Бранкузи, Константин

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Константин Брынкушь
Constantin Brâncuşi

Константин Брынкушь. 1920
Имя при рождении:

Constantin Brâncuşi

Дата рождения:

19 февраля 1876(1876-02-19)

Место рождения:

с. Хобица, Олтения, Румыния

Дата смерти:

16 марта 1957(1957-03-16) (81 год)

Место смерти:

Париж

Работы на Викискладе

Константи́н Брынку́шь (Брынку́ши, Брынкуш, рум. Brâncuşi/Brîncuşi, фр. Brancusi, 19 февраля 1876, с. Хобица, Олтения, Румыния — 16 марта 1957, Париж) — французский скульптор румынского происхождения, один из главных основателей стиля абстрактной скульптуры, ярчайший представитель парижской школы, имеющий мировое имя в авангардном искусстве XX века.





Биография

Константин Бранкузи родился в 1876 году в румынском селе Хобица в патриархальной крестьянской семье, в которой рос среди пяти братьев. Едва закончив начальную школу, ради пополнения скудного семейного заработка нанялся посыльным к купцу-гончару, торговавшему бочками и скобяным товаром. Именно в эти годы Константин в свободное время начал понемногу вырезать перочинным ножиком фигурки из дерева и учиться лепить из глины. Благодаря счастливой случайности, Константину удалось поступить и даже закончить художественную школу в городе Крайова. Затем ушёл в Бухарест, где в 18981902 годах брал уроки в Школе изящных искусств. В 25 лет, доведённый до отчаяния нищетой, отсутствием интереса к своему творчеству и особенно грубыми нравами соотечественников, Константин Бранкузи был вынужден покинуть родину. В 1902 году он, как настоящий крестьянский сын, уходит пешком с одной котомкой за плечами сначала в Германию (Мюнхен), а спустя ещё два года — в Париж (1904), где он снова поступает в Школу изящных искусств (19041907). Два месяца он был ассистентом в мастерской Родена, но ушёл оттуда, сказав, что «под большим деревом ничего не вырастет»[1].

Значительную часть жизни (до 1939 года) Константин Бранкузи жил и работал в Париже, где и получил всемирную известность под «офранцуженной» фамилией Бранкузи́. Однако Бранкузи за все 35 лет пребывания в Париже так полностью и не ассимилировался. Он неизменно поддерживал своих соотечественников, давал им работу, общался с ними и всячески помогал им устроиться в Париже. Широкий круг его друзей и приятелей состоял из множества художников-авангардистов, а также музыкантов, скульпторов и всяких прочих приятных ему людей румынского происхождения. Отдельное очень важное место в жизни и творчестве Константина Бранкузи французского периода занимал композитор-авангардист Эрик Сати, дружба с которым (в 1919-1925 годах) помогла Бранкузи окончательно освоиться во Франции и в значительной степени изменила его мироощущение. Перед самым началом войны с нацистской Германией, словно почувствовав опасность каким-то крестьянским чутьём, Бранкузи переселился из Парижа в США, поначалу — в Нью-Йорк, где был уже очень давно известен. С 1910-х годов его работы участвовали во многих выставках, были куплены частными собраниями, а также — главными национальными галереями.

Большую часть своей жизни Константин Бранкузи был очень одинок. Обладая ярким, эксцентричным характером, он очень медленно и трудно привязывался к людям и ещё более тяжело пытался привыкнуть к их отсутствию. Несмотря на видимую общительность и отзывчивость к чужой беде, он очень редко подпускал людей к близкому, душевному общению. Одним из таких настоящих друзей Бранкузи был — Эрик Сати, о котором отдельно сказано ниже. Несмотря на то, что Константин Бранкузи всюду сохранял свою национальную идентичность и крайнюю самобытность, французы считали его своим и называли «наш Бранкузи», точно также и в Соединённых Штатах принимали его за «своего», стопроцентного американца. Умер Константин Бранкузи глубоким стариком, в возрасте 81 года, похоронен на парижском кладбище Монпарнас.

За год до смерти, в 1956-м, Бранкузи завещал свою студию со всем его содержимым Французской Республике с условием последующей его музеефикации[2].

