Буксторф, Иоганн I

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Иоганн Буксторф
Johann Buxtorf
Дата рождения:

15 декабря 1564(1564-12-15)

Место рождения:

Камен

Дата смерти:

13 сентября 1629(1629-09-13) (64 года)

Место смерти:

Базель

Страна:

кантон Базель

Научная сфера:

библеистика, гебраистика

Место работы:

Базельский университет

Альма-матер:

Херборнская гимназия

Научный руководитель:

Иоганн Пискатор

Известен как:

специалист по еврейскому языку, составитель грамматик, словарей и библиографии раввинской литературы

Иоганн Буксторф на Викискладе

Иога́нн Бу́ксторф, именуемый также Старший (нем. Johann Buxtorf der Ältere, 1564—1629) — немецкий теолог-гебраист, в течение 39 лет возглавлявший кафедру еврейского языка в Базеле, в 1614—1615 годах занимал пост ректора университета. Известен трактатом De Synagoga Judaica (1603) — важным источником по истории немецкого еврейства начала Нового времени. Основатель династии гебраистов.

Родом из семьи священников и служащих, получил богословское образование. Составленные им словари и грамматики еврейского и арамейского языков более 200 лет использовались в библеистике и гебраистике и регулярно переиздавались до середины XIX века. Составил первое руководство для чтения на идише, справочники по еврейским аббревиатурам и первую научную библиографию еврейской религиозной литературы (325 заглавий в порядке еврейского алфавита), а также два письмовника и руководство к сочинению стихов на иврите. В 1618—1619 годах предпринял издание большой еврейской Библии, текст которой стал стандартным и использовался библеистами до конца XIX века. Свои труды ориентировал прежде всего на практическое применение, считая решение теоретических вопросов вторичным. Его филологические труды были подчинены вопросам библейской экзегезы, он считал еврейский библейский текст первичным и безошибочным и отказывался применять по отношению к его истории те же методы, что и к арамейским таргумам. Будучи протестантом, он своими работами вывел дискуссию с католиками о повреждённости масоретского текста по сравнению с Септуагинтой и Вульгатой на новый уровень.

Еврейские учёные середины ХХ века пытались ревизовать его наследие и обвиняли Буксторфа в антисемитизме, однако эти взгляды не стали общепринятыми в историографии. Исследования, вышедшие в конце ХХ — начале XXI века, показали место Буксторфа в формировании христианской гебраистики и научной филологии семитских языков. Будучи сторонником обращения евреев в христианство, Буксторф был глубоким знатоком еврейской древней и средневековой традиции и мог в общении с раввинами избегать дискуссионных тем.





Содержание

Биография

Происхождение. Становление

Буксторфы в середине XVI века были семейством служащих и священников. Дед будущего гебраиста — Йоахим — занимал пост бургомистра родного Камена в течение 30 лет подряд. Дядя — Теодор Буксторф — был врачом, второй — тоже Йоахим — служил советником у графа Вальдека. Отец — Иоганн Буксторф — с 1556 года служил в Камене приходским пастором и сыграл важную роль при Реформации в Вестфалии. В 1563 году он женился на Марии Фольмар; по-видимому, у них был единственный сын, родившийся на Рождество 1564 года и получивший наследственное имя Иоганн[1].

О детских годах будущего гебраиста известно мало. Школьное образование Иоганн получил в вестфальском Хамме в латинской школе, где его обучали и азам иврита[1]. Далее он поступил в гимназию Дортмунда, где его наставником был Фридрих Берузиус — известный рамистский[en] философ. Образование прервалось кончиной отца в 1581 году. Согласно его первому биографу Паулю Тоссанусу[en] (1630), Буксторф-младший, вступив в наследование, поступил в Марбургский университет, оттуда перешёл в Gymnasium Illustre[en] в Херборне и обучался там с 1585-го по март 1588 года, но так и не прошёл матрикуляцию. Наконец, он перешёл в Базельский университет, в котором 6 августа 1590 года получил степень магистра искусств[2].

По мнению Стивена Бёрнета, сложно оценить содержание университетских занятий Буксторфа, поскольку большинство архивных материалов погибли во время Второй мировой войны. По-видимому, во всех трёх университетах он изучал богословие. На факультете искусств Марбургского университета — игравшего роль подготовительного — преподавался еврейский язык, профессорами которого были Георг Зон (в 1575—1584 годах) и Отто Гуальтпериус[en], однако следов пребывания там Буксторфа практически не осталось. Больше документальных свидетельств сохранилось в Херборне. Херборнская гимназия предлагала как шестилетнее среднее образование (так называемый Педагогиум), так и университетский уровень, на котором преподавались философия и теология; позднее открылись юридический и медицинский факультеты. Еврейский язык преподавался по Псалтири и Книгам Соломоновым. Однако гимназия Херборна так и не получила университетских привилегий из-за того, что это право в Германии принадлежало лишь Папе Римскому и императору Священной Римской империи, а Херборн был кальвинистским городом. Чтобы получить учёную степень, выпускнику гимназии в Херборне приходилось ехать в официально аккредитованный университет[3].

Во время обучения Буксторфа в гимназии преподавали двое известных богословов — Каспар Олевиан и Иоганн Пискатор[en]. Олевиан был вынужден уйти из Гейдельбергского университета по причине своих кальвинистских убеждений, он был одним из составителей Гейдельбергского катехизиса 1562 года[4]. Пискатор преподавал диалектику на философском факультете, а для богословов — еврейский язык и курсы по Ветхому Завету; кроме того, в 1584—1590 годах он исполнял обязанности ректора[5]. Буксторф и Пискатор продолжали общаться даже после окончания образования Иоганна, с 1597 года они сотрудничали при подготовке нового перевода Библии с еврейского языка. Пискатор не считал для себя зазорным заявить, что ученик в области изучения еврейского языка намного превзошёл учителя[6].

Базель. Учёная степень

После окончания Херборнской гимназии Буксторф оказался на распутье. Согласно сведениям, приводимым у Тоссануса, Иоганн хотел получить степень в Гейдельберге, но из-за наступления испанских войск был вынужден согласиться с желанием дяди отправить его в Швейцарию[6]. Это могло быть и формой iter litterarium, то есть странствия студента по разным университетам, что считалось важной частью высшего образования[7]. Наставником в Базеле предполагался Иоганн Якоб Гринеус[en], для которого Пискатор написал рекомендательное письмо, датированное 25 марта 1588 года. Важнейшим документом пребывания Буксторфа в Базеле являлся лат. Album Amicorum (именуемый также нем. Stammbuch) — нечто среднее между альбомом и записной книжкой, в которой свои записи оставляли известные люди, представители интеллектуальной элиты и дворяне, с которыми общался странствующий студент. Буксторф вёл такой альбом в 1586—1603 годах, и он позволяет составить детальную хронологию его путешествий[8].

В Базельском университете Буксторф зарегистрировался в мае или июне 1588 года. В тот период учебное заведение переживало большой подъём из-за своего уникального статуса — это был протестантский университет, канцлером которого формально являлся католический епископ Базеля (но он не вмешивался в дела университета). Этот фактор привлекал студентов и из католических, и из протестантских стран. И. Гринеус был учёным европейского масштаба, занимавшим в Базеле пост главного пастора и главы теологического факультета[9].

Неизвестно, как долго Буксторф собирался обучаться в Базеле. По-видимому, именно Гринеус сыграл важнейшую роль в том, что Иоганн навсегда остался в Швейцарии: Гринеус рекомендовал молодого магистра в качестве наставника детей Лео Куриона — сына известного итальянского протестанта. Буксторф принял это предложение и обосновался в доме Курионов на шесть лет[10]. Гринеус же рекомендовал Буксторфа на должность профессора еврейского языка уже осенью 1588 года, несмотря на то, что у него даже не было степени магистра. Характерно, однако, что Буксторф согласился только исполнять обязанности профессора, но не принимал постоянной должности; видимо, он ещё колебался, оставаться ли ему в Базеле[11].

Неизвестно, посещал ли Буксторф занятия в университете Базеля. Известно, что он принимал участие в диспуте 20 июня 1588 года под председательством Гринеуса. В то время студенты-богословы не были обязаны получать степень магистра, но существовали определённые квалификационные требования, включая определённое число проведённых диспутов, публичных выступлений и прочего. Для получения степени магистра требовалось проучиться не менее 7 лет. По-видимому, Буксторф стремился получить формальное свидетельство завершения высшего образования, полученного в Херборне, и затем претендовать на должность профессора еврейского языка. Согласно Тоссанусу, в августе 1589 года Буксторф всё-таки совершил короткий iter litterarum, посетив Берн, Лозанну и Женеву. В Берне он общался с известным богословом Абрахамом Мускулюсом (сыном известного деятеля Реформации Вольфганга Мускулюса[en]), а затем отправился в Женеву, где встречался с Теодором Безой — преемником Кальвина и главой Женевской церкви[en]. Наконец, в Лозанне он общался с Корнелием Бонавентурой Бертрамом — профессором еврейского языка в тамошней академии. Это один из немногих его контактов с профессиональным гебраистом до занятия кафедры. 4 сентября 1589 года Буксторф вернулся в Базель[12].

Следующим документальным свидетельством является объявление о публичной защите степени магистра 6 августа 1590 года и поздравительные стихи от его друзей, датированные 8 августа[10]. Тема его квалификационного сочинения не имела отношения к филологии и еврейскому языку: «Вполне ли животные наделены разумом, или нет?» (лат. Utrum bestiae rationis sint omnino expertes necne?), при этом не сохранилось никаких следов его тезисов по данному вопросу[10].

Базельский профессор (1590—1629)

Иоганн Буксторф I с 1590 года до самой своей смерти в 1629 году занимал должность ординарного профессора еврейского языка Базельского университета на факультете искусств. Поскольку факультет свободных искусств был подготовительным и общим для студентов всех специальностей, профессор преподавал язык с начального уровня, а также читал курсы по ветхозаветным книгам для теологов, дальше продвинувшихся в языке. Это происходило потому, что в базельской гимназии еврейский язык не преподавался, однако любой студент, желавший изучать богословие, был обязан заниматься ивритом[13]. В архиве университета сохранились рукописи его лекций, в частности, по «Притчам Соломоновым», а также по комментарию Иоганна Друзиуса[en][14]. Курс по Обадии Сфорно являлся кратким введением в живой средневековый иврит, и позволял студентам использовать раввинические комментарии. В своих библейских курсах Буксторф использовал как раввинские мидраши, так и арамейские таргумы для разбора оригинального текста слово за словом. В основном он использовал комментарии Леви бен Гершома, Раши, ибн Эзры и Давида ибн Яхья[15]. Рукописи лекций по еврейскому языку не сохранились. В одном из писем 1608 года профессор жаловался, что очень немногие из студентов занимаются языком, хотя он требовался для получения магистерской степени. Однако, по мнению С. Бёрнета, небольшая учебная загруженность способствовала большой научной продуктивности Буксторфа[16].

Особенностью положения профессора был крайне низкий уровень дохода, причём Базельский университет из всех университетов Священной Римской империи платил самое малое жалованье своим сотрудникам[16]. Постановлением попечительского совета от 1589 года жалованье профессора второго класса (к которому относился факультет свободных искусств) составляло 80 гульденов и 14 фирнцелей[Прим 1] зерна в квартал[18]. Только когда в 1626 году Буксторфа пригласили в Лейден, университетское начальство повысило плату и натуральное содержание до 16 фирнцелей зерна в квартал, но это было индивидуальным поощрением, что было отмечено особо. Однако жалованье профессора факультета искусств даже после повышения всё равно было меньше, чем у профессора богословия[19][Прим 2]. Единственным источником дополнительного дохода было совмещение должностей: с 1594 года Буксторф возглавлял Obere Kollegium — своего рода профессорский клуб, где сотрудники университета встречались и там же питались. Кроме того, в 1590-е годы Буксторф исполнял обязанности профессора греческого языка, но сумма его жалованья не сохранилась в документах. Он регулярно избирался деканом факультета искусств (в 1596, 1602—1603, 1606—1607, 1611—1613, 1617—1618, 1622 и 1626—1627 годы), а в 1614—1615 годах был избран ректором университета. Сверх того, он регулярно председательствовал на учебных и выпускных диспутах, что оплачивалось особо. Однако и этих денег не хватало, и Буксторф занимался частным образом с неуспевающими студентами; вознаграждение в этих случаях оговаривалось особо[21].

Профессор университета пользовался особой прерогативой — посвящать свои труды знатным людям или городам, которые финансировали их издание. Буксторф посвящал свои труды магистратам Хамма и Бремена, графам Юстусу и Бентхайму, членам République des Lettres[en], Иоганну Друзиусу и Жюсту Скалигеру, а потом и собственным студентам[22]. В 1609 и 1620 годах нидерландские Генеральные штаты выплатили ему 300 и 200 флоринов за «Грамматику» и «Тивериаду»[Прим 3].

Положение Буксторфа как специалиста по еврейскому языку давало ему и огромные репутационные преимущества. В городском совете Базеля он занимал должность цензора еврейских книг, а также охотно брался за редактирование и корректуру продукции еврейских издательств. В 1610 году Буксторф получил предложение о повышении — ему предложили кафедру Ветхого Завета на теологическом факультете, освободившуюся после смерти Амандуса Полануса[en], но он отказался, видимо, не желая отказываться от своих исследований. Кроме того, Гринеусу тогда исполнилось 70 лет, и Буксторф, вероятно, рассчитывал занять его место на кафедре Нового Завета[23]. В 1611 году он получил предложение ректора Сомюрской духовной академии[fr], но в предельно мягкой форме отклонил его: в Сомюре хотели задействовать Буксторфа в полемике против иезуитов, а он опасался за своё семейство. Следующее предложение пришло в 1622 году из Гейдельберга, в котором обучался его сын[en], но в то время шла Тридцатилетняя война, и у курфюрста Фридриха не оказалось денег на содержание профессора. Наконец, в 1625 году пришло самое лестное предложение из Лейденского университета: Буксторфу предложили 700 нидерландских гульденов жалованья (280 имперских талеров) и единовременно 80 талеров на переезд. По неясной причине профессор отверг и это предложение, но власти Базеля сразу же подняли ему жалованье[24].

Безвременная кончина Буксторфа от чумы вызвала резонанс во всей Европе. Половину объёма биографии Тоссануса 1630 года составили посвящения и эпитафии на греческом, латинском, еврейском и арамейском языках (всего 25). Откликнулись учёные из Лейдена, Бремена, Ростока, Бреслау, Праги, а также со всей Швейцарии. На имя Буксторфа-второго также пришло множество соболезнований, особенно от голландских учёных и членов République des Lettres[25].

Семья

В 1593 году Буксторф женился на своей подопечной — дочери Лео Куриона Маргарите. Её дед — Челио Курионе — был видным гражданином Базеля, профессором риторики в университете. Лео (1526—1601) был известным дипломатом на французской службе, участвовал в посольстве в Польшу и далее служил в армии до изгнания из неё гугенотов. Он владел шестью языками, в том числе древнееврейским, и тесно общался с Якобом Гринеусом[26]. Согласившись на брак своей дочери, Лео Курион просил будущего зятя представить сведения о своей семье, которые и были предоставлены его дядей — Йоахимом Буксторфом; это письмо практически единственный источник сведений о семействе Буксторфов до Иоганна[27].

Официальная помолвка состоялась 14 января 1593 года, свадьба прошла 18 февраля того же года[28]. В браке Иоганн и Маргарита имели 11 детей, из которых до совершеннолетия дожили четверо дочерей и двое сыновей. Дочери — Мария, Магдалина и Юдифь — вышли замуж за пасторов, а Люсия — за типографа Иоганна Людвига Кёнига, выпускавшего книги на еврейском языке[29]. Старший сын — Иероним, родившийся в 1607 году, учился некоторое время в университете, но предпочёл пойти на военную службу. В 1650 году он умер в Польше[30]. Младший сын — Иоганн Буксторф II[en] — продолжил дело своего отца, представляя второе поколение учёных-гебраистов в семье. Он окончил университет Базеля в 16-летнем возрасте, далее обучался в Гейдельберге и Женеве, и стал преемником своего отца на кафедре, завершив и продолжив многие его труды. Существовала даже поговорка: «Не так похожи друг на друга два яйца, как отец и сын Буксторфы» (лат. Non ovum ovo similius, quam Buxtorfius pater et filius)[29].

