стали объединяться в коалицию. К тому же нашлись и претенденты на норвежский трон — хладирский ярл Хакон Эйрикссон (внук Хакона Могучего) и датский король Кнуд Великий. В 1027 году Олаф в союзе со шведским королём напал на Данию, но потерпел поражение. На следующий год Олаф был вынужден уступить корону правителю Дании и бежать на Русь, где жила его давняя возлюбленная Ингигерда.

В 1029 году ярл Хакон Эйрикссон, регент Норвегии, покинул страну, а в следующем году он утонул в результате кораблекрушения. Этим решили воспользоваться сторонники Олафа, и, пока датский король не прислал в Норвегию нового наместника, они пригласили Олафа. Тот с помощью шведских наемников решил отвоевать трон. Одним из лидеров норвежцев, поддерживавших Олафа, был 15-летний Харальд Суровый, единоутробный брат Олафа Харальдссона, отличавшийся очень воинственным нравом.

Битва

Олаф двигался по территории Швеции, собирая войска. Он собрал 1200 человек, ещё 400 прислал ему шведский король, а вскоре к Олафу присоединились отряды его родича (также потомка Харальда Прекрасноволосого, первого короля Норвегии) Дага Хрингссона, которые насчитывали 1200 человек. Впоследствии его войско разрасталось, и, когда он переправлялся из Швеции в Норвегии, оно насчитывало уже более 3 тысяч человек. Большой отряд сторонников Олафа присоединился к нему уже в Норвегии. Конунг двигался к Тронхейму, однако с войском бондов, своих противников, он встретился у Стикластадира, в 70 километрах от Тронхейма.

Автор «Саги об Олафе Святом», Снорри Стурлусон, говоря о войске бондов, описывает его как «несметное». На совете лидеры бондов, Харек из Тьотты, Кальв Арнассон (ранее служивший Олафу Святому) и Торир Собака выбрали предводителя. Когда войска сошлись у Стикластадира, битва началась не сразу: Кальв ждал замыкающие войска Торира Собаки, а Олаф — не подошедшие еще войска Дага Хрингссона. Когда последние воины подошли, Олаф крикнул: «Вперед, вперед, люди Христа, люди креста, люди конунга!». Как сообщает «Сага» во время битвы произошло солнечное затмение. Известно, что таковое случилось 31 августа 1030 года около 2 часов дня, хотя в самой саге говорится, что битва произошла в самом конце июля. В ходе битвы пало много бойцов, Снорри Стурлусон перечисляет павших знатных людей (Арнльот Геллини, Торир Кукушка, Гицур Золотые Ресницы и другие). Снорри довольно подробно расписывает события битвы. Олаф Харальдссон начал биться с Ториром Собакой и ранил его, после этого Олаф получил сразу три удара: Торстейн по прозвищу Корабельный Мастер ударил претендента на корону секирой по ноге, оправившийся от раны Торир Собака ранил Олафа копьём в живот пониже кольчуги (этот момент был запечатлен Петером Николаем Арбо на картине, посвящённой битве при Стикластадире), последний смертельный удар Олафу нанёс предводитель бондов Кальв Арнассон, ударив противника мечом в шею. После смерти полководца бонды начали сражать его сторонников одного за одним. В этой битве был также ранен Харальд Суровый, сводный брат Олафа.

Последняя надежда сторонников Олафа в битве была связана с наступлением Дага Хрингссона, натиск которого, по словам Саги, заставил обратиться в бегство многих воинов. Однако, когда основные силы войска бондов атаковали войско Дага, тот вынужден был отступить. Его воины бежали в долину Вердал, где многие погибли. Торир Собака после боя уважительно отнесся к телу Олафа, убитого им: он положил тело конунга на землю и накрыл его, а также решил вытереть кровь с лица, но тут, по легенде произошло чудо. Огромная рана на теле убитого будто бы зажила сама собой. Это поразило Торира, и позже он стал первым, кто признал Олафа святым.

Последствия и значение битвы

Если верить Снорри Стурлусону, то год спустя тело Олафа была выкопано, положено в гроб и перенесено в церковь Св. Климента в Тронхейме. Сам Олаф стал известен как Святой Олаф, а 150 лет спустя по указанию короля-священника Сверрира Сигурдссона на месте гибели святого Олафа была воздвигнута Стиклстадтская Церковь, внутри которой по сей день можно лицезреть знаменитый камень, на который Олаф опирался, получив тяжелый удар копьем. Тело Олафа через сто лет после битвы было вновь перемещено — на этот раз во вновь построенный Нидаросский собор. Его мощи хранятся в огромном серебряном реликварии.

