Болонский университет

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Болонский университет
Оригинальное название

итал. Università di Bologna

Девиз

Alma Mater Studiorum

Год основания

1088

Президент

Ивано Диониджи (Ivano Dionigi)

Студенты

86.014

Иностранные студенты

2.280

Расположение

Болонья

Кампус

Болонья
(главный кампус),
Форли, Чезена, Равенна, Римини

Сайт

[www.unibo.it/en/homepage bo.it/en/homepage]

Координаты: 44°29′38″ с. ш. 11°20′34″ в. д. / 44.49389° с. ш. 11.34278° в. д. / 44.49389; 11.34278 (G) [www.openstreetmap.org/?mlat=44.49389&mlon=11.34278&zoom=12 (O)] (Я)К:Учебные заведения, основанные в 1088 году

Болонский университет — старейший непрерывно существующий университет Европы. Находится в итальянском городе Болонья[1]. В арабском мире конкурентом Болонского является университет Аль-Карауин, старейший непрерывно существующий университет в мире, однако в отличие от европейских, арабские религиозные школы не выдавали дипломов от имени самого учебного заведения. Входит в европейские университетские ассоциации Утрехтская сеть и Europaeum. Болонский университет положил основу европейского образования. Все европейское образование унифицировали





История

Возникновение правовой школы

В Болонье, как и в других крупных центрах Италии, издревле изучали римское право и проводили его в жизнь. Точная дата основания университета неизвестна, но несомненно, что в Болонье существовала школа «свободных искусств», пользовавшаяся особенной известностью в X и XI веках, где ученики в виде дополнительных занятий к курсу риторики изучали римское право.

Начало глубокому изучению права положил Ирнерий в конце XI столетия. Этот Ирнерий (иногда называемый Вернерием, Варнерием, Гарнерием) был преподавателем в школе свободных искусств; изучив сам, без помощи учителя, Юстинианово право, он приобрел репутацию легиста. По свидетельству Одфруа, болонского юриста XIII столетия, сочинения которого содержат исторические сведения относительно предшествовавших ему профессоров, Ирнерий открыл специальную юридическую школу по просьбе графини Матильды, бывшей владетельницы Тосканы и части Ломбардии. Вполне правдоподобно, что эта принцесса, будучи сторонницей папы римского, была против приглашения в свои суды легистов из Равенны, отличавшихся традиционной враждебностью к папскому престолу.

Ирнерий открыл свои публичные лекции в 1088 году, который считается годом основания его института, и занимал в нём кафедру до самой своей смерти (между 1125 и 1137 годами).

Приход известности

У Ирнерия оказалось много учеников, из которых самыми знаменитыми были четыре доктора права: Бульгар Мартин, Гозиа, Гуг и Жак де ла Порте Ревеннанте. В начале XII столетия школа права в Болонье была уже популярнее равеннской. Однако ещё в середине этого столетия большей славой за пределами Италии пользовалась школа свободных искусств. Но уже к концу XII века болонские профессоры права получили заметный перевес над прочими учёными Болоньи и приобрели европейскую известность. Это произошло благодаря, во-первых, научным преимуществам метода преподавания и, во-вторых, покровительству германского императора Фридриха I, который также являлся королём Ломбардии и был заинтересован в поддержке авторитета римского права, на который можно было опереться в случаях домогательств короны. После сейма в Ронкалье в 1158 году, на котором присутствовали болонские профессоры и где были урегулированы взаимные правовые отношения между императором и итальянскими городами, Фридрих дал обязательство предоставить всем студентам, изучающим в Болонье римское право, следующие льготы: во-первых, свободно путешествовать по всем странам под эгидой его авторитета (что помогало избегать неприятностей, обычно испытываемых иностранцами), и во-вторых, подлежать в городе суду исключительно профессоров или епископа.

Популярности у иностранных студентов, особенно северян, добавил и замечательный климат города, и его развитость. Учиться приезжали не только юноши, но уже вполне взрослые, семейные люди. Среди них такие, как Коперник, Ульрих фон Гуттен, Олоандер. Коронованные особы и те посылали своих детей в Болонью для изучения права и изящных искусств. Удивительными для того времени особенностями университета были невозможность поступить благодаря только своему положению (знание требовалось равно и от сына ремесленника, и от сына короля), а также то, что в его недра допускались женщины, и как студентки, и как преподавательницы.

Стекавшиеся со всех концов Европы студенты не замедлили образовать в своей среде настоящие корпорации по образцу различных ремесленных и художественных цехов того времени. Собрание всех студенческих корпораций под общим статутом составило к концу XII века университет в Болонье.

