Брестская уния

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Брестская уния (1596)»)
Перейти к: навигация, поиск

Брестская (Берестейская) церковная уния (1596) — решение ряда епископов Киевской митрополии Константинопольской православной церкви во главе с митрополитом Михаилом Рогозой о принятии католического вероучения и переходе в подчинение римскому папе с одновременным сохранением богослужения византийской литургической традиции на церковнославянском языке. Акт о присоединении к Римско-католической церкви был подписан в Риме 23 декабря 1595 года и утверждён 9 (19) октября 1596 года на униатском соборе в Бресте[1]. Состоявшийся в то же время в Бресте собор православного духовенства во главе с патриаршим экзархом Никифором, двумя епископами Киевской митрополии и князем Константином Острожским отказался поддержать унию, подтвердил верность Константинопольскому патриархату и предал «отступников» анафеме[1].

Брестская уния привела к возникновению на территории Речи Посполитой Русской униатской церкви. В 1700 году к грекокатолической церкви присоединилась Львовская, а в 1702 году — Луцкая епархия, что завершило процесс перехода православных епархий Речи Посполитой в греко-католицизм.

В результате унии в Киевской митрополии произошёл раскол на униатов (грекокатоликов) и противников объединения с Римско-католической церковью. Правящие круги и католическая знать Речи Посполитой во главе с королём Сигизмундом III полностью встали на сторону униатов, переведя традиционное православие на положение нелегальной и гонимой властями конфессии[1][2], а также передав её имущество униатам[2]. С точки зрения властей Речи Посполитой, Брестская уния способствовала ослаблению притязаний Московского патриархата на земли Юго-Западной Руси и духовных связей православных в Речи Посполитой с Русским государством.

Подписание Брестской унии привело к долгой и временами кровавой борьбе между последователями двух христианских конфессий на западнорусских землях. Четверть века православные Речи Посполитой, не принявшие Брестскую унию, оставались без митрополита. Православная Киевская митрополия была восстановлена лишь в 1620 году, когда православные киевские митрополиты вновь стали носить титул митрополита Киевского и всея Руси. В 1633 году митрополиту Петру Могиле удалось добиться признания православной церкви со стороны Короны, однако впоследствии дискриминация православия в Речи Посполитой вновь усилилась (диссидентский вопрос). На территории же Российской империи (в том числе на землях, отошедших к России от Польши) впоследствии на протяжении долгих лет гонениям подвергались приверженцы унии.

Постепенная ликвидация Брестской унии началась в конце XVIII века, с присоединением к России Правобережной Украины и Белоруссии. 12 февраля 1839 года на Полоцком церковном соборе с Русской православной церковью воссоединились более 1600 украинских (Волынь) и белорусских приходов с населением до 1,6 млн. 11 мая 1875 г. в православие возвратились 236 приходов с населением до 234 тыс. на Холмщине. Этот процесс продолжался и в дальнейшем. В марте 1946 года на Львовском церковно-народном соборе Украинской грекокатолической церкви Брестская уния была на территории СССР упразднена, а деятельность УГКЦ находилась под запретом советских властей до 1990 годаК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 3329 дней].

В настоящее время грекокатоличество представлено Украинской и Белорусской грекокатолической церковью — поместными католическими церквями восточного обряда.





Исторические предпосылки

После монгольского нашествия политическая жизнь, хотя и в некоторой зависимости от татар, продолжалась в Галицко-Волынском княжестве еще 100 лет. Оторванная от своего естественного центра, Киева, она тянется к Западу, входит в разнообразные сношения с Венгрией, Австрией, Польшей, Германией, Римом. Впервые под давлением татарского ига возникает мысль о более тесной связи с Западом посредством унии с Римом, и эта мысль со времен Данила Галицкого не исчезает[3].

Кризис Вселенского православия в XIII—XV вв.

В XIII—XV веках Вселенский патриархат переживал кризис. Это было непосредственно связано с общим кризисом, происходившим в Византийской империи. В 1204 году в рамках IV крестового похода Константинополь был захвачен крестоносцами и была образована Латинская империя.

В 1274 году на Втором Лионском Соборе между Константинопольской Церковью и папским престолом была заключена уния, которая позже была отвергнута Вселенским патриархатом.

Положение православия в Западной Руси

Среди основных причин, которые побудили высших иерархов Киевской митрополии принять решение об унии с Римско-католической церковью, называют, с одной стороны, внутренний кризис западнорусской православной церкви, рост напряжённости в отношениях между епископами и паствой во второй половине XVI века, а с другой — прозелитическую деятельность католического духовенства на украинско-белорусских землях. Уния не была случайным явлением; она не была и результатом одних лишь личных расчётов и своевольных действий отдельных представителей православной церковной иерархии — уния была обусловлена исторической жизнью русской православной церкви в Литве и явилась её прямым результатом.

В то время как в Галицкой Руси православному русинскому населению приходилось испытывать серьёзное давление со стороны польского католического большинства, на территории Великого княжества Литовского и в первой половине XVI века соблюдалось формальное равенство прав церквей и национальностей. Тем не менее, учитывая приоритет польской короны и католической веры, процесс полонизации общества и обращения его в католичество был неизбежным. Если до Кревской унии 1385 года жители северо-западной части Великого княжества Литовского придерживались традиционного язычества, а население западнорусских земель было крещено в православие ещё в период Киевской Руси, то с подписанием Кревской унии началось активное распространение католичества. В 1385 году великий князь Ягайло сам принял католичество, женился на наследнице польского престола Ядвиге и стал королём Польши, а в 1387 году Ягайло официально крестил Литву. Язычников прямо обращали в католичество; что же касается православных, то от них требовали только признания власти папы, не определяя наперёд, в чём будет заключаться их подчинение папскому престолу. Литовским и русским боярам, принявшим католичество, давалась привилегия владеть землей без ограничений со стороны князей (шляхетское достоинство по польскому образцу). Таким образом, мысль об унии православной церкви с католической была высказана в Литве задолго до принятия Флорентийской унии. Главным препятствием было то, что западнорусская церковь подчинялась московскому митрополиту, а последний всегда был ревностным противником даже сближения с католической церковью и папским престолом.

Когда в 1439 году была заключена Флорентийская уния, в Литве её признали, уравняв права католического и православного духовенства. Поначалу это не имело большого значения, поскольку московский митрополит Исидор, способствовавший принятию Флорентийской унии, по возвращении в Москву был лишён сана и смещён. Однако в 1458 году, при польском короле и великом князе литовском Казимире IV, в Киеве, несмотря на протесты московского князя Василия II и московского митрополита Ионы, была образована митрополия в составе Константинопольской православной церкви, независимая от Московской митрополии. Уже во второй половине XV века для обращения православных в католичество на западнорусских землях был основан ряд бернардинских монастырей. Часть русской знати переходила в католическую веру через браки с католическими фамилиями. Территории православных епархий покрывались поместьями дворян-католиков, а король, ускоряя этот процесс, изымал части православных епархиальных территорий, население которых переходило в католичество, передавая их в управление католическим епископам[4]. Митрополитами Киевскими, Галицкими и всея Руси в XVI веке становились шляхтичи — семейные, богатые люди, более заботящиеся не о христианском просвещении паствы и соблюдении церковных канонов, а о благосостоянии своих владений.

И всё же к этому времени большая доля западнорусской знати принадлежала пока к православной церкви. За ней числилось пятьдесят монастырей, двадцать храмов в столице Вильне и окрестностях, двенадцать в Пинске, восемь в Овруче, семь в Полоцке, не считая монастырских. Β Гродно было шесть православных храмов, во Львове — девять[4].

При Сигизмунде II Августе в Польшу, а затем и в Литву стал проникать протестантизм. Король покровительствовал протестантам и, будучи вообще человеком веротерпимым, не отказывал в своей защите и православным. Только в конце своего царствования он стал подпадать влиянию католиков, в особенности папского нунция Коммердони. В 1564 году епископ-кардинал Станислав Гозий призвал в Польшу иезуитов.

Люблинская уния 1569 года, объединившая Литву и Польшу в конфедеративное государство, ускорила процесс полонизации и латинизации русской знати. Это лишало православную церковь материальной поддержки, ведь именно князья и знатные роды строили храмы и открывали при них школы. Православным христианам, жившим в пределах Польско-Литовского государства, были обещаны свободное исповедание православной веры, использование русского языка в официальных документах и прочие права наравне с католиками. Но последующие события показали, что католическая власть не намеревалась соблюдать эти гарантии Люблинской унии, ограничив и стеснив православных в их правах.

В то же время Польское королевство на волне Контрреформации испытывало религиозный подъём. После Тридентского собора (1545—1563) Римско-католическая церковь начала оправляться от удара, нанесённого ей Реформацией, и восстанавливать утраченные позиции. Прозелитическая деятельность католиков, пришедшая в упадок с началом Реформации, резко оживилась с 1570-х гг. В 1569 году иезуиты были призваны в Вильну виленским епископом Валерианом Протасевичем. Как в Польше, так и в Литве они имели целью борьбу с протестантизмом; но с ним они скоро покончили, обратили своё внимание на православных и в значительной степени подготовили унию. Хорошо подготовленные и высоко образованные богословы, как правило, побеждали в богословской полемике с православными. Опираясь на королевскую власть, иезуитские идеологи двинулись на Восток, где их наступлению с трудом противостояли православные полемисты и отдельные западнорусские магнаты. Лишь мещанство, в большей степени остававшееся верным православию, давало иезуитам ощутимый политический отпор, объединяясь в церковные братства.

Король польский и великий князь литовский Стефан Баторий (1576—1586), декларировавший личную приверженность католицизму, в течение пяти лет основал иезуитские коллегиумы в Люблине, Полоцке, Риге, Калише, Несвиже, Львове и Дерпте. В связи с нацеленностью внешней политики на восток Баторий стремился развивать инфраструктуру государственного управления в границах Великого княжества Литовского, планировал перенести столицу Речи Посполитой в Гродно и поддержал иезуитов в стремлении создать в Литве высшее учебное заведение. 1 апреля 1579 года он выдал привилей, согласно которому учреждённая в 1570 году в Вильне иезуитская коллегия преобразовывалась в Академию и университет Виленский Общества Иисуса (Almae Academia et Universitas Vilnensis Societatis Jesu).

Благоприятные условия для деятельности иезуитов лежали и в тогдашнем состоянии западнорусской православной церкви. Польско-литовским королям издавна принадлежало право утверждать лиц, избранных иерархией или народом на высшие духовные должности. Стефан Баторий понимал это право так широко, что сам и избирал, и назначал высших духовных лиц. На духовные должности он нередко назначал мирян, к тому же не всегда достойных духовного сана, в качестве вознаграждения за оказанные услуги. Поставленные таким образом иерархи, не подготовленные к исполнению архипастырских обязанностей, озабоченные прежде всего обогащением себя и своих родственников, ведшие неподобающий образ жизни, всё больше вызывали к себе враждебное отношение паствы.

Серьёзное влияние на развитие ситуации оказал существовавший в Польше и Литве институт патроната[5]. С одной стороны, патронат давал отдельным лицам, как, напр., князю К. К. Острожскому, возможность оказывать существенную поддержку православной церкви в борьбе её с католичеством; с другой стороны, патронат, предоставляя мирянам право вмешиваться в дела церкви, открывал широкий простор произволу и насилию, как это и это было в Литве в период насаждения унии. Патронат в западнорусской церкви получил особенно широкое и своеобразное развитие. Он принадлежал не только отдельным лицам, отдельным родам, но и городским общинам, которые группировались для этого в церковные братства. Наиболее влиятельными были львовское братство в Галиции, виленское в Литве и богоявленское в Киеве. Братства принимали участие в выборе епископов и митрополитов, следили за управлением церковным имуществом, протестовали против злоупотреблений епископов и вообще лиц духовных, защищали интересы церкви перед властью и т. п. Епископы и лица духовные тяготились вмешательством братств в церковные дела. У некоторых епископов было желание отделаться от нежеланной опеки; это вызывало на борьбу с братствами и впоследствии даже побуждало к переходу в унию.

В этих условиях группа представителей высшей православной иерархии начала склоняться к мысли о целесообразности унии с католической церковью. В основе таких настроений лежали и личные интересы духовенства (желание сберечь собственные земельные владения и сравняться в политических правах с католическим духовенством), и стремление владык вывести церковь из кризиса. Тайное обсуждение этих планов продолжалось несколько лет. Когда же они стали известны православной общественности, против них, помимо князя Острожского, выступило мелкое западнорусское дворянство, православный клир среднего звена, мещанство, а также новое сословие — казачество.

История заключения Брестской унии

Для деятелей католической церкви того времени было характерно мнение, что «русские» (восточные славяне) вступили в «схизму» не по собственному убеждению, но следуя авторитету Константинопольской Патриархии, и следуют этим «заблуждениям» лишь по привычке, поэтому их можно легко привести к союзу с Римско-католической церковью. Предложения с подробным перечислением выгод, которые может принести «русской» Церкви и «русскому» обществу такое соединение, были изложены в опубликованном в 1577 году сочинении иезуита Петра Скарги «О единстве Церкви Божией под единым пастырем». Скарга предлагал польским католикам вступить в переговоры с православными епископами и вельможами на территории Речи Посполитой с целью заключения локальной унии, не принимая во внимание позиции Константинопольского Патриарха, которому подчинялась Киевская митрополия. При этом Скарга считал возможным для православных сохранение своих обрядов при условии признания власти папы и принятия католических догматов.

В 1580-х годах представления о том, что духовенство Киевской митрополии могло бы подчиниться римскому папе на условиях, выработанных на Флорентийском соборе, излагал в своих сочинениях папский легат Антонио Поссевино. В 1581 году он побывал в Москве, где добился аудиенции у царя Иоанна Грозного, имел с ним богословский диспут и вручил ему сочинение «О разностях между римским и греческим вероисповеданиями». По возвращении в Рим Поссевино представил папе отчёт о своей деятельности. Объяснив неодолимые трудности, с которыми связаны попытки введения католичества в России, он обратил внимание папы на западнорусскую церковь в польско-литовских владениях, предложив усилить католическое влияние именно в этих землях. В 1590 году вновь была переиздана книга Скарги, которая была хорошо известна и православным, о чём свидетельствует существование православных полемических откликов на это сочинение. Именно эти предложения и привлекли к себе пристальное внимание ряда православных епископов Киевской митрополии в начале 1590-х годов.