В культурном Центре «Помпиду» с самого начала его существования есть отдельная «комната Бранкузи».

Бранкузи и Сати

Придя во время войны в Париж пешком из своей родной Румынии, уже сорокалетний скульптор Бранкузи поселился в тупике Ронсен,[3] на самой окраине Монпарнаса, где и жил на протяжении тридцати пяти лет «как простой румынский фермер на своей румынской ферме». Его мастерская своим брутальным интерьером очень напоминала доисторический пейзаж:

«Кривые стволы деревьев, массивные каменные блоки, большая печь, где хозяин дома, простой крестьянин, жарил мясо на скульпторской железной спице. По четырем углам мастерской расположились огромные яйца Бронтозавра, а сияющие статуи притягивали к себе прекрасных американок одну за одной, как птиц. Сати нравилось находиться среди этого волшебного декора…»[3]

( Cocteau, Jean, “Pour la Tombe d’Erik Satie” Comoedia, XX, 4891, 17 mai 1926.)

Первые пять лет парижской жизни Бранкузи были освещены особенной и неровной дружбой с эксцентричным французским композитором, Эриком Сати, который был старше ровно на десять лет. Писатель и переводчик Анри-Пьер Роше привёл его в ателье Константина Бранкузи ноябрьским вечером 1919 года вместе с Марселем Дюшаном. Потом Сати частенько сюда возвращался сам. После обеда Бранкузи играл для него на скрипке, временами передавая её в руки молодому музыканту Марселю Михаловичи. По словам Роше,

«Своей экстравагантностью Сати ослеплял Бранкузи. Он научил его словесному фехтованию, вере в себя, чёткой ясности мыслей… Сати, в свою очередь, испытывал восхищение перед Бранкузи, но при всякой встрече они проводили время, непрестанно поддевая и задирая друг друга, как два подростка…»

( Roche, Henri-Pierre, Ecrits sur l’art, Marseille, Andre Dimanche, 1998).

Параллели между творческим лицом и характером Бранкузи и Сати напрашивались сами собой даже у тех, кто не был с ними знаком или не подозревал об их дружбе. Так, известный французский критик и музыковед Анри Колле, в своей программной и ставшей исторической статье, посвящённой манифесту французской «Шестёрки», писал только о композиторе Эрике Сати и имел в виду только его музыкальное творчество. Однако, сам не подозревая о том, Анри Колле всего в двух словах нарисовал под видом Сати — точный портрет Константина Бранкузи:

«В своём отвращении ко всяким туманностям: расплывчатостям, прикрасам, убранствам, к современным трюкам, часто увеличенным техникой, тончайшие средства которой прекрасно знал, Сати сознательно от всего отказывался, чтобы иметь возможность как бы резать из цельного куска дерева, оставаться простым, чистым и ясным».

( Анри Колле, «Пять великорусов, шесть французов и Эрик Сати», 16 января 1920)[4]

Несколько фотографий, сделанных в Фонтенбло во время игры в гольф в 1923, запечатлели Сати как всегда непричастным, и только следящим за игрой.[5] Бранкузи также много фотографировал Сати в своём ателье, не без сложностей, потому что Сати, как всегда, настолько сильно смешил его, что трясся фотоаппарат.[3] Несмотря на это фотографии получились настолько удачными, что Сати с благодарностью использовал одну из них для рекламной открытки своего издателя Руара, а также сам заказал большой тираж крупного формата, предназначенный в качестве сувенира для своих лучших друзей.

Бранкузи с радостью посещал все концерты и спектакли Сати, происходившие в 1920—1924 годах, просил всегда звать его и очень обижался, если по какой-то причине ему не доставалось билета.[6] Под прямым впечатлением симфонической драмы «Сократ» Эрика Сати (1920), Бранкузи создал скульптуры Платона, Сократа и многочисленные варианты «Чаши Сократа» из сухого дерева (1922), которые входят в число его лучших и известнейших творений. Все эти скульптуры носят на себе негласное посвящение Эрику Сати, аркёйскому Сократу. Со своей стороны и Сати говорил Роберу Каби,[3] что нашёл в знаменитой «Колонне без конца» Бранкузи ключ к опере «Поль & Виргиния», которую он начал писать в 1921 году.