Особенности Болонского университета

Университет этот, являющийся наряду с парижским, основанным в ту же эпоху (1200 г.), самым старинным в Европе, со дня своего образования имел две особенности — черты, вытекающие из самых условий, при которых он образовался. Во-первых, это не была ассоциация профессоров (universitas magistrorum), власти которых исключительно должны были подчиняться ученики, посещающие их лекции, а ассоциация студентов (universitas scholarium), сама выбирающая руководителей, которым подчинялись профессоры. Болонские студенты делились на две главные части, ультрамонтанов и цитрамонтанов, из которых каждая ежегодно избирала ректора и совет из различных национальностей, заведовавший вместе с ним управлением и университетской юрисдикцией. Профессоры (doctores legentes) выбирались студентами на определенное время, получали гонорар по условию и обязывались не преподавать нигде, кроме Болоньи. Находясь по статуту, таким образом, в зависимости от университета и будучи лишь свободными в руководстве занятиями студентов, они могли приобрести авторитет и влияние на слушателей исключительно своими личными качествами и педагогическими талантами.

Вторая особенность Болонского университета состояла в том, по существу своему, что он был юридическим (universitas legum) в противоположность Парижскому, который вначале был посвящён единственно теологии. Изучение римского права, положившего начало самому университету, и канонического, введенного в программу университета с XII века, остались главными, если не исключительными, предметами университетского преподавания. Медицина и свободные искусства преподавались, действительно, в нём в течение XIII столетия знаменитыми профессорами; но слушатели их тем не менее считались принадлежащими к юридическому университету, и только в XIV в. наряду с ними образовались два других университета: 1) медицины и философии и 2) теологии. Замечательным следствием чисто юридического характера Болонского университета было то, что он не был подчинен, подобно Парижскому, верховному управлению пап, так как не было нужды в церковном разрешении для преподавания римского права, которое требовалось для занятий теологией. Однако начиная с XIII в. папы, оказывавшие поддержку университету в его спорах с городским управлениям и утвердившие его статуты в 1253 году, в свою очередь имели над университетом известную нравственную власть и добились того, что болонский архидиакон от их имени являлся контролером на экзаменах и при выдаче дипломов, дабы убедиться в их правильности.

Расцвет

Самым блестящим периодом болонской школы права был промежуток времени между началом XII столетия и второй половиной XIII, охватывающий собою лекции Ирнерия и преподавание глоссаторства Аккурсием. В этот период нашёл самое широкое и плодотворное применение как в устном изложении, так и в сочинениях глоссаторов новый их метод обучения. В течение этого длинного периода самыми известными из глоссаторов после упомянутых выше четырёх докторов были: Плацентин, работавший главным образом над кодексом Юстиниана и основавший школу права в Монпелье, где он и умер в 1192 г.; Бургундио — один из немногих глоссаторов, знавший греческий язык, и переводчик греческих текстов пандектов; Рожер, Жан Бассиэн, Пиллиус, Азо — работы которого пользовались таким авторитетом, что даже сложилась поговорка: «Chi non ha Azo, non vado a palazzo»; Гуголен, продолжавший работы Азо Жак Бальдуини; Рофруа и, наконец, Аккурсий (1182—1258 г.), самый известный из глоссаторов, знаменитый главным образом своей огромной компиляцией, в которой он резюмировал работы своих предшественников.

Свою любовь к занятиям юриспруденцией Аккурсий передал и детям, а дочь его, Дота д’Аккорсо, удостоенная университетом степени доктора прав и допущенная к публичному преподаванию, была первой упоминаемой в летописях университета женщиной. За ней последовали другие женщины-юристки: Битгизия, Гоццацини, Новелла д’Андреа и др. Одновременно с римским правом в Болонском университете с успехом шло преподавание канонического права профессорами, которые в своих лекциях и сочинениях прямо следовали методе Ирнерия. Начиная со второй половины XII столетия в актах, относящихся к Болонскому университету, встречаются имена профессоров канонического права (doctores decretorum). Около 1148 г. в Болонье жил Грациан, монах, автор известных декреталий. После него ученики его Покапалия, Руфин, Роланд Бандинелли (ставший впоследствии Папой под именем Александра III), Гугуччио, а в XIII в. — Ричард Английский, Дамас, Танкред, известный своим «Ordo judiciarius», Бернард Пармский, Раймон из Пеньяфора — сделались главными представителями университетского преподавания канонического права в Болонье. Некоторое время профессоры римского права (legum doctores) и канонисты (decretistae) составляли два отдельных класса; но мало-помалу канонисты стали рассматривать римское право как составную часть своего предмета, и наоборот, романистам приходилось делать ссылки в своих работах на церковные каноны; одни и те же учёные были часто профессорами того и другого права (doctores utriusque juris) и занимались преподаванием обеих этих отраслей права, тесно связанных между собою.