В 1589 году в Москве было учреждено патриаршество, что легализовало фактически автокефальное управление епархиями Московской митрополии. Константинопольский патриарх Иеремия II, возвращаясь из поездки в Москву в связи с учреждением патриаршества, провёл несколько месяцев в пределах Польско-Литовского государства. Здесь он в ответ на просьбу князя К. К. Острожского навести порядок в западнорусской церкви согласился сместить киевского митрополита Онисифора Девочку, заменив его архимандритом Минского Вознесенского монастыря Михаилом (Рогозой), которого он тут же возвёл в сан митрополита. В то же время патриарх, не вполне доверяя новому митрополиту, назначил своим экзархом луцкого епископа Кирилла (Терлецкого), которому предоставил право надзора и суда над западнорусскими священниками, а своим прототронием назвал Владимирского епископа Мелетия Хребтовича. Патриарх также сместил с церковных кафедр всех архиереев, обвинявшихся в двоеженстве и троеженстве, установил на будущее порядок замещения кафедр монахами и расширил права церковных братств в отношении архиереев. Епископу турово-пинскому Леонтию (Пельчинскому) патриарх пригрозил низвержением из сана за сокрытие священников-двоеженцев. В споре между львовским епископом Гедеоном (Балабаном) и Львовским братством за обладание монастырями Онуфриевским и Уневским патриарх принял сторону братства, утвердив за ним право патроната над монастырями. И уже перед самым отъездом из Западной Руси, 13 ноября 1589 года, патриарх даровал новую грамоту Львовскому братству, в которой все данные ему привилегии ограждались анафемой, явно направленной против епископа Гедеона.

Действия патриарха вызвали резкое недовольство попавших в опалу иерархов западнорусской церкви. Этим сумели воспользоваться иезуиты, раздувая его, доказывая своеволие патриарха, указывая на его противоречивые грамоты. К недовольству мерами патриарха добавились новые притеснения властей в отношении православных. Среди епископов и знати начали подумывать об унии с Римско-католической церковью как выходе из сложившейся для западнорусской церкви тяжёлой ситуации. Первым высказал намерение принять унию львовский епископ Гедеон. Он привлёк на сторону заговорщиков Кирилла (Терлецкого), c которым до тех пор находился во вражде.

Вмешательство патриарха Иеремии в дела западнорусской церкви заставило местный епископат пытаться самостоятельно искать пути выхода из кризиса — в частности, через воскрешение и оживление практики проведения местных соборов, заброшенной с начала XVI века. Первый собор был назначен на июнь 1590 года, после Троицы. По примеру прежних русских соборов, на него пригласили не только епископов, но и настоятелей монастырей, представителей приходского духовенства, послов от братств и православного дворянства. Епископы Кирилл (Терлецкий), Гедеон (Балабан), Леонтий (Пельчинский) и хелмский Дионисий (Збируйский) пытались склонить митрополита к тому, чтобы созвать собор для обсуждения церковных неурядиц без участия мирян. Не получив на это согласия митрополита, они встретились несколько раньше и договорились принять унию. Намерение своё они, однако, держали в тайне и на Брестском соборе 1590 года предложили только жаловаться королю на притеснения православной церкви. Констатировав, что Церковь терпит гонения со стороны католиков и протестантов, страдает от произвола светских патронов и внутренних нестроений, участники Собора приняли решение о ежегодном созыве Соборов, причём за неявку на Собор без уважительной причины виновному угрожало лишение сана. Из конкретных вопросов Собор рассмотрел спор между епископом Гедеоном (Балабаном) и Львовским братством. Епископ был осуждён за попытки подчинить себе братство в нарушение привилегий, предоставленных братству Константинопольским патриархом.

24 июня 1590 года епископы Луцкий, Холмский, Турово-Пинский и Львовский обратились к польскому королю Сигизмунду III с посланием, в котором выразили желание подчиниться власти папы как «единого верховного пастыря и истинного наместника св. Петра», если король и папа утвердят «артикулы», которые представят им епископы. В послании не было ни слова ο вероучении и догматах. Епископов интересовал лишь вопрос ο гарантиях безопасности. Ответ Сигизмунда последовал лишь в марте 1592 года. Одобрив намерения епископов, король гарантировал, что они сохранят за собой свои кафедры, какие бы санкции по отношению к ним не предприняли патриарх и митрополит.

Осенью 1592 года Львовское братство обратилось к Патриарху с просьбой созвать Собор с участием Патриаршего экзарха, на котором состоялся бы суд над недостойными епископами. Вызванный на Собор 1593 года Гедеон (Балабан), ранее отстранённый митрополитом от управления епархией и не подчинившийся этому решению, не пожелал явиться на Собор и был отлучён от Церкви.

Тем временем среди епископов шла внутренняя агитация. К концу 1594 года уговорили вступить в заговор и перемышльского епископа Михаила (Копыстенского), и самого митрополита Михаила (Рогозу). Оставался только полоцкий епископ Нафанаил, но он был уже стар и умер в начале 1595 года. K концу 1594 года сговор, таким образом, охватил почти всех высших иерархов. Новым шагом в сторону унии стала встреча четырёх епископов (Кирилла (Терлецкого), Гедеона (Балабана), Михаила (Копыстенского) и Дионисия (Збируйского)), состоявшаяся в конце 1594 года в Сокале. Совещанию предшествовал церковный Собор, на котором представители братств и православного дворянства вновь подвергли критике действия архиереев. Противоречия между епископами и паствой к этому времени достигли такой остроты, что на Собор, созванный митрополитом Михаилом (Рогозой), бо́льшая часть епископов не явилась вообще. На совещании в Сокале были составлены и подписаны «артикулы» — условия, обращённые к римскому папе Клименту VIII и польскому королю Сигизмунду III, на которых епископат Киевской митрополии готов был признать церковную юрисдикцию папы римского. После этого Кирилл поехал к митрополиту Михаилу и убедил его также подписать этот текст. Со своей стороны, с митрополитом переписывался и Ипатий Потий (Поцей) — новоназначенный епископ владимирский, который быстро сошёлся с Кириллом и Гедеоном и сделался главным приверженцем унии. Митрополит вёл себя крайне нерешительно, по-прежнему продолжая выставлять себя ревнителем православия в общении с представителями православной знати. Тем временем Кирилл (Терлецкий), по полномочию епископов, съезжавшихся в Сокале, вёл тайные переговоры с латинской иерархией об условиях унии. Β начале 1595 года Кирилл для этого вторично выезжал в Краков, где встречался с папским нунцием и другими римско-католическими епископами.

Между тем замысел высшего духовенства принять унию уже невозможно было дольше скрывать. В марте 1595 года влиятельнейший православный вельможа князь К. К. Острожский узнал о намерениях западнорусских епископов и предал их гласности, что вызвало протесты со стороны православной паствы. Сам митрополит Михаил через епископов Кирилла и Ипатия обратился к королю за протекцией — ему было необходимо захватить Киево-Печерскую лавру, и он её получил: король издал указ ο передаче Лавры в непосредственное ведение митрополита, а затем добыл y папы Климента VIII подписанный указ на владение Лаврой в случае принятия митрополитом Михаилом унии.

Окончательное оформление «артикулы» получили в коллективном акте с подписями митрополита, епископов Кирилла, Леонтия и Кобринского архимандрита Ионы Гоголя, датированном первым июня 1595 года. Условия унии сводились к следующему: неприкосновенность православных догматов и обрядов, подчинение церкви папе, охрана прав иерархов от притязаний панов и братств, сохранение церковных имений, приобретение для высшего духовенства сенаторских званий, ограждение западнорусской церкви от влияния греков. Согласно «артикулам», Киевский митрополит должен был сохранить право ставить епископов западнорусской митрополии без вмешательства Рима, а польский король должен был способствовать утверждению власти епископов над паствой: подчинить им приходское духовенство, школы, типографии и братства, назначать епископов по рекомендации Собора епископов митрополии и добиться уравнения в правах католического и униатского духовенства. Таким образом, западнорусские епископы стремились заручиться поддержкой Римско-католической церкви в своих конфликтах с паствой, надеясь, однако, получить автономию как по отношению к Риму, так и по отношению к светским властям. Ряд статей предусматривал запрет перехода из унии в католицизм, превращения православных храмов в костёлы, принуждения «русских» к переходу в католичество при заключении смешанных браков. Западнорусские архиереи рассчитывали, что отношения с Римом будут строиться по образцу отношений с Константинопольскими патриархами, которые не вмешивались во внутреннюю жизнь Киевской митрополии. На католиков западнорусские архиереи, даже приняв решение подчиниться Риму, продолжали смотреть как на приверженцев иного исповедания.

Двенадцатым июня 1595 года датировано сопровождающее «артикулы» «Соборное послание к папе Клименту VIII», под которым стояли подписи митрополита Михаила, нареченного епископа Полоцкого Григория и епископов: Луцкого Кирилла (Терлецкого), Владимирского Ипатия (Потия), Перемышльского Михаила (Копыстенского), Львовского Гедеона (Балабана), Холмского Дионисия (Збируйского), Пинского Леонтия (Пельчицкого), a также Кобринского архимандрита, нареченного епископа Пинского, Ионы Гоголя. Как пишет в своих «Очерках по истории Русской Церкви» А. В. Карташёв, «Униатские писатели придумывают для этого акта будто бы собор в Бресте, но этого ничем подтвердить нельзя. Подписи собраны отдельно y каждого епископа. Так русский епископат, проникшийся латинским духом иерархизма и клерикализма, через грубый обман паствы, методом властной интриги наладил унию и гарантировал её защитой верховной государственной власти»[6].

25 июня 1595 года князь Острожский обратился к православным Речи Посполитой с окружным посланием, в котором призвал их твёрдо держаться своей веры и не признавать епископов, согласившихся на унию с Римом, своими пастырями. Против унии выступили братства, значительная часть православной шляхты, многие представители духовенства. Под влиянием массовых волнений епископы Гедеон (Балабан) и Михаил (Копыстенский) отказались от участия в переговорах об унии и заявили о своей верности православию. Князь Острожский обратился к королю с просьбой о созыве Собора для обсуждения сложившегося положения, но 28 июля король просьбу отклонил, предложив православным повиноваться своим епископам. Одновременно он обещал оказать митрополиту всемерную защиту от лица государственной власти и ходатайствовать перед папой о том, чтобы все просьбы, изложенные в епископских «артикулах», были приняты.

В грамотах от 30 июля и 2 августа 1595 года Сигизмунд III обещал содействовать укреплению власти униатских епископов над паствой и согласился, чтобы кандидатов на освободившиеся кафедры ему предлагал Собор епископов, но никаких решений об уравнении в правах униатского и католического духовенства принято не было. Польская католическая церковь в переговорах о заключении унии не участвовала и никаких обязательств в этом отношении на себя не взяла. В дальнейшем католическая церковь в Речи Посполитой твёрдо отстаивала своё привилегированное положение и не желала идти на уступки униатам, отдавая предпочтение прямому обращению православных в католицизм.

Находившийся в Яссах экзарх Константинопольского патриарха Никифор 17 августа 1595 года обратился с посланием к епископам и православным Киевской митрополии. Епископов он призывал покаяться — если же этого не произойдёт, то Никифор предлагал православным не признавать архиереев-униатов своими пастырями и прислать к нему кандидатов для поставления на епископские кафедры. Западнорусские архиереи оказались в критическом положении: они могли теперь сохранить за собой свои кафедры лишь при поддержке королевской власти, а такая поддержка могла быть оказана лишь после заключения унии, поэтому они стали торопиться с отправкой в Рим послов для совершения торжественного акта «подчинения» Киевской митрополии папе.

В ноябре 1595 года Кирилл (Терлецкий) и Ипатий Потий отправились в Рим. Папа и его окружение в полной мере воспользовались затруднительной ситуацией, в которой оказались западнорусские иерархи. Представленные ими «артикулы» официально не обсуждались, об их утверждении папой и принятии им на себя каких-либо обязательств по отношению к духовенству Киевской митрополии не было и речи. Киевская митрополия не рассматривалась в Риме как равноправная участница диалога, с которой можно обсуждать какие-либо вопросы и заключать соглашения. К епископам Киевской митрополии и их пастве отнеслись как к «схизматикам», ходатайствующим о их принятии в лоно Римской Церкви. Акт «подчинения» Киевской митрополии Риму состоялся 23 декабря 1595 года, когда западнорусские епископы, поцеловав туфлю понтифика[1], принесли присягу повиновения Римскому престолу «по форме, предписанной для греков, возвращающихся к единству Римской Церкви», заявив от имени западнорусского духовенства и паствы о полном принятии католицизма как догматического и церковного учения, включая определения Тридентского собора. Ни о каком сохранении каких-либо особенностей православного вероучения не было и речи.

21 января 1596 года папа утвердил апостольскую конституцию «Magnus Dominus», в которой был изложен весь процесс прихода послов и порядок заключения унии. Акт кончался словами: «Мы, настоящим нашим постановлением принимаем досточтимых братьев, Михаила архиепископа — митрополита и проч. епископов русских со всем их клиром и народом русским, живущим во владениях польского короля, в лоно католической церкви, как наших членов во Христе. И во свидетельство такой любви к ним, по апостолическому благоволению, дозволяем им и разрешаем все священные обряды и церемонии, какие употребляют они при совершении божественных служб и святейшей литургии, также при совершении прочих таинств и других священнодействий, если только эти обряды не противоречат истине и учению католической веры и не препятствуют общению с римской церковью, — позволяем и разрешаем, несмотря ни на какие другие противоположные постановления и распоряжения апостольского престола»[7]. B память этого знаменательного события были выбиты из золота и серебра памятные медали с надписью «Ruthenis receptis».

Изданная 23 февраля 1596 года папская булла «Decet Romanum Pontificem», адресованная митрополиту Киевскому, Галицкому и всея Руси Михаилу (Рогозе), не предусматривала автономии для Киевской митрополии, но гарантировала невмешательство светских властей в епископские назначения и уважение к восточной литургической традиции. Климент VIII дал разрешение ставить епископов и митрополита на месте, но каждый новый митрополит должен был обращаться в Рим за утверждением в сане.

Таким образом, добиться какой-либо особой автономии для своей Церкви епископам не удалось. Принятые в Риме решения положили начало неуклонному процессу ограничения автономии униатской церкви и сближению её внутренней жизни с порядками в других частях католического мира. При этом Римская курия не предприняла усилий для того, чтобы побудить польскую церковь согласиться на уравнение в правах католического и униатского духовенства.

В то же время нарастающий конфликт с паствой уже не позволял отказаться от объединения с Римом, хотя и заставил некоторых его сторонников перейти в лагерь противников унии. Результаты пребывания епископов в Риме обеспечили сторонникам унии полную поддержку польского короля Сигизмунда III, который предписал местным органам власти подавлять выступления противников унии.

Выступления православных против организаторов унии продолжались. На Варшавском сейме (март-май 1596 г.) князь К. К. Острожский, выступая от имени православных дворян ряда воеводств Речи Посполитой, потребовал, чтобы у епископов, отступивших от православия, были отобраны кафедры и переданы православным в соответствии с традиционными нормами права. Когда король отказался это сделать, православные дворяне — противники унии заявили, что не признают организаторов унии своими епископами и не позволят им осуществлять свою власть на территории их владений. Против унии продолжали выступать и братства, и многие представители духовенства. Однако свободе общественного и религиозного самоопределения приходил конец. Уния стала государственной программой, а борьба с ней рассматривалась как политический бунт. Первым было наказано Виленское братство — универсалом короля от 22 мая 1596 года митрополиту было приказано судить виленских братчиков как бунтовщиков и изгнать из Троицкого монастыря.