«Добрый Дорогой Друид. <…> Мне рассказывают, что Вы пребываете в печали, Дорогой Друг. Это правда?.. Если это на самом деле так, я хочу прийти и пожелать доброго дня Вам, тому, кто так добр и велик — лучший из людей, как Сократ, которому Вы, определённо, брат. Мой брат. Не нужно слишком печалиться, Дорогой добрый Друг. Вас очень любят, Вы не должны забывать об этом. Плюйте, ночью & днём, на „олухов“ и „скотов“ — это Ваше священное право; но помните, что у Вас есть друзья, — друзья, которые Вас любят & восхищаются Вами, мой добрый великолепный старик. <…> Дружески Ваш: ES. 16 апреля 1923[7]

( Эрик Сати, Юрий Ханон «Воспоминания задним числом»)

25 февраля 1920 Эрик Сати вместе с многочисленными представителями артистической общественности Монпарнаса подписал петицию протеста против запрещения Бранкузи выставлять свой «Портрет княгини Бибеско» (или «Княгини Х», как она иногда называлась) в Салоне Индепендент под предлогом, что эта бронзовая скульптура вызывает прямые ассоциации с фаллосом. Примерно этим же временем датируется заявление, написанное Сати с целью ускорить процесс прохождения «таможенных» формальностей птицы из белого мрамора Бранкузи, возвратившейся из США и застрявшей где-то на границе. Кроме того, Эрик Сати охотно оказывал помощь своему карпатскому другу всякий раз, когда тому было нужно совладать с французским языком.

Последние полгода, когда смертельно больной Сати лежал в больнице, Бранкузи регулярно навещал его, принося с собой даже сваренный собственноручно куриный бульон.[3] Он был глубоко потрясён смертью друга. Его верные ассистенты по скульптурной мастерской Александр Истрати и Наталия Думитреско рассказывали, что им иногда приходилось слышать раздававшееся из его комнаты бормотание: «Сати, Сати, почему ты больше не здесь?»

Бранкузи также хотел поставить надгробный памятник Эрику Сати или, по крайней мере, сделать барельеф на могиле, как он сделал это для Анри Руссо Таможенника. Размолвка с родным братом композитора, Конрадом, человеком тяжёлого, мизантропического характера, (и единственным наследником Сати) помешала ему воплотить этот проект в жизнь.[3] Многие из трагически утерянных позднее рисунков Эрика Сати дошли до нас благодаря фотографическим копиям, которые Бранкузи успел сделать с них в первый год после смерти «композитора музыки».

Творчество

Использовал выразительность текучих стилизованных контуров, целостных объёмов, фактуры материалов для создания обобщённо-символических образов («Поцелуй», камень, 1908; «Прометей», мрамор, бронза, 1911; серия «Птица в пространстве», бронза, 19121940), усиливая со временем лаконизм и геометрическую отвлечённость форм. Скандальную популярность получила его «обсценная скульптура» 1916 года «Портрет княгини Бибеску», при взгляде издалека бюст молодой женщины по форме в целом идеально напоминал мужской фаллос. Несколько раз эта скульптура подвергалась аресту со стороны Министерства Культуры Франции, а сам Бранкузи — судебному преследованию (за аморальность).

В ряде работ выступил одним из родоначальников абстракционизма в европейской скульптуре. В центральных произведениях — мемориальном архитектурно-скульптурном комплексе на улице Героев в городе Тыргу-Жиу (19371938; «Бесконечная колонна», (позолоченная сталь); «Стол молчания», «Врата поцелуя» — (оба камень) достиг лапидарной простоты форм, используя традиции румынского народного искусства.