В период наивысшего расцвета в Болонском университете школы права наряду с юриспруденцией начинают процветать и другие науки: философия, латинская и греческая литература, а затем и медицина. Из профессоров-философов можно назвать Альбериго, читавшего в XII в., флорентийца Лота, преподававшего одновременно с философией и физику, монаха Монето. В числе филологов Болонского университета были Gaufrido di Vinisauf, англичанин по происхождению, учивший и писавший в стихах и прозе, Бонкомпаньо, отличный знаток латинского языка. Изучение греческого языка, положившего начало эпохи гуманистов, привилось здесь раньше, чем в других итальянских университетах, и с XV века оно прочно утвердилось в Болонье, которая может гордиться тем, что в среде её философов жил Эразм Роттердамский. В Болонье же сделала значительный шаг вперед и медицина благодаря впервые введенному Люцином ди Луцци методу преподавания анатомии человеческого тела и животных на трупах. На поприще занятий медициной, а затем естественными науками, и отличались особенно женщины-профессоры Болонского университета. В ряду их известны: имена Доротеи Букки (XIV—XV в.), занявшей после смерти своего отца Джиованни Букки кафедру практической медицины и нравственной философии, и более близких к нашему времени знаменитых болонских лектрис XVIII века — Лауры Басси, занимавшей кафедру экспериментальной физики и философии, гордости болонских женщин, соорудивших по подписке в честь своей прославленной соотечественницы памятник, который украшает лестницу, ведущую в музей и библиотеку университета, Гаэтаны Агнези, преподававшей аналитическую геометрию, Анны Моранди, по мужу Манцолини, известной своими работами по анатомии, Марии далле Донне, снискавшей уважение к себе Наполеона I.

Падение популярности

Духовный и нравственный авторитет, которым пользовались профессоры болонской школы, сказывался не только в том успехе, который имели их лекции и сочинения, но также в том высоком положении, какое они занимали как в самой Болонье, так и за её пределами. Они были освобождены от налогов и военной службы и, хотя не были рождены в Болонье, получали все права граждан этого города. Им присвоен был титул dominus в отличие от наименования magister, которое носили профессоры школы свободных искусств, и они числились рыцарями. Многие из них принимали деятельное участие в общественных делах в качестве судей, правителей города или посланников, как, например, Азо, Гуголин и Аккурсий — в Болонье, Бургундио — в Пизе, Бальдина — Генуе, Рофруа — Беневенге. Но часто Болонья забывала, что своим блеском она обязана университету, и вступала с ним в течение XII и XIII вв. в жестокие споры, грозившие часто уничтожить права и привилегии университета и прерывавшие занятия в нём. Борьба гвельфов и гибеллинов, разделившая Италию на две враждующие части, с особенной силой велась в Болонье, и университет не мог оставаться равнодушным к ней. Несмотря, однако, на эти споры и партийные раздоры, болонская школа долго процветала и в половине XIII в. достигла высшей точки процветания. С этого времени начинает мало-помалу изменяться направление в прежней системе глоссаторов. Вместо того, чтобы предметом своих толкований брать исключительно тексты из первоисточников римского права, теперешние профессоры принялись за истолкование глосс своих предшественников: в школе, так же как и в судах, glossa magistralis Аккурсия заняла место Corpus juris.

Сверх того, различные обстоятельства влияли на изменение к худшему того высокого положения, которым пользовались болонские профессоры. Принимая участие в общественных делах, они поневоле вмешивались в партийные распри и благодаря этому теряли значительную долю своего нравственного обаяния. Затем к концу XIII в. город основал несколько кафедр для публичных лекций и назначил профессорам, занявшим эти кафедры, определенную плату взамен гонорара, который платили сами студенты, и мало-помалу большинство профессоров оказалось на жаловании у города; они подпали, таким образом, под власть городского муниципалитета, претендовавшего на регулирование профессорского преподавания, не считаясь с личными способностями преподавателей и с интересами науки. А в следующем столетии ещё одна новая мера нанесла смертельный удар болонской школе: политическая партия, все более и более захватывавшая в свои руки власть в городе, обнаружила желание предоставить право преподавания одним лишь гражданам Болоньи и притом лишь членам известных фамилий, очень немногочисленных. Болонский университет, таким образом, утрачивал постепенно своё превосходство в деле изучения римского права, так как самые знаменитые легисты этого времени отправились преподавать науку в Пизу, Перузу, Падую и Павию, которые оспаривали друг у друга пальму первенства.