Буксторф и евреи

Иоганн Буксторф — первый христианский гебраист, который доказал современникам-протестантам принципиальную важность еврейской традиции для христианской библеистики. Его интерес к еврейскому языку и литературе сравнительно рано привёл его к контактам в среде германских евреев, он всю жизнь взаимодействовал с еврейскими издателями и книготорговцами, охотно дискутировал с раввинами. Однако с XIX века шла дискуссия о его истинном отношении к евреям, поскольку было очевидно, что он стремился обратить их в христианство, чему отчасти посвящён его важный труд «Еврейская синагога». В 1960-е годы в американских еврейских изданиях прошла дискуссия о природе антисемитизма Буксторфа: был ли он религиозным в своей основе или же расовым, поскольку в Европе времён Буксторфа существовали законодательные регламенты «чистоты крови» и отношения к «новым христианам», особенно в Испании[31].

Контакты Буксторфа в среде еврейских интеллектуалов не были типичными для конца XVI века, кроме того, численность евреев в Священной Римской империи была очень невелика. Реформация принесла усиление антисемитских законов, почти из всех имперских земель и вольных городов евреи были изгнаны, единственное исключение составил Гессен. Самыми большими еврейскими общинами Германии были гетто во Франкфурте и Вормсе, численность которых едва превышала 2000 человек. Сегрегация выстраивалась так, чтобы евреи могли обслуживать коммерческие интересы крупных центров, однако школы и синагоги не допускались в города. Крупнейшие еврейские интеллектуальные центры располагались в Шнайттахе (близ Нюрнберга) — это была единственная деревня в Германии 1620-х годов с преимущественно еврейским населением, — Дёйце[en] (близ Кёльна), Варендорфе (около Мюнстера), Фридберге и Гюнцбурге (близ Ульма) и Вайзенау[de] (близ Майнца). В Ханау, близ Франкфурта, имелся крупный центр еврейского книгопечатания, расцвет которого пришёлся на 1609—1630 годы. Почти все эти центры располагались в княжествах, управляемых архиепископами[31]. Единственная еврейская община Швейцарии располагалась близ Цюриха. В Германии и Швейцарии евреи имели ряд ограничений не только на поселение, но и на время пребывания; такие же порядки действовали и в Базеле. Теоретически еврейская община была под защитой императора, но погромы были сравнительно частым явлением. Крупнейшие прошли в 1614—1615 годах во Франкфурте и Вормсе, когда обитатели гетто были изгнаны, но в этом случае императорские власти вернули общины обратно и даже выплатили компенсацию[32].

Время первого контакта Буксторфа с еврейской общиной неизвестно. Гетто существовало в Хамме, где прошли его ранние школьные годы; немало евреев было и в Дортмунде, в гимназии которого Буксторф получал среднее образование[33]. Еврейские общины были и в Марбурге, и в Херборне; кроме того, в студенческие годы Иоганн бывал на Франкфуртской книжной ярмарке, на которой были представлены и еврейские печатники. В одном из писем к другу Каспару Вазеру[de] от 1588 года Буксторф обмолвился, что «евреи неохотно делятся со мной книгами, и за пределами Франкфурта едва ли появится оказия познакомиться с ними»[34]. Из Базеля евреи были изгнаны ещё в конце XIV века, и во времена Буксторфа купцов-евреев пускали в город раз в месяц, исключение было сделано только для сотрудников типографий, выпускавших еврейские книги[35].

В 1596 году Буксторф работал в типографии Конрада Вальдкирха[de]: в письме Каспару Вазеру он писал, что редактирует талмудический трактат «Бава Батра», который так и не вышел в свет. В той же типографии он переписывался с еврейскими издателями по всей империи и даже Польши, а в 1599 году безуспешно пытался нанять для типографии еврея, обращённого в христианство. В 1608 году Буксторф редактировал издание еврейской Библии вместе с нанятым евреем. В личной библиотеке профессора сохранились 19 из 53 книг, напечатанных на иврите типографией Вальдкирха в 1598—1612 годах, из которых семь содержат его редакторские пометы[36].

Судя по переписке, Буксторф длительное время общался с некими Яаковом и Авраамом из Клингнау. По-видимому, это были наборщики типографии Якоб Бухгандлер (Яаков бен Абрахам Менджирич из Литвы) и Абрахам Брауншвейгский (Авраам бен-Элиезер Брауншвейг). Якоб был известной фигурой в типографии Вальдкирха, и напечатал множество книг, как на иврите, так и на идише. Абрахам в 1618—1620 годах был главным редактором издания раввинской Библии Буксторфа, осуществлённого на основе Венецианского[37]. На Вальдкирха работали и другие образованные евреи, включая рава Элию Лоанца[en] из Франкфурта и Исаака Экендорфа. Их Буксторф периодически приглашал к себе домой на обед и активно обсуждал с ними еврейские верования и религиозные практики. Судя по сообщению Тоссануса, Буксторф владел идишем, на котором говорил с выходцами из Германии и Польши; с обращёнными итальянскими евреями в 1599 году он общался на иврите[38].

Казус 1619 года

5 сентября 1617 года в городской совет Базеля поступило прошение декана Буксторфа и ректора университета Себастьяна Бека о печатании новой версии Венецианского издания еврейской Библии. В прошении говорилось, что стоимость еврейской Библии делает её недоступной для учёных, которые изучают Ветхий Завет. Магистрат разрешил для нужд издания пригласить двух (а затем и трёх) еврейских редакторов и корректоров на весь срок подготовки Библии, но с условием, что они не будут заниматься другими видами работ[39].

Приглашённые специалисты жили на дому у самого Буксторфа и его зятя Людвига Кёнига-младшего; они приехали вместе с семьями. Это привело к серьёзному инциденту: жена Абрахама Брауншвейгского родила сына в 1619 году, и его отец позаботился, чтобы ребёнок был положенным образом обрезан, пригласив других евреев, временно проживавших в городе, для совершения церемонии. Был подан запрос оберст-кнехту Георгу Глазеру, ответственному от магистрата по делам еврейской общины, и получен положительный ответ. На церемонии присутствовали сам Буксторф, его зять Людвиг Кёниг-младший, типограф Иоганн Кеблер, а также Хенрик ван Диест — голландский студент Буксторфа. Для того времени приглашение христиан на церемонию обрезания было беспрецедентным актом дружественных отношений[40].

Церемония состоялась 2 июня 1619 года и вызвала чрезвычайно быструю реакцию городской общины. Уже 5 июня один из приходских пасторов направил в магистрат письменную жалобу; было принято решение евреев арестовать и начать расследование. Предварительные слушания происходили 9 и 12 июня, было решено выслать из города жену А. Брауншвейга и его новорождённого сына. Буксторф писал Вазеру 15 июня, что стал объектом всеобщей ненависти, даже не из-за обрезания, а по причине печатания раввинской Библии в христианском городе. Буксторф опасался, что все его еврейские сотрудники будут высланы; ходили даже разговоры, что и его самого постигнет та же участь[41].

Приговор был вынесен 16 июня: Буксторф, Кёниг и Кеблер были удостоены порицания за то, что присутствовали на обрезании и тем самым «укрепили евреев в их неверии», а также «вызвали гнев многих достойных граждан, как духовного, так и светского звания»[42]. Оберст-кнехт Глазер был обвинён в превышении полномочий. Буксторф настаивал, что всё было сделано официально и по закону, в результате и он, и Кёниг были оштрафованы на 100 имперских талеров, а Кеблер получил два дня тюрьмы. Под стражу был взят и Глазер, пока по его делу не вынесли решения. В результате его освободили 19 июня, никакого другого наказания он не понёс. Однако суд учёл просьбу евреев-редакторов, переданную через Людвига Кёнига-старшего — отца зятя Буксторфа, — что Библия должна быть окончена к осенней Франкфуртской книжной ярмарке. Им было разрешено продолжать работу и жить по-прежнему в домах Буксторфа и Кёнига. Хенрик ван Диест не пострадал, поскольку как раз 15 июня отбыл к Вазеру с письмом Буксторфа[42]. К 10 августа типографские работы по Библии были завершены[41]. После окончания работ евреи не могли оставаться в городе; сверх того, Авраам Брауншвейг был приговорён к штрафу в 400 талеров как главный виновник инцидента, который, вдобавок, отказался покаяться. К прочим евреям — участникам церемонии, у суда не было претензий[43].

Существует версия, что скандал был раздут лично главным пастором Базеля Иоганном Воллебиусом[en], который 18 мая 1619 года окрестил в кафедральном соборе молодого еврея-переплётчика. Тот в течение пяти или шести месяцев подвергался катехизации и сразу после крещения сбежал из города[44]. В письме к Каспару Вазеру сам Буксторф утверждал, что присутствовал на церемонии, именно чтобы свидетельствовать об истинной — христианской — вере, поскольку в своей речи сказал евреям, что они духовно слепы и нуждаются в «обрезании сердца»[45].

Буксторф сильно обиделся на городские власти и даже считал возможным покинуть город и переселиться в Гейдельберг[46]. Инцидент не сказался на отношениях с Авраамом Брауншвейгским, с которым по делам книжной торговли переписывался ещё его сын.

Обращение евреев в христианство

Тоссанус в первой биографии Буксторфа и швейцарский библеист Э. Кауч пытались представить профессора как авторитетного в раввинской среде библеиста, которого, якобы, ценили как высшего авторитета в тонких вопросах веры[47]. Сам Буксторф, по-видимому, не имел таких амбиций. В одном из писем Скалигеру 1606 года он упоминал, что известен «среди евреев Кракова, Праги и всей Германии» из-за своих посланий на иврите. Из его переписки уцелели только два письма, опубликованных в 1886 году. Одно принадлежало неназванному раввину из Нюрнберга, и было посвящено безымянной книге на иврите, в которой бессмертие души трактовалось через философию Аристотеля, второе было написано Авраамом Брауншвейгским в 1617 году[48]. Единственное сохранившееся письмо Букстрофа на иврите было адресовано другому библеисту-христианину.

По-видимому, он не интересовался и вопросами эсхатологии, которые подталкивали кальвинистов XVII века к скорейшему обращению нехристиан[49]. Тем не менее, вопросы веры занимали важное место в его посланиях Филиппу дю Плесси де Морне, Кристофу Гельвигу[en], и Юлиусу Конраду Отто[50], профессору университета Альтдорфа, который дважды принимал христианство и дважды возвращался к иудаизму[51]. Буксторф был знаком с двумя апологетами миссионерского обращения евреев: Хью Броутоном[en] и Йоханнесом Мольтером. Броутон жил в Базеле в 1597—1600 годах, поселившись там из-за разногласий с католическим полемистом Й. Писториусом[en]. Сохранилось только два письма Буксторфа, адресованных ему. Й. Мольтнер был пастором и профессором Марбургского университета, его приход был во Фридберге, где имелась большая еврейская община. Мольтнер активно переписывался с Буксторфом в 1603—1617 годах[52]. Тем не менее, не существует ни одного свидетельства, что Буксторф как-то пытался проповедовать среди евреев. Напротив, существует гораздо больше данных, что он и его собеседники вполне были способны обсуждать самые спорные вопросы веры вне полемического контекста[53]. В этом плане примечательна одна из важнейших работ Буксторфа — «Еврейская синагога».

«Еврейская синагога»

Источники и содержание

Ко времени становления Буксторфа как учёного, европейская литература уже около столетия создавала критические описания обычаев и религии евреев, причём важную роль в этом процессе играли новообращённые. Буксторф довольно рано проявил интерес к живой религии и культуре германских евреев. В письме 1593 года он просил своего друга Я. Цвингера в Падуе приобрести для него книгу, в которой описывались таможенные правила для евреев Германии[54]. Сделавшись цензором, он получил больше возможностей изучать соответствующую литературу, результатом чего стал трактат «Еврейская синагога» (нем. Juden Schul), написанный на немецком языке. Он вышел в свет в 1603 году и сделался объектом критических высказываний еврейских учёных середины ХХ века. С. Барон[en] и М. Коэн[en] обвиняли Буксторфа в тенденциозности, а Н. Хёйтгер полагал, что это — миссионерская работа, созданная для обращения евреев в христианство[55][56][57][58]. Уже в 1604 году труд был переведён на латинский язык Германом Гермбергом (Synagoga Judaica) и переиздавался трижды, а в 1641 году в Кёльне вышел новый латинский перевод Давида Леклерка[59].

По мнению С. Бёрнета, анализ источников Juden Schul и собственных суждений Буксторфа показывает, что он хотел разъяснить верования и обычаи ашкеназов для образованных протестантов[60]. Он рассчитывал убедить своих читателей, что современный ему иудаизм не был библейской религией, а возник из искусственной раввинической традиции, при этом он не желал поощрять ненависть к евреям, о чём прямо и писал. В заключении к «Еврейской синагоге» он сообщал также, что евреи когда-то были богоизбранным народом, но за их неблагодарность и нежелание слушать пророков Бог наказал их безумием и духовной слепотой, о чём говорил ещё Моисей (Втор. 28:14). Если Бог отверг этот народ, то Он так же сможет отвергнуть и неверных христиан. Буксторф явно выражал надежду, что хотя бы некоторые евреи пересмотрят свои религиозные взгляды[60].

Структура «Синагоги» следует этапам жизни человека. В первой краткой главе Буксторф кратко вводил читателя в суть еврейской веры. Главы 2 и 3 посвящены рождению и воспитанию детей, значительная часть книги (главы 4—11) описывает повседневную жизнь, праздники (главы 12—25), частную жизнь (главы 26—34). Завершается книга описанием смерти и похорон, а также учения о Машиахе и мире грядущем (главы 35—36). В числе источников книги — перевод трактата Кальвина Ad quaestiones et obiecta Judaei cuiusdam responsio, вынесенный в приложение, и два трактата Лютера, антииудейский трактат Антония Маргариты[de] Der Gantz Judisch Glaub, личный опыт общения с иудеями, новообращёнными и теологами. Сами евреи в качестве важнейшего источника рекомендовали ему Талмуд, книги обычаев «Минхагим[en]» на идише и кодекс Иосефа Каро «Шулхан арух». Именно эти три источника более всего цитируются в «Синагоге». Впрочем, Буксторф ссылался на комментарии Раши и Ибн Эзры, Давида Кимхи, Нахманида и бен Ашера, а также мидраши, в том числе Берешит Раба[en][61]. Кроме того, сохранилась его записная книжка, в которой описана беседа с неназванным евреем 10 мая 1600 года о ритуале обрезания ногтей перед субботой, который затем был упомянут в Juden Schul. Его первый биограф Тоссанус объяснял приглашение евреев в дом Буксторфа именно желанием знать больше об их образе жизни, наблюдая за их поведением и задавая различные вопросы[62].