14 июня 1596 года был опубликован королевский универсал: «Имея в виду древнее соединение церквей восточной и западной, всегда способствовавшее возвышению и процветанию государства, и подражая примеру великих государей… среди других наших государственных забот мы обратили наше внимание на то, чтобы людей греческой религии в нашем государстве привести к прежнему единству с католической церковью римской, под властью одного верховного пастыря. С этой целью… отправлены были в Рим послами к папе владыки Владимирский и Луцкий. Побывав y св. отца, они уже вернулись назад и не принесли оттуда с собой ничего нового и противного вашему спасению, ничего отличного от ваших обычных церковных церемоний. Напротив, согласно с древним учением свв. отцов греческих и св. соборов, сохранили вам все в целости, ο чем и имеют дать вам подробный отчет. И так как немало знатных людей греческой веры, желающих св. унии, просили нас, чтобы мы для окончания этого дела велели собрать собор, то мы и позволили вашему митрополиту Михаилу Рогозе созвать собор в Бресте, когда он с другими вашими старшими духовными признает то наиболее удобным. Мы уверены, что вы сами, когда хорошо подумаете, не найдете для себя ничего полезнее, важнее и утешительнее, как святое соединение с католической церковью, которая водворяет и умножает между народами согласие и взаимную любовь, охраняет целость государственного союза и прочие блага земные и небесные». На собор приглашались «католики римского костёла и греческой церкви, которые к этому единству принадлежат». Участие православных ограничивалось следующим положением: «Будет вольно и всякому православному явиться на собор, только со скромностью и не приводить с собой толпы». Возможность участия в работе собора представителей протестантства, с которыми у князя Острожского к этому времени были налажены контакты на почве совместного противостояния католицизму, было таким образом исключено.

21 августа 1596 года митрополит Киевский, Галицкий и всея Руси Михаил (Рогоза) назначил начало Собора на 6 октября. Король направил в Брест своих представителей во главе с троцким воеводой Н. К. Радзивиллом, которого сопровождал военный отряд. На соборе, помимо папских легатов и уполномоченных от короля, присутствовали митрополит Рогоза и с ним пять епископов — Луцкий, Владимиро-Волынский, Полоцкий, Пинский и Холмский. Двое из семи епископов, Гедеон (Балабан) и Михаил (Копыстенский), остались на стороне православных. Но почти под всеми документами, предрешившими унию, их подписи, данные авансом, уже имелись. Таким образом, формально под программой собора стояли подписи всего западнорусского епископата.

Патриархи Восточной церкви направили на собор своих послов: александрийского патриарха представлял протосинкелл Кирилл Лукарис, который преподавал в Острожской школе с 1594 г., а вселенского патриарха — протосинкелл Никифор, с 1592 г. являвшийся патриаршим экзархом в Молдавии и Польше. По приезде в Польшу Никифор был арестован в пограничном Хотине, но, по ходатайству православных, был освобождён. Православную сторону, помимо двух епископов, отказавшихся поддержать унию, представляли настоятели наиболее чтимых православных монастырей: Киево-Печерского, Супрасльского, Жидичинского, Дерманского, послы «всего виленского клироса», многие протопопы — представители духовенства своих округов, православные дворяне во главе с князем Острожским, послы братств. Русское православное общество постаралось обеспечить себе канонически безупречное и максимально солидное представительство как от дворянства, так и от магистратов. B нарушение буквы королевского указа мобилизовались в качестве сочувствующих местные брестские протестанты. Сам князь Острожский прибыл в Брест под вооружённой охраной отряда из татар и гайдуков с пушками.

В назначенный день митрополит Михаил, не пригласив и даже не поставив в известность православную сторону, собрал епископов в церкви св. Николая — кафедральном соборе Бреста — и после литургии и молебна официально открыл собор. Все другие церкви Бреста были по приказу Ипатия (Потия) закрыты для православных, которым удалось найти для себя место лишь в частном доме протестанта пана Райского. 6 октября православные собрались здесь в ожидании приглашения от митрополита, но, не дождавшись его в течение всего дня, открыли свой собственный собор, который возглавил экзарх Никифор, имевший соответствующие письменные полномочия от Константинопольского патриарха. Желая установить формальное общение с митрополитом Михаилом, патриаршие экзархи Никифор и Кирилл Лукарис направили ему приветствие и приглашение встретиться для обсуждения организации соборных заседаний, однако митрополит не принял ни депутацию духовных лиц, ни князя Острожского. Стало ясным, что правительственный собор решил игнорировать православных.

7 октября делегация духовных послов добилась свидания с митрополитом, который принял их «с яростью и презрением» и сказал, что никакого ответа на их вопрос не будет. 8 октября третье посольство направилось к митрополиту, но уже вскоре вернулось с ответом от епископов: «Что нами сделано, то сделано. Иначе переделывать мы не можем. Худо ли, хорошо ли, но мы уже соединились с западной церковью». Дорога к открытию православного собора была таким образом расчищена. Экзарх Никифор после своего выступления предложил делегациям представить мнения православных «с мест». Главные тезисы заключались в следующем:

  • русские епископы, поддержавшие унию, — вероотступники, подлежащие наказанию лишением сана;
  • без согласия восточных патриархов один местный собор в Бресте не вправе решать вопрос об унии; такое решение незаконно, неканонично и не имеет обязательной силы.

Заседание было прервано прибытием послов от короля, в числе которых был сам Пётр Скарга. Их принял в отдельной комнате князь Острожский с епископами Гедеоном и Михаилом, а также представителями от духовных и светских участников православного собора. Королевские послы обвинили православных в нелояльности и приводе вооружённой охраны, а также в связях с еретиками-протестантами и экзархом Никифором, который был охарактеризован как союзник турок и враг Польши. Мирян — русских шляхтичей убеждали во имя Бога и отечества не вступать на путь измены и патриотически принять унию. Депутаты православной стороны, терпеливо выслушав упрёки и обвинения, пообещали довести их до сведения собора. В тот же день собор направил королевским послам ответ: «… Заявляем, что охотно приступим к соединению с римским костёлом, когда согласится на то вся Восточная церковь и особенно патриархи, когда для этого избраны будут законные пути и приняты надлежащие меры, когда согласованы будут основательно все разности в догматах и обрядах между Восточной и Западной церковью, когда, таким образом, проложен будет путь к прочному и неразрывному их соединению».

День 9 октября был последним, решающим днём собора и на униатской, и на православной стороне. Королевские послы сообщили униатскому собору, что переговоры с православными ни к чему не привели. Архиереи и архимандриты облачились в богослужебные ризы и пошли крестным ходом в храм св. Николая. Там Герман, епископ Полоцкий, зачитал заранее заготовленный текст декларации унии «всем на вечную память». Β декларации заявлялось, что русские епископы признали главенство папы, что они направляли своих братьев в Рим, и те от их имени дали клятву на верность римскому престолу. Теперь они собственноручно и за своими печатями вновь приемлют данное обязательство и вручают свою волю папским легатам. Πосле этого католические и униатские епископы вместе отправились в католический храм для пения «Te Deum». После молебна было произнесено отлучение от церкви на Гедеона Балабана епископа Львовского, Михаила Копыстенского епископа Перемышльского, на Киево-Печерского архимандрита Никифора Тура, всего на девять архимандритов и шестнадцать протопопов поимённо и в общей форме на всё духовенство, не принявшее унии. На следующий день это отлучение было обнародовано, а королю была направлена просьба: на место отлучённых назначить всюду лиц, принявших унию.

На православном соборе 9 октября под председательством Никифора состоялся суд над митрополитом и епископами-отступниками за то, что они нарушили архиерейскую клятву верности патриарху и православной вере, пренебрегли правами Константинопольского патриарха в его пределах по постановлению древних соборов, самовольно, без участия патриарха и вселенского собора, дерзнули решить вопрос ο соединении церквей и, наконец, пренебрегли троекратным вызовом их на объяснение пред патриаршими экзархами и собором. После признания всех обвинений доказанными, экзарх Никифор от лица собора объявил епископов-отступников лишёнными священного сана. Участники собора из числа мирян дали торжественный обет не повиноваться епископам-униатам[8].

Реакция и последствия

Решения униатского собора были утверждены на государственном уровне королевским универсалом от 15 октября 1596 года, которым были отлучены от церкви два оставшихся в православии епископа — львовский Гедеон и перемышльский Михаил. В ответ православные, выбирая делегатов на Варшавский сейм 1597 года, дали им поручение выдвинуть, при поддержке протестантов, встречное требование ο лишении мест архиереев, принявших унию. Так было положено начало двухвековой борьбе православных, в союзе с другими диссидентами Речи Посполитой, за свободу своего вероисповедания. Борьба эта была трудной и не рассчитанной на успех, поскольку решения в сейме, согласно конституционному закону, принимались лишь в случае единогласного одобрения всем депутатским корпусом в 300 человек. B вопросах вероисповедания такое единодушие никогда не могло быть достигнуто, поэтому всё оставалось по-старому, но, с другой стороны, это давало возможность диссидентам срывать предложения партии католиков.

К противникам унии с Римом в то время принадлежало очевидное большинство и священнослужителей, и паствы. Однако государственная власть взяла инициаторов унии под свою защиту и впоследствии сыграла важную роль в обострении конфликта вокруг заключения унии, который первоначально имел лишь внутриобщинный характер и касался лишь религиозной жизни православных Киевской митрополии. В декабре 1596 года король Сигизмунд III потребовал от своих подданных не признавать Гедеона (Балабана) и Михаила (Копыстенского) епископами и избегать общения с ними, а всем представителям власти на местах было предписано преследовать тех, кто будет выступать против унии. В начале 1597 года председательствовавший на православном соборе экзарх Никифор был обвинён в шпионаже в пользу Турции и в пользу Москвы, осуждён и заключён в Мариенбургскую крепость, где вскоре умер от голода. Кириллу Лукарису — второму патриаршему экзарху, участвовавшему в работе православного собора, — к счастью, удалось спастись бегством.

В дальнейшем государственная власть последовательно исходила из того, что единственной законной Церковью для православного населения Речи Посполитой является униатская, и для достижения этой цели не останавливалась ни перед какими мерами давления и принуждения: храмы, в которых служили священники, не принявшие унии, закрывались, сами священники лишались приходов, а богослужения разрешалось проводить лишь священникам-униатам. Православные мещане не допускались в состав городских магистратов, а ремесленники исключались из цехов. Униатское духовенство активно побуждало власть к проведению такой политики, а католическая церковь поддерживала её своим духовным авторитетом.

Вмешательство государственной власти привело к тому, что религиозный конфликт стал приобретать характер политического столкновения между государством и православным населением Речи Посполитой, которое воспринимало действия власти как посягательство на традиционное право свободно исповедовать свою религию. Православное духовенство и дворянство пытались убедить правящие круги Речи Посполитой отказаться от такой политики, но безрезультатно — власть все шире прибегала к мерам принуждения и всё чаще сталкивалась с вооружённым сопротивлением православных, особенно казачества.

С 1597 года развернулась острая религиозная полемика, которую начал иезуит Пётр Скарга, опубликовавший на русском и польском языках книгу «Synod Brzeski i iego obrona».

Не находя поддержки у правительства, православные заключили в 1599 году союз с протестантами с целью противодействовать католикам и униатам. Против такого союза многие православные, например князь Курбский, решительно высказывались, находя его неудобным в религиозном отношении. В том же 1599 году умер первый униатский митрополит Михаил (Рогоза), человек вялый, уклончивый, нерешительный. Преемником ему был назначен Ипатий (Потий), полная противоположность Рогозе. Он энергично повёл дело распространения унии, тем более что на его стороне всецело была светская власть.

Ипатий вёл борьбу с православными епископами и монастырями, отнимал у них имения, лишал лиц духовных их мест и замещал их униатами. Не один раз он делал попытку завладеть Киево-Печерской лаврой, но это ему не удалось благодаря энергичному сопротивлению архимандрита Никифора Тура. Упорную борьбу вели православные с униатами и за право владения Киево-Софийским собором. Успешнее была деятельность Потия в Вильне. Главным врагом униатов являлось здесь Троицкое братство. Потий вытеснил его из Троицкого монастыря и вместо православного основал униатское братство, поставив во главе его своего деятельного помощника, архимандрита Иосифа Вельямина Рутского — воспитанника иезуитов. Православное Троицкое братство переселилось в Святодуховский монастырь. В 1609 году все церкви в Вильне, за исключением церкви Св. Духа, были отобраны в унию. Раздражение против Потия росло, и один из жителей Вильны предпринял покушение на его жизнь. Митрополит остался в живых, потеряв только два пальца на руке.

Умный и сознательный творец и вождь унии, митрополит Ипатий вполне разделял взгляды правительства на то, что для Польши достигнутая церковная уния есть только переходный этап. Идеал — не сохранение восточного стиля унии, а скорейшая латинизация, чтобы «хлопская вера» поскорее трансформировалась в «веру господскую», уподобилась католицизму и растворилась в нём. Для этого Ипатий поставил целью создание и организацию мощного органа перевоспитания старого духовенства. Копируя методы, оправдавшие себя победой над Реформацией (создание ордена иезуитов), он также создал в униатской церкви специальный орден, поручив ему воспитание нового униатского пастырства. Главным монастырём Базилианского ордена стал Виленский Троицкий монастырь, которому были подчинены все другие захваченные в унию русские монастыри. Орден возглавил протоархимандрит Иосиф Вельямин Рутский. Базилиане подчинялись непосредственно особому прокуратору в Риме, состоящему в Римской курии. Для усиления Базилианского ордена в него направлялись католики, даже иезуиты.

После смерти Ипатия Потия (1613) четверть века униатскую церковь возглавлял митрополит Иосиф Вельямин Рутский. Именно Ипатий и Иосиф духовно сформировали и укрепили организм униатской церкви. И. Рутский материально усилил, обогатил базилиан землями, отнятыми у православных монастырей и церквей. При нём в церквях стали уничтожать иконостасы, заводить органы. В 1617 году митрополит И. Рутский созвал конгрегацию униатского монашества. Главной задачей базилиан было объявлено школьное воспитание униатской паствы, и в первую очередь — поднятие образовательного уровня самих базилиан. По соглашению с папским центром, для этой цели выделялись стипендии в католических семинариях Вильны, Праги, Вены и Рима. Ещё одно постановление конгрегации сводилось в сущности к передаче ордену верховной власти, принадлежавшей русским униатским епископам. С тех пор митрополит не имел права назначать себе викария в качестве преемника без согласия ордена. При И. Рутском в базилианский орден влилось множество католиков, занимавшихся обучением многочисленной униатской молодёжи.

Во главе православной церкви в Речи Посполитой после унии остались лишь два епископа: львовский Гедеон (Балабан) и перемышльский Михаил (Копыстенский). Первый дожил до 1607 г., а второй до 1612 г. Им приходилось полутайно рукополагать в священники, пытаясь удержать все места и церкви, которые ещё не были захвачены униатами. С их смертью долгое время отсутствовала возможность законным путём произвести какое бы то ни было епископское назначение из числа иерархов Восточной церкви. Численность православных священников неуклонно падала. Православным было безопаснее обращаться за совершением таинств к униатским священникам, а желающим стать православными священниками — покидать страну и получать посты в Валахии и Молдавии. Печальное положение православной церкви в Литве изобразил учитель Виленской братской школы Мелетий Смотрицкий в своем сочинении «Фринос, или Плач церкви восточной», напечатанном в 1610 г. После этого Сигизмунд III запретил печатать в виленской типографии книги, возбуждающие бунт против власти; экземпляры «Фриноса» были изъяты и сожжены.