Падение болонской школы вызвало в течение XIV в. появление на свет школы комментаторов — в лице Бартола, которая господствовала в течение XIV и XV вв. Но в XVI в. историческая школа взяла в свои руки дело глоссаторов, расширив и дополнив его при помощи всех средств, которые доставляли ей история и филология, обновлённые трудами гуманистов эпохи Возрождения.

Влияние университета

За время своего существования болонская школа оказывала огромное влияние не только на Италию, но и на всю Западную Европу. Благодаря репутации своих профессоров Болонья рассматривалась как средоточие римского права: по общему мнению, только здесь можно было найти глубокое знание римских законов и церковных правил. Вот почему сюда стремилась молодёжь со всех концов Европы услышать из уст самих профессоров науку права; по возвращении обратно на родину бывшие слушатели Болонского университета пропагандировали методу и доктрину глоссаторов. Во Франции Пьер де Блуа, Жак де Ревиньи, Гильом Дюран; в Англии — Вакариус, Ричард Английский, Франциск Аккурсий; в Испании Пон де Ларида; в Италии многочисленная группа легистов — распространяют путём своих лекций и сочинений ту науку, которую они сами получили в Болонье. Даже более того, в названных странах большинство юридических факультетов были основаны по образцу болонской школы её профессорами: в Италии — Падуанский (1222), Виченцский (1203) и др.; в Арагоне — Перпиньянский (1343); во Франции — университет в Монпелье, основанный Плацентином в конце XII столетия.

С конца XII века благодаря трудам болонских глоссаторов и их учеников все более и более расширяется на Западе рецепция римского права, которая по доктрине тогдашних учёных должна быть названа правом всеобщим, то есть ratio scripta, которая должна служить общему законодательству всех христианских народов. В то же время развивалось повсюду в Европе изучение канонического права, основание которому положено было болонской школой. Если, собственно говоря, нельзя сказать, что болонская школа вызвала вновь в XII столетии на свет изучение римского права, которое, в сущности, не прекращалось и в предыдущие века, тем не менее можно утверждать, что благодаря своей методе и доктрине она в значительной степени обновила науку права и оказала на законодательство, учреждения и на самые идеи европейского общества огромное влияние, которое чувствовалось на протяжении всех Средних веков вплоть до самого последнего времени. Вот почему в празднование Болоньей 800-летнего юбилея (1088—1888 г.) её университета мог так ярко сказаться международный характер празднества, на которое откликнулся весь европейский учёный мир. Современное его положение, начало которого может быть отнесено к 1859 г., когда он вновь получил светский характер, освободившись от сильного влияния папы, очень мало напоминает старый университет. В конце XIX века в нём находились 4 факультета и целый ряд институтов, как инженерная школа, педагогическая семинария, школа политических наук, независимая от юридического факультета. Ректор назначается из среды профессоров, которых в 1888 г. насчитывалось до 200. В их числе находились знаменитый итальянский поэт Кардуччи, занимавший кафедру итальянской литературы и читавший параллельно этому курсу сравнительную историю романских литератур, и женщины-лектрисы — Джузеппина Каттани и Мальвина Огоновская, профессоры славянских наречий.

Богатая библиотека университета заключает в себе более 200 тысяч томов.

См. также

Напишите отзыв о статье "Болонский университет"

Примечания

  1. Nuria Sanz, Sjur Bergan: "The heritage of European universities", 2nd edition, Higher Education Series No. 7, Council of Europe, 2006, ISBN, p.136

Источники


Отрывок, характеризующий Болонский университет

Люди этой партии говорили и думали, что все дурное происходит преимущественно от присутствия государя с военным двором при армии; что в армию перенесена та неопределенная, условная и колеблющаяся шаткость отношений, которая удобна при дворе, но вредна в армии; что государю нужно царствовать, а не управлять войском; что единственный выход из этого положения есть отъезд государя с его двором из армии; что одно присутствие государя парализует пятьдесят тысяч войска, нужных для обеспечения его личной безопасности; что самый плохой, но независимый главнокомандующий будет лучше самого лучшего, но связанного присутствием и властью государя.
В то самое время как князь Андрей жил без дела при Дриссе, Шишков, государственный секретарь, бывший одним из главных представителей этой партии, написал государю письмо, которое согласились подписать Балашев и Аракчеев. В письме этом, пользуясь данным ему от государя позволением рассуждать об общем ходе дел, он почтительно и под предлогом необходимости для государя воодушевить к войне народ в столице, предлагал государю оставить войско.
Одушевление государем народа и воззвание к нему для защиты отечества – то самое (насколько оно произведено было личным присутствием государя в Москве) одушевление народа, которое было главной причиной торжества России, было представлено государю и принято им как предлог для оставления армии.