Напишите отзыв о статье "Бранкузи, Константин"

Примечания

  1. Eric Shanes. Constantin Brancusi. — Abbeville Press, 1989. — P. 12. — 128 p. — ISBN 9780896599246.
  2. Долинина К. [www.kommersant.ru/doc.aspx?DocsID=1485714&NodesID=8 Скульптуры в своем окружении] // Коммерсантъ. — 2010. — 13 авг.
  3. 1 2 3 4 5 6 Eric Satie. Correspondance presque complete. — Paris: Fayard / Imec,, 2000. — Т. 1. — С. 700-701. — 1260 с. — 10 000 экз. — ISBN 2 213 60674 9.
  4. Жан Кокто. «Петух и Арлекин». — М.: «Прест», 2000. — С. 113. — 224 с. — 500 экз.
  5. Ornella Volta. Erik Satie. — второе. — Paris: Hazan, 1997. — С. 103. — 200 с. — 10 000 экз. — ISBN 2-85025-564-5.
  6. Эрик Сати, Юрий Ханон. Воспоминания задним числом. — СПб.: Центр Средней Музыки & Лики России, 2010. — С. 561. — 682 с. — ISBN 978-5-87417-338-8.
  7. Эрик Сати, Юрий Ханон. «Воспоминания задним числом». — СПб.: Центр Средней Музыки & Лики России, 2010. — С. 552-553. — 682 с. — ISBN 978-5-87417-338-8.

Литература

  • Цигаль В. Константин Бранкуси // «Творчество». — 1968. — № 8.
  • Lewis D. Constantin Brancusi. — L., 1957.
  • Hăulică D. Brâncuşi. — Buc., 1968.
  • Radu Varia. Brancusi: Revised Edition. — Rizzoli, 2003. — ISBN 0-8478-2525-6.
  • Раппапорт А. [papardes.blogspot.com/2009/08/blog-post_5315.html Бранкузи и Джадд] (ГЦСИ).

Ссылки

  • На Викискладе есть медиафайлы по теме Константин Бранкузи
  • [khanograf.ru/arte/Константин_Бранкузи_(Эрик_Сати._Лица) «Константный Константин» (биографическое эссе на сайте Хано́граф)]
  • [r00038pq.bget.ru/arte/Минимализм_до_минимализма_(Этика_в_эстетике)#Минимальная_скульптура Константин Бранкузи: минимализм до минимализма (Минимальная скульптура)]
  • Константин Бранкузи // Большая советская энциклопедия : [в 30 т.] / гл. ред. А. М. Прохоров. — 3-е изд. — М. : Советская энциклопедия, 1969—1978.</span>
  • [www.cimec.ro/Muzee/Brancusi/CD/BrWeb.htm Коллекция ссылок, посвящённых Бранкузи] (рум.)

Отрывок, характеризующий Бранкузи, Константин

[«Обер церемониймейстер дворца сильно жалуется на то, что, несмотря на все запрещения, солдаты продолжают ходить на час во всех дворах и даже под окнами императора».]
Войско это, как распущенное стадо, топча под ногами тот корм, который мог бы спасти его от голодной смерти, распадалось и гибло с каждым днем лишнего пребывания в Москве.
Но оно не двигалось.
Оно побежало только тогда, когда его вдруг охватил панический страх, произведенный перехватами обозов по Смоленской дороге и Тарутинским сражением. Это же самое известие о Тарутинском сражении, неожиданно на смотру полученное Наполеоном, вызвало в нем желание наказать русских, как говорит Тьер, и он отдал приказание о выступлении, которого требовало все войско.
Убегая из Москвы, люди этого войска захватили с собой все, что было награблено. Наполеон тоже увозил с собой свой собственный tresor [сокровище]. Увидав обоз, загромождавший армию. Наполеон ужаснулся (как говорит Тьер). Но он, с своей опытностью войны, не велел сжечь всо лишние повозки, как он это сделал с повозками маршала, подходя к Москве, но он посмотрел на эти коляски и кареты, в которых ехали солдаты, и сказал, что это очень хорошо, что экипажи эти употребятся для провианта, больных и раненых.
Положение всего войска было подобно положению раненого животного, чувствующего свою погибель и не знающего, что оно делает. Изучать искусные маневры Наполеона и его войска и его цели со времени вступления в Москву и до уничтожения этого войска – все равно, что изучать значение предсмертных прыжков и судорог смертельно раненного животного. Очень часто раненое животное, заслышав шорох, бросается на выстрел на охотника, бежит вперед, назад и само ускоряет свой конец. То же самое делал Наполеон под давлением всего его войска. Шорох Тарутинского сражения спугнул зверя, и он бросился вперед на выстрел, добежал до охотника, вернулся назад, опять вперед, опять назад и, наконец, как всякий зверь, побежал назад, по самому невыгодному, опасному пути, но по знакомому, старому следу.
Наполеон, представляющийся нам руководителем всего этого движения (как диким представлялась фигура, вырезанная на носу корабля, силою, руководящею корабль), Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемочки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит.