Со смертью князя Константина Острожского (1608) православие лишилось сильных защитников в Речи Посполитой, пока постепенно эту функцию не взяло на себя казачество. Гетман Конашевич-Сагайдачный до самой своей смерти (1622) сдерживал фанатизм католической власти, тем более что она нуждалась в его помощи для сохранения власти над юго-восточными днепровскими окраинами, для обороны от Турции и для войны с Московским государством, о чём поляки помышляли и по воцарении Михаила Фёдоровича Романова. Гетман Конашевич-Сагайдачный гарантировал правительству верность казачьей службы на условии вероисповедной свободы для православия в границах его специальной власти, — на Киевщине.

В октябре 1620 года Иерусалимский Патриарх Феофан III, прибывший в Киев при поддержке гетмана Конашевича-Сагайдачного и Войска Запорожского, гарантировавших ему защиту и свободу, рукоположил игумена Михайловского монастыря Иова Борецкого на митрополита Киевского и назначил шесть епископов на все вакантные кафедры православной Киевской митрополии[9]. В частности, Мелетий Смотрицкий стал архиепископом Полоцким, Исаия Копинский — епископом Перемышльским, были назначены епископы во Владимир-Волынский, Луцк, Перемышль и Холм. Львовская кафедра оставлена за Иеремией Тиссаровским как тайно православным. На Украине была таким образом восстановлена православная иерархия, хотя прошло немало времени, пока православный епископат был признан польскими властями.

Король Сигизмунд III объявил патриарха Феофана самозванцем и турецким шпионом, а поставленных им православных иерархов — незаконными и подлежащими аресту и суду. Со своей стороны, митрополит униатской церкви И. Рутский анафематствовал новопоставленных православных иерархов как лжеепископов. Униатские епископы, сидевшие на их кафедрах, объявили, что не пустят их в свои города. Сам папа прислал королю указания, чтобы тот «подверг русских лжеепископов, возбуждающих мятежи, заслуженной каре». В этой ситуации лишь митрополит Иов (1620—1631) мог открыто жить в Киеве, под защитой казачества. В 1621 году он даже созвал здесь собор для выработки мер к укреплению жизненных сил православия. Другие епископы были вынуждены жить тайно в разных монастырях и управлять делами своих епархий издали. В поддержку решений собора казачество отказалось воевать с Турцией, если правительство не признает православной иерархии. Уже в 1623 году на очередном генеральном сейме православные добились прекращения открытых гонений на православие и формальной отмены враждебных православию декретов, ссылок, имущественных захватов. Облегчению положения православных помешали трагические события в Витебске — убийство униатского Полоцкого епископа Иосафата Кунцевича.

Иосафат был епископом в том же Полоцке, в который в 1620 году был поставлен православный епископ Мелетий Смотрицкий. Многие из полоцких приходов заявили себя православными и признали своим иерархом Мелетия. Иосафат со своими приверженцами организовал погромы православных дворов. Сам униатский митрополит Иосиф Рутский и королевский канцлер Лев Сапега пытались его образумить, но тщетно. Осенью 1623 года Иосафат при посещении Витебска изгнал православных из всех церквей и даже разгромил временные места для православных богослужений за городом. Эти действия вызвали яростную ответную реакцию — собравшаяся толпа набросилась на Иосафата, лично руководившего погромом, растерзала его и сбросила труп в Двину. Папа Урбан VIII специальным посланием призвал к отмщению. Около десяти горожан были казнены, Витебск был лишён Магдебургского права, повсеместно было запрещено не только строить новые, но и ремонтировать существующие православные церкви. Мелетий Смотрицкий спасся бегством в Киев, а оттуда — за границу. И хотя казачье войско заявило, что не допустит объявленного закрытия всех православных церквей, надежды на легализацию православия не сбылись. В этой атмосфере безнадёжности митрополит Иов в 1625 году отправил в Москву предложение — присоединить Малороссию к Московскому государству. Однако слабое после Смуты правительство царя Михаила Фёдоровича Романова не решилось на этот шаг, явно грозивший новой войной с Польшей. Под влиянием гонений на православную церковь снова появилась мысль о соглашении православия с униатством; хотели создать, между прочим, общего патриарха. Митрополит Иов и другие епископы допускали возможность только такого соглашения, при котором целость православной церкви не была бы нарушена. Для людей более практических такое соглашение казалось немыслимым, и они, взвесив свои выгоды, переходили из православия в униатство. Особенно сильное впечатление произвело принятие униатского исповедания Мелетием Смотрицким.

Только 14 марта 1633 года избранный в 1632 году после смерти Сигизмунда король Владислав IV признал легальное существование Киевской православной митрополии и четырёх епархий, которые до того времени существовали явочным порядком (Львов, Луцк, Перемышль и Мстиславль). Им была предоставлена полная свобода веры; утверждались права братств, школ и типографий, возвращались некоторые церкви и монастыри. Эти решения, однако, вызвали мощную оппозицию со стороны католиков и униатов, и осуществлять их на практике было чрезвычайно трудно. Униаты не хотели возвращать лучших церквей и монастырей; униатские епископы не уступали своих мест православным. Правительство не было в состоянии сдерживать ни нападения католиков и униатов на православные монастыри, ни повседневное насилие по отношению к православным. Особенно частыми стали злоупотребления правом патроната, доходившие до того, что церкви сдавались в аренду евреям, а те требовали платы за каждое богослужение.

Центром борьбы за православие и против униатов стала Малороссия. На киевскую кафедру, которую занимал престарелый митрополит Исайя, король назначил нового митрополита. Им стал Пётр Могила.

Тем временем преследование православных в Юго-Западной Руси продолжалось. По мере того как западнорусская православная знать ради карьеры и благополучия принимала католичество, а часть её владений вообще перешла в руки польской католической знати, на религиозно-политический конфликт наложился конфликт национальный, что вылилось в восстание Хмельницкого, вследствие которого Польша лишилась Левобережной Украины. Однако на территориях, оставшихся в Речи Посполитой, — на Правобережной Украине, в Белоруссии и Литве — давление и правовая дискриминация православных (так называемый диссидентский вопрос) продолжались и век спустя. Когда уже ослабленная Речь Посполитая была разделена, России достались территории полностью униатские.

В некоторых регионах, в основном в Подолье, благодаря т. н. «миссии Садковского», вернулось в православие более 2300 храмов. Однако в остальных районах, особенно в Белоруссии и на Волыни, уния пустила глубокие корни, а после издания Екатериной II декрета о свободе религии, а также в связи с тем фактом, что украинцы и белорусы были в основном крепостными польских магнатов, о переходе назад в православие не было и речи. Многие в униатской церкви полагали, что роль её как временного моста при переходе из православия в католичество завершена. Большая же часть рядовых священников желала возвращения в православие; им противостоял епископат, который под давлением Рима начал переводить униатов в латинский обряд. В 1833 году перешла в православие Почаевская лавра, а в феврале 1839 года под руководством Иосифа Семашко состоялся Полоцкий собор[10], на котором было принято решение о воссоединении униатов с Российской православной церковью[11][12][13].

После подавления польского восстания 1863 года были ликвидированы грекокатолические приходы Холмщины, попытки сопротивления пресекались репрессиями, некоторые из замученных за отказ перейти в православие грекокатоликов были впоследствии канонизированы Католической церковью (Пратулинские мученики).

В СССР униаты преследовались: их церковь была запрещена весной 1946 года в соответствии с решениями Львовского Собора, объявившего об упразднении Брестской унии[14], храмы были переданы епархиям Московского Патриархата.

С 1990 года на западе Украины начался процесс возрождения Греко-католической церкви и возврат храмов, отобранных у грекокатоликов в 1946 году.

См. также

Напишите отзыв о статье "Брестская уния"

Примечания

  1. 1 2 3 4 Дмитриев М. В. Между Римом и Царьградом. Генезис Брестской церковной унии 1595—1596 гг. М.: Издательство МГУ, 2003
  2. 1 2 Униатская церковь // [dic.academic.ru/dic.nsf/sie/18255/%D0%A3%D0%9D%D0%98%D0%90%D0%A2%D0%A1%D0%9A%D0%90%D0%AF Советская историческая энциклопедия]
  3. Статья [ru.wikisource.org/wiki/ЭСБЕ/Южнорусская_литература Южнорусская литература] в ЭСБЕ.
  4. 1 2 [kds.eparhia.ru/bibliot/istorserkvi/kartacev/oseripoisiicervi/tom1/obiaharaia/ Карташев А. В. Очерки по истории Русской церкви, том I. Общая характеристика положения православной церкви за первую половину XVI века: правление Сигизмунда I (1506—1548 гг.)]
  5. Церковный патронат — институт церковного права, в силу которого лицу или учреждению предоставляется известная совокупность прав и обязанностей по отношению к церковной должности и в особенности к её замещению. Это право основывается на каких-либо заслугах перед церковью (пожертвование земельного участка, возведение церкви, финансирование церковной должности). Лицо, обладающее патронатом, имеет право представлять своего кандидата на вакантную должность в церкви, по отношению к которой существует патронат. Кроме этого, патрону принадлежат права на место на хорах во время богослужения, место в церковных процессиях, поминовение в церковных молитвах; а также право надзора за управлением церковным имуществом.
  6. [kds.eparhia.ru/bibliot/istorserkvi/kartacev/oseripoisiicervi/tom1/mitmihailrogoza/ Карташев А. В. Очерки по истории Русской Церкви, том I. Митрополит Михаил Рогоза (1589—1596 гг.)]
  7. [kds.eparhia.ru/bibliot/istorserkvi/kartacev/oseripoisiicervi/tom1/deiievrime/ Карташев А. В. Очерки по истории Русской Церкви, том I. Действие в Риме]
  8. [kds.eparhia.ru/bibliot/istorserkvi/kartacev/oseripoisiicervi/tom1/otiesobora/ Карташев А. В. Очерки по истории Русской Церкви, том I. Открытие собора]
  9. [icl.org.ua/index.php?option=com_content&task=view&id=305&Itemid=66 Высшая церковная власть в Западнорусской митрополии в XV—XVII вв.]
  10. Пятидесятилѣтіе (1839—1889) возсоединенія съ православною церковью западно-русскихъ уніатовъ. Соборныя дѣянія и торжественныя служенія въ 1839 году. СПб., Сѵнодальная Типографія, 1889 (вместе изданы воспоминания Архиепископа Антония Зубко и другие материалы)
  11. [www.pravenc.ru/text/150023.html ВЕДОМСТВО ПРАВОСЛАВНОГО ИСПОВЕДАНИЯ]
  12. [www.gumer.info/bogoslov_Buks/History_Church/rusak/03.php Воссоединение униатов] // Русак В. История Российской Церкви. 2002.
  13. [www.pravoslavie.ru/arhiv/050513111111.htm Воссоединение униатов и исторические судьбы белорусского народа]
  14. Владислав Петрушко. [www.pravoslavie.ru/archiv/katolicinrus2.htm Краткий очерк истории Католической церкви в России (Часть 2)] Православие.ру, 30 января 2003

Литература

  • Уния церковная // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • Булатецкий О. Ю. [www.zpu-journal.ru/e-zpu/2008/6/Bulatetskiy/ Брестская церковная уния: утверждение католицизма как государственной религии. Сопротивление православного населения Речи Посполитой (1596—1620 гг.)] // «Знание. Понимание. Умение». — 2008. — № 6 — История.
  • Католическая энциклопедия. М.: 2002. Т. I. С. 754—758.
  • Дмитриев М. В., Флоря Б. Н., Яковенко С. Г. Брестская уния 1596 г. и обществ.-полит. борьба на Украине и в Белоруссии в кон. XVI — нач. XVII в. М., 1996
  • [www.pravenc.ru/text/153419.html Брестская уния] // Православная энциклопедия. Том VI. — М.: Церковно-научный центр «Православная энциклопедия», 2003. — С. 238-242. — 752 с. — 39 000 экз. — ISBN 5-89572-010-2
  • Святослав Липовецкий. [www.cerkva.od.ua/index.php?option=com_content&task=view&id=424&Itemid=1 Три «ликвидации» УГКЦ. К 20-летию восстановления Украинской греко-католической церкви]
  • Лабынцев Ю. А. Щавинская Л. Л. НЕКОТОРЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА И СРЕДСТВА ПОДДЕРЖАНИЯ БЕЛОРУССКО-УКРАИНСКОЙ УНИАТСКОЙ ЛИТУРГИЧЕСКОЙ ПРАКТИКИ В XVII—XIX ВЕКАХ //Древняя Русь. Вопросы медиевистики. 2000. № 2. С. 124—136.
  • Петрушко В. И. К вопросу о восприятии идеи унии западнорусскими и православными епископами накануне Брестского Собора 1596 года //Вестник церковной истории. 2007. № 3(7). С. 169—185.
  • Слюнькова И. Н. Проект уничтожения греко-российского вероисповедания, представленный в 1717 г. государственным чинам Речи Посполитой иезуитом С. Жебровским // Вестник церковной истории. 2007. № 3(7). С. 186—195.

Отрывок, характеризующий Брестская уния

– То то говорю, – сказал Алпатыч. – Пьют? – коротко спросил он.
– Весь взбуровился, Яков Алпатыч: другую бочку привезли.
– Так ты слушай. Я к исправнику поеду, а ты народу повести, и чтоб они это бросили, и чтоб подводы были.
– Слушаю, – отвечал Дрон.
Больше Яков Алпатыч не настаивал. Он долго управлял народом и знал, что главное средство для того, чтобы люди повиновались, состоит в том, чтобы не показывать им сомнения в том, что они могут не повиноваться. Добившись от Дрона покорного «слушаю с», Яков Алпатыч удовлетворился этим, хотя он не только сомневался, но почти был уверен в том, что подводы без помощи воинской команды не будут доставлены.
И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.