Х
Письмо это еще не было подано государю, когда Барклай за обедом передал Болконскому, что государю лично угодно видеть князя Андрея, для того чтобы расспросить его о Турции, и что князь Андрей имеет явиться в квартиру Бенигсена в шесть часов вечера.
В этот же день в квартире государя было получено известие о новом движении Наполеона, могущем быть опасным для армии, – известие, впоследствии оказавшееся несправедливым. И в это же утро полковник Мишо, объезжая с государем дрисские укрепления, доказывал государю, что укрепленный лагерь этот, устроенный Пфулем и считавшийся до сих пор chef d'?uvr'ом тактики, долженствующим погубить Наполеона, – что лагерь этот есть бессмыслица и погибель русской армии.
Князь Андрей приехал в квартиру генерала Бенигсена, занимавшего небольшой помещичий дом на самом берегу реки. Ни Бенигсена, ни государя не было там, но Чернышев, флигель адъютант государя, принял Болконского и объявил ему, что государь поехал с генералом Бенигсеном и с маркизом Паулучи другой раз в нынешний день для объезда укреплений Дрисского лагеря, в удобности которого начинали сильно сомневаться.
Чернышев сидел с книгой французского романа у окна первой комнаты. Комната эта, вероятно, была прежде залой; в ней еще стоял орган, на который навалены были какие то ковры, и в одном углу стояла складная кровать адъютанта Бенигсена. Этот адъютант был тут. Он, видно, замученный пирушкой или делом, сидел на свернутой постеле и дремал. Из залы вели две двери: одна прямо в бывшую гостиную, другая направо в кабинет. Из первой двери слышались голоса разговаривающих по немецки и изредка по французски. Там, в бывшей гостиной, были собраны, по желанию государя, не военный совет (государь любил неопределенность), но некоторые лица, которых мнение о предстоящих затруднениях он желал знать. Это не был военный совет, но как бы совет избранных для уяснения некоторых вопросов лично для государя. На этот полусовет были приглашены: шведский генерал Армфельд, генерал адъютант Вольцоген, Винцингероде, которого Наполеон называл беглым французским подданным, Мишо, Толь, вовсе не военный человек – граф Штейн и, наконец, сам Пфуль, который, как слышал князь Андрей, был la cheville ouvriere [основою] всего дела. Князь Андрей имел случай хорошо рассмотреть его, так как Пфуль вскоре после него приехал и прошел в гостиную, остановившись на минуту поговорить с Чернышевым.
Пфуль с первого взгляда, в своем русском генеральском дурно сшитом мундире, который нескладно, как на наряженном, сидел на нем, показался князю Андрею как будто знакомым, хотя он никогда не видал его. В нем был и Вейротер, и Мак, и Шмидт, и много других немецких теоретиков генералов, которых князю Андрею удалось видеть в 1805 м году; но он был типичнее всех их. Такого немца теоретика, соединявшего в себе все, что было в тех немцах, еще никогда не видал князь Андрей.
Пфуль был невысок ростом, очень худ, но ширококост, грубого, здорового сложения, с широким тазом и костлявыми лопатками. Лицо у него было очень морщинисто, с глубоко вставленными глазами. Волоса его спереди у висков, очевидно, торопливо были приглажены щеткой, сзади наивно торчали кисточками. Он, беспокойно и сердито оглядываясь, вошел в комнату, как будто он всего боялся в большой комнате, куда он вошел. Он, неловким движением придерживая шпагу, обратился к Чернышеву, спрашивая по немецки, где государь. Ему, видно, как можно скорее хотелось пройти комнаты, окончить поклоны и приветствия и сесть за дело перед картой, где он чувствовал себя на месте. Он поспешно кивал головой на слова Чернышева и иронически улыбался, слушая его слова о том, что государь осматривает укрепления, которые