Богословские аспекты

В богословском отношении «Синагога» ближе всего к лютеранству. Как и Лютер, Буксторф полагал, что учение раввинов ложно, иудеи ненавидят христиан и хулят Бога в своих ежедневных молитвах. Однако Лютер считал бессмысленным опровержение еврейских доктрин, полагая евреев неспособными к покаянию и обращению. Буксторф же прямо высказывал надежду, что его книга поможет некоторым евреям понять ошибки их народа и раввинов[63]. Для этого служило подробное рассмотрение вопроса о Талмуде. Буксторф утверждал, что именно Талмуд, а не Писание является высшей инстанцией в иудаизме, поскольку именно там были помещены все библейские интерпретации, это было показано на материале трактата «Бава Мешиа» (глава 2). Для Буксторфа предпочтение Талмуда Библии было доказательством отступления евреев от пути Божьей истины[64]. Впрочем, значительная часть рассуждений о Талмуде подчёркнуто объективна, и Буксторф ничем не намекает на то, что не испытывает симпатий к иудаизму. Последний для него — ошибочное истолкование Слова Божьего, и проистекающее отсюда лицемерие и суеверие. Талмудическое учение ратует за формальную сторону религии и исполнение ритуала вместо личной связи с Богом, доступной каждому[65]. Эти рассуждения, по-видимому, демонстрируют знакомство Буксторфа с материалами диспута в Сорбонне 1240 года под руководством Николая Донина, который объявил, что евреи в теории признавали равную ценность писаной и устной Торы, но на практике Талмуд ценился намного выше. Однако Буксторфа не устраивал вывод Донина, что предпочтение Талмуда ставит непреодолимый барьер на обращение евреев в христианство[66]. Буксторф, будучи протестантом, полагал Талмуд неизменным авторитетным документом, исполняющим для евреев ту же роль, что и Библия в кальвинизме (которую можно истолковывать только из неё самой); стало быть, его задачей было представить христианским читателям те еврейские источники, о которых сами иудеи сообщать не хотят. Он не понимал, что множество талмудических требований сильно менялись по ходу истории и социально-политическому контексту, например, те его части, что трактовали отношение к христианам. Эти аспекты были осознаны только католическими богословами и миссионерами. Сам Буксторф не видел разницы между агадическими положениями и юридически обязательными галахическими истолкованиями[67].

Оценки

В историографии ХХ века самое объёмное толкование «Синагоги» предложил ректор Еврейской теологической семинарии[en] Марк Коэн, который утверждал, что главной задачей Буксторфа было умерить протестантов-юдофилов, которые идеализировали евреев за строгое исполнение библейских норм[68]. Конечной его целью было опровержение иудаизма по трём линиям: евреи суеверны, устная Тора является заблуждением, и евреи ненавидят христиан. Коэн в доказательство приводил множество конкретных примеров из текста «Синагоги»[69]. По мнению С. Бёрнета, такой подход является в известном смысле крайним. Буксторф никогда не встречал препятствий со стороны своих еврейских сотрудников и партнёров-издателей. Ещё более ярким фактом является его приглашение на церемонию обрезания, что привело к казусу 1618 года — через 15 лет после выхода в свет «Синагоги». Намного важнее является попытка объективного подхода Букстрофа к еврейской религии в эпоху религиозных войн и гонений[70]. Хотя Буксторф использовал в своих целях антисемитские аргументы А. Маргариты, Лютера и Гесса, он очень взвешенно и осторожно относился к их материалам. В «Синагоге» не повторялись мифы о склонности евреев к ростовщичеству и совершенно отсутствовали мотивы кровавого навета и тайного осквернения святынь[71].

По мнению С. Бёрнета, «Синагога» была адресована прежде всего лютеранской аудитории. Факт, что она написана по-немецки, делал круг её читателей шире, чем учёное сословие, читавшее на латыни. Помогая христианским миссионерам в понимании иудаизма, книга не содержит никаких положительных богословских аргументов, чтобы убедить образованного еврея в том, что Иисус был истинным Мессией, а Его Церковь — новым Израилем. Собственно, единственной богословской частью книги был трактат Кальвина в приложении, переведённый без указания авторства. Когда Иоганн Буксторф II в 1650 году составил список книг для полемики с иудеями, он не включил в него Juden Schul, хотя сам же выпустил её переиздание в 1640 году[72]. Возможно, Буксторф-старший также хотел удовлетворить любопытство широких слоёв христианских читателей, хотя нигде ни словом не упоминал об этом намерении[73].

Неудивительно, что в Германии книга была встречена с большим энтузиазмом и в течение длительного времени формировала представление о европейских евреях, сделавшись важным первоисточником. До 1750 года книга пятикратно выходила на немецком, дважды была переведена на латинский язык, а также печаталась на голландском и на английском — в общей сложности выдержала 19 изданий. Последний её исторический перевод вышел в 1834 году — на венгерский язык[73]. Современный научный перевод на английский язык был подготовлен в 2001 году Аланом Каре (Висконсинский университет). В предисловии также опровергается антисемитский характер трактата и подчёркивается его значение как исторического источника[74].

«Кинжал веры»

В эпоху Реформации и Контрреформации вновь обрели популярность полемические трактаты Средневековья, в том числе антииудейской направленности. В этом отношении вполне понятен выбор Буксторфом для издания и комментирования трактата XIII века, написанного Рамоном Марти[en], — «Кинжал веры» (лат. Pugio fidei). Эта работа прямо связана с «Синагогой» и была вдохновлена одним из корреспондентов профессора — Филиппом дю Плесси-Морне, ректором гугенотской духовной академии в Сомюре и одним из самых ярких деятелей протестантизма во Франции. Буксторф занялся рукописью Марти около 1615 года, её доставил из Сомюра голландский студент Йоханн Клоппенбург. Далее Буксторф разделил части книги между своими студентами, которые переписали её целиком; окончательная рукопись включает три тома, сохранившихся в Базеле[75]. Дальнейшая работа над раввинской Библией отсрочила издание «Кинжала», уже в 1627 году из Сомюра настойчиво требовали вернуть рукопись или продолжить работу. После кончины Буксторфа в 1629 году работа так никогда и не продолжалась; рукопись была издана в Париже Жозефом де Вуазеном в 1651 году[76].

При работе над «Кинжалом», Буксторф, по-видимому, испытывал определённое противоречие между собственными воззрениями на иудаизм и крещение евреев, и своими академическими штудиями. Публикация трактата перед выпуском словарей и грамматик, а также большим изданием Библии грозила ухудшить отношения между еврейскими сотрудниками и самим профессором, а также лишить издание потенциальных покупателей[77].

Библейские издания

Базельская Библия

Общепринятый в христианской теологии XVI века текст еврейской Библии с комментарием Яакова бен Хаима ибн Адонии[en] был напечатан в Венеции в 1525 году типографией Даниэля Бомберга, и стал важной вехой в истории ветхозаветного текста. Последующие издания XVI века повторяли его даже в оформлении[78]. Отчасти это объяснялось и тем, что в среде христианских гебраистов, так и ашкеназийских раввинов, в XVI—XVII веках было очень мало активных учёных, достаточно разбирающихся в масоре, чтобы улучшить существующее издание[79]. Масора была вообще практически неизвестна в университетах Европы; кроме самого Буксторфа, масоретские комментарии и систему огласовок в то время использовал его студент Жан Мерсье, ставший профессором еврейского языка в Сорбонне[80]. Гебраисты преимущественно использовали арамейские таргумы, полный набор которых стал доступным после публикации Антверпенской Полиглотты в 1568—1573 годах. Однако филологическое изучение арамейского и сирийского языков ещё только начиналось, поэтому для протестантских библеистов стандартным источником были средневековые раввинские комментарии. До Буксторфа ни один католический или протестантский гебраист не брался издать весь текст еврейской Библии с масоретским аппаратом[81].

Базельское переиздание Библии Бомберга стало самым сложным для Буксторфа в техническом отношении. Подготовка рукописи заняла три года, причём этим занимался не только лично Буксторф, но и его зять Людвиг Кёниг и трое еврейских сотрудников, для приглашения которых пришлось обращаться к городским властям. Собственно типографские работы начались примерно к сентябрю 1618 года, в колофоне датой выпуска в свет значится 4 августа 1619 года, однако тот же день (24 ава) был указан как в первом издании 1525 года, так и его перепечатках 1548 и 1568 годов. Главным еврейским редактором был Авраам Брауншвейг, который сам предпослал Библии особый комментарий, в нём была высоко оценена эрудиция и тщательность метода Буксторфа. Сотрудники редколлегии работали в жёстких условиях: норма выработки была 3 листа текста (6 страниц) за рабочий день. Особенно тяжёлой была работа корректоров, поскольку большинство наборщиков типографии не могли читать на иврите, и допускали множество ошибок. Новые ошибки привносились в процессе поправок, вдобавок, наборщики работали по субботам без присмотра специалистов[82]. Не меньший цейтнот испытывал и сам Буксторф. В письме от 22 июня 1618 года он отмечал, что закончил редактировать Пятикнижие, и приступил к Книге Судей, а кроме того, завершил редактирование таргумов вплоть до Исаии. Полностью работа над масоретским текстом и таргумами была Буксторфом завершена к 26 июня 1619 года[83].

За основу своего издания Буксторф взял Библию Бомберга 1548 года, сверив её с двумя прочими изданиями, а также комментариями Ибн Эзры к Исаии и малым пророкам венецианского издания 1525 года, и Большой Масоры венецианского издания 1568 года, а также использовал Иерусалимский Таргум того же года издания[84].

Особый вопрос составляют цензурные ограничения и изъятия в тексте раввинической Библии. Буксторф, активно привлекая средневековые раввинские комментарии и используя их в преподавании, отмечал, что они являются одновременно полезными и опасными для христианина. Комментарии позволяли переводчику понять буквальный смысл многих библейских пассажей и чтений, но одновременно в местах, которые христианские теологи считали пророчеством о Мессии, раввинами привносились «порочные и ложные» интерпретации[85]. Многие из таких комментариев Буксторф воспроизводил, исходя из своих представлений о неверии иудеев и исполнения пророчества Моисея[86]. Однако наиболее сомнительные с точки зрения властей, как католических, так и протестантских, которые могли бы вызвать запрет на продажу Библии в Италии и Священной Римской империи, были удалены из текста ещё в предыдущих изданиях XVI века. Даже Иоганн Буксторф II в письме Джеймсу Ушеру от 1633 года, отмечал, что издание Венецианской Библии было сильно цензурировано, но ни Буксторф-старший, ни его сотрудники не пытались восстановить удалённых комментариев. Городской совет Базеля, давая разрешение на издание, особо отметил, чтобы в новом издании не было «хулы на Христа, христиан и христианскую веру». Хотя в рукописях Буксторфа содержались текстуальные комментарии на цензурированные места, в печатный текст они так и не попали[87].

Несмотря на все недостатки и ошибки, Базельская раввинская Библия Буксторфа стала стандартным изданием для христианских теологов и гебраистов до конца XIX века. Еврейский текст Буксторфа стал одним из главных источников для Парижской Полиглотты 1628—1645 годов; ещё большее его влияние заметно в Лондонской Полиглотте[88].

«Вавилония»

В предисловии к Библии Буксторф описал четыре составных части издания: Танах, Таргум, раввинские комментарии и Масору. Он также писал, что намерен составить особое введение для еврейского текста, раввинских комментариев и Масоры, однако фактически успел опубликовать только «Тивериаду»[⇨] как введение в Масору[84]. Собственно библейский текст планировалось перепечатать без исправлений вплоть до последней точки в огласовке, чего удалось добиться в значительной степени. Таргумы для Буксторфа были важнейшим вспомогательным средством для библейской текстологии, поскольку таргум свидетельствовал об обетованном Мессии. Однако, будучи профессиональным исследователем, он понимал, что таргумы были не столько переводом, сколько перифразом, вдобавок, включавшими элементы мидраша. В Комплютенской и Антверпенской Полиглоттах редакторы приводили таргумы в соответствие с еврейским текстом (это касалось не только вокализации), по тому же пути следовал и Буксторф[89]. Он также отчётливо понимал, что таргумы были написаны в древности, по крайней мере, на двух разных диалектах, что попытался разъяснить в своём предисловии. Таргумы Онкелоса и Ионафана были написаны, по сути, на разновидности библейского арамейского языка, поэтому расхождения с грамматикой библейского языка следует воспринимать как ошибки, а не лингвистические особенности. В редакторской работе он приводил к единообразию разные источники, используя метод грамматической аналогии[90]. Агиографический и Иерусалимский таргумы[91] были написаны на другом языке, который имел свои грамматические и синтаксические нормы. Буксторф попытался сохранить его своеобразие, что сделало его издание уникальным для своего времени. Свои открытия и методы Буксторф тщательно комментировал и снабжал лингвистическими примерами. Он также рассчитывал опубликовать Вавилонский таргум в числе четырёх приложений к Базельской Библии, хотя официально заявил, что желал улучшить комментарий Рафеленга Variae lectiones et annotaaunculae, quibus Thargum[92].

Работа над Вавилонским таргумом продолжилась и после выхода Библии в свет, о недовольстве Буксторфа собой свидетельствуют многочисленные пометы на его экземпляре Базельской Библии. Рукопись «Вавилонии» была готова к моменту смерти профессора. Бодлианский библиотекарь Сэмюэл Кларк в 1656 году предложил Буксторфу II использовать Вавилонский таргум с комментарием Буксторфа-старшего при издании Лондонской Полиглотты, и в январе 1657 года рукопись отправили в Лондон. Идея возникла слишком поздно — многоязычное издание Библии было уже отпечатано, но Кларк использовал «Вавилонию» для собственного комментированного издания таргумов[93]. В конце концов, Иоганн Буксторф II потребовал рукопись назад, но и сам не успел опубликовать её до своей смерти в 1664 году. Полностью «Вавилония» так и не увидела свет, А. Меркс в 1887—1888 годах опубликовал некоторые комментарии к Екклесиасту, Эсфири, Самуилу, Исаии и Псалму 68[94].

Библейский конкорданс

Квалификация и компетентность Буксторфа как редактора в полной мере проявились при издании библейского конкорданса (Concordantiae Bibliorum Hebraice et Chaldaice), изначально составленного Исааком Натаном бен Калонимусом[en]. Яаков бен Хаим[Прим 4] восхвалял работу Калонимуса как чрезвычайно полезную при работе над Масорой. Напротив, работая над Базельской Библией, Буксторф нашёл, что конкорданс неполон и плохо организован[96].

Цели составления конкорданса были сформулированы Буксторфом так[97]:

  1. Конкорданс должен позволить учёному быстро найти требуемый отрывок библейского текста;
  2. Конкорданс должен представлять все грамматические формы библейской лексики в порядке их появления в тексте;
  3. Конкорданс должен помогать в исследовании Масоры.

Работа над конкордансом шла медленно и трудно. Работа началась в 1620 году, рукопись была завершена к маю 1626 года, но в свет вышла уже после кончины автора. Главной причиной задержки была как высокая стоимость и техническая сложность издания, так и крайне ограниченный круг её покупателей — конкорданс не мог окупить расходов на него. Если издание раввинской Библии оплачивал зять — Людвиг Кёниг, то найти спонсора для конкорданса оказалось крайне затруднительным. Буксторфу предлагали опубликовать рукопись в Лейдене у Эльзевиров, но он отказался[98]. В конце концов, к 1628 году за работу взялся Кёниг, и была отпечатана пробная страница, чтобы представить её на Франкфуртской ярмарке; она вызвала живейший интерес у протестантских богословов Европы. Официальные предложения о печатании поступили от богословских факультетов Страсбурга и Лейдена. Для Буксторфов самым выгодным оказалось предложение Иеронима Авиануса — книготорговца из Лейпцига, который хотел заранее купить права на реализацию книги на Лейпцигской книжной ярмарке[99]. По неизвестным причинам, Кёниг не сумел закупить достаточного количества бумаги, а в июле 1629 года в Базеле разразилась эпидемия чумы, жертвой которой стал и Буксторф-старший[100]. Труд вышел в свет под редакцией Буксторфа-младшего в том же году, и стал в кругу гебраистов своего рода событием. Профессор лютеранского университета Хельмштадта Иоганн Бальдовиус свою инаугурационную лекцию посвятил методике работы с этим пособием. Конкорданс переиздавался вплоть до 1867 года, и устарел меньше, чем прочие работы Буксторфа[101].

«Тивериада»

Вопросы огласовки в христианской теологии

Экзегетика эпохи Реформации и Контрреформации впервые научно поставила вопросы происхождения и древности ивритских огласовок, что было первой попыткой критической интерпретации Библии, в отличие от святоотеческой и средневековой экзегезы, в которой библейский текст рассматривался как согласованный и внутренне непротиворечивый. Буксторф сыграл важную роль в дебатах своей эпохи, поскольку предложил первую историческую реконструкцию огласовок ивритской Библии для нужд протестантской теологии. Его оппоненты — в первую очередь Луи Каппель[en] — утверждали, что филологические исследования не играют принципиальной роли в теологии, и вопросы огласовок должны рассматриваться только в рамках филологии. Тем не менее, работы отца и сына Буксторфов в конце концов заставили Каппеля пересмотреть своё мнение, что и положило начало современной библейской критике[102].