Х
После похорон отца княжна Марья заперлась в своей комнате и никого не впускала к себе. К двери подошла девушка сказать, что Алпатыч пришел спросить приказания об отъезде. (Это было еще до разговора Алпатыча с Дроном.) Княжна Марья приподнялась с дивана, на котором она лежала, и сквозь затворенную дверь проговорила, что она никуда и никогда не поедет и просит, чтобы ее оставили в покое.
Окна комнаты, в которой лежала княжна Марья, были на запад. Она лежала на диване лицом к стене и, перебирая пальцами пуговицы на кожаной подушке, видела только эту подушку, и неясные мысли ее были сосредоточены на одном: она думала о невозвратимости смерти и о той своей душевной мерзости, которой она не знала до сих пор и которая выказалась во время болезни ее отца. Она хотела, но не смела молиться, не смела в том душевном состоянии, в котором она находилась, обращаться к богу. Она долго лежала в этом положении.
Солнце зашло на другую сторону дома и косыми вечерними лучами в открытые окна осветило комнату и часть сафьянной подушки, на которую смотрела княжна Марья. Ход мыслей ее вдруг приостановился. Она бессознательно приподнялась, оправила волоса, встала и подошла к окну, невольно вдыхая в себя прохладу ясного, но ветреного вечера.
«Да, теперь тебе удобно любоваться вечером! Его уж нет, и никто тебе не помешает», – сказала она себе, и, опустившись на стул, она упала головой на подоконник.
Кто то нежным и тихим голосом назвал ее со стороны сада и поцеловал в голову. Она оглянулась. Это была m lle Bourienne, в черном платье и плерезах. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на нее. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней, вспомнились княжне Марье; вспомнилось и то, как он последнее время изменился к m lle Bourienne, не мог ее видеть, и, стало быть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ей. «Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого нибудь! – подумала она.
Княжне Марье живо представилось положение m lle Bourienne, в последнее время отдаленной от ее общества, но вместе с тем зависящей от нее и живущей в чужом доме. И ей стало жалко ее. Она кротко вопросительно посмотрела на нее и протянула ей руку. M lle Bourienne тотчас заплакала, стала целовать ее руку и говорить о горе, постигшем княжну, делая себя участницей этого горя. Она говорила о том, что единственное утешение в ее горе есть то, что княжна позволила ей разделить его с нею. Она говорила, что все бывшие недоразумения должны уничтожиться перед великим горем, что она чувствует себя чистой перед всеми и что он оттуда видит ее любовь и благодарность. Княжна слушала ее, не понимая ее слов, но изредка взглядывая на нее и вслушиваясь в звуки ее голоса.
– Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – помолчав немного, сказала m lle Bourienne. – Я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе; но я моей любовью к вам обязана это сделать… Алпатыч был у вас? Говорил он с вами об отъезде? – спросила она.
Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. «Разве можно было что нибудь предпринимать теперь, думать о чем нибудь? Разве не все равно? Она не отвечала.
– Вы знаете ли, chere Marie, – сказала m lle Bourienne, – знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадем в плен, и бог знает…
Княжна Марья смотрела на свою подругу, не понимая того, что она говорила.
– Ах, ежели бы кто нибудь знал, как мне все все равно теперь, – сказала она. – Разумеется, я ни за что не желала бы уехать от него… Алпатыч мне говорил что то об отъезде… Поговорите с ним, я ничего, ничего не могу и не хочу…
– Я говорила с ним. Он надеется, что мы успеем уехать завтра; но я думаю, что теперь лучше бы было остаться здесь, – сказала m lle Bourienne. – Потому что, согласитесь, chere Marie, попасть в руки солдат или бунтующих мужиков на дороге – было бы ужасно. – M lle Bourienne достала из ридикюля объявление на нерусской необыкновенной бумаге французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французскими властями, и подала ее княжне.
– Я думаю, что лучше обратиться к этому генералу, – сказала m lle Bourienne, – и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.
Княжна Марья читала бумагу, и сухие рыдания задергали ее лицо.
– Через кого вы получили это? – сказала она.
– Вероятно, узнали, что я француженка по имени, – краснея, сказала m lle Bourienne.
Княжна Марья с бумагой в руке встала от окна и с бледным лицом вышла из комнаты и пошла в бывший кабинет князя Андрея.
– Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, Дронушку, кого нибудь, – сказала княжна Марья, – и скажите Амалье Карловне, чтобы она не входила ко мне, – прибавила она, услыхав голос m lle Bourienne. – Поскорее ехать! Ехать скорее! – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов.
«Чтобы князь Андрей знал, что она во власти французов! Чтоб она, дочь князя Николая Андреича Болконского, просила господина генерала Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями! – Эта мысль приводила ее в ужас, заставляла ее содрогаться, краснеть и чувствовать еще не испытанные ею припадки злобы и гордости. Все, что только было тяжелого и, главное, оскорбительного в ее положении, живо представлялось ей. «Они, французы, поселятся в этом доме; господин генерал Рамо займет кабинет князя Андрея; будет для забавы перебирать и читать его письма и бумаги. M lle Bourienne lui fera les honneurs de Богучарово. [Мадемуазель Бурьен будет принимать его с почестями в Богучарове.] Мне дадут комнатку из милости; солдаты разорят свежую могилу отца, чтобы снять с него кресты и звезды; они мне будут рассказывать о победах над русскими, будут притворно выражать сочувствие моему горю… – думала княжна Марья не своими мыслями, но чувствуя себя обязанной думать за себя мыслями своего отца и брата. Для нее лично было все равно, где бы ни оставаться и что бы с ней ни было; но она чувствовала себя вместе с тем представительницей своего покойного отца и князя Андрея. Она невольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. Что бы они сказали, что бы они сделали теперь, то самое она чувствовала необходимым сделать. Она пошла в кабинет князя Андрея и, стараясь проникнуться его мыслями, обдумывала свое положение.
Требования жизни, которые она считала уничтоженными со смертью отца, вдруг с новой, еще неизвестной силой возникли перед княжной Марьей и охватили ее. Взволнованная, красная, она ходила по комнате, требуя к себе то Алпатыча, то Михаила Ивановича, то Тихона, то Дрона. Дуняша, няня и все девушки ничего не могли сказать о том, в какой мере справедливо было то, что объявила m lle Bourienne. Алпатыча не было дома: он уехал к начальству. Призванный Михаил Иваныч, архитектор, явившийся к княжне Марье с заспанными глазами, ничего не мог сказать ей. Он точно с той же улыбкой согласия, с которой он привык в продолжение пятнадцати лет отвечать, не выражая своего мнения, на обращения старого князя, отвечал на вопросы княжны Марьи, так что ничего определенного нельзя было вывести из его ответов. Призванный старый камердинер Тихон, с опавшим и осунувшимся лицом, носившим на себе отпечаток неизлечимого горя, отвечал «слушаю с» на все вопросы княжны Марьи и едва удерживался от рыданий, глядя на нее.
Наконец вошел в комнату староста Дрон и, низко поклонившись княжне, остановился у притолоки.
Княжна Марья прошлась по комнате и остановилась против него.
– Дронушка, – сказала княжна Марья, видевшая в нем несомненного друга, того самого Дронушку, который из своей ежегодной поездки на ярмарку в Вязьму привозил ей всякий раз и с улыбкой подавал свой особенный пряник. – Дронушка, теперь, после нашего несчастия, – начала она и замолчала, не в силах говорить дальше.
– Все под богом ходим, – со вздохом сказал он. Они помолчали.
– Дронушка, Алпатыч куда то уехал, мне не к кому обратиться. Правду ли мне говорят, что мне и уехать нельзя?
– Отчего же тебе не ехать, ваше сиятельство, ехать можно, – сказал Дрон.
– Мне сказали, что опасно от неприятеля. Голубчик, я ничего не могу, ничего не понимаю, со мной никого нет. Я непременно хочу ехать ночью или завтра рано утром. – Дрон молчал. Он исподлобья взглянул на княжну Марью.
– Лошадей нет, – сказал он, – я и Яков Алпатычу говорил.
– Отчего же нет? – сказала княжна.
– Все от божьего наказания, – сказал Дрон. – Какие лошади были, под войска разобрали, а какие подохли, нынче год какой. Не то лошадей кормить, а как бы самим с голоду не помереть! И так по три дня не емши сидят. Нет ничего, разорили вконец.
Княжна Марья внимательно слушала то, что он говорил ей.
– Мужики разорены? У них хлеба нет? – спросила она.
– Голодной смертью помирают, – сказал Дрон, – не то что подводы…
– Да отчего же ты не сказал, Дронушка? Разве нельзя помочь? Я все сделаю, что могу… – Княжне Марье странно было думать, что теперь, в такую минуту, когда такое горе наполняло ее душу, могли быть люди богатые и бедные и что могли богатые не помочь бедным. Она смутно знала и слышала, что бывает господский хлеб и что его дают мужикам. Она знала тоже, что ни брат, ни отец ее не отказали бы в нужде мужикам; она только боялась ошибиться как нибудь в словах насчет этой раздачи мужикам хлеба, которым она хотела распорядиться. Она была рада тому, что ей представился предлог заботы, такой, для которой ей не совестно забыть свое горе. Она стала расспрашивать Дронушку подробности о нуждах мужиков и о том, что есть господского в Богучарове.
– Ведь у нас есть хлеб господский, братнин? – спросила она.
– Господский хлеб весь цел, – с гордостью сказал Дрон, – наш князь не приказывал продавать.
– Выдай его мужикам, выдай все, что им нужно: я тебе именем брата разрешаю, – сказала княжна Марья.
Дрон ничего не ответил и глубоко вздохнул.
– Ты раздай им этот хлеб, ежели его довольно будет для них. Все раздай. Я тебе приказываю именем брата, и скажи им: что, что наше, то и ихнее. Мы ничего не пожалеем для них. Так ты скажи.
Дрон пристально смотрел на княжну, в то время как она говорила.
– Уволь ты меня, матушка, ради бога, вели от меня ключи принять, – сказал он. – Служил двадцать три года, худого не делал; уволь, ради бога.
Княжна Марья не понимала, чего он хотел от нее и от чего он просил уволить себя. Она отвечала ему, что она никогда не сомневалась в его преданности и что она все готова сделать для него и для мужиков.


Через час после этого Дуняша пришла к княжне с известием, что пришел Дрон и все мужики, по приказанию княжны, собрались у амбара, желая переговорить с госпожою.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна Марья, – я только сказала Дронушке, чтобы раздать им хлеба.
– Только ради бога, княжна матушка, прикажите их прогнать и не ходите к ним. Все обман один, – говорила Дуняша, – а Яков Алпатыч приедут, и поедем… и вы не извольте…
– Какой же обман? – удивленно спросила княжна
– Да уж я знаю, только послушайте меня, ради бога. Вот и няню хоть спросите. Говорят, не согласны уезжать по вашему приказанию.
– Ты что нибудь не то говоришь. Да я никогда не приказывала уезжать… – сказала княжна Марья. – Позови Дронушку.
Пришедший Дрон подтвердил слова Дуняши: мужики пришли по приказанию княжны.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна. – Ты, верно, не так передал им. Я только сказала, чтобы ты им отдал хлеб.
Дрон, не отвечая, вздохнул.
– Если прикажете, они уйдут, – сказал он.
– Нет, нет, я пойду к ним, – сказала княжна Марья
Несмотря на отговариванье Дуняши и няни, княжна Марья вышла на крыльцо. Дрон, Дуняша, няня и Михаил Иваныч шли за нею. «Они, вероятно, думают, что я предлагаю им хлеб с тем, чтобы они остались на своих местах, и сама уеду, бросив их на произвол французов, – думала княжна Марья. – Я им буду обещать месячину в подмосковной, квартиры; я уверена, что Andre еще больше бы сделав на моем месте», – думала она, подходя в сумерках к толпе, стоявшей на выгоне у амбара.
Толпа, скучиваясь, зашевелилась, и быстро снялись шляпы. Княжна Марья, опустив глаза и путаясь ногами в платье, близко подошла к ним. Столько разнообразных старых и молодых глаз было устремлено на нее и столько было разных лиц, что княжна Марья не видала ни одного лица и, чувствуя необходимость говорить вдруг со всеми, не знала, как быть. Но опять сознание того, что она – представительница отца и брата, придало ей силы, и она смело начала свою речь.
– Я очень рада, что вы пришли, – начала княжна Марья, не поднимая глаз и чувствуя, как быстро и сильно билось ее сердце. – Мне Дронушка сказал, что вас разорила война. Это наше общее горе, и я ничего не пожалею, чтобы помочь вам. Я сама еду, потому что уже опасно здесь и неприятель близко… потому что… Я вам отдаю все, мои друзья, и прошу вас взять все, весь хлеб наш, чтобы у вас не было нужды. А ежели вам сказали, что я отдаю вам хлеб с тем, чтобы вы остались здесь, то это неправда. Я, напротив, прошу вас уезжать со всем вашим имуществом в нашу подмосковную, и там я беру на себя и обещаю вам, что вы не будете нуждаться. Вам дадут и домы и хлеба. – Княжна остановилась. В толпе только слышались вздохи.
– Я не от себя делаю это, – продолжала княжна, – я это делаю именем покойного отца, который был вам хорошим барином, и за брата, и его сына.
Она опять остановилась. Никто не прерывал ее молчания.
– Горе наше общее, и будем делить всё пополам. Все, что мое, то ваше, – сказала она, оглядывая лица, стоявшие перед нею.
Все глаза смотрели на нее с одинаковым выражением, значения которого она не могла понять. Было ли это любопытство, преданность, благодарность, или испуг и недоверие, но выражение на всех лицах было одинаковое.
– Много довольны вашей милостью, только нам брать господский хлеб не приходится, – сказал голос сзади.
– Да отчего же? – сказала княжна.
Никто не ответил, и княжна Марья, оглядываясь по толпе, замечала, что теперь все глаза, с которыми она встречалась, тотчас же опускались.
– Отчего же вы не хотите? – спросила она опять.
Никто не отвечал.
Княжне Марье становилось тяжело от этого молчанья; она старалась уловить чей нибудь взгляд.
– Отчего вы не говорите? – обратилась княжна к старому старику, который, облокотившись на палку, стоял перед ней. – Скажи, ежели ты думаешь, что еще что нибудь нужно. Я все сделаю, – сказала она, уловив его взгляд. Но он, как бы рассердившись за это, опустил совсем голову и проговорил:
– Чего соглашаться то, не нужно нам хлеба.
– Что ж, нам все бросить то? Не согласны. Не согласны… Нет нашего согласия. Мы тебя жалеем, а нашего согласия нет. Поезжай сама, одна… – раздалось в толпе с разных сторон. И опять на всех лицах этой толпы показалось одно и то же выражение, и теперь это было уже наверное не выражение любопытства и благодарности, а выражение озлобленной решительности.
– Да вы не поняли, верно, – с грустной улыбкой сказала княжна Марья. – Отчего вы не хотите ехать? Я обещаю поселить вас, кормить. А здесь неприятель разорит вас…
Но голос ее заглушали голоса толпы.
– Нет нашего согласия, пускай разоряет! Не берем твоего хлеба, нет согласия нашего!
Княжна Марья старалась уловить опять чей нибудь взгляд из толпы, но ни один взгляд не был устремлен на нее; глаза, очевидно, избегали ее. Ей стало странно и неловко.
– Вишь, научила ловко, за ней в крепость иди! Дома разори да в кабалу и ступай. Как же! Я хлеб, мол, отдам! – слышались голоса в толпе.
Княжна Марья, опустив голову, вышла из круга и пошла в дом. Повторив Дрону приказание о том, чтобы завтра были лошади для отъезда, она ушла в свою комнату и осталась одна с своими мыслями.