он, сам Пфуль, заложил по своей теории. Он что то басисто и круто, как говорят самоуверенные немцы, проворчал про себя: Dummkopf… или: zu Grunde die ganze Geschichte… или: s'wird was gescheites d'raus werden… [глупости… к черту все дело… (нем.) ] Князь Андрей не расслышал и хотел пройти, но Чернышев познакомил князя Андрея с Пфулем, заметив, что князь Андрей приехал из Турции, где так счастливо кончена война. Пфуль чуть взглянул не столько на князя Андрея, сколько через него, и проговорил смеясь: «Da muss ein schoner taktischcr Krieg gewesen sein». [«То то, должно быть, правильно тактическая была война.» (нем.) ] – И, засмеявшись презрительно, прошел в комнату, из которой слышались голоса.
Видно, Пфуль, уже всегда готовый на ироническое раздражение, нынче был особенно возбужден тем, что осмелились без него осматривать его лагерь и судить о нем. Князь Андрей по одному короткому этому свиданию с Пфулем благодаря своим аустерлицким воспоминаниям составил себе ясную характеристику этого человека. Пфуль был один из тех безнадежно, неизменно, до мученичества самоуверенных людей, которыми только бывают немцы, и именно потому, что только немцы бывают самоуверенными на основании отвлеченной идеи – науки, то есть мнимого знания совершенной истины. Француз бывает самоуверен потому, что он почитает себя лично, как умом, так и телом, непреодолимо обворожительным как для мужчин, так и для женщин. Англичанин самоуверен на том основании, что он есть гражданин благоустроеннейшего в мире государства, и потому, как англичанин, знает всегда, что ему делать нужно, и знает, что все, что он делает как англичанин, несомненно хорошо. Итальянец самоуверен потому, что он взволнован и забывает легко и себя и других. Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что нибудь. Немец самоуверен хуже всех, и тверже всех, и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину, науку, которую он сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина. Таков, очевидно, был Пфуль. У него была наука – теория облического движения, выведенная им из истории войн Фридриха Великого, и все, что встречалось ему в новейшей истории войн Фридриха Великого, и все, что встречалось ему в новейшей военной истории, казалось ему бессмыслицей, варварством, безобразным столкновением, в котором с обеих сторон было сделано столько ошибок, что войны эти не могли быть названы войнами: они не подходили под теорию и не могли служить предметом науки.
В 1806 м году Пфуль был одним из составителей плана войны, кончившейся Иеной и Ауерштетом; но в исходе этой войны он не видел ни малейшего доказательства неправильности своей теории. Напротив, сделанные отступления от его теории, по его понятиям, были единственной причиной всей неудачи, и он с свойственной ему радостной иронией говорил: «Ich sagte ja, daji die ganze Geschichte zum Teufel gehen wird». [Ведь я же говорил, что все дело пойдет к черту (нем.) ] Пфуль был один из тех теоретиков, которые так любят свою теорию, что забывают цель теории – приложение ее к практике; он в любви к теории ненавидел всякую практику и знать ее не хотел. Он даже радовался неуспеху, потому что неуспех, происходивший от отступления в практике от теории, доказывал ему только справедливость его теории.
Он сказал несколько слов с князем Андреем и Чернышевым о настоящей войне с выражением человека, который знает вперед, что все будет скверно и что даже не недоволен этим. Торчавшие на затылке непричесанные кисточки волос и торопливо прилизанные височки особенно красноречиво подтверждали это.
Он прошел в другую комнату, и оттуда тотчас же послышались басистые и ворчливые звуки его голоса.