6 го октября, рано утром, Пьер вышел из балагана и, вернувшись назад, остановился у двери, играя с длинной, на коротких кривых ножках, лиловой собачонкой, вертевшейся около него. Собачонка эта жила у них в балагане, ночуя с Каратаевым, но иногда ходила куда то в город и опять возвращалась. Она, вероятно, никогда никому не принадлежала, и теперь она была ничья и не имела никакого названия. Французы звали ее Азор, солдат сказочник звал ее Фемгалкой, Каратаев и другие звали ее Серый, иногда Вислый. Непринадлежание ее никому и отсутствие имени и даже породы, даже определенного цвета, казалось, нисколько не затрудняло лиловую собачонку. Пушной хвост панашем твердо и кругло стоял кверху, кривые ноги служили ей так хорошо, что часто она, как бы пренебрегая употреблением всех четырех ног, поднимала грациозно одну заднюю и очень ловко и скоро бежала на трех лапах. Все для нее было предметом удовольствия. То, взвизгивая от радости, она валялась на спине, то грелась на солнце с задумчивым и значительным видом, то резвилась, играя с щепкой или соломинкой.
Одеяние Пьера теперь состояло из грязной продранной рубашки, единственном остатке его прежнего платья, солдатских порток, завязанных для тепла веревочками на щиколках по совету Каратаева, из кафтана и мужицкой шапки. Пьер очень изменился физически в это время. Он не казался уже толст, хотя и имел все тот же вид крупности и силы, наследственной в их породе. Борода и усы обросли нижнюю часть лица; отросшие, спутанные волосы на голове, наполненные вшами, курчавились теперь шапкою. Выражение глаз было твердое, спокойное и оживленно готовое, такое, какого никогда не имел прежде взгляд Пьера. Прежняя его распущенность, выражавшаяся и во взгляде, заменилась теперь энергической, готовой на деятельность и отпор – подобранностью. Ноги его были босые.
Пьер смотрел то вниз по полю, по которому в нынешнее утро разъездились повозки и верховые, то вдаль за реку, то на собачонку, притворявшуюся, что она не на шутку хочет укусить его, то на свои босые ноги, которые он с удовольствием переставлял в различные положения, пошевеливая грязными, толстыми, большими пальцами. И всякий раз, как он взглядывал на свои босые ноги, на лице его пробегала улыбка оживления и самодовольства. Вид этих босых ног напоминал ему все то, что он пережил и понял за это время, и воспоминание это было ему приятно.
Погода уже несколько дней стояла тихая, ясная, с легкими заморозками по утрам – так называемое бабье лето.
В воздухе, на солнце, было тепло, и тепло это с крепительной свежестью утреннего заморозка, еще чувствовавшегося в воздухе, было особенно приятно.
На всем, и на дальних и на ближних предметах, лежал тот волшебно хрустальный блеск, который бывает только в эту пору осени. Вдалеке виднелись Воробьевы горы, с деревнею, церковью и большим белым домом. И оголенные деревья, и песок, и камни, и крыши домов, и зеленый шпиль церкви, и углы дальнего белого дома – все это неестественно отчетливо, тончайшими линиями вырезалось в прозрачном воздухе. Вблизи виднелись знакомые развалины полуобгорелого барского дома, занимаемого французами, с темно зелеными еще кустами сирени, росшими по ограде. И даже этот разваленный и загаженный дом, отталкивающий своим безобразием в пасмурную погоду, теперь, в ярком, неподвижном блеске, казался чем то успокоительно прекрасным.
Французский капрал, по домашнему расстегнутый, в колпаке, с коротенькой трубкой в зубах, вышел из за угла балагана и, дружески подмигнув, подошел к Пьеру.
– Quel soleil, hein, monsieur Kiril? (так звали Пьера все французы). On dirait le printemps. [Каково солнце, а, господин Кирил? Точно весна.] – И капрал прислонился к двери и предложил Пьеру трубку, несмотря на то, что всегда он ее предлагал и всегда Пьер отказывался.
– Si l'on marchait par un temps comme celui la… [В такую бы погоду в поход идти…] – начал он.
Пьер расспросил его, что слышно о выступлении, и капрал рассказал, что почти все войска выступают и что нынче должен быть приказ и о пленных. В балагане, в котором был Пьер, один из солдат, Соколов, был при смерти болен, и Пьер сказал капралу, что надо распорядиться этим солдатом. Капрал сказал, что Пьер может быть спокоен, что на это есть подвижной и постоянный госпитали, и что о больных будет распоряжение, и что вообще все, что только может случиться, все предвидено начальством.