Долго эту ночь княжна Марья сидела у открытого окна в своей комнате, прислушиваясь к звукам говора мужиков, доносившегося с деревни, но она не думала о них. Она чувствовала, что, сколько бы она ни думала о них, она не могла бы понять их. Она думала все об одном – о своем горе, которое теперь, после перерыва, произведенного заботами о настоящем, уже сделалось для нее прошедшим. Она теперь уже могла вспоминать, могла плакать и могла молиться. С заходом солнца ветер затих. Ночь была тихая и свежая. В двенадцатом часу голоса стали затихать, пропел петух, из за лип стала выходить полная луна, поднялся свежий, белый туман роса, и над деревней и над домом воцарилась тишина.
Одна за другой представлялись ей картины близкого прошедшего – болезни и последних минут отца. И с грустной радостью она теперь останавливалась на этих образах, отгоняя от себя с ужасом только одно последнее представление его смерти, которое – она чувствовала – она была не в силах созерцать даже в своем воображении в этот тихий и таинственный час ночи. И картины эти представлялись ей с такой ясностью и с такими подробностями, что они казались ей то действительностью, то прошедшим, то будущим.
То ей живо представлялась та минута, когда с ним сделался удар и его из сада в Лысых Горах волокли под руки и он бормотал что то бессильным языком, дергал седыми бровями и беспокойно и робко смотрел на нее.
«Он и тогда хотел сказать мне то, что он сказал мне в день своей смерти, – думала она. – Он всегда думал то, что он сказал мне». И вот ей со всеми подробностями вспомнилась та ночь в Лысых Горах накануне сделавшегося с ним удара, когда княжна Марья, предчувствуя беду, против его воли осталась с ним. Она не спала и ночью на цыпочках сошла вниз и, подойдя к двери в цветочную, в которой в эту ночь ночевал ее отец, прислушалась к его голосу. Он измученным, усталым голосом говорил что то с Тихоном. Ему, видно, хотелось поговорить. «И отчего он не позвал меня? Отчего он не позволил быть мне тут на месте Тихона? – думала тогда и теперь княжна Марья. – Уж он не выскажет никогда никому теперь всего того, что было в его душе. Уж никогда не вернется для него и для меня эта минута, когда бы он говорил все, что ему хотелось высказать, а я, а не Тихон, слушала бы и понимала его. Отчего я не вошла тогда в комнату? – думала она. – Может быть, он тогда же бы сказал мне то, что он сказал в день смерти. Он и тогда в разговоре с Тихоном два раза спросил про меня. Ему хотелось меня видеть, а я стояла тут, за дверью. Ему было грустно, тяжело говорить с Тихоном, который не понимал его. Помню, как он заговорил с ним про Лизу, как живую, – он забыл, что она умерла, и Тихон напомнил ему, что ее уже нет, и он закричал: „Дурак“. Ему тяжело было. Я слышала из за двери, как он, кряхтя, лег на кровать и громко прокричал: „Бог мой!Отчего я не взошла тогда? Что ж бы он сделал мне? Что бы я потеряла? А может быть, тогда же он утешился бы, он сказал бы мне это слово“. И княжна Марья вслух произнесла то ласковое слово, которое он сказал ей в день смерти. «Ду ше нь ка! – повторила княжна Марья это слово и зарыдала облегчающими душу слезами. Она видела теперь перед собою его лицо. И не то лицо, которое она знала с тех пор, как себя помнила, и которое она всегда видела издалека; а то лицо – робкое и слабое, которое она в последний день, пригибаясь к его рту, чтобы слышать то, что он говорил, в первый раз рассмотрела вблизи со всеми его морщинами и подробностями.
«Душенька», – повторила она.
«Что он думал, когда сказал это слово? Что он думает теперь? – вдруг пришел ей вопрос, и в ответ на это она увидала его перед собой с тем выражением лица, которое у него было в гробу на обвязанном белым платком лице. И тот ужас, который охватил ее тогда, когда она прикоснулась к нему и убедилась, что это не только не был он, но что то таинственное и отталкивающее, охватил ее и теперь. Она хотела думать о другом, хотела молиться и ничего не могла сделать. Она большими открытыми глазами смотрела на лунный свет и тени, всякую секунду ждала увидеть его мертвое лицо и чувствовала, что тишина, стоявшая над домом и в доме, заковывала ее.
– Дуняша! – прошептала она. – Дуняша! – вскрикнула она диким голосом и, вырвавшись из тишины, побежала к девичьей, навстречу бегущим к ней няне и девушкам.


17 го августа Ростов и Ильин, сопутствуемые только что вернувшимся из плена Лаврушкой и вестовым гусаром, из своей стоянки Янково, в пятнадцати верстах от Богучарова, поехали кататься верхами – попробовать новую, купленную Ильиным лошадь и разузнать, нет ли в деревнях сена.
Богучарово находилось последние три дня между двумя неприятельскими армиями, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как и французский авангард, и потому Ростов, как заботливый эскадронный командир, желал прежде французов воспользоваться тем провиантом, который оставался в Богучарове.
Ростов и Ильин были в самом веселом расположении духа. Дорогой в Богучарово, в княжеское именье с усадьбой, где они надеялись найти большую дворню и хорошеньких девушек, они то расспрашивали Лаврушку о Наполеоне и смеялись его рассказам, то перегонялись, пробуя лошадь Ильина.
Ростов и не знал и не думал, что эта деревня, в которую он ехал, была именье того самого Болконского, который был женихом его сестры.
Ростов с Ильиным в последний раз выпустили на перегонку лошадей в изволок перед Богучаровым, и Ростов, перегнавший Ильина, первый вскакал в улицу деревни Богучарова.
– Ты вперед взял, – говорил раскрасневшийся Ильин.
– Да, всё вперед, и на лугу вперед, и тут, – отвечал Ростов, поглаживая рукой своего взмылившегося донца.
– А я на французской, ваше сиятельство, – сзади говорил Лаврушка, называя французской свою упряжную клячу, – перегнал бы, да только срамить не хотел.
Они шагом подъехали к амбару, у которого стояла большая толпа мужиков.
Некоторые мужики сняли шапки, некоторые, не снимая шапок, смотрели на подъехавших. Два старые длинные мужика, с сморщенными лицами и редкими бородами, вышли из кабака и с улыбками, качаясь и распевая какую то нескладную песню, подошли к офицерам.
– Молодцы! – сказал, смеясь, Ростов. – Что, сено есть?
– И одинакие какие… – сказал Ильин.
– Развесе…oo…ооо…лая бесе… бесе… – распевали мужики с счастливыми улыбками.
Один мужик вышел из толпы и подошел к Ростову.
– Вы из каких будете? – спросил он.
– Французы, – отвечал, смеючись, Ильин. – Вот и Наполеон сам, – сказал он, указывая на Лаврушку.
– Стало быть, русские будете? – переспросил мужик.
– А много вашей силы тут? – спросил другой небольшой мужик, подходя к ним.
– Много, много, – отвечал Ростов. – Да вы что ж собрались тут? – прибавил он. – Праздник, что ль?
– Старички собрались, по мирскому делу, – отвечал мужик, отходя от него.
В это время по дороге от барского дома показались две женщины и человек в белой шляпе, шедшие к офицерам.
– В розовом моя, чур не отбивать! – сказал Ильин, заметив решительно подвигавшуюся к нему Дуняшу.
– Наша будет! – подмигнув, сказал Ильину Лаврушка.
– Что, моя красавица, нужно? – сказал Ильин, улыбаясь.
– Княжна приказали узнать, какого вы полка и ваши фамилии?
– Это граф Ростов, эскадронный командир, а я ваш покорный слуга.
– Бе…се…е…ду…шка! – распевал пьяный мужик, счастливо улыбаясь и глядя на Ильина, разговаривающего с девушкой. Вслед за Дуняшей подошел к Ростову Алпатыч, еще издали сняв свою шляпу.
– Осмелюсь обеспокоить, ваше благородие, – сказал он с почтительностью, но с относительным пренебрежением к юности этого офицера и заложив руку за пазуху. – Моя госпожа, дочь скончавшегося сего пятнадцатого числа генерал аншефа князя Николая Андреевича Болконского, находясь в затруднении по случаю невежества этих лиц, – он указал на мужиков, – просит вас пожаловать… не угодно ли будет, – с грустной улыбкой сказал Алпатыч, – отъехать несколько, а то не так удобно при… – Алпатыч указал на двух мужиков, которые сзади так и носились около него, как слепни около лошади.
– А!.. Алпатыч… А? Яков Алпатыч!.. Важно! прости ради Христа. Важно! А?.. – говорили мужики, радостно улыбаясь ему. Ростов посмотрел на пьяных стариков и улыбнулся.
– Или, может, это утешает ваше сиятельство? – сказал Яков Алпатыч с степенным видом, не заложенной за пазуху рукой указывая на стариков.
– Нет, тут утешенья мало, – сказал Ростов и отъехал. – В чем дело? – спросил он.
– Осмелюсь доложить вашему сиятельству, что грубый народ здешний не желает выпустить госпожу из имения и угрожает отпречь лошадей, так что с утра все уложено и ее сиятельство не могут выехать.
– Не может быть! – вскрикнул Ростов.
– Имею честь докладывать вам сущую правду, – повторил Алпатыч.
Ростов слез с лошади и, передав ее вестовому, пошел с Алпатычем к дому, расспрашивая его о подробностях дела. Действительно, вчерашнее предложение княжны мужикам хлеба, ее объяснение с Дроном и с сходкою так испортили дело, что Дрон окончательно сдал ключи, присоединился к мужикам и не являлся по требованию Алпатыча и что поутру, когда княжна велела закладывать, чтобы ехать, мужики вышли большой толпой к амбару и выслали сказать, что они не выпустят княжны из деревни, что есть приказ, чтобы не вывозиться, и они выпрягут лошадей. Алпатыч выходил к ним, усовещивая их, но ему отвечали (больше всех говорил Карп; Дрон не показывался из толпы), что княжну нельзя выпустить, что на то приказ есть; а что пускай княжна остается, и они по старому будут служить ей и во всем повиноваться.
В ту минуту, когда Ростов и Ильин проскакали по дороге, княжна Марья, несмотря на отговариванье Алпатыча, няни и девушек, велела закладывать и хотела ехать; но, увидав проскакавших кавалеристов, их приняли за французов, кучера разбежались, и в доме поднялся плач женщин.
– Батюшка! отец родной! бог тебя послал, – говорили умиленные голоса, в то время как Ростов проходил через переднюю.
Княжна Марья, потерянная и бессильная, сидела в зале, в то время как к ней ввели Ростова. Она не понимала, кто он, и зачем он, и что с нею будет. Увидав его русское лицо и по входу его и первым сказанным словам признав его за человека своего круга, она взглянула на него своим глубоким и лучистым взглядом и начала говорить обрывавшимся и дрожавшим от волнения голосом. Ростову тотчас же представилось что то романическое в этой встрече. «Беззащитная, убитая горем девушка, одна, оставленная на произвол грубых, бунтующих мужиков! И какая то странная судьба натолкнула меня сюда! – думал Ростов, слушяя ее и глядя на нее. – И какая кротость, благородство в ее чертах и в выражении! – думал он, слушая ее робкий рассказ.
Когда она заговорила о том, что все это случилось на другой день после похорон отца, ее голос задрожал. Она отвернулась и потом, как бы боясь, чтобы Ростов не принял ее слова за желание разжалобить его, вопросительно испуганно взглянула на него. У Ростова слезы стояли в глазах. Княжна Марья заметила это и благодарно посмотрела на Ростова тем своим лучистым взглядом, который заставлял забывать некрасивость ее лица.
– Не могу выразить, княжна, как я счастлив тем, что я случайно заехал сюда и буду в состоянии показать вам свою готовность, – сказал Ростов, вставая. – Извольте ехать, и я отвечаю вам своей честью, что ни один человек не посмеет сделать вам неприятность, ежели вы мне только позволите конвоировать вас, – и, почтительно поклонившись, как кланяются дамам царской крови, он направился к двери.
Почтительностью своего тона Ростов как будто показывал, что, несмотря на то, что он за счастье бы счел свое знакомство с нею, он не хотел пользоваться случаем ее несчастия для сближения с нею.
Княжна Марья поняла и оценила этот тон.
– Я очень, очень благодарна вам, – сказала ему княжна по французски, – но надеюсь, что все это было только недоразуменье и что никто не виноват в том. – Княжна вдруг заплакала. – Извините меня, – сказала она.
Ростов, нахмурившись, еще раз низко поклонился и вышел из комнаты.