Не успел князь Андрей проводить глазами Пфуля, как в комнату поспешно вошел граф Бенигсен и, кивнув головой Болконскому, не останавливаясь, прошел в кабинет, отдавая какие то приказания своему адъютанту. Государь ехал за ним, и Бенигсен поспешил вперед, чтобы приготовить кое что и успеть встретить государя. Чернышев и князь Андрей вышли на крыльцо. Государь с усталым видом слезал с лошади. Маркиз Паулучи что то говорил государю. Государь, склонив голову налево, с недовольным видом слушал Паулучи, говорившего с особенным жаром. Государь тронулся вперед, видимо, желая окончить разговор, но раскрасневшийся, взволнованный итальянец, забывая приличия, шел за ним, продолжая говорить:
– Quant a celui qui a conseille ce camp, le camp de Drissa, [Что же касается того, кто присоветовал Дрисский лагерь,] – говорил Паулучи, в то время как государь, входя на ступеньки и заметив князя Андрея, вглядывался в незнакомое ему лицо.
– Quant a celui. Sire, – продолжал Паулучи с отчаянностью, как будто не в силах удержаться, – qui a conseille le camp de Drissa, je ne vois pas d'autre alternative que la maison jaune ou le gibet. [Что же касается, государь, до того человека, который присоветовал лагерь при Дрисее, то для него, по моему мнению, есть только два места: желтый дом или виселица.] – Не дослушав и как будто не слыхав слов итальянца, государь, узнав Болконского, милостиво обратился к нему:
– Очень рад тебя видеть, пройди туда, где они собрались, и подожди меня. – Государь прошел в кабинет. За ним прошел князь Петр Михайлович Волконский, барон Штейн, и за ними затворились двери. Князь Андрей, пользуясь разрешением государя, прошел с Паулучи, которого он знал еще в Турции, в гостиную, где собрался совет.
Князь Петр Михайлович Волконский занимал должность как бы начальника штаба государя. Волконский вышел из кабинета и, принеся в гостиную карты и разложив их на столе, передал вопросы, на которые он желал слышать мнение собранных господ. Дело было в том, что в ночь было получено известие (впоследствии оказавшееся ложным) о движении французов в обход Дрисского лагеря.
Первый начал говорить генерал Армфельд, неожиданно, во избежание представившегося затруднения, предложив совершенно новую, ничем (кроме как желанием показать, что он тоже может иметь мнение) не объяснимую позицию в стороне от Петербургской и Московской дорог, на которой, по его мнению, армия должна была, соединившись, ожидать неприятеля. Видно было, что этот план давно был составлен Армфельдом и что он теперь изложил его не столько с целью отвечать на предлагаемые вопросы, на которые план этот не отвечал, сколько с целью воспользоваться случаем высказать его. Это было одно из миллионов предположений, которые так же основательно, как и другие, можно было делать, не имея понятия о том, какой характер примет война. Некоторые оспаривали его мнение, некоторые защищали его. Молодой полковник Толь горячее других оспаривал мнение шведского генерала и во время спора достал из бокового кармана исписанную тетрадь, которую он попросил позволения прочесть. В пространно составленной записке Толь предлагал другой – совершенно противный и плану Армфельда и плану Пфуля – план кампании. Паулучи, возражая Толю, предложил план движения вперед и атаки, которая одна, по его словам, могла вывести нас из неизвестности и западни, как он называл Дрисский лагерь, в которой мы находились. Пфуль во время этих споров и его переводчик Вольцоген (его мост в придворном отношении) молчали. Пфуль только презрительно фыркал и отворачивался, показывая, что он никогда не унизится до возражения против того вздора, который он теперь слышит. Но когда князь Волконский, руководивший прениями, вызвал его на изложение своего мнения, он только сказал:
– Что же меня спрашивать? Генерал Армфельд предложил прекрасную позицию с открытым тылом. Или атаку von diesem italienischen Herrn, sehr schon! [этого итальянского господина, очень хорошо! (нем.) ] Или отступление. Auch gut. [Тоже хорошо (нем.) ] Что ж меня спрашивать? – сказал он. – Ведь вы сами знаете все лучше меня. – Но когда Волконский, нахмурившись, сказал, что он спрашивает его мнение от имени государя, то Пфуль встал и, вдруг одушевившись, начал говорить:
– Все испортили, все спутали, все хотели знать лучше меня, а теперь пришли ко мне: как поправить? Нечего поправлять. Надо исполнять все в точности по основаниям, изложенным мною, – говорил он, стуча костлявыми пальцами по столу. – В чем затруднение? Вздор, Kinder spiel. [детские игрушки (нем.) ] – Он подошел к карте и стал быстро говорить, тыкая сухим пальцем по карте и доказывая, что никакая случайность не может изменить целесообразности Дрисского лагеря, что все предвидено и что ежели неприятель действительно пойдет в обход, то неприятель должен быть неминуемо уничтожен.
Паулучи, не знавший по немецки, стал спрашивать его по французски. Вольцоген подошел на помощь своему принципалу, плохо говорившему по французски, и стал переводить его слова, едва поспевая за Пфулем, который быстро доказывал, что все, все, не только то, что случилось, но все, что только могло случиться, все было предвидено в его плане, и что ежели теперь были затруднения, то вся вина была только в том, что не в точности все исполнено. Он беспрестанно иронически смеялся, доказывал и, наконец, презрительно бросил доказывать, как бросает математик поверять различными способами раз доказанную верность задачи. Вольцоген заменил его, продолжая излагать по французски его мысли и изредка говоря Пфулю: «Nicht wahr, Exellenz?» [Не правда ли, ваше превосходительство? (нем.) ] Пфуль, как в бою разгоряченный человек бьет по своим, сердито кричал на Вольцогена:
– Nun ja, was soll denn da noch expliziert werden? [Ну да, что еще тут толковать? (нем.) ] – Паулучи и Мишо в два голоса нападали на Вольцогена по французски. Армфельд по немецки обращался к Пфулю. Толь по русски объяснял князю Волконскому. Князь Андрей молча слушал и наблюдал.
Из всех этих лиц более всех возбуждал участие в князе Андрее озлобленный, решительный и бестолково самоуверенный Пфуль. Он один из всех здесь присутствовавших лиц, очевидно, ничего не желал для себя, ни к кому не питал вражды, а желал только одного – приведения в действие плана, составленного по теории, выведенной им годами трудов. Он был смешон, был неприятен своей ироничностью, но вместе с тем он внушал невольное уважение своей беспредельной преданностью идее. Кроме того, во всех речах всех говоривших была, за исключением Пфуля, одна общая черта, которой не было на военном совете в 1805 м году, – это был теперь хотя и скрываемый, но панический страх перед гением Наполеона, страх, который высказывался в каждом возражении. Предполагали для Наполеона всё возможным, ждали его со всех сторон и его страшным именем разрушали предположения один другого. Один Пфуль, казалось, и его, Наполеона, считал таким же варваром, как и всех оппонентов своей теории. Но, кроме чувства уважения, Пфуль внушал князю Андрею и чувство жалости. По тому тону, с которым с ним обращались придворные, по тому, что позволил себе сказать Паулучи императору, но главное по некоторой отчаянности выражении самого Пфуля, видно было, что другие знали и он сам чувствовал, что падение его близко. И, несмотря на свою самоуверенность и немецкую ворчливую ироничность, он был жалок с своими приглаженными волосами на височках и торчавшими на затылке кисточками. Он, видимо, хотя и скрывал это под видом раздражения и презрения, он был в отчаянии оттого, что единственный теперь случай проверить на огромном опыте и доказать всему миру верность своей теории ускользал от него.
Прения продолжались долго, и чем дольше они продолжались, тем больше разгорались споры, доходившие до криков и личностей, и тем менее было возможно вывести какое нибудь общее заключение из всего сказанного. Князь Андрей, слушая этот разноязычный говор и эти предположения, планы и опровержения и крики, только удивлялся тому, что они все говорили. Те, давно и часто приходившие ему во время его военной деятельности, мысли, что нет и не может быть никакой военной науки и поэтому не может быть никакого так называемого военного гения, теперь получили для него совершенную очевидность истины. «Какая же могла быть теория и наука в деле, которого условия и обстоятельства неизвестны и не могут быть определены, в котором сила деятелей войны еще менее может быть определена? Никто не мог и не может знать, в каком будет положении наша и неприятельская армия через день, и никто не может знать, какая сила этого или того отряда. Иногда, когда нет труса впереди, который закричит: „Мы отрезаны! – и побежит, а есть веселый, смелый человек впереди, который крикнет: «Ура! – отряд в пять тысяч стоит тридцати тысяч, как под Шепграбеном, а иногда пятьдесят тысяч бегут перед восемью, как под Аустерлицем. Какая же может быть наука в таком деле, в котором, как во всяком практическом деле, ничто не может быть определено и все зависит от бесчисленных условий, значение которых определяется в одну минуту, про которую никто не знает, когда она наступит. Армфельд говорит, что наша армия отрезана, а Паулучи говорит, что мы поставили французскую армию между двух огней; Мишо говорит, что негодность Дрисского лагеря состоит в том, что река позади, а Пфуль говорит, что в этом его сила. Толь предлагает один план, Армфельд предлагает другой; и все хороши, и все дурны, и выгоды всякого положения могут быть очевидны только в тот момент, когда совершится событие. И отчего все говорят: гений военный? Разве гений тот человек, который вовремя успеет велеть подвезти сухари и идти тому направо, тому налево? Оттого только, что военные люди облечены блеском и властью и массы подлецов льстят власти, придавая ей несвойственные качества гения, их называют гениями. Напротив, лучшие генералы, которых я знал, – глупые или рассеянные люди. Лучший Багратион, – сам Наполеон признал это. А сам Бонапарте! Я помню самодовольное и ограниченное его лицо на Аустерлицком поле. Не только гения и каких нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших высших, человеческих качеств – любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно (иначе у него недостанет терпения), и тогда только он будет храбрый полководец. Избави бог, коли он человек, полюбит кого нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо и что нет. Понятно, что исстари еще для них подделали теорию гениев, потому что они – власть. Заслуга в успехе военного дела зависит не от них, а от того человека, который в рядах закричит: пропали, или закричит: ура! И только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен!“