Норвегия вновь перешла под власть датской короны. От имени Кнуда Великого страной стал править его сын Свен Кнутссон, но его правление не оправдало ожиданий норвежской знати. В 1035 году король Кнуд умер, и, воспользовавшись случаем, бонды восстали против Свена и пригласили на престол сына Олафа Святого, Магнуса Доброго, который воспитывался при дворе Ярослава Мудрого. Могущество датчан постепенно стало ослабевать — новый король Хардекнуд толком не сумел подчинить утерянную Англию, а после его смерти, в 1042 году Магнус Добрый был провозглашен датским королём.

Стикластадир стал переломным моментом в истории борьбы за власть в Норвегии. Норвежские бонды, ожидавшие после гибели Олафа, послаблений и каких-либо льгот от Кнуда Великого, жестоко ошибались. Все было как раз наоборот, Кнуд проводил еще более жесткую политику по укреплению королевской власти. Это и заставило бондов вскоре изменить позицию и снова перейти на сторону династии Харальда Прекрасноволосого. С 1035 вплоть до смерти Хакона V Святого в 1319 году Норвегия управлялась представителями рода Харальда Прекрасноволосого.

Битва в искусстве

В 1901 году норвежский поэт Пер Сильве написал поэму «Торд Фолессон», посвященную знаменосцу Олафа Святого. Он воткнул знамя в землю, не дав ему упасть, перед самой своей гибелью, и, на протяжении всей битвы, даже после смерти Олафа, враги не смогли повалить знамя на землю. В настоящее время на месте этого знамени возвышается мемориальная стела. На стеле выбита самая знаменитая строчка поэмы «Символ остается, даже если человек уже пал» (Merket det stend, um mannen han stupa). Эта же строчка была позже выбита на воротах Берген-Бельзенского концлагеря.

В 1954 году владелец фермы в Стикластадире, на земле которой когда-то развернулась битва, дал разрешение на проведение театрализованной постановки драмы «Святой Олаф». Отныне театральный боевой фестиваль проходит в Стикластадире ежегодно в июле. Люди и поныне массово посещают постановку по пьесе Олафа Гулльвога, что делает Стикластадир самым большим театром на открытом воздухе в Скандинавии.

См. также

Напишите отзыв о статье "Битва при Стикластадире"

Ссылки

  • [www.stiklestad.no/ Сайт Стикластада.]
  • [norse.ulver.com/heimskringla/h7.html Снорри Стурлусон. Сага об Олафе Святом.]

Отрывок, характеризующий Битва при Стикластадире



Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, – сущность его, в его глазах очевидно уничтожается – перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый – ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.

Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, – заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовлениями к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
– Я никуда не поеду, – отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, – только, пожалуйста, оставьте меня, – сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана, и, что нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» – думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, – сказал он, – это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом – Наташа видела теперь этот взгляд – посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы – совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, – говорила себе теперь Наташа, – что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить – боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» – говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
– Пожалуйте к папаше, скорее, – сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. – Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, – всхлипнув, проговорила она.


Кроме общего чувства отчуждения от всех людей, Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня, были ей так близки, привычны, так будничны, что все их слова, чувства казались ей оскорблением того мира, в котором она жила последнее время, и она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них. Она слышала слова Дуняши о Петре Ильиче, о несчастии, но не поняла их.
«Какое там у них несчастие, какое может быть несчастие? У них все свое старое, привычное и покойное», – мысленно сказала себе Наташа.
Когда она вошла в залу, отец быстро выходил из комнаты графини. Лицо его было сморщено и мокро от слез. Он, видимо, выбежал из той комнаты, чтобы дать волю давившим его рыданиям. Увидав Наташу, он отчаянно взмахнул руками и разразился болезненно судорожными всхлипываниями, исказившими его круглое, мягкое лицо.
– Пе… Петя… Поди, поди, она… она… зовет… – И он, рыдая, как дитя, быстро семеня ослабевшими ногами, подошел к стулу и упал почти на него, закрыв лицо руками.
Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что то страшно больно ударило ее в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что то отрывается в ней и что она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услыхав из за двери страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе. Она подбежала к отцу, но он, бессильно махая рукой, указывал на дверь матери. Княжна Марья, бледная, с дрожащей нижней челюстью, вышла из двери и взяла Наташу за руку, говоря ей что то. Наташа не видела, не слышала ее. Она быстрыми шагами вошла в дверь, остановилась на мгновение, как бы в борьбе с самой собой, и подбежала к матери.