Вопрос о возникновении огласовок был поднят Католической церковью ещё в Средние века, поскольку напрямую касался древности еврейского текста и его повреждённости по сравнению с греческим и латинским. Во время дискуссии 1240 года в Сорбонне, Рамон Марти заявил, что огласовка — позднее изобретение Бен Нафтали[en] и Бен Ашера, и является прямым доказательством преднамеренности искажений, внесённых книжниками, чтобы удалить из Писания пророчества о воплощении Бога[103]. Теория Марти была популяризована Николаем де Лира в Postilla, так же как и Петром Галатином в трактате De Arcanis Catholicae Veritatis. Хайме Перес де Валенсия также утверждал, что огласовки были изобретены не ранее Рождества Христова, и что разница между Танахом и греческим Ветхим Заветом объясняется тем, что Семьдесят толковников использовали неогласованный оригинал, так же, как и Иероним во время работы над Вульгатой[104].

В протестантской текстологии господствовали точки зрения Лютера и Цвингли. Лютер полагал огласовки поздним пособием для удобства читателя, Цвингли также утверждал, что во времена Иеронима огласовки были неизвестны. Различные транслитерации, принятые в Септуагинте и Ветхом Завете Вульгаты, а также ошибки при переводе, заставляли предположить, что переводчики ввели вокализацию еврейского текста для удобства своей работы. Кальвин очень высоко оценивал вокализацию, хотя и признавал её изобретением раввинов, и потому дозволял пользоваться ими только после критического исследования смысла текста[104].

Публикация трактата Элии Левиты[en] Masoreth ha-Masoreth в 1538 году нарушила единодушие католических и протестантских богословов по вопросу возникновения огласовок. Левита в предисловии к своему труду опроверг раввиническую точку зрения, что огласовки были даны Моисею Богом вместе с Торой на горе Синай, и доказал, что она была изобретена еврейскими книжниками уже после складывания Талмуда. Иными словами, огласован был уже сложившийся канонический текст, полностью оформленный консонантным письмом. Христианские учёные узнали об этом из переписки Левиты с С. Мюнстером в 1531 году, а в 1539 году Мюнстер переиздал «Масорета» Левиты с собственными переводами его предисловий на латинский язык, однако большая часть текста книги была недоступна для европейских библеистов, не владевших ивритом[105]. Если протестантские теологи проигнорировали труд, то католические полемисты быстро осознали возможности работы Левиты. Древность и авторитет огласовок стали важным аргументом против достоверности еврейского текста Библии. Протестанты, напротив, полагали, что только еврейский оригинал и его греческий перевод являются авторитетнейшими из библейских версий[106].

Буксторф и проблема огласовки

Буксторф стал разрабатывать данную проблему в 1593 году, когда перевёл труд Левиты на латинский язык для своего личного пользования и для упражнения в еврейском языке. К. Вазеру он писал тогда, что намеревался переиздать труд Левиты и упоминал, что задавал знакомым еврейским учёным вопросы о времени возникновения огласовок[107]. Следующее свидетельство относится к 1606 году, когда Буксторф писал Скалигеру о необходимости изучения времени возникновения огласовок, что было необходимо для издания еврейской грамматики и словаря. Он также сообщал, что утверждения, будто в ранней раввинской литературе не было огласовок, противоречат ссылкам на них в Зогаре и Сефер ха-Бахир[108]. Скалигер к тому времени пришёл к выводу, что огласовки в иврите аналогичны арабским, и были созданы филологами в поздний период, а Зогар был написан позже Талмуда. Поскольку евреи и самаритяне для литургических целей продолжают пользоваться консонантными текстами Торы, их чтение не представляло серьёзных трудностей, а Септуагинта была переведена с консонантного оригинала[109].

Впервые свою точку зрения на огласовку Буксторф выразил в еврейской грамматике 1609 года (Thesaurus Grammaticus), эти же аргументы позднее вошли в «Тивериаду». Он использовал как лингвистические, так и богословские аргументы[110]. В числе последних было то, что Писание было открыто Богом через пророков, поэтому имеют значение не только смыслы, но и слова, то есть гласные и акценты. Если же огласовки были изобретением масоретов, то и христианская вера основана на Масоре, а не на Пророчестве. Но это опровергается словами Христа из Мф. 5:18 о важности каждой йоты и черты, что никак не могло быть добавлено талмудистами из Тивериады в пятом веке[111]. Буксторф также опровергал тезис Левиты и Скалигера о лёгкости чтения неогласованного текста: поскольку иврит оставался живым языком и непрерывно развивался, огласовки были крайне необходимы для сохранения смыслов текста божественного и пророческого, а не человеческого происхождения[112]. Однако передача Писания велась людьми, которым требовались учёные и переписчики, а также точные списки Библии как эталоны для копирования и средство разрешения споров. В доказательство приводились тексты Библии: Втор. 32:26, когда Моисей поместил в Ковчег Завета свиток Закона, который был явлен в царствование Осии (4Цар. 22:8). Равным образом и Маймонид упоминал о Египетском Кодексе, который включал 24 библейские книги, используемые раввинами в качестве эталона для переписки Танаха. Однако дать внятного ответа об институциональной ответственности при передаче еврейской Библии Буксторф не мог из-за отсутствия источников[113]. При переиздании «Грамматики» в 1615 году, Буксторф удалил весь раздел об огласовке, заявив, что столь важная и большая тема нуждается в отдельном рассмотрении[114].

«Тивериада»: текст и аргументация

«Тивериада, или Комментарий к Масоре» (Tiberias Sive Commentarius Masorethicus) является единственной большой работой Буксторфа по истории библейского текста. Изначально она предполагалась как первый из четырёх комментариев к Базельской Библии и справочное пособие для изучения Масоры, как для учёных, так и для студентов. Книга вышла в свет в 1620 году в двух форматах — фолио и кварто, причём последнее было оформлено как продолжение библейского издания[115]. В содержательном отношении кварто и фолио отличаются: в последнее добавлен раздел с поправками к Masora parva, magna atque finalis[Прим 5]. Общий для фолио и кварто текст делится на две части. Первая (в 20 главах) — носит концептуальный характер, предлагая очерк истории Масоры и объяснение её формальных особенностей. Во второй части на примерах разъясняются методы передачи и сохранения отдельных библейских стихов, слов и отдельных букв, а также применение и типы масоретского аппарата. В главах 2 и 3 второй части приведены списки сокращений (всего 50) и подробное разъяснение масоретской технической терминологии (главы 5—12)[117]. В главах 13 и 14 разобрана 1-я глава Книги Бытия для практического разъяснения Masora parva и Masora magna[118].

В теоретическом плане «Тивериада» представляла собой возражение на Masoreth ha-Masoreth И. Левиты. Шесть глав первой части (3—9) так или иначе рассматривают аргументы Левиты в соответствующем историческом контексте, там же приводятся и сложные контраргументы. В главах 10 и 11 Буксторф обосновывал, что огласовки были добавлены в библейский текст раввинами Великой Синагоги, то есть в эпоху Ездры. Этим он возражал Аврааму ибн Эзре, который в грамматике «Сахут» писал, что огласовки были изобретением мудрецов Тверии[118]. Своё опровержение Буксторф начал с обзора истории раввинской академии в Тверии, и далее представил краткое описание школ Явне, Сепфориса и Кесарии, по преимуществу, основываясь на Талмуде и трактате Вениамина Тудельского. Особое внимание он уделил периоду между 230 годом (когда был окончен Иерусалимский Талмуд) и 340 годом — когда скончался рав Гилель[119]. Рассмотрев историю еврейских школ в Палестине, Буксторф, основываясь на комментариях Иеронима к Книгам Царств, пришёл к выводу, что палестинские раввинские школы пришли в упадок к началу V века. Учитывая авторитет вавилонских еврейских школ и Вавилонского Талмуда, Буксторф заявил, что разумно предположить, что комментирование Библии и снабжение её огласовками было проведено в Вавилоне, а не в провинциальной Палестине. Редактирование библейского текста было не научной задачей, а политической — утверждением верховной власти во всей еврейской «церкви»[120]. Дальнейшее рассмотрение привело Буксторфа к выводу, что масоретский текст был оформлен примерно ко времени составления Вавилонского Талмуда, то есть к 500 году. Дополнительно он доказывал это тем, что в талмудических текстах явно указывается на разницу между минускульным и маюскульным письмом. Окончательный вывод был таков: масоретские огласовки — суть человеческое изобретение, а не дар Бога Моисею[121].

Далее он доказывал, что система огласовок сама по себе не представляет единства, а является результатом применения различных концепций, сложившихся во времена составления определённых библейских книг, а не результат деятельности единой школы. Однако далее он вернулся к тезису своего Thesaurus Grammaticus 1609 года — огласовки были крайне необходимы для сохранения смыслов текста божественного и пророческого, а не человеческого происхождения, что иллюстрировалось множеством цитат из Талмуда, Нисима, Раши и Исаака Альфаси[122]. Без огласовок невозможно передать правильные смыслы Писания. Буксторф даже утверждал, что «гласные есть душа правильного прочтения текста», без которого невозможно правильно понять Боговдохновенный текст из одних согласных, что было особенно важно для переводчиков еврейской Библии[123].

Итак, для Буксторфа масора была создана не талмудистами, которые лишь использовали её в своих целях. Для объяснения начала масоретской традиции Буксторф обратился к святоотеческой литературе и заявил, что первыми масоретами были члены Великой Синагоги, образованной Ездрой после возвращения из Вавилонского пленения. Он ссылался на авторитет Тертуллиана, Иоанна Златоуста, Иринея Лионского и Евсевия Кесарийского, а также Августина[124]. По Буксторфу, именно члены Великой Синагоги определили канон и внесли требуемые исправления в текст священных книг, разделив их на Тору, Пророков и Писания. Именно они, а не раввины Тверии, разбили библейский текст на стихи; различие в разбивке стихов Септуагинты и масоретского текста объяснялось ошибками переписчиков[125]. Самой же главной заслугой Ездры и его книжников была гарантированная точность каждого слова библейского текста и его огласовки, поскольку они располагали оригиналами каждой библейской книги и сами были пророками[125].

По замечанию С. Бёрнета, Буксторф категорически давал ответы на вопросы, которые традиция разъяснить не могла. В частности, в рамках еврейской традиции было неясно, изобрели ли Ездра и его книжники современные знаки огласовки или восстановили существовавшие ранее, также были ли они ответственны за нумерацию каждой буквы, слова и стиха в каждой книге, и так далее. При этом, формально оппонируя И. Левите, Буксторф направил свой трактат против католических полемистов. Приписав Масору мужам Великой Синагоги, он делал еврейский текст Танаха недосягаемым для богословской критики[126].

Буксторф успешно использовал филологию для теологической аргументации, представив убедительную для своего времени версию происхождения Масоры. Он также без колебаний прибег к еврейской традиции, но использовал её в догматическом, а не критическом контексте. В основу своего метода он положил тезис о чистоте и неповреждённости еврейского текста, признавая таргумы, Септуагинту и Вульгату лишь вторичными свидетельствами его истории[127]. Он не видел особой ценности Септуагинты для свидетельства о первоначальном еврейском тексте, в его терминологии: «как если бы слуга судил о господине»[128]. В критическом плане Буксторф принципиально отказался от проведения аналогий между арабской огласовкой и еврейской, поскольку первая для него была изобретением филологов, а не пророков Великой Синагоги. Признавая ценность таргумов, он даже не пытался на их основе проанализировать ивритский текст, что было сделано уже следующим поколением протестантских гебраистов, в частности, Луи Каппелем и Константином л‘Эмперёром[en][128]. Более того: в тексте «Тивериады» Буксторф не стал рассматривать вопроса, затронутого в грамматике 1609 года, а именно: сохранности библейского текста до и после начала деятельности Великой Синагоги[129].

«Тивериада» и современники

Современники отнеслись к «Тивериаде» по-разному. Как пособие по Масоре данный труд не имел аналогов очень долгое время, поэтому ведущие специалисты, подобно Вильгельму Шиккарду, без колебаний использовали его в преподавании[129]. Даже оппонент Буксторфа в вопросе огласовок Андре Риве признавал известность и полезность труда. Своё значение как учебного пособия «Тивериада» сохраняла вплоть до начала XIX века[130]. В лютеранской догматической традиции аргументация Буксторфа была очень быстро адаптирована, трактат использовался в полемических целях, особенно против иезуитов[131].

Представители других ветвей протестантизма выказали намного меньший энтузиазм. Первое опровержение представил в 1622 году давний оппонент Буксторфа — Луи Каппель, профессор еврейского языка и Ветхого Завета в Сомюрской академии. В отличие от Буксторфа, он владел арабским языком. Свои возражения он изложил в трактате Arcanum Punctationis, который направил в Базель в рукописном виде, попросив вернуть её затем с ответными возражениями обратно[132]. Каппель сделал акцент на филологические аспекты проблемы. Он вернулся к возможности безошибочного прочтения консонантного текста Библии[133]. Естественно, что он не поддержал датировок Буксторфа, и признал правоту Левиты, рассмотрев не только талмудические и святоотеческие свидетельства, но и данные самого языка[134].

Кальвинистские гебраисты Голландии и Франции восприняли трактат в узкоакадемическом контексте, а его значение в антикатолической полемике было осознано намного позднее[135]. Пауль Тарнов[en] из Ростокского университета счёл книгу опасной в богословском отношении, и просил своего коллегу из Тюбингена — Вильгельма Шиккарда — написать опровержение. Лаврентий Фабрициус из университета Виттенберга вообще назвал книгу «дьявольской», поскольку её автор поставил под сомнение ясность Писания[136]. Буксторф-старший скончался, так и не написав опровержения, однако полемика с его кончиной не закончилась. Возражение Буксторфа II вышло в свет через 20 лет после публикации «Тивериады», когда принципиально изменилась ситуация в библейской текстологии — в свет вышли две многоязычные Библии, что сделало возможным развитие сравнительной филологии, уже оторванной от особенностей самого библейского текста. В конечном итоге текстологический метод Буксторфа был отвергнут библеистами, поскольку он отказывался использовать другие языковые версии в качестве свидетельств исторического развития еврейской Библии. Только после преодоления наследия Буксторфа началось историко-критическое изучение текста еврейской Библии[137]

Буксторф — филолог-гебраист

Несмотря на то, что ещё с XIV века папскими указами предписывалось держать специалистов по еврейскому, арамейскому и сирийскому языкам в пяти ведущих университетах Европы, даже ко времени начала карьеры Буксторфа гебраистика была развита мало. В 1602 году он писал Скалигеру, что лишь немногие его современники знали иврит хотя бы на начальном уровне, поэтому изданные Буксторфом грамматики и словари, по словам С. Бёрнета, составили эру в развитии гебраистики и переиздавались до середины XIX века[138]. Ещё при его жизни совет университета в Страсбурге (в 1628 году) провозгласил его величайшим гебраистом века, способным кратко и ясно разъяснить самые тёмные и сложные аспекты языка[139].

Thesaurus Grammaticus

Для нужд студентов Буксторф опубликовал в 1605 году Praeceptiones Grammaticae de Lingua Hebraea, которая в 1613 году была переиздана под заглавием Epitome Grammaticae Hebraea, и стала самой популярной еврейской грамматикой: до конца XVIII века она переиздавалась 27 раз [140]. Причиной популярности стало то, что грамматика была ориентирована для начинающих изучать язык, материал для запоминания давался постепенно, а все примеры приводились из Псалтири[141].