– Ну что, мила? Нет, брат, розовая моя прелесть, и Дуняшей зовут… – Но, взглянув на лицо Ростова, Ильин замолк. Он видел, что его герой и командир находился совсем в другом строе мыслей.
Ростов злобно оглянулся на Ильина и, не отвечая ему, быстрыми шагами направился к деревне.
– Я им покажу, я им задам, разбойникам! – говорил он про себя.
Алпатыч плывущим шагом, чтобы только не бежать, рысью едва догнал Ростова.
– Какое решение изволили принять? – сказал он, догнав его.
Ростов остановился и, сжав кулаки, вдруг грозно подвинулся на Алпатыча.
– Решенье? Какое решенье? Старый хрыч! – крикнул он на него. – Ты чего смотрел? А? Мужики бунтуют, а ты не умеешь справиться? Ты сам изменник. Знаю я вас, шкуру спущу со всех… – И, как будто боясь растратить понапрасну запас своей горячности, он оставил Алпатыча и быстро пошел вперед. Алпатыч, подавив чувство оскорбления, плывущим шагом поспевал за Ростовым и продолжал сообщать ему свои соображения. Он говорил, что мужики находились в закоснелости, что в настоящую минуту было неблагоразумно противуборствовать им, не имея военной команды, что не лучше ли бы было послать прежде за командой.
– Я им дам воинскую команду… Я их попротивоборствую, – бессмысленно приговаривал Николай, задыхаясь от неразумной животной злобы и потребности излить эту злобу. Не соображая того, что будет делать, бессознательно, быстрым, решительным шагом он подвигался к толпе. И чем ближе он подвигался к ней, тем больше чувствовал Алпатыч, что неблагоразумный поступок его может произвести хорошие результаты. То же чувствовали и мужики толпы, глядя на его быструю и твердую походку и решительное, нахмуренное лицо.
После того как гусары въехали в деревню и Ростов прошел к княжне, в толпе произошло замешательство и раздор. Некоторые мужики стали говорить, что эти приехавшие были русские и как бы они не обиделись тем, что не выпускают барышню. Дрон был того же мнения; но как только он выразил его, так Карп и другие мужики напали на бывшего старосту.
– Ты мир то поедом ел сколько годов? – кричал на него Карп. – Тебе все одно! Ты кубышку выроешь, увезешь, тебе что, разори наши дома али нет?
– Сказано, порядок чтоб был, не езди никто из домов, чтобы ни синь пороха не вывозить, – вот она и вся! – кричал другой.
– Очередь на твоего сына была, а ты небось гладуха своего пожалел, – вдруг быстро заговорил маленький старичок, нападая на Дрона, – а моего Ваньку забрил. Эх, умирать будем!
– То то умирать будем!
– Я от миру не отказчик, – говорил Дрон.
– То то не отказчик, брюхо отрастил!..
Два длинные мужика говорили свое. Как только Ростов, сопутствуемый Ильиным, Лаврушкой и Алпатычем, подошел к толпе, Карп, заложив пальцы за кушак, слегка улыбаясь, вышел вперед. Дрон, напротив, зашел в задние ряды, и толпа сдвинулась плотнее.
– Эй! кто у вас староста тут? – крикнул Ростов, быстрым шагом подойдя к толпе.
– Староста то? На что вам?.. – спросил Карп. Но не успел он договорить, как шапка слетела с него и голова мотнулась набок от сильного удара.
– Шапки долой, изменники! – крикнул полнокровный голос Ростова. – Где староста? – неистовым голосом кричал он.
– Старосту, старосту кличет… Дрон Захарыч, вас, – послышались кое где торопливо покорные голоса, и шапки стали сниматься с голов.
– Нам бунтовать нельзя, мы порядки блюдем, – проговорил Карп, и несколько голосов сзади в то же мгновенье заговорили вдруг:
– Как старички пороптали, много вас начальства…
– Разговаривать?.. Бунт!.. Разбойники! Изменники! – бессмысленно, не своим голосом завопил Ростов, хватая за юрот Карпа. – Вяжи его, вяжи! – кричал он, хотя некому было вязать его, кроме Лаврушки и Алпатыча.
Лаврушка, однако, подбежал к Карпу и схватил его сзади за руки.
– Прикажете наших из под горы кликнуть? – крикнул он.
Алпатыч обратился к мужикам, вызывая двоих по именам, чтобы вязать Карпа. Мужики покорно вышли из толпы и стали распоясываться.
– Староста где? – кричал Ростов.
Дрон, с нахмуренным и бледным лицом, вышел из толпы.
– Ты староста? Вязать, Лаврушка! – кричал Ростов, как будто и это приказание не могло встретить препятствий. И действительно, еще два мужика стали вязать Дрона, который, как бы помогая им, снял с себя кушан и подал им.
– А вы все слушайте меня, – Ростов обратился к мужикам: – Сейчас марш по домам, и чтобы голоса вашего я не слыхал.
– Что ж, мы никакой обиды не делали. Мы только, значит, по глупости. Только вздор наделали… Я же сказывал, что непорядки, – послышались голоса, упрекавшие друг друга.
– Вот я же вам говорил, – сказал Алпатыч, вступая в свои права. – Нехорошо, ребята!
– Глупость наша, Яков Алпатыч, – отвечали голоса, и толпа тотчас же стала расходиться и рассыпаться по деревне.
Связанных двух мужиков повели на барский двор. Два пьяные мужика шли за ними.
– Эх, посмотрю я на тебя! – говорил один из них, обращаясь к Карпу.
– Разве можно так с господами говорить? Ты думал что?
– Дурак, – подтверждал другой, – право, дурак!
Через два часа подводы стояли на дворе богучаровского дома. Мужики оживленно выносили и укладывали на подводы господские вещи, и Дрон, по желанию княжны Марьи выпущенный из рундука, куда его заперли, стоя на дворе, распоряжался мужиками.
– Ты ее так дурно не клади, – говорил один из мужиков, высокий человек с круглым улыбающимся лицом, принимая из рук горничной шкатулку. – Она ведь тоже денег стоит. Что же ты ее так то вот бросишь или пол веревку – а она потрется. Я так не люблю. А чтоб все честно, по закону было. Вот так то под рогожку, да сенцом прикрой, вот и важно. Любо!
– Ишь книг то, книг, – сказал другой мужик, выносивший библиотечные шкафы князя Андрея. – Ты не цепляй! А грузно, ребята, книги здоровые!
– Да, писали, не гуляли! – значительно подмигнув, сказал высокий круглолицый мужик, указывая на толстые лексиконы, лежавшие сверху.

Ростов, не желая навязывать свое знакомство княжне, не пошел к ней, а остался в деревне, ожидая ее выезда. Дождавшись выезда экипажей княжны Марьи из дома, Ростов сел верхом и до пути, занятого нашими войсками, в двенадцати верстах от Богучарова, верхом провожал ее. В Янкове, на постоялом дворе, он простился с нею почтительно, в первый раз позволив себе поцеловать ее руку.
– Как вам не совестно, – краснея, отвечал он княжне Марье на выражение благодарности за ее спасенье (как она называла его поступок), – каждый становой сделал бы то же. Если бы нам только приходилось воевать с мужиками, мы бы не допустили так далеко неприятеля, – говорил он, стыдясь чего то и стараясь переменить разговор. – Я счастлив только, что имел случай познакомиться с вами. Прощайте, княжна, желаю вам счастия и утешения и желаю встретиться с вами при более счастливых условиях. Ежели вы не хотите заставить краснеть меня, пожалуйста, не благодарите.
Но княжна, если не благодарила более словами, благодарила его всем выражением своего сиявшего благодарностью и нежностью лица. Она не могла верить ему, что ей не за что благодарить его. Напротив, для нее несомненно было то, что ежели бы его не было, то она, наверное, должна была бы погибнуть и от бунтовщиков и от французов; что он, для того чтобы спасти ее, подвергал себя самым очевидным и страшным опасностям; и еще несомненнее было то, что он был человек с высокой и благородной душой, который умел понять ее положение и горе. Его добрые и честные глаза с выступившими на них слезами, в то время как она сама, заплакав, говорила с ним о своей потере, не выходили из ее воображения.
Когда она простилась с ним и осталась одна, княжна Марья вдруг почувствовала в глазах слезы, и тут уж не в первый раз ей представился странный вопрос, любит ли она его?
По дороге дальше к Москве, несмотря на то, что положение княжны было не радостно, Дуняша, ехавшая с ней в карете, не раз замечала, что княжна, высунувшись в окно кареты, чему то радостно и грустно улыбалась.
«Ну что же, ежели бы я и полюбила его? – думала княжна Марья.
Как ни стыдно ей было признаться себе, что она первая полюбила человека, который, может быть, никогда не полюбит ее, она утешала себя мыслью, что никто никогда не узнает этого и что она не будет виновата, ежели будет до конца жизни, никому не говоря о том, любить того, которого она любила в первый и в последний раз.
Иногда она вспоминала его взгляды, его участие, его слова, и ей казалось счастье не невозможным. И тогда то Дуняша замечала, что она, улыбаясь, глядела в окно кареты.
«И надо было ему приехать в Богучарово, и в эту самую минуту! – думала княжна Марья. – И надо было его сестре отказать князю Андрею! – И во всем этом княжна Марья видела волю провиденья.
Впечатление, произведенное на Ростова княжной Марьей, было очень приятное. Когда ои вспоминал про нее, ему становилось весело, и когда товарищи, узнав о бывшем с ним приключении в Богучарове, шутили ему, что он, поехав за сеном, подцепил одну из самых богатых невест в России, Ростов сердился. Он сердился именно потому, что мысль о женитьбе на приятной для него, кроткой княжне Марье с огромным состоянием не раз против его воли приходила ему в голову. Для себя лично Николай не мог желать жены лучше княжны Марьи: женитьба на ней сделала бы счастье графини – его матери, и поправила бы дела его отца; и даже – Николай чувствовал это – сделала бы счастье княжны Марьи. Но Соня? И данное слово? И от этого то Ростов сердился, когда ему шутили о княжне Болконской.


Приняв командование над армиями, Кутузов вспомнил о князе Андрее и послал ему приказание прибыть в главную квартиру.
Князь Андрей приехал в Царево Займище в тот самый день и в то самое время дня, когда Кутузов делал первый смотр войскам. Князь Андрей остановился в деревне у дома священника, у которого стоял экипаж главнокомандующего, и сел на лавочке у ворот, ожидая светлейшего, как все называли теперь Кутузова. На поле за деревней слышны были то звуки полковой музыки, то рев огромного количества голосов, кричавших «ура!новому главнокомандующему. Тут же у ворот, шагах в десяти от князя Андрея, пользуясь отсутствием князя и прекрасной погодой, стояли два денщика, курьер и дворецкий. Черноватый, обросший усами и бакенбардами, маленький гусарский подполковник подъехал к воротам и, взглянув на князя Андрея, спросил: здесь ли стоит светлейший и скоро ли он будет?
Князь Андрей сказал, что он не принадлежит к штабу светлейшего и тоже приезжий. Гусарский подполковник обратился к нарядному денщику, и денщик главнокомандующего сказал ему с той особенной презрительностью, с которой говорят денщики главнокомандующих с офицерами:
– Что, светлейший? Должно быть, сейчас будет. Вам что?
Гусарский подполковник усмехнулся в усы на тон денщика, слез с лошади, отдал ее вестовому и подошел к Болконскому, слегка поклонившись ему. Болконский посторонился на лавке. Гусарский подполковник сел подле него.
– Тоже дожидаетесь главнокомандующего? – заговорил гусарский подполковник. – Говог'ят, всем доступен, слава богу. А то с колбасниками беда! Недаг'ом Ег'молов в немцы пг'осился. Тепег'ь авось и г'усским говог'ить можно будет. А то чег'т знает что делали. Все отступали, все отступали. Вы делали поход? – спросил он.
– Имел удовольствие, – отвечал князь Андрей, – не только участвовать в отступлении, но и потерять в этом отступлении все, что имел дорогого, не говоря об именьях и родном доме… отца, который умер с горя. Я смоленский.
– А?.. Вы князь Болконский? Очень г'ад познакомиться: подполковник Денисов, более известный под именем Васьки, – сказал Денисов, пожимая руку князя Андрея и с особенно добрым вниманием вглядываясь в лицо Болконского. – Да, я слышал, – сказал он с сочувствием и, помолчав немного, продолжал: – Вот и скифская война. Это все хог'ошо, только не для тех, кто своими боками отдувается. А вы – князь Андг'ей Болконский? – Он покачал головой. – Очень г'ад, князь, очень г'ад познакомиться, – прибавил он опять с грустной улыбкой, пожимая ему руку.
Князь Андрей знал Денисова по рассказам Наташи о ее первом женихе. Это воспоминанье и сладко и больно перенесло его теперь к тем болезненным ощущениям, о которых он последнее время давно уже не думал, но которые все таки были в его душе. В последнее время столько других и таких серьезных впечатлений, как оставление Смоленска, его приезд в Лысые Горы, недавнее известно о смерти отца, – столько ощущений было испытано им, что эти воспоминания уже давно не приходили ему и, когда пришли, далеко не подействовали на него с прежней силой. И для Денисова тот ряд воспоминаний, которые вызвало имя Болконского, было далекое, поэтическое прошедшее, когда он, после ужина и пения Наташи, сам не зная как, сделал предложение пятнадцатилетней девочке. Он улыбнулся воспоминаниям того времени и своей любви к Наташе и тотчас же перешел к тому, что страстно и исключительно теперь занимало его. Это был план кампании, который он придумал, служа во время отступления на аванпостах. Он представлял этот план Барклаю де Толли и теперь намерен был представить его Кутузову. План основывался на том, что операционная линия французов слишком растянута и что вместо того, или вместе с тем, чтобы действовать с фронта, загораживая дорогу французам, нужно было действовать на их сообщения. Он начал разъяснять свой план князю Андрею.
– Они не могут удержать всей этой линии. Это невозможно, я отвечаю, что пг'ог'ву их; дайте мне пятьсот человек, я г'азог'ву их, это вег'но! Одна система – паг'тизанская.
Денисов встал и, делая жесты, излагал свой план Болконскому. В средине его изложения крики армии, более нескладные, более распространенные и сливающиеся с музыкой и песнями, послышались на месте смотра. На деревне послышался топот и крики.
– Сам едет, – крикнул казак, стоявший у ворот, – едет! Болконский и Денисов подвинулись к воротам, у которых стояла кучка солдат (почетный караул), и увидали подвигавшегося по улице Кутузова, верхом на невысокой гнедой лошадке. Огромная свита генералов ехала за ним. Барклай ехал почти рядом; толпа офицеров бежала за ними и вокруг них и кричала «ура!».
Вперед его во двор проскакали адъютанты. Кутузов, нетерпеливо подталкивая свою лошадь, плывшую иноходью под его тяжестью, и беспрестанно кивая головой, прикладывал руку к бедой кавалергардской (с красным околышем и без козырька) фуражке, которая была на нем. Подъехав к почетному караулу молодцов гренадеров, большей частью кавалеров, отдававших ему честь, он с минуту молча, внимательно посмотрел на них начальническим упорным взглядом и обернулся к толпе генералов и офицеров, стоявших вокруг него. Лицо его вдруг приняло тонкое выражение; он вздернул плечами с жестом недоумения.
– И с такими молодцами всё отступать и отступать! – сказал он. – Ну, до свиданья, генерал, – прибавил он и тронул лошадь в ворота мимо князя Андрея и Денисова.
– Ура! ура! ура! – кричали сзади его.
С тех пор как не видал его князь Андрей, Кутузов еще потолстел, обрюзг и оплыл жиром. Но знакомые ему белый глаз, и рана, и выражение усталости в его лице и фигуре были те же. Он был одет в мундирный сюртук (плеть на тонком ремне висела через плечо) и в белой кавалергардской фуражке. Он, тяжело расплываясь и раскачиваясь, сидел на своей бодрой лошадке.
– Фю… фю… фю… – засвистал он чуть слышно, въезжая на двор. На лице его выражалась радость успокоения человека, намеревающегося отдохнуть после представительства. Он вынул левую ногу из стремени, повалившись всем телом и поморщившись от усилия, с трудом занес ее на седло, облокотился коленкой, крякнул и спустился на руки к казакам и адъютантам, поддерживавшим его.
Он оправился, оглянулся своими сощуренными глазами и, взглянув на князя Андрея, видимо, не узнав его, зашагал своей ныряющей походкой к крыльцу.
– Фю… фю… фю, – просвистал он и опять оглянулся на князя Андрея. Впечатление лица князя Андрея только после нескольких секунд (как это часто бывает у стариков) связалось с воспоминанием о его личности.
– А, здравствуй, князь, здравствуй, голубчик, пойдем… – устало проговорил он, оглядываясь, и тяжело вошел на скрипящее под его тяжестью крыльцо. Он расстегнулся и сел на лавочку, стоявшую на крыльце.
– Ну, что отец?
– Вчера получил известие о его кончине, – коротко сказал князь Андрей.
Кутузов испуганно открытыми глазами посмотрел на князя Андрея, потом снял фуражку и перекрестился: «Царство ему небесное! Да будет воля божия над всеми нами!Он тяжело, всей грудью вздохнул и помолчал. „Я его любил и уважал и сочувствую тебе всей душой“. Он обнял князя Андрея, прижал его к своей жирной груди и долго не отпускал от себя. Когда он отпустил его, князь Андрей увидал, что расплывшие губы Кутузова дрожали и на глазах были слезы. Он вздохнул и взялся обеими руками за лавку, чтобы встать.
– Пойдем, пойдем ко мне, поговорим, – сказал он; но в это время Денисов, так же мало робевший перед начальством, как и перед неприятелем, несмотря на то, что адъютанты у крыльца сердитым шепотом останавливали его, смело, стуча шпорами по ступенькам, вошел на крыльцо. Кутузов, оставив руки упертыми на лавку, недовольно смотрел на Денисова. Денисов, назвав себя, объявил, что имеет сообщить его светлости дело большой важности для блага отечества. Кутузов усталым взглядом стал смотреть на Денисова и досадливым жестом, приняв руки и сложив их на животе, повторил: «Для блага отечества? Ну что такое? Говори». Денисов покраснел, как девушка (так странно было видеть краску на этом усатом, старом и пьяном лице), и смело начал излагать свой план разрезания операционной линии неприятеля между Смоленском и Вязьмой. Денисов жил в этих краях и знал хорошо местность. План его казался несомненно хорошим, в особенности по той силе убеждения, которая была в его словах. Кутузов смотрел себе на ноги и изредка оглядывался на двор соседней избы, как будто он ждал чего то неприятного оттуда. Из избы, на которую он смотрел, действительно во время речи Денисова показался генерал с портфелем под мышкой.
– Что? – в середине изложения Денисова проговорил Кутузов. – Уже готовы?
– Готов, ваша светлость, – сказал генерал. Кутузов покачал головой, как бы говоря: «Как это все успеть одному человеку», и продолжал слушать Денисова.
– Даю честное благородное слово гусского офицег'а, – говорил Денисов, – что я г'азог'ву сообщения Наполеона.
– Тебе Кирилл Андреевич Денисов, обер интендант, как приходится? – перебил его Кутузов.
– Дядя г'одной, ваша светлость.
– О! приятели были, – весело сказал Кутузов. – Хорошо, хорошо, голубчик, оставайся тут при штабе, завтра поговорим. – Кивнув головой Денисову, он отвернулся и протянул руку к бумагам, которые принес ему Коновницын.
– Не угодно ли вашей светлости пожаловать в комнаты, – недовольным голосом сказал дежурный генерал, – необходимо рассмотреть планы и подписать некоторые бумаги. – Вышедший из двери адъютант доложил, что в квартире все было готово. Но Кутузову, видимо, хотелось войти в комнаты уже свободным. Он поморщился…
– Нет, вели подать, голубчик, сюда столик, я тут посмотрю, – сказал он. – Ты не уходи, – прибавил он, обращаясь к князю Андрею. Князь Андрей остался на крыльце, слушая дежурного генерала.
Во время доклада за входной дверью князь Андрей слышал женское шептанье и хрустение женского шелкового платья. Несколько раз, взглянув по тому направлению, он замечал за дверью, в розовом платье и лиловом шелковом платке на голове, полную, румяную и красивую женщину с блюдом, которая, очевидно, ожидала входа влавввквмандующего. Адъютант Кутузова шепотом объяснил князю Андрею, что это была хозяйка дома, попадья, которая намеревалась подать хлеб соль его светлости. Муж ее встретил светлейшего с крестом в церкви, она дома… «Очень хорошенькая», – прибавил адъютант с улыбкой. Кутузов оглянулся на эти слова. Кутузов слушал доклад дежурного генерала (главным предметом которого была критика позиции при Цареве Займище) так же, как он слушал Денисова, так же, как он слушал семь лет тому назад прения Аустерлицкого военного совета. Он, очевидно, слушал только оттого, что у него были уши, которые, несмотря на то, что в одном из них был морской канат, не могли не слышать; но очевидно было, что ничто из того, что мог сказать ему дежурный генерал, не могло не только удивить или заинтересовать его, но что он знал вперед все, что ему скажут, и слушал все это только потому, что надо прослушать, как надо прослушать поющийся молебен. Все, что говорил Денисов, было дельно и умно. То, что говорил дежурный генерал, было еще дельнее и умнее, но очевидно было, что Кутузов презирал и знание и ум и знал что то другое, что должно было решить дело, – что то другое, независимое от ума и знания. Князь Андрей внимательно следил за выражением лица главнокомандующего, и единственное выражение, которое он мог заметить в нем, было выражение скуки, любопытства к тому, что такое означал женский шепот за дверью, и желание соблюсти приличие. Очевидно было, что Кутузов презирал ум, и знание, и даже патриотическое чувство, которое выказывал Денисов, но презирал не умом, не чувством, не знанием (потому что он и не старался выказывать их), а он презирал их чем то другим. Он презирал их своей старостью, своею опытностью жизни. Одно распоряжение, которое от себя в этот доклад сделал Кутузов, откосилось до мародерства русских войск. Дежурный редерал в конце доклада представил светлейшему к подписи бумагу о взысканий с армейских начальников по прошению помещика за скошенный зеленый овес.
Кутузов зачмокал губами и закачал головой, выслушав это дело.
– В печку… в огонь! И раз навсегда тебе говорю, голубчик, – сказал он, – все эти дела в огонь. Пуская косят хлеба и жгут дрова на здоровье. Я этого не приказываю и не позволяю, но и взыскивать не могу. Без этого нельзя. Дрова рубят – щепки летят. – Он взглянул еще раз на бумагу. – О, аккуратность немецкая! – проговорил он, качая головой.