– Et puis, monsieur Kiril, vous n'avez qu'a dire un mot au capitaine, vous savez. Oh, c'est un… qui n'oublie jamais rien. Dites au capitaine quand il fera sa tournee, il fera tout pour vous… [И потом, господин Кирил, вам стоит сказать слово капитану, вы знаете… Это такой… ничего не забывает. Скажите капитану, когда он будет делать обход; он все для вас сделает…]
Капитан, про которого говорил капрал, почасту и подолгу беседовал с Пьером и оказывал ему всякого рода снисхождения.
– Vois tu, St. Thomas, qu'il me disait l'autre jour: Kiril c'est un homme qui a de l'instruction, qui parle francais; c'est un seigneur russe, qui a eu des malheurs, mais c'est un homme. Et il s'y entend le… S'il demande quelque chose, qu'il me dise, il n'y a pas de refus. Quand on a fait ses etudes, voyez vous, on aime l'instruction et les gens comme il faut. C'est pour vous, que je dis cela, monsieur Kiril. Dans l'affaire de l'autre jour si ce n'etait grace a vous, ca aurait fini mal. [Вот, клянусь святым Фомою, он мне говорил однажды: Кирил – это человек образованный, говорит по французски; это русский барин, с которым случилось несчастие, но он человек. Он знает толк… Если ему что нужно, отказа нет. Когда учился кой чему, то любишь просвещение и людей благовоспитанных. Это я про вас говорю, господин Кирил. Намедни, если бы не вы, то худо бы кончилось.]
И, поболтав еще несколько времени, капрал ушел. (Дело, случившееся намедни, о котором упоминал капрал, была драка между пленными и французами, в которой Пьеру удалось усмирить своих товарищей.) Несколько человек пленных слушали разговор Пьера с капралом и тотчас же стали спрашивать, что он сказал. В то время как Пьер рассказывал своим товарищам то, что капрал сказал о выступлении, к двери балагана подошел худощавый, желтый и оборванный французский солдат. Быстрым и робким движением приподняв пальцы ко лбу в знак поклона, он обратился к Пьеру и спросил его, в этом ли балагане солдат Platoche, которому он отдал шить рубаху.
С неделю тому назад французы получили сапожный товар и полотно и роздали шить сапоги и рубахи пленным солдатам.
– Готово, готово, соколик! – сказал Каратаев, выходя с аккуратно сложенной рубахой.
Каратаев, по случаю тепла и для удобства работы, был в одних портках и в черной, как земля, продранной рубашке. Волоса его, как это делают мастеровые, были обвязаны мочалочкой, и круглое лицо его казалось еще круглее и миловиднее.
– Уговорец – делу родной братец. Как сказал к пятнице, так и сделал, – говорил Платон, улыбаясь и развертывая сшитую им рубашку.
Француз беспокойно оглянулся и, как будто преодолев сомнение, быстро скинул мундир и надел рубаху. Под мундиром на французе не было рубахи, а на голое, желтое, худое тело был надет длинный, засаленный, шелковый с цветочками жилет. Француз, видимо, боялся, чтобы пленные, смотревшие на него, не засмеялись, и поспешно сунул голову в рубашку. Никто из пленных не сказал ни слова.
– Вишь, в самый раз, – приговаривал Платон, обдергивая рубаху. Француз, просунув голову и руки, не поднимая глаз, оглядывал на себе рубашку и рассматривал шов.
– Что ж, соколик, ведь это не швальня, и струмента настоящего нет; а сказано: без снасти и вша не убьешь, – говорил Платон, кругло улыбаясь и, видимо, сам радуясь на свою работу.
– C'est bien, c'est bien, merci, mais vous devez avoir de la toile de reste? [Хорошо, хорошо, спасибо, а полотно где, что осталось?] – сказал француз.
– Она еще ладнее будет, как ты на тело то наденешь, – говорил Каратаев, продолжая радоваться на свое произведение. – Вот и хорошо и приятно будет.
– Merci, merci, mon vieux, le reste?.. – повторил француз, улыбаясь, и, достав ассигнацию, дал Каратаеву, – mais le reste… [Спасибо, спасибо, любезный, а остаток то где?.. Остаток то давай.]
Пьер видел, что Платон не хотел понимать того, что говорил француз, и, не вмешиваясь, смотрел на них. Каратаев поблагодарил за деньги и продолжал любоваться своею работой. Француз настаивал на остатках и попросил Пьера перевести то, что он говорил.
– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.
– Вот поди ты, – сказал Каратаев, покачивая головой. – Говорят, нехристи, а тоже душа есть. То то старички говаривали: потная рука торовата, сухая неподатлива. Сам голый, а вот отдал же. – Каратаев, задумчиво улыбаясь и глядя на обрезки, помолчал несколько времени. – А подверточки, дружок, важнеющие выдут, – сказал он и вернулся в балаган.


Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из солдатского балагана в офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого дня.
В разоренной и сожженной Москве Пьер испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек; но, благодаря своему сильному сложению и здоровью, которого он не сознавал до сих пор, и в особенности благодаря тому, что эти лишения подходили так незаметно, что нельзя было сказать, когда они начались, он переносил не только легко, но и радостно свое положение. И именно в это то самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении, – он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными. Ему не приходило и мысли ни о России, ни о войне, ни о политике, ни о Наполеоне. Ему очевидно было, что все это не касалось его, что он не призван был и потому не мог судить обо всем этом. «России да лету – союзу нету», – повторял он слова Каратаева, и эти слова странно успокоивали его. Ему казалось теперь непонятным и даже смешным его намерение убить Наполеона и его вычисления о кабалистическом числе и звере Апокалипсиса. Озлобление его против жены и тревога о том, чтобы не было посрамлено его имя, теперь казались ему не только ничтожны, но забавны. Что ему было за дело до того, что эта женщина вела там где то ту жизнь, которая ей нравилась? Кому, в особенности ему, какое дело было до того, что узнают или не узнают, что имя их пленного было граф Безухов?
Теперь он часто вспоминал свой разговор с князем Андреем и вполне соглашался с ним, только несколько иначе понимая мысль князя Андрея. Князь Андрей думал и говорил, что счастье бывает только отрицательное, но он говорил это с оттенком горечи и иронии. Как будто, говоря это, он высказывал другую мысль – о том, что все вложенные в нас стремленья к счастью положительному вложены только для того, чтобы, не удовлетворяя, мучить нас. Но Пьер без всякой задней мысли признавал справедливость этого. Отсутствие страданий, удовлетворение потребностей и вследствие того свобода выбора занятий, то есть образа жизни, представлялись теперь Пьеру несомненным и высшим счастьем человека. Здесь, теперь только, в первый раз Пьер вполне оценил наслажденье еды, когда хотелось есть, питья, когда хотелось пить, сна, когда хотелось спать, тепла, когда было холодно, разговора с человеком, когда хотелось говорить и послушать человеческий голос. Удовлетворение потребностей – хорошая пища, чистота, свобода – теперь, когда он был лишен всего этого, казались Пьеру совершенным счастием, а выбор занятия, то есть жизнь, теперь, когда выбор этот был так ограничен, казались ему таким легким делом, что он забывал то, что избыток удобств жизни уничтожает все счастие удовлетворения потребностей, а большая свобода выбора занятий, та свобода, которую ему в его жизни давали образование, богатство, положение в свете, что эта то свобода и делает выбор занятий неразрешимо трудным и уничтожает самую потребность и возможность занятия.