Thesaurus Grammaticus Linguæ Sanctæ Hebraeæ, напечатанный в 1609 году, стал главной работой Буксторфа по грамматике и одновременно является наиболее важным источником по его теоретическим представлениям о языке. Он дважды переиздавал свою грамматику в существенно дополненном виде — в 1615 и 1620 годах, посмертные издания последовали в 1629 и 1651 годах, а в 1663 году Иоганн Буксторф II выпустил своё пересмотренное издание[142].

На лингвистические теории Буксторфа оказало существенное воздействие философия рамизма, что выразилось как в выборе педагогической модели, так и дихотомической организации материала. За основу своего труда Буксторф взял Grammatica Hebraea Петра Мартиниуса, так же как и он, разделив материал по двум частям — морфологии и синтаксиса. Еврейские слова подразделялись на имеющие число и не имеющие, а существительные и глаголы классифицировались дополнительно. Существительные классифицировались по числам и родам, а глаголы — не только по числу и роду, но и времени и лицу; это показывает, что логика этих дихотомий довольно причудлива. Из традиционной еврейской филологии была взята пятеричная фонетическая классификация, основой для которой была дихотомия «полунемых» и «немых» фонем[143]. Буксторф сохранил формальное различие между первым и вторым склонением существительных, и ввёл много новшеств, например, классифицировал неправильные глаголы по написанию их корневой части[144]. В то же время, если реальные категории языка не укладывались в дихотомические схемы, Буксторф поступался доктринальной чистотой. В общем, он постулировал языковые явления на основе философской модели, а не морфологии изучаемого языка[145].

Основой для написания грамматики для Буксторфа оставался латинский язык, из которого заимствовались понятия и терминология. Например, давая определение предлога, Буксторф заимствовал его из Causis Linguae Latinae Скалигера. Объясняя синтаксис иврита, он приводил аналогии из латинских грамматик Лоренцо Валла и Доната; так же, как и Рейхлин, находил в иврите шесть падежей, аналогичных латинским, и так далее[145]. В то же время в чисто практическом плане для студентов XVII века, говоривших и писавших на латыни, система Буксторфа позволяла быстро понять, как перевести определённые еврейские грамматические конструкции на универсальный язык церкви и науки. Сам Буксторф считал, что важнейшим преимуществом его грамматических работ была пригодность для практических целей, а не теоретического осмысления языка. Примеры языковых конструкций в пособиях Бусторфа приводились исключительно из Библии. Впрочем, для объяснения тёмных мест и редко используемых слов и конструкций он охотно пользовался средневековыми еврейскими комментариями и грамматиками, в первую очередь — Давида Кимхи и Левиты, на первого из которых ссылался 44 раза. Реже он ссылался на разъяснения Раши и Ибн Эзры[146]. Однако в университете Лейдена считалось, что морфология языка у Мартиниуса объяснялась лучше, поэтому выпускались издания Grammatica Martino-Buxtorfiana — в Нидерландах того времени для занятия государственных постов требовалось знание еврейского языка [147].

Грамматики сирийского и арамейского языков, пособие по идишу

Важной работой Буксторфа явилась Grammaticae Chaldaicae et Syriacae, построенная по тому же принципу, что и Thesaurus Grammaticus, то есть разделённая на две части — морфологии и синтаксиса, со множеством текстовых иллюстраций. Буксторф взялся за амбициозную задачу описать сразу большой языковый пласт — библейский арамейский язык, сирийский (в еврейской транскрипции, не используя эстрангело), арамейский язык Таргумов и Талмуда. Предназначался этот труд для студентов и учёных, занятых работой над Пешиттой и таргумами[148]. Сам Буксторф полагал, что знание арамейских языков будет полезно для объяснения сложных мест в библейском тексте на иврите. В практическую часть пособия, занимавшую 123 страницы, он включил отрывки из Таргума Онкелоса, Ионафана и Псевдо-Ионафана, а также Иерусалимского Таргума, Пешитты, Вавилонского и Иерусалимского Талмуда и Книги Зогар. Все тексты были снабжены параллельным латинским переводом. Среди текстов, не относящихся к Писанию, выделяются формулы соглашения о приданом и разводного письма, последнее было взято из Мишны[149]. Это демонстрирует исключительную широту взглядов Буксторфа.

Ещё две грамматические работы Буксторфа были намного скромнее: это были первые попытки грамматического введения в средневековый (небиблейский) иврит и современный идиш. К первому изданию «Тезауруса Грамматического» было приложено краткое Instructio Brevis ad lectionem Rabbinicam absque punctis vocalibus, поскольку он настаивал на использовании студентами раввинических комментариев, которые были лишены вокализации[149]. В целом, Буксторф рассматривал библейский и раввинический иврит как единый язык. Грамматические примеры — все с латинским переводом и некоторые с комментариями — были взяты из комментария Езекии бен Маны, четырёх кратких разделов из Берахот, комментария Бахиа бен Ашера и ещё одной неотождествлённой работы под название «Хакме ха-Мусар»[150]. Он планировал включить раздел о средневековом иврите в «Тезаурус», далее принял решение создать отдельную книгу на эту тему, но она оказалась слишком обширной, и новая грамматика так и не была написана[151].

Пособие по идишу предназначалось, прежде всего, для деловых нужд немецких христиан, которые пожелали бы читать на этом языке. По сути, это были алфавитные таблицы и описание особенностей произношения, но лишённое описания грамматики. Почти все примеры в этой книжке легко могут быть опознаны по книгам из личной библиотеки Буксторфа и цитируются в «Еврейской Синагоге». Упражнения для чтения включали парафраз Псалма 23 (Пс. 23), несколько писем, отрывки из Талмуда, и выборки из сочинения Соломона ибн Верга[en], посвящённого Давиду Алрою, который утверждал, что есть истинный Машиах[152]. Во втором издании пособия по идишу был добавлен перевод письма Маймонида, в котором речь шла о ещё одном претенденте на звание Мессии, объявившегося в Йемене[153].

Словари

Первый свой словарь — Epitome Radicum Hebraicarum — Буксторф составил за четыре последних месяца 1600 года по просьбе своего коллеги Аманда Полануса. Ему требовался дешёвый и в то же время полный словарь для нужд студентов-теологов, в первую очередь — для публичных диспутов, на которых споры о смысле еврейских слов были обычным делом. Буксторф писал Каспару Вазеру, что таким требованиям удовлетворяет книжка формата 12°, в которой будет не более 12 тетрадей, то есть 288 страниц[154]. Как обычно для Буксторфа, он использовал оригинальные еврейские источники для разъяснения непонятных слов, в первую очередь комментарии Раши, Ибн Эзры и Давида Кимхи, а ещё комментарии в Даниилу Саадии и Леви бен Гершома на Иова, не считая Масоры. По-видимому, важнейшим лексикографическим источником послужило второе издание раввинской Библии Даниэля Бомберга[155]. Очевидно, он использовал и библейский словарь рава Аншеля на идише и некоторые другие идишские парафразы Библии, но ссылки на них редки. Хотя этот словарь более не переиздавался, он стал основой последующих работ Буксторфа в этой области[155].

Следующим словарём стал изданный в 1607 году Epitome Radicum Hebraicum et Chaldaicum, и это по оценке С. Бёрнета, было творение зрелого мастера, который был удовлетворён плодами своего труда. Сам Буксторф сравнивал свой словарь с работой Пагниниуса, приложенной к Антверпенской многоязычной Библии, и считал, что смог его превзойти; был не просто уточнены значения многих слов, но и дан обширный комментарий[156]. В 1615 году этот словарь был в очередной раз дополнен и вышел под названием Lexicon Hebraicum et Chaldaicum.

Методы составления и печатания словарей Буксторфа были сходными. Корни слов печатались самым крупным шрифтом, производные формы — более мелким, как и перекрёстные ссылки. Для наиболее важных богословских понятий много места занимали комментарии, самый большой был для Тетраграмматона — 10 страниц текста[157]. В наборе корнеслов словарь Буксторфа был почти идентичен еврейскому словарю Кимхи и «Тезаурусу» Пагнинуса. Например, под буквами Гимел, Ламед и Цади у Кимхи было помещено 235 статей, у Буксторфа — 223, но 202 заглавия полностью совпадают[157]. Однако значение еврейских источников также не следует преувеличивать: из 231 корня под буквой Гимел только 37 статей имеют толкования из еврейских внебиблейских источников — комментариев Раши, Бен Эзра и Леви бен Гершома[158]. Он охотно полемизировал с предшественниками: например, для 92 корней на букву Гимел, перечисленных у Пагнинуса, Буксторф не позаимствовал ни одного определения. По словам С. Бёрнета, это привело к серьёзной ошибке в определении слова «гой», поскольку Буксторф написал, что оно относится только к христианам в постбиблейском иврите[159]. Педагогическая направленность словаря очевидна, поскольку автор стремился уточнить существующие работы путём проставления ссылок на большее число еврейских источников. Он также понимал важность еврейских трудов, написанных на арабском языке и важность арабских этимологий в сравнительном анализе семитских языков. В 1610-е годы Буксторф пытался освоить арабский язык, но в одном из писем признавался, что не преуспел в своих занятиях. Свою ограниченность в этом отношении он признавал в издании словаря 1617 года[160].

Lexicon Hebraicum et Chaldaicum стал важным пособием для учёных и студентов, и до 1800 года 14 раз издавался в Базеле, дважды в Амстердаме и трижды в Лондоне[161]. В XIX веке словарь переиздавался трижды, в том числе в Италии[162]. Самым ценным в нём современные библеисты и филологи считают приложение, посвящённое раввиническому ивриту и талмудическому арамейскому. Работу над этими предметами Буксторф начал в 1608 году, вероятно, рассчитывая написать словарь такого же размера, как и «Лексикон», но в результате ограничился приложением[163]. Работа на этом не завершилась, но к моменту кончины была готова только основа для большого словаря, который был сильно дополнен и издан его сыном в 1640 году[164].

Эпистолярный жанр, просодия, аббревиатуры

В XVII веке изучение еврейской литературы было расчленено в европейских университетах между лингвистикой и теологией. Сложность ситуации отлично понимал Буксторф, создав два пособия по еврейской риторике. Риторика занимала важное место в западном образовании со времён Античности, как латинском, так и греческом; в эпоху Ренессанса, провозгласившего идеал трёхъязычного образования, стал ощущаться недостаток в пособиях для еврейской риторики и особенности — эпистолярного искусства. В эпоху, когда учёные были малочисленны, и не существовало научных журналов, основная коммуникация между исследователями и целыми учёными сообществами велась в письменном виде, причём письма зачастую предназначались для опубликования[165]. В XVI веке Элиас Левита смог ввести ограниченную моду на переписку между христианскими теологами на иврите (так писали друг другу Себастиан Мюнстер и Иоганн Видманштадт), и в 1542 году опубликовал Nomenclator — первое пособие по переписке и стихосложению на еврейском языке. Мюнстер планировал опубликовать свою еврейскую переписку с коллегами, но так и не осуществил этого проекта[166].

Буксторф начал переписку на иврите с И. Друзиусом около 1599 года, и далее продолжал переписываться с его сыном. В дальнейшем, активно работая с еврейскими корреспондентами по издательским делам, он задумался о составлении письмовника; более того, в одном из писем Каспару Вазеру утверждал, что видел такие сборники у евреев напечатанными[167]. Естественно, что такое пособие было чрезвычайно важным и в плане филологии и теологии, поскольку полемика также велась преимущественно в письменном виде. Составление письмовника потребовало четырёх лет труда. К 1605 году в его распоряжении были еврейские пособия «Иггерот Шеломим» (Аугсбург, 1534) и «Мегилат Сефер» (Кремона, 1566) а также переписка Израэля Шифомо с немецкими и итальянскими раввинами при составлении Базельского Талмуда[168].

Первая работа по эпистолярному искусству Буксторфа 1605 года Sylvula Epistolarum Hebraicarum фактически была антологией еврейских писем, и по большей части воспроизводила «Иггерот Шеломим», изданную за три четверти века до того Хаимом Шварцем[168]. Из 62 еврейских писем 12 были снабжены переводом и комментарием, а также был приложен список распространённых аббревиатур и прочего. В предисловии Буксторф выражал надежду, что для студентов эта книга поможет составлять письма на иврите так же легко, как на латыни и греческом. На самом деле, адресат Sylvula Epistolarum должен был в полной мере владеть грамматикой, и иметь большой словарный запас, причём не только на иврите, но и на арамейском языке[169]. По этой причине письмовник был восторженно принят учёным сообществом — в частности, Друзиусом и Скалигером, но не имел популярности среди студентов Базеля.

Другой характер имели Institutio Epistolaris Hebraica, вышедшие в свет в 1629 году. Незадолго до того Буксторф перепечатал «Мегилат Сефер» — сборник 113 писем, предназначенных для еврейских читателей. Буксторф отобрал из этого сборника 80 образцов, добавил ещё 20 из «Иггерот Шеломим», и издал для нужд христианских студентов[170]. Это пособие по структуре и методу уже не зависело от первоисточников. Книга была разделена на две части, по 50 образцов в каждой. В первой книге все письма были снабжены вокализацией, латинским переводом и комментариями. Во второй книге переводом были снабжены только первые 10 текстов, она предназначалась для более высокого уровня владения языком. 80 страниц заняло предисловие Буксторфа — инструкция для составления еврейских писем. Он воспроизвёл модель эпистолярного жанра Цицерона — письма составляются для общения близких друзей, должны быть написаны ёмко и ясно[171]. Грамматической и лексикографической основой письмовника Буксторфа был библейский иврит, а композиционные и стилистические особенности воспроизводили латинские образцы[172]. В комментариях к письмовнику содержались формы обращения, приличествующие для богатых людей, раввинов, почтенных старцев, главы дома и друзей. Также приводились клишированные формы для поздравлений с важнейшими праздниками, в частности, Песахом и Йом Киппуром. Эти формулы и обращения были заимствованы из подлинной переписки евреев с евреями, а также собственном многолетнем опыте Буксторфа[173]. Большим спросом письмовники не пользовались, в 1629 году Institutio Epistolaris было единожды переиздано Буксторфом-вторым, который дополнил его письмами на средневековом иврите на философские и медицинские темы[174].

Краткая статья Tractatus Brevis de Prosodia Metrica была написана как приложение к первому изданию «Грамматического Тезауруса» и воспроизводилась во всех его перепечатках. Она содержала краткий анализ библейского стихосложения, но в основном была посвящена средневековой метрике стиха. Это пособие также предназначалось для практических нужд — составления собственных стихов на иврите, что было частью стандартных навыков образованного человека XVII столетия[175]. Буксторф был вынужден решать здесь серьёзные теоретические вопросы — например, наличия и использования в еврейской поэзии метра и рифмы. Впрочем, у Буксторфа имелись предшественники — Филон Александрийский и Иосиф Флавий, которые ещё в древности предположили, что еврейская просодия аналогична греческой и латинской, и Моисей мог писать гекзаметры[176].

Буксторф следовал авторитету Мусы ибн Хабиба, утверждавшего, что библейский стих не соотстветсвует греко-латинской тонической системе. При описании метрической стопы Буксторф использовал как средневековую еврейскую терминологию, так и классическую греко-римскую. В его понимании каждый поэтический стих (баит) состоит из полустиший — делет и зогер. Их сочетания соотносились с классическими античными размерами[177] и в результате выделялось 23 метрических разновидности стиха[178]. Он пытался сам писать стихи на иврите и заставлял упражняться в этом своих студентов[179].