– Ну, теперь все, – сказал Кутузов, подписывая последнюю бумагу, и, тяжело поднявшись и расправляя складки своей белой пухлой шеи, с повеселевшим лицом направился к двери.
Попадья, с бросившеюся кровью в лицо, схватилась за блюдо, которое, несмотря на то, что она так долго приготовлялась, она все таки не успела подать вовремя. И с низким поклоном она поднесла его Кутузову.
Глаза Кутузова прищурились; он улыбнулся, взял рукой ее за подбородок и сказал:
– И красавица какая! Спасибо, голубушка!
Он достал из кармана шаровар несколько золотых и положил ей на блюдо.
– Ну что, как живешь? – сказал Кутузов, направляясь к отведенной для него комнате. Попадья, улыбаясь ямочками на румяном лице, прошла за ним в горницу. Адъютант вышел к князю Андрею на крыльцо и приглашал его завтракать; через полчаса князя Андрея позвали опять к Кутузову. Кутузов лежал на кресле в том же расстегнутом сюртуке. Он держал в руке французскую книгу и при входе князя Андрея, заложив ее ножом, свернул. Это был «Les chevaliers du Cygne», сочинение madame de Genlis [«Рыцари Лебедя», мадам де Жанлис], как увидал князь Андрей по обертке.
– Ну садись, садись тут, поговорим, – сказал Кутузов. – Грустно, очень грустно. Но помни, дружок, что я тебе отец, другой отец… – Князь Андрей рассказал Кутузову все, что он знал о кончине своего отца, и о том, что он видел в Лысых Горах, проезжая через них.
– До чего… до чего довели! – проговорил вдруг Кутузов взволнованным голосом, очевидно, ясно представив себе, из рассказа князя Андрея, положение, в котором находилась Россия. – Дай срок, дай срок, – прибавил он с злобным выражением лица и, очевидно, не желая продолжать этого волновавшего его разговора, сказал: – Я тебя вызвал, чтоб оставить при себе.
– Благодарю вашу светлость, – отвечал князь Андрей, – но я боюсь, что не гожусь больше для штабов, – сказал он с улыбкой, которую Кутузов заметил. Кутузов вопросительно посмотрел на него. – А главное, – прибавил князь Андрей, – я привык к полку, полюбил офицеров, и люди меня, кажется, полюбили. Мне бы жалко было оставить полк. Ежели я отказываюсь от чести быть при вас, то поверьте…
Умное, доброе и вместе с тем тонко насмешливое выражение светилось на пухлом лице Кутузова. Он перебил Болконского:
– Жалею, ты бы мне нужен был; но ты прав, ты прав. Нам не сюда люди нужны. Советчиков всегда много, а людей нет. Не такие бы полки были, если бы все советчики служили там в полках, как ты. Я тебя с Аустерлица помню… Помню, помню, с знаменем помню, – сказал Кутузов, и радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании. Кутузов притянул его за руку, подставляя ему щеку, и опять князь Андрей на глазах старика увидал слезы. Хотя князь Андрей и знал, что Кутузов был слаб на слезы и что он теперь особенно ласкает его и жалеет вследствие желания выказать сочувствие к его потере, но князю Андрею и радостно и лестно было это воспоминание об Аустерлице.
– Иди с богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога – это дорога чести. – Он помолчал. – Я жалел о тебе в Букареште: мне послать надо было. – И, переменив разговор, Кутузов начал говорить о турецкой войне и заключенном мире. – Да, немало упрекали меня, – сказал Кутузов, – и за войну и за мир… а все пришло вовремя. Tout vient a point a celui qui sait attendre. [Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать.] A и там советчиков не меньше было, чем здесь… – продолжал он, возвращаясь к советчикам, которые, видимо, занимали его. – Ох, советчики, советчики! – сказал он. Если бы всех слушать, мы бы там, в Турции, и мира не заключили, да и войны бы не кончили. Всё поскорее, а скорое на долгое выходит. Если бы Каменский не умер, он бы пропал. Он с тридцатью тысячами штурмовал крепости. Взять крепость не трудно, трудно кампанию выиграть. А для этого не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Каменский на Рущук солдат послал, а я их одних (терпение и время) посылал и взял больше крепостей, чем Каменский, и лошадиное мясо турок есть заставил. – Он покачал головой. – И французы тоже будут! Верь моему слову, – воодушевляясь, проговорил Кутузов, ударяя себя в грудь, – будут у меня лошадиное мясо есть! – И опять глаза его залоснились слезами.
– Однако до лжно же будет принять сражение? – сказал князь Андрей.
– До лжно будет, если все этого захотят, нечего делать… А ведь, голубчик: нет сильнее тех двух воинов, терпение и время; те всё сделают, да советчики n'entendent pas de cette oreille, voila le mal. [этим ухом не слышат, – вот что плохо.] Одни хотят, другие не хотят. Что ж делать? – спросил он, видимо, ожидая ответа. – Да, что ты велишь делать? – повторил он, и глаза его блестели глубоким, умным выражением. – Я тебе скажу, что делать, – проговорил он, так как князь Андрей все таки не отвечал. – Я тебе скажу, что делать и что я делаю. Dans le doute, mon cher, – он помолчал, – abstiens toi, [В сомнении, мой милый, воздерживайся.] – выговорил он с расстановкой.
– Ну, прощай, дружок; помни, что я всей душой несу с тобой твою потерю и что я тебе не светлейший, не князь и не главнокомандующий, а я тебе отец. Ежели что нужно, прямо ко мне. Прощай, голубчик. – Он опять обнял и поцеловал его. И еще князь Андрей не успел выйти в дверь, как Кутузов успокоительно вздохнул и взялся опять за неконченный роман мадам Жанлис «Les chevaliers du Cygne».
Как и отчего это случилось, князь Андрей не мог бы никак объяснить; но после этого свидания с Кутузовым он вернулся к своему полку успокоенный насчет общего хода дела и насчет того, кому оно вверено было. Чем больше он видел отсутствие всего личного в этом старике, в котором оставались как будто одни привычки страстей и вместо ума (группирующего события и делающего выводы) одна способность спокойного созерцания хода событий, тем более он был спокоен за то, что все будет так, как должно быть. «У него не будет ничего своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, – думал князь Андрей, – но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что то сильнее и значительнее его воли, – это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и, ввиду этого значения, умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной волн, направленной на другое. А главное, – думал князь Андрей, – почему веришь ему, – это то, что он русский, несмотря на роман Жанлис и французские поговорки; это то, что голос его задрожал, когда он сказал: „До чего довели!“, и что он захлипал, говоря о том, что он „заставит их есть лошадиное мясо“. На этом же чувстве, которое более или менее смутно испытывали все, и основано было то единомыслие и общее одобрение, которое сопутствовало народному, противному придворным соображениям, избранию Кутузова в главнокомандующие.


После отъезда государя из Москвы московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму и казались неизбежны.
С приближением неприятеля к Москве взгляд москвичей на свое положение не только не делался серьезнее, но, напротив, еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся большую опасность. При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, – второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.
Растопчинские афишки с изображением вверху питейного дома, целовальника и московского мещанина Карпушки Чигирина, который, быв в ратниках и выпив лишний крючок на тычке, услыхал, будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился, разругал скверными словами всех французов, вышел из питейного дома и заговорил под орлом собравшемуся народу, читались и обсуживались наравне с последним буриме Василия Львовича Пушкина.
В клубе, в угловой комнате, собирались читать эти афиши, и некоторым нравилось, как Карпушка подтрунивал над французами, говоря, что они от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, что они все карлики и что их троих одна баба вилами закинет. Некоторые не одобряли этого тона и говорила, что это пошло и глупо. Рассказывали о том, что французов и даже всех иностранцев Растопчин выслал из Москвы, что между ними шпионы и агенты Наполеона; но рассказывали это преимущественно для того, чтобы при этом случае передать остроумные слова, сказанные Растопчиным при их отправлении. Иностранцев отправляли на барке в Нижний, и Растопчин сказал им: «Rentrez en vous meme, entrez dans la barque et n'en faites pas une barque ne Charon». [войдите сами в себя и в эту лодку и постарайтесь, чтобы эта лодка не сделалась для вас лодкой Харона.] Рассказывали, что уже выслали из Москвы все присутственные места, и тут же прибавляли шутку Шиншина, что за это одно Москва должна быть благодарна Наполеону. Рассказывали, что Мамонову его полк будет стоить восемьсот тысяч, что Безухов еще больше затратил на своих ратников, но что лучше всего в поступке Безухова то, что он сам оденется в мундир и поедет верхом перед полком и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него.
– Вы никому не делаете милости, – сказала Жюли Друбецкая, собирая и прижимая кучку нащипанной корпии тонкими пальцами, покрытыми кольцами.
Жюли собиралась на другой день уезжать из Москвы и делала прощальный вечер.
– Безухов est ridicule [смешон], но он так добр, так мил. Что за удовольствие быть так caustique [злоязычным]?
– Штраф! – сказал молодой человек в ополченском мундире, которого Жюли называла «mon chevalier» [мой рыцарь] и который с нею вместе ехал в Нижний.
В обществе Жюли, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований.
– Другой штраф за галлицизм, – сказал русский писатель, бывший в гостиной. – «Удовольствие быть не по русски.
– Вы никому не делаете милости, – продолжала Жюли к ополченцу, не обращая внимания на замечание сочинителя. – За caustique виновата, – сказала она, – и плачу, но за удовольствие сказать вам правду я готова еще заплатить; за галлицизмы не отвечаю, – обратилась она к сочинителю: – у меня нет ни денег, ни времени, как у князя Голицына, взять учителя и учиться по русски. А вот и он, – сказала Жюли. – Quand on… [Когда.] Нет, нет, – обратилась она к ополченцу, – не поймаете. Когда говорят про солнце – видят его лучи, – сказала хозяйка, любезно улыбаясь Пьеру. – Мы только говорили о вас, – с свойственной светским женщинам свободой лжи сказала Жюли. – Мы говорили, что ваш полк, верно, будет лучше мамоновского.