Ещё одной работой Буксторфа на материале постбиблейской литературы стал справочник De Abbreviaturis Hebraicis, посвящённый ивритским аббревиатурам, наиболее распространённым сокращённым названиям трактатов Талмуда и книг Торы (для их идентификации в текстах), а также сокращениям имён на иврите и на идише. Широкое использование аббревиатур и сокращений в еврейских текстах составляло существенное препятствие для христианских читателей, даже знакомых с языком[180]. Буксторф в начале трактата разъяснял виды сокращений, используемых в еврейском языке, которые вновь подразделил на два класса, названные им правильными и неправильными. Правильные аббревиатуры есть те, буквы в которых были первыми в подразумеваемом слове. В числе неправильных были сокращения, используемые только в определённых текстах и жанрах и используемые только конкретными авторами — талмудистами и масоретами, каббалистами, и прочими[181]. Буксторф попытался реконструировать логику составления аббревиатур. Встречались в его трактате и другие факты: например, среди сокращений для буквы Реш были приведены имена 36 знаменитых раввинов, для некоторых из которых были даны краткие биографии. Для некоторых аббревиатур приводились каббалистические толкования[181]. При составлении справочника Буксторф ориентировался на христианских авторов, в трудах которых встречались ивритские сокращения; всего в его словаре 639 статей. Основным источником для его труда послужил трактат Йоханнеса Квинквабореуса, опубликованный в Париже в 1582 году; там была учтена 571 лексическая единица[182].

Bibliotheca rabbinica

«Раввинская библиотека» Буксторфа считается специалистами одним из его важнейших достижений как учёного, поскольку он создал концепцию описания еврейских книг и составил для современников набор доступных еврейских текстов[183][184]. Еврейская библиография вообще возникла в Европе эпохи Ренессанса, но полноценных каталогов до Буксторфа не существовало. Одним из первых книжных списков был Catalogus quorandam librorum sacrae linguae, qui hodie extant Себастиана Мюнстера (напечатанный в приложении Grammatica Hebraea Eliae Levitae Germani, per Seb. Munsterum versa & scholijs illustrata, 1552 года), который, по сути, был перечислением известных ему имён еврейских авторов. Например, для Моисея и Давида Кимхи вообще не указывалось названий конкретных трудов[185]. В библиографии Конрада Геснера Bibliotheca Institute et Collecta (Цюрих, 1583) были преимущественно ссылки на книги, переведённые христианскими гебраистами, а все печатные издания на иврите ограничивались только венецианскими работами Бомберга. Кроме того, справочник Геснера был построен только по именам авторов, что делало крайне затруднительным использование его для неспециалиста, поскольку еврейские авторы вплоть до XVIII века ссылались на название книги, но не на её автора. Более того, все заглавия книг давались только в латинском переводе, а не в еврейском написании квадратным письмом[186]. Более совершенный метод был применён в каталоге Жильбера Женебрара Index Librorum Rabbinicorum Editorum (Париж, 1587), включавшего 107 заглавий. Описание давалось сначала еврейскими буквами, которое в случае сомнительной вокализации сопровождалось латинской транскрипцией, и только затем следовал латинский перевод заглавия. Однако эта библиография имела два принципиальных недостатка: не указывалось, печатная эта книга или рукописная, и не было никакого определённого принципа составления списка[187].

В предисловии к своему труду Буксторф выражал надежду, что его библиография окажется полезной как для учёных, так и для миссионеров, давая список книг, которые, по его мнению, исчерпывающим образом описывают образ жизни и вероучение евреев. Всего в Bibliotheca rabbinica учтено 325 заголовков книг (на самом деле библиографических единиц немного больше), и в отдельный список вынесено перечисление 31 печатного издания еврейской Библии[188].

Структура библиографического описания включает три вариации. По наблюдениям С. Бёрнета, наиболее распространённый тип аналогичен описанию Женебрара — оригинальное заглавие, транслитерация и перевод на латинский язык. Транслитерацию Буксторф считал необходимой для общения с образованными евреями христиан-гебраистов, которые были слабо знакомы с языком[188]. Далее приводилось краткое описание книги и резюме. Если текст не являлся анонимным или очень древним, обязательно указывалось авторство. Наконец, если речь шла о печатном издании, приводилась дата и место печати. Второй тип библиографической ссылки — сокращённое или обиходное название труда со ссылкой на основное описание. Последней разновидностью описаний были общие ссылки на особые жанры (в частности, мидраш), которые не содержат описаний конкретных изданий или текстов. Разные книги, имеющие одинаковое заглавие, описывались в одной статье, отсутствовала система перекрёстных ссылок, что усложняло пользование справочником[189].

Рукописей в каталоге Буксторфа описано всего 5, три из которых принадлежали Жюсту Скалигеру, одна — самому составителю, и ещё одна была собственностью рава Элии Лоанца[en], и была описана, когда он жил в Базеле около 1600 года[189]. Для печатных книг помимо места и года издания приводился формат, а также язык — иврит или идиш. Из приводимых им заголовков точно идентифицируются 198 изданий, а ещё 210 не опознаны, поскольку содержат только автора и название или только название. В 45 случаях Буксторф описывал книгу только по цитатам, которые встречались в других работах — как еврейских, так и христианских. Также составитель не описывал подробно те издания, которыми располагал в домашней библиотеке[190]. «Раввинская библиотека» отражала как состав личного собрания Буксторфа (138 заглавий), так и издания, которые он изучал как цензор, книги, виденные на Франфуртской ярмарке, а также сведения, получаемые из переписки[191]. Сведения о книгах посылал ему бывший студент Вальтер Кеухен, который стал цензором в Ханау и Франкфурте; по просьбе Буксторфа список своих еврейских книг прислал ему и Друзиус, несмотря на большое опоздание[192].

Примечательно, что Буксторф не упомянул в своей библиографии по меньшей мере 19 книг, которыми владел. 10 из них были на идише (идишские книги в Bibliotheca rabbinica — исключительно переводы с иврита), в том числе 7 библейских парафразов. Последние, как казалось профессору, «отвлекают» исследователя от чтения оригинальных текстов. Отсутствие работ Элии Левита (2 заглавия), Хай Гаона и Давида де Поми (по 1 заглавию) необъяснимо, поскольку он цитировал их в своих грамматиках и словарях[193]. С точки зрения современных исследователей, главным недостатком библиографии Буксторфа было неупоминание базельских изданий на иврите, которых только в 1598—1613 годах было осуществлено 20. В Bibliotheca rabbinica обозначены только четыре, не считая 15 молитвенных книг и библейских изданий, которые вообще никак не обозначены. Буксторф, работая цензором, должен был внимательно изучить все эти книги, кроме того, он имел право на 1 печатный экземпляр просмотренных им изданий как часть своего жалованья; 17 базельских изданий сохранилось в его домашней библиотеке[194]. По мнению С. Бёрнета, причиной было желание не связывать протестантские города с еврейским книгоизданием: только 3 из упомянутых в Bibliotheca rabbinica книг были изданы в протестантских областях, остальные — в католических[195]. В немецких землях начала XVII века даже легальное распространение еврейской литературы, не противоречащей христианским установлениям, считалось косвенной поддержкой иудаизма и не слишком респектабельным занятием[196].

Современники быстро оценили значение «Раввинской библиотеки». Одним из наиболее ярких свидетельств является письмо рава Яакова Романа, который жил в Стамбуле, и отправил в Базель список книг на иврите, о которых не было упомянуто в Bibliotheca Rabbinica. Согласно Буксторфу-младшему, рав Роман собирался перевести труд с латыни на иврит для нужд еврейских читателей (об этом упоминалось в издании De Abbreviaturis 1640 года). Последующие библиографии кардинала Плантави или Иоганна Хоттингера, зависели от труда Буксторфа во всех отношениях, лишь уточняя и расширяя его список[197].

Наследие. Память

Иоганн Буксторф-старший был плодовитым учёным. Его словари и грамматики использовались в течение двух веков после его кончины, всего С. Бёрнетом было выявлено 115 переизданий и переводов его трудов, вышедших в свет с 1600 по 1869 годы. В 1980-е годы несколько самых его популярных трактатов по грамматике и словарей были переизданы репринтным способом для нужд исследователей[198]. Однако ввиду того, что гебраисты XVII—XVIII веков не имели такого же контакта с еврейским интеллектуальным сообществом, как Буксторф-старший, невозможно оценить его влияние на ашкеназийский раввинат[199].

На фоне прижизненной известности Буксторфа и востребованности его трудов, освещение его жизни и наследия в историографии сравнительно ограничено. Долгое время единственной биографией Буксторфа была публичная лекция базельского гебраиста Эмиля Кауча, опубликованная в 1879 году[200]. Кауч оказался первым исследователем, которому были доступны архивные фонды отца и сына Буксторфов, а также университетские документы. Однако он проанализировал только опубликованные труды Буксторфа-старшего, и не пытался работать с материалами, сохранившимися за пределами Базеля[201]. Неопубликованный комментарий Буксторфа к Вавилонскому Таргуму стал предметом исследований Адальберта Меркса в 1880-е годы[202][203]. «Тивериада» — единственный труд Буксторфа по истории библейского текста — был исследован в 1878 году в монографии Георга Шнедермана, посвящённой полемике Буксторфа с Луи Каппелем[204]. В ХХ веке дискуссия об огласовках была с новых позиций рассмотрена Джоном Боумэном, Ричардом Миллером и Франсуа Лапланшем. Опубликованные труды Буксторфа были подробно проанализированы Йозефом Прейсом в фундаментальном исследовании еврейских изданий, выпущенных в Базеле в 1492—1866 годах[205]. Каталог Прейса примечателен тем, что содержит не только техническое описание публикаций Буксторфа, но и резюме предисловий и послесловий к его трудам[206].

Начиная с 1960-х годов наследие Буксторфа было подвергнуто суровой критике еврейскими учёными США и Израиля, большей частью — сотрудниками библейских институтов и еврейских семинарий. Основное внимание привлекали его труды «Еврейская синагога» и «Тиверия», которые вызвали нападки Иосифа Калира и Марка Коэна, рассматривавших Буксторфа как антисемита, но при этом он не был главным предметом их исследований. Им возражал в своей диссертации 1990 года Стивен Бёрнет. На основе диссертации в 1996 году Бёрнет опубликовал в Лейдене единственное на сегодняшний день комплексное исследование жизни и творчества Иоганна Буксторфа, основанное на большом числе неопубликованных архивных материалов[207]. В 1994 году рукопись книги получила приз Фрэнка и Элизабет Брюер, присуждаемый Американским обществом церковной истории[208].

Напишите отзыв о статье "Буксторф, Иоганн I"

Комментарии

  1. Viernzel — старая базельская мера объёма, примерно 274 литра[17].
  2. С. Бёрнет в своей диссертации и монографии приводил жалованье Буксторфа в других единицах измерения: от начальных 37 фунтов 10 шиллингов, до 53 фунтов, 2 шиллингов, 6 пенсов после повышения[16][20].
  3. Между 1592 и 1609 годами Генеральные Штаты отметили наградами 77 авторов, из которых только 9 получили сумму в 300 флоринов. Печатание «Грамматики» обошлось Буксторфу в 173 гульдена[22].
  4. Талмудический писатель и раввин, живший в Стамбуле XVII века[95].
  5. Некоторые экземпляры «Тивериады» несли посвящение Генеральным штатам Нидерландов, за что автор удостоился премии в 200 гульденов[116].

Примечания

  1. 1 2 Burnett, 1990, p. 12.
  2. Burnett, 1990, p. 13.
  3. Burnett, 1990, p. 13—16.
  4. Burnett, 1990, p. 16—17.
  5. Burnett, 1990, p. 17.
  6. 1 2 Kautzsch, 1879, s. 13.
  7. Burnett, 1990, p. 20.
  8. Burnett, 1990, p. 21.
  9. Burnett, 1990, p. 23.
  10. 1 2 3 Kautzsch, 1879, s. 14.
  11. Burnett, 1990, p. 24.
  12. Burnett, 1990, p. 25—26.
  13. Burnett, 1990, p. 32.
  14. [share.merton.ox.ac.uk/items/show/122 Joannes Drusius on Proverbs, Prouerbiorum classes duae (Franeker 1590)]. The Warden and Fellows of Merton College (2014). Проверено 19 сентября 2016.
  15. Burnett, 1990, p. 33.
  16. 1 2 3 Burnett, 1990, p. 34.
  17. Anne-Marie Dubler. [www.hls-dhs-dss.ch/textes/d/D27598.php?topdf=1 Viernzel]. Historischen Lexikon der Schweiz (19/09/2011). Проверено 19 августа 2016.
  18. Thommen, 1889, s. 49—56.
  19. Burnett, 1990, p. 34—35.
  20. Burnett, 1996, p. 25.
  21. Burnett, 1990, p. 35—36.
  22. 1 2 Burnett, 1990, p. 36.
  23. Kautzsch, 1879, s. 21.
  24. Burnett, 1990, p. 38—39.
  25. Burnett, 1990, p. 39.
  26. Burnett, 1990, p. 28.
  27. Kautzsch, 1879, s. 17.
  28. Kautzsch, 1879, s. 15.
  29. 1 2 Kautzsch, 1879, s. 18.
  30. Kautzsch, 1879, s. 18—19.
  31. 1 2 Burnett, 1990, p. 43.
  32. Burnett, 1990, p. 44.
  33. Burnett, 1990, p. 45.
  34. Burnett, 1990, p. 45—46.
  35. Burnett, 1990, p. 47.
  36. Burnett, 1990, p. 49—50.
  37. Burnett, 1990, p. 51.
  38. Burnett, 1990, p. 52.
  39. Burnett, 1990, p. 53.
  40. Burnett, 1990, p. 54—55.
  41. 1 2 Burnett, 1990, p. 55.
  42. 1 2 Burnett, 1990, p. 56.
  43. Burnett, 1990, p. 57.
  44. Burnett, 1990, p. 57—58.
  45. Burnett, 1990, p. 58.
  46. Buxtorf-Falkeisen, 1860, s. 31—32.
  47. Kautzsch, 1879, s. 31.
  48. Burnett, 1990, p. 60—61.
  49. Burnett, 1990, p. 61.
  50. [ourhistory.is.ed.ac.uk/index.php/Julius_Conradus_Otto Julius Conradus Otto]. University of Edinburgh. Проверено 19 августа 2016.
  51. Burnett, 1990, p. 61—62.
  52. Burnett, 1990, p. 63—66.
  53. Burnett, 1990, p. 66.
  54. Burnett, 1990, p. 148.
  55. Baron, Salo W. A Social and Religious History of the Jews. — 2nd Revised & Enlarged Edition. — N.Y. : Columbia University Press, 1969. — Vol. 13: Late Middle Ages and Era of European Expansion, 1200—1650 — Inquisition, Renaissance, and Reformation. — P. 462. — 463 p. — ISBN 978-0231088503.</span>
  56. Kalir J. The Jewish Service in the Eyes of Christian and Baptized Jews in the 17th and 18th Centuries // Jewish Quarterly Review. — 1966. — Issue 56. — P. 51 — 80.
  57. Heutger, Nicolaus C. Johannes Buxtorf in Basel: Hebraist und Vater der Judenmission // Judaica. — 1968. — Bd. 24. — S. 78—81.
  58. Cohen, 1988, p. 287—319.
  59. Burnett, 1990, p. 293.
  60. 1 2 Burnett, 1990, p. 150.
  61. Burnett, 1990, p. 151—152.
  62. Burnett, 1990, p. 153.
  63. Burnett, 1990, p. 154—155.
  64. Burnett, 1990, p. 162.
  65. Burnett, 1990, p. 164.
  66. Burnett, 1990, p. 165.
  67. Burnett, 1990, p. 166—167.
  68. Cohen, 1988, p. 293—294.
  69. Cohen, 1988, p. 296—315.
  70. Burnett, 1990, p. 175—176.
  71. Burnett, 1990, p. 180.
  72. Burnett, 1990, p. 182.
  73. 1 2 Burnett, 1990, p. 183.
  74. Alan D. Corré. [pantherfile.uwm.edu/corre/www/buxdorf/myintro.html Introduction]. Johannes Buxtorf Synagoga Judaica (Juden-schül) Newly Translated and Annotated by Alan D. Corré (2001). Проверено 19 августа 2016.
  75. Burnett, 1990, p. 193 – 195.
  76. Burnett, 1990, p. 195 – 196.
  77. Burnett, 1990, p. 197.
  78. Ibn Adonijah, 1867, p. 41, 77—78.
  79. Goshen-Gottstein, 1972, p. 7—19.
  80. Burnett, 1990, p. 200—201.
  81. Burnett, 1990, p. 201—202.
  82. J. Derenbourg. Edition de la Bible Rabbinique de Jean Buxtorf // Revue des itudes juives. — 1895. — No 30. — P. 70—78.
  83. Burnett, 1990, p. 204.
  84. 1 2 Burnett, 1990, p. 205.
  85. Burnett, 1990, p. 221.
  86. Burnett, 1990, p. 221—222.
  87. Burnett, 1990, p. 222.
  88. Burnett, 1990, p. 230.
  89. Burnett, 1990, p. 206—208.
  90. Burnett, 1990, p. 208—209.
  91. Таргум // Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона. — СПб., 1908—1913.
  92. Burnett, 1990, p. 209—210.
  93. Burnett, 1990, p. 211.
  94. Burnett, 1990, p. 212.
  95. Алфандари // Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона. — СПб., 1908—1913.
  96. Burnett, 1990, p. 231.
  97. Burnett, 1990, p. 231—232.
  98. Burnett, 1990, p. 232—233.
  99. Burnett, 1990, p. 234—235.
  100. Burnett, 1990, p. 235.
  101. Burnett, 1990, p. 239, 291.
  102. Schnederman G. Die Controverse des Ludovicus Cappellus nut den Buxtorfen über das Alter der hebraischen Punctation. — Leipzig: Hundertstund & Preis, 1878. — S. 1—2.
  103. Burnett, 1990, p. 242.
  104. 1 2 Burnett, 1990, p. 243.
  105. Burnett, 1990, p. 244.
  106. Burnett, 1990, p. 245—246.
  107. Burnett, 1990, p. 249.
  108. Burnett, 1990, p. 249 – 250.
  109. Burnett, 1990, p. 250.
  110. Burnett, 1990, p. 251.
  111. Burnett, 1990, p. 254.
  112. Burnett, 1990, p. 255.
  113. Burnett, 1990, p. 256.
  114. Burnett, 1990, p. 257.
  115. Burnett, 1990, p. 257—258.
  116. Burnett, 1990, p. 258.
  117. Burnett, 1990, p. 259.
  118. 1 2 Burnett, 1990, p. 260.
  119. Burnett, 1990, p. 261.
  120. Burnett, 1990, p. 262.
  121. Burnett, 1990, p. 263—264.
  122. Burnett, 1990, p. 264.
  123. Burnett, 1990, p. 265.
  124. Burnett, 1990, p. 266.
  125. 1 2 Burnett, 1990, p. 267.
  126. Burnett, 1990, p. 268—269.
  127. Burnett, 1990, p. 269—270.
  128. 1 2 Burnett, 1990, p. 270.
  129. 1 2 Burnett, 1990, p. 271.
  130. Kautzsch, 1879, s. 8.
  131. Burnett, 1990, p. 272.
  132. Burnett, 1990, p. 273 – 274.
  133. Burnett, 1990, p. 274.
  134. Burnett, 1990, p. 276.
  135. Burnett, 1990, p. 281—282.
  136. Burnett, 1990, p. 282.
  137. Burnett, 1990, p. 283—284.
  138. Burnett, 1990, p. 69.
  139. Buxtorf-Falkeisen, 1860, s. 12.
  140. Burnett, 1990, p. 83—84.
  141. Burnett, 1990, p. 84.
  142. Burnett, 1990, p. 75.
  143. Burnett, 1990, p. 76.
  144. Burnett, 1990, p. 77.
  145. 1 2 Burnett, 1990, p. 78.
  146. Burnett, 1990, p. 81—82.
  147. Burnett, 1990, p. 82 – 84.
  148. Burnett, 1990, p. 84—85.
  149. 1 2 Burnett, 1990, p. 85.
  150. Burnett, 1990, p. 86.
  151. Burnett, 1990, p. 88.
  152. Burnett, 1990, p. 88—89.
  153. Burnett, 1990, p. 89.
  154. Burnett, 1990, p. 90.
  155. 1 2 Burnett, 1990, p. 92.
  156. Burnett, 1990, p. 93.
  157. 1 2 Burnett, 1990, p. 94.
  158. Burnett, 1990, p. 95.
  159. Burnett, 1990, p. 96.
  160. Burnett, 1990, p. 97—98.
  161. Burnett, 1990, p. 98.
  162. Burnett, 1990, p. 99.
  163. Burnett, 1990, p. 100—101.
  164. Burnett, 1990, p. 101—102.
  165. Burnett, 1990, p. 108.
  166. Burnett, 1990, p. 109.
  167. Burnett, 1990, p. 110.
  168. 1 2 Burnett, 1990, p. 111.
  169. Burnett, 1990, p. 112.
  170. Burnett, 1990, p. 113.
  171. Burnett, 1990, p. 114.
  172. Burnett, 1990, p. 115.
  173. Burnett, 1990, p. 116.
  174. Burnett, 1990, p. 119—120.
  175. Burnett, 1990, p. 120.
  176. Burnett, 1990, p. 121.
  177. Burnett, 1990, p. 122.
  178. Burnett, 1990, p. 123.
  179. Burnett, 1990, p. 125.
  180. Burnett, 1990, p. 128.
  181. 1 2 Burnett, 1990, p. 129.
  182. Burnett, 1990, p. 130.
  183. Moritz Steinschneider. Bibliographisches Handbuch uber die theoretische und prakdsche Literaturfur hebraischen Sprachkunde. — Hildesheim: Georg Olms, 1976. — S. XIV—XVII.
  184. Shimeon Brisman. A History and Guide to Judaic Bibliography. Vol. 1: Jewish Research Literature. — Cincinnati and New York: Hebrew Union College Press and KTAV, 1977. — P. 2—5.
  185. Burnett, 1990, p. 132.
  186. Burnett, 1990, p. 133.
  187. Burnett, 1990, p. 134.
  188. 1 2 Burnett, 1990, p. 135.
  189. 1 2 Burnett, 1990, p. 136.
  190. Burnett, 1990, p. 137.
  191. Burnett, 1990, p. 138.
  192. Burnett, 1990, p. 139 – 140.
  193. Burnett, 1990, p. 139.
  194. Burnett, 1990, p. 143.
  195. Burnett, 1990, p. 144.
  196. Burnett, 1990, p. 144—145.
  197. Burnett, 1990, p. 145—146.
  198. Burnett, 1990, p. 290—297.
  199. Burnett, 1990, p. 288 – 289.
  200. Kautzsch, 1879.
  201. Burnett, 1990, p. 5.
  202. Adalbert Merx. Bemerkungen fiber die Vocalisation der Targume. Verhandlungen desfunften intemationalen Orientalisten-Congresses // Abhandlungen und Vortrage der semitischen und afrikanischen Section. Bd. 1. — 1882. — S. 145—225.
  203. Adalbert Merx. Johannes Buxtorfs des Vaters Targumcommentar Babylonia // Zeitschrift fur wissenschaftliche Theologie. Bd. 30 (1887), S. 280—299, 462—471; Bd. 31 (1888), S 42—48.
  204. Schnederman, Georg. Die Controverse des Ludovicus Cappellus nut den Buxtorfen uber das Alter der hebraischen Punctation. — Leipzig: Hundertstund & Preis, 1878.
  205. Joseph Prijs. Die Basler Hebraischen Drucke (1492—1866). Ed. Bernhard Prijs. — Olten and Freiburg i. — Bruxelles: Urs Graf, 1964.
  206. Burnett, 1990, p. 7.
  207. Burnett, 1996.
  208. [www.brill.com/christian-hebraism-jewish-studies-johannes-buxtorf-1564-1629-and-hebrew-learning-seventeenth-century From Christian Hebraism to Jewish Studies: Johannes Buxtorf (1564—1629) and Hebrew Learning in the Seventeenth Century / Stephen G. Burnett] (англ.). Brill. Проверено 5 сентября 2016.
  209. </ol>

Литература

  • Буксторф, Иоганн I // Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона. — СПб., 1908—1913.
  • Burnett, Stephen George. [search.proquest.com/docview/303896988?pq-origsite=summon The Christian Hebraism of Johann Buxtorf (1564—1629): PhD dissertation]. — Madison : The University of Wisconsin, 1990. — 359 p.</span>
  • Burnett, Stephen G. [books.google.ru/books?id=PT1qp_FGYJ0C From Christian Hebraism to Jewish Studies: Johannes Buxtorf (1564-1629) and Hebrew Learning in the Seventeenth Century]. — Leiden : Brill, 1996. — 317 p. — (Studies in the History of Christian Thought, vol. 68). — ISBN 9789004103467.</span>
  • Buxtorf-Falkeisen K. Johannes Buxtorf Vater, Prof. ling. hebr. 1564 - 1629, erkannt aus seinem Briefwechsel : [нем.]. — Basel : Bahnmeier's Buchhandlung (C. Detloff), 1860. — 46 S.</span>
  • Goshen-Gottstein, Moshe Henry. [books.google.ru/books/about/Biblia_Rabbinica_a_Reprint_of_the_1525_V.html?id=r2-ctgAACAAJ&redir_esc=y Biblia Rabbinica, a Reprint of the 1525 Venice Edition Edited by Jacob Ben Hayim Ibn Adoniya: Introduction]. — Jerusalem : Makor, 1972. — 36 p.</span>
  • Jacob ben Chajim Ibn Adonijah. [archive.org/details/introductiontor00ginsgoog Introduction to the Rabbinic Bible, Hebrew and English] / Ed. by Christian D. Ginsburg. — L. : Longmans, Green, Reader, and Dyer, 1867. — 113 с.</span>
  • Thommen, Rudolf. [archive.org/details/bub_gb_uOYMAAAAYAAJ Geschichte der Universität Basel 1532—1632]. — Basel : C. Detloff, 1889. — 400 s.</span>
  • Kautzsch E. Johannes Buxtorf der Ältere: Rectorats-Rede : [нем.]. — Basel : C. Detloff, 1879. — 45 S.</span>
  • Modena L. [books.google.ru/books?id=RS7rS0MYAfMC&dq=The+Autobiography+of+a+Seventeenth-Century+Venetian+Rabbi:+Leon+Modena%27s+Life+of+Judah&hl=ru&source=gbs_navlinks_s The Autobiography of a Seventeenth-Century Venetian Rabbi: Leon Modena's Life of Judah] / Edited by Mark R. Cohen. — Princeton : Princeton University Press, 1988. — 336 p. — ISBN 9780691008240.</span>

Ссылки

Труды Буксторфа в «Архиве Интернета»

  • [archive.org/details/bub_gb_VE27fUHY8zcC Johannis BuxtorfI De abbreviaturis Hebraicis : liber novus & copiosus, cui accesserunt operis Talmudici brevis recensio, cum ejusdem librorum & capitum indice : item Bibliotheca Rabbinica nova, cum appendice, ordine alphabethico disposita]. Franequerae : Apud Jacobum Horreum, 1696. Проверено 9 августа 2016.
  • [archive.org/details/joannbuxtorfiiep00buxt Joann. Buxtorfii Epitome grammaticae Hebraeae, brevitèr & methodicè ad publicum scholarum usum proposita. Adjecta succincta de mutatione punctorum vocalium instructio, & textuum Psalmorúmque aliquot Hebraicorum Latina interpretatio...Aucta & emendata per Iohannem Buxtorfium Filium. Cui tandem accessit Christiani Schotani appendix ad pleniorem etymologiae]. Londini, Ex officina J. Redmayne; prostant venales apaud H. Eversden, 1666. Проверено 9 августа 2016.
  • [archive.org/details/bub_gb_du3y4saWJH8C Joannis Buxtorfii Lexicon hebraicum et chaldaicum : complectens voces omnimodas quae in Sacris Bibliis exstant exemplorum biblicorum copia et locorum difficilium explicatione ex hebraeorum commentariis desumpta auctum atque illustratum. Accesserunt lexicon breve rabbinico-philosophicum et index latinus]. Romae : Typis Joannis Ferretti, 1845.
  • [archive.org/details/joannisbuxtorfi01fiscgoog Lexicon chaldaicum, talmudicum et rabbinicum ... opus XXX. annorum]. Lipsiae, impensis M. Schaeferi, 1875. Проверено 9 августа 2016.
  • [archive.org/details/manualehebraicum00buxt Manuale hebraicum et chaldaicum]. Oxonii, e typographeo Clarendoniano, 1807. Проверено 9 августа 2016.
  • [archive.org/details/johannisbuxtorfi00buxt Johannis BuxtorfI Synagoga Judaica]. Basileae : Impensis Ludovici König, 1641. Проверено 9 августа 2016.

Каталог трудов и английские переводы

  • [www.prdl.org/author_view.php?a_id=183 Johann Buxtorf, Sr (1564-1629)]. The Post-Reformation Digital Library. Проверено 9 августа 2016.
  • Johannes Buxtorf. [pantherfile.uwm.edu/corre/www/buxdorf/ Synagoga Judaica (Juden-schül)] (англ.). Newly Translated and Annotated by Alan D. Corré. Alan D. Corré (2001). Проверено 9 августа 2016.
  • [archive.org/details/rabinicalliterat01eise Rabinical literature: or, The traditions of the Jews, contained in their Talmud and other mystical writings. Likewise the opinions of that people concerning Messiah, and the time and manner of his appearing; with an appendix comprizing Buxtorf's account of the religious customs and ceremonies of that nation; also, A preliminary enquiry into the origin, progress, authority, and usefulness of these traditions; wherein the sense of the strange allegories in the Talmud and Jewish authors is explained]. London : J. Robinson, 1748.

Отрывок, характеризующий Буксторф, Иоганн I

– Вот молоденькому графчику в шестнадцать лет говорить эти любезности прилично, – с холодной усмешкой сказал Долохов, – а тебе то уж это оставить пора.
– Что ж, я ничего не говорю, я только говорю, что я непременно поеду с вами, – робко сказал Петя.
– А нам с тобой пора, брат, бросить эти любезности, – продолжал Долохов, как будто он находил особенное удовольствие говорить об этом предмете, раздражавшем Денисова. – Ну этого ты зачем взял к себе? – сказал он, покачивая головой. – Затем, что тебе его жалко? Ведь мы знаем эти твои расписки. Ты пошлешь их сто человек, а придут тридцать. Помрут с голоду или побьют. Так не все ли равно их и не брать?
Эсаул, щуря светлые глаза, одобрительно кивал головой.
– Это все г'авно, тут Рассуждать нечего. Я на свою душу взять не хочу. Ты говог'ишь – помг'ут. Ну, хог'ошо. Только бы не от меня.
Долохов засмеялся.
– Кто же им не велел меня двадцать раз поймать? А ведь поймают – меня и тебя, с твоим рыцарством, все равно на осинку. – Он помолчал. – Однако надо дело делать. Послать моего казака с вьюком! У меня два французских мундира. Что ж, едем со мной? – спросил он у Пети.
– Я? Да, да, непременно, – покраснев почти до слез, вскрикнул Петя, взглядывая на Денисова.
Опять в то время, как Долохов заспорил с Денисовым о том, что надо делать с пленными, Петя почувствовал неловкость и торопливость; но опять не успел понять хорошенько того, о чем они говорили. «Ежели так думают большие, известные, стало быть, так надо, стало быть, это хорошо, – думал он. – А главное, надо, чтобы Денисов не смел думать, что я послушаюсь его, что он может мной командовать. Непременно поеду с Долоховым во французский лагерь. Он может, и я могу».
На все убеждения Денисова не ездить Петя отвечал, что он тоже привык все делать аккуратно, а не наобум Лазаря, и что он об опасности себе никогда не думает.
– Потому что, – согласитесь сами, – если не знать верно, сколько там, от этого зависит жизнь, может быть, сотен, а тут мы одни, и потом мне очень этого хочется, и непременно, непременно поеду, вы уж меня не удержите, – говорил он, – только хуже будет…


Одевшись в французские шинели и кивера, Петя с Долоховым поехали на ту просеку, с которой Денисов смотрел на лагерь, и, выехав из леса в совершенной темноте, спустились в лощину. Съехав вниз, Долохов велел сопровождавшим его казакам дожидаться тут и поехал крупной рысью по дороге к мосту. Петя, замирая от волнения, ехал с ним рядом.
– Если попадемся, я живым не отдамся, у меня пистолет, – прошептал Петя.
– Не говори по русски, – быстрым шепотом сказал Долохов, и в ту же минуту в темноте послышался оклик: «Qui vive?» [Кто идет?] и звон ружья.
Кровь бросилась в лицо Пети, и он схватился за пистолет.
– Lanciers du sixieme, [Уланы шестого полка.] – проговорил Долохов, не укорачивая и не прибавляя хода лошади. Черная фигура часового стояла на мосту.
– Mot d'ordre? [Отзыв?] – Долохов придержал лошадь и поехал шагом.
– Dites donc, le colonel Gerard est ici? [Скажи, здесь ли полковник Жерар?] – сказал он.
– Mot d'ordre! – не отвечая, сказал часовой, загораживая дорогу.
– Quand un officier fait sa ronde, les sentinelles ne demandent pas le mot d'ordre… – крикнул Долохов, вдруг вспыхнув, наезжая лошадью на часового. – Je vous demande si le colonel est ici? [Когда офицер объезжает цепь, часовые не спрашивают отзыва… Я спрашиваю, тут ли полковник?]
И, не дожидаясь ответа от посторонившегося часового, Долохов шагом поехал в гору.
Заметив черную тень человека, переходящего через дорогу, Долохов остановил этого человека и спросил, где командир и офицеры? Человек этот, с мешком на плече, солдат, остановился, близко подошел к лошади Долохова, дотрогиваясь до нее рукою, и просто и дружелюбно рассказал, что командир и офицеры были выше на горе, с правой стороны, на дворе фермы (так он называл господскую усадьбу).
Проехав по дороге, с обеих сторон которой звучал от костров французский говор, Долохов повернул во двор господского дома. Проехав в ворота, он слез с лошади и подошел к большому пылавшему костру, вокруг которого, громко разговаривая, сидело несколько человек. В котелке с краю варилось что то, и солдат в колпаке и синей шинели, стоя на коленях, ярко освещенный огнем, мешал в нем шомполом.
– Oh, c'est un dur a cuire, [С этим чертом не сладишь.] – говорил один из офицеров, сидевших в тени с противоположной стороны костра.
– Il les fera marcher les lapins… [Он их проберет…] – со смехом сказал другой. Оба замолкли, вглядываясь в темноту на звук шагов Долохова и Пети, подходивших к костру с своими лошадьми.
– Bonjour, messieurs! [Здравствуйте, господа!] – громко, отчетливо выговорил Долохов.
Офицеры зашевелились в тени костра, и один, высокий офицер с длинной шеей, обойдя огонь, подошел к Долохову.
– C'est vous, Clement? – сказал он. – D'ou, diable… [Это вы, Клеман? Откуда, черт…] – но он не докончил, узнав свою ошибку, и, слегка нахмурившись, как с незнакомым, поздоровался с Долоховым, спрашивая его, чем он может служить. Долохов рассказал, что он с товарищем догонял свой полк, и спросил, обращаясь ко всем вообще, не знали ли офицеры чего нибудь о шестом полку. Никто ничего не знал; и Пете показалось, что офицеры враждебно и подозрительно стали осматривать его и Долохова. Несколько секунд все молчали.
– Si vous comptez sur la soupe du soir, vous venez trop tard, [Если вы рассчитываете на ужин, то вы опоздали.] – сказал с сдержанным смехом голос из за костра.
Долохов отвечал, что они сыты и что им надо в ночь же ехать дальше.
Он отдал лошадей солдату, мешавшему в котелке, и на корточках присел у костра рядом с офицером с длинной шеей. Офицер этот, не спуская глаз, смотрел на Долохова и переспросил его еще раз: какого он был полка? Долохов не отвечал, как будто не слыхал вопроса, и, закуривая коротенькую французскую трубку, которую он достал из кармана, спрашивал офицеров о том, в какой степени безопасна дорога от казаков впереди их.
– Les brigands sont partout, [Эти разбойники везде.] – отвечал офицер из за костра.
Долохов сказал, что казаки страшны только для таких отсталых, как он с товарищем, но что на большие отряды казаки, вероятно, не смеют нападать, прибавил он вопросительно. Никто ничего не ответил.
«Ну, теперь он уедет», – всякую минуту думал Петя, стоя перед костром и слушая его разговор.
Но Долохов начал опять прекратившийся разговор и прямо стал расспрашивать, сколько у них людей в батальоне, сколько батальонов, сколько пленных. Спрашивая про пленных русских, которые были при их отряде, Долохов сказал:
– La vilaine affaire de trainer ces cadavres apres soi. Vaudrait mieux fusiller cette canaille, [Скверное дело таскать за собой эти трупы. Лучше бы расстрелять эту сволочь.] – и громко засмеялся таким странным смехом, что Пете показалось, французы сейчас узнают обман, и он невольно отступил на шаг от костра. Никто не ответил на слова и смех Долохова, и французский офицер, которого не видно было (он лежал, укутавшись шинелью), приподнялся и прошептал что то товарищу. Долохов встал и кликнул солдата с лошадьми.
«Подадут или нет лошадей?» – думал Петя, невольно приближаясь к Долохову.
Лошадей подали.
– Bonjour, messieurs, [Здесь: прощайте, господа.] – сказал Долохов.
Петя хотел сказать bonsoir [добрый вечер] и не мог договорить слова. Офицеры что то шепотом говорили между собою. Долохов долго садился на лошадь, которая не стояла; потом шагом поехал из ворот. Петя ехал подле него, желая и не смея оглянуться, чтоб увидать, бегут или не бегут за ними французы.
Выехав на дорогу, Долохов поехал не назад в поле, а вдоль по деревне. В одном месте он остановился, прислушиваясь.
– Слышишь? – сказал он.
Петя узнал звуки русских голосов, увидал у костров темные фигуры русских пленных. Спустившись вниз к мосту, Петя с Долоховым проехали часового, который, ни слова не сказав, мрачно ходил по мосту, и выехали в лощину, где дожидались казаки.
– Ну, теперь прощай. Скажи Денисову, что на заре, по первому выстрелу, – сказал Долохов и хотел ехать, но Петя схватился за него рукою.
– Нет! – вскрикнул он, – вы такой герой. Ах, как хорошо! Как отлично! Как я вас люблю.
– Хорошо, хорошо, – сказал Долохов, но Петя не отпускал его, и в темноте Долохов рассмотрел, что Петя нагибался к нему. Он хотел поцеловаться. Долохов поцеловал его, засмеялся и, повернув лошадь, скрылся в темноте.

Х
Вернувшись к караулке, Петя застал Денисова в сенях. Денисов в волнении, беспокойстве и досаде на себя, что отпустил Петю, ожидал его.
– Слава богу! – крикнул он. – Ну, слава богу! – повторял он, слушая восторженный рассказ Пети. – И чег'т тебя возьми, из за тебя не спал! – проговорил Денисов. – Ну, слава богу, тепег'ь ложись спать. Еще вздг'емнем до утг'а.
– Да… Нет, – сказал Петя. – Мне еще не хочется спать. Да я и себя знаю, ежели засну, так уж кончено. И потом я привык не спать перед сражением.
Петя посидел несколько времени в избе, радостно вспоминая подробности своей поездки и живо представляя себе то, что будет завтра. Потом, заметив, что Денисов заснул, он встал и пошел на двор.
На дворе еще было совсем темно. Дождик прошел, но капли еще падали с деревьев. Вблизи от караулки виднелись черные фигуры казачьих шалашей и связанных вместе лошадей. За избушкой чернелись две фуры, у которых стояли лошади, и в овраге краснелся догоравший огонь. Казаки и гусары не все спали: кое где слышались, вместе с звуком падающих капель и близкого звука жевания лошадей, негромкие, как бы шепчущиеся голоса.
Петя вышел из сеней, огляделся в темноте и подошел к фурам. Под фурами храпел кто то, и вокруг них стояли, жуя овес, оседланные лошади. В темноте Петя узнал свою лошадь, которую он называл Карабахом, хотя она была малороссийская лошадь, и подошел к ней.
– Ну, Карабах, завтра послужим, – сказал он, нюхая ее ноздри и целуя ее.
– Что, барин, не спите? – сказал казак, сидевший под фурой.
– Нет; а… Лихачев, кажется, тебя звать? Ведь я сейчас только приехал. Мы ездили к французам. – И Петя подробно рассказал казаку не только свою поездку, но и то, почему он ездил и почему он считает, что лучше рисковать своей жизнью, чем делать наобум Лазаря.
– Что же, соснули бы, – сказал казак.
– Нет, я привык, – отвечал Петя. – А что, у вас кремни в пистолетах не обились? Я привез с собою. Не нужно ли? Ты возьми.
Казак высунулся из под фуры, чтобы поближе рассмотреть Петю.
– Оттого, что я привык все делать аккуратно, – сказал Петя. – Иные так, кое как, не приготовятся, потом и жалеют. Я так не люблю.
– Это точно, – сказал казак.
– Да еще вот что, пожалуйста, голубчик, наточи мне саблю; затупи… (но Петя боялся солгать) она никогда отточена не была. Можно это сделать?
– Отчего ж, можно.
Лихачев встал, порылся в вьюках, и Петя скоро услыхал воинственный звук стали о брусок. Он влез на фуру и сел на край ее. Казак под фурой точил саблю.
– А что же, спят молодцы? – сказал Петя.
– Кто спит, а кто так вот.
– Ну, а мальчик что?
– Весенний то? Он там, в сенцах, завалился. Со страху спится. Уж рад то был.
Долго после этого Петя молчал, прислушиваясь к звукам. В темноте послышались шаги и показалась черная фигура.
– Что точишь? – спросил человек, подходя к фуре.
– А вот барину наточить саблю.
– Хорошее дело, – сказал человек, который показался Пете гусаром. – У вас, что ли, чашка осталась?
– А вон у колеса.
Гусар взял чашку.
– Небось скоро свет, – проговорил он, зевая, и прошел куда то.
Петя должен бы был знать, что он в лесу, в партии Денисова, в версте от дороги, что он сидит на фуре, отбитой у французов, около которой привязаны лошади, что под ним сидит казак Лихачев и натачивает ему саблю, что большое черное пятно направо – караулка, и красное яркое пятно внизу налево – догоравший костер, что человек, приходивший за чашкой, – гусар, который хотел пить; но он ничего не знал и не хотел знать этого. Он был в волшебном царстве, в котором ничего не было похожего на действительность. Большое черное пятно, может быть, точно была караулка, а может быть, была пещера, которая вела в самую глубь земли. Красное пятно, может быть, был огонь, а может быть – глаз огромного чудовища. Может быть, он точно сидит теперь на фуре, а очень может быть, что он сидит не на фуре, а на страшно высокой башне, с которой ежели упасть, то лететь бы до земли целый день, целый месяц – все лететь и никогда не долетишь. Может быть, что под фурой сидит просто казак Лихачев, а очень может быть, что это – самый добрый, храбрый, самый чудесный, самый превосходный человек на свете, которого никто не знает. Может быть, это точно проходил гусар за водой и пошел в лощину, а может быть, он только что исчез из виду и совсем исчез, и его не было.
Что бы ни увидал теперь Петя, ничто бы не удивило его. Он был в волшебном царстве, в котором все было возможно.
Он поглядел на небо. И небо было такое же волшебное, как и земля. На небе расчищало, и над вершинами дерев быстро бежали облака, как будто открывая звезды. Иногда казалось, что на небе расчищало и показывалось черное, чистое небо. Иногда казалось, что эти черные пятна были тучки. Иногда казалось, что небо высоко, высоко поднимается над головой; иногда небо спускалось совсем, так что рукой можно было достать его.
Петя стал закрывать глаза и покачиваться.
Капли капали. Шел тихий говор. Лошади заржали и подрались. Храпел кто то.
– Ожиг, жиг, ожиг, жиг… – свистела натачиваемая сабля. И вдруг Петя услыхал стройный хор музыки, игравшей какой то неизвестный, торжественно сладкий гимн. Петя был музыкален, так же как Наташа, и больше Николая, но он никогда не учился музыке, не думал о музыке, и потому мотивы, неожиданно приходившие ему в голову, были для него особенно новы и привлекательны. Музыка играла все слышнее и слышнее. Напев разрастался, переходил из одного инструмента в другой. Происходило то, что называется фугой, хотя Петя не имел ни малейшего понятия о том, что такое фуга. Каждый инструмент, то похожий на скрипку, то на трубы – но лучше и чище, чем скрипки и трубы, – каждый инструмент играл свое и, не доиграв еще мотива, сливался с другим, начинавшим почти то же, и с третьим, и с четвертым, и все они сливались в одно и опять разбегались, и опять сливались то в торжественно церковное, то в ярко блестящее и победное.
«Ах, да, ведь это я во сне, – качнувшись наперед, сказал себе Петя. – Это у меня в ушах. А может быть, это моя музыка. Ну, опять. Валяй моя музыка! Ну!..»
Он закрыл глаза. И с разных сторон, как будто издалека, затрепетали звуки, стали слаживаться, разбегаться, сливаться, и опять все соединилось в тот же сладкий и торжественный гимн. «Ах, это прелесть что такое! Сколько хочу и как хочу», – сказал себе Петя. Он попробовал руководить этим огромным хором инструментов.
«Ну, тише, тише, замирайте теперь. – И звуки слушались его. – Ну, теперь полнее, веселее. Еще, еще радостнее. – И из неизвестной глубины поднимались усиливающиеся, торжественные звуки. – Ну, голоса, приставайте!» – приказал Петя. И сначала издалека послышались голоса мужские, потом женские. Голоса росли, росли в равномерном торжественном усилии. Пете страшно и радостно было внимать их необычайной красоте.
С торжественным победным маршем сливалась песня, и капли капали, и вжиг, жиг, жиг… свистела сабля, и опять подрались и заржали лошади, не нарушая хора, а входя в него.
Петя не знал, как долго это продолжалось: он наслаждался, все время удивлялся своему наслаждению и жалел, что некому сообщить его. Его разбудил ласковый голос Лихачева.
– Готово, ваше благородие, надвое хранцуза распластаете.
Петя очнулся.
– Уж светает, право, светает! – вскрикнул он.
Невидные прежде лошади стали видны до хвостов, и сквозь оголенные ветки виднелся водянистый свет. Петя встряхнулся, вскочил, достал из кармана целковый и дал Лихачеву, махнув, попробовал шашку и положил ее в ножны. Казаки отвязывали лошадей и подтягивали подпруги.
– Вот и командир, – сказал Лихачев. Из караулки вышел Денисов и, окликнув Петю, приказал собираться.


Быстро в полутьме разобрали лошадей, подтянули подпруги и разобрались по командам. Денисов стоял у караулки, отдавая последние приказания. Пехота партии, шлепая сотней ног, прошла вперед по дороге и быстро скрылась между деревьев в предрассветном тумане. Эсаул что то приказывал казакам. Петя держал свою лошадь в поводу, с нетерпением ожидая приказания садиться. Обмытое холодной водой, лицо его, в особенности глаза горели огнем, озноб пробегал по спине, и во всем теле что то быстро и равномерно дрожало.
– Ну, готово у вас все? – сказал Денисов. – Давай лошадей.
Лошадей подали. Денисов рассердился на казака за то, что подпруги были слабы, и, разбранив его, сел. Петя взялся за стремя. Лошадь, по привычке, хотела куснуть его за ногу, но Петя, не чувствуя своей тяжести, быстро вскочил в седло и, оглядываясь на тронувшихся сзади в темноте гусар, подъехал к Денисову.
– Василий Федорович, вы мне поручите что нибудь? Пожалуйста… ради бога… – сказал он. Денисов, казалось, забыл про существование Пети. Он оглянулся на него.
– Об одном тебя пг'ошу, – сказал он строго, – слушаться меня и никуда не соваться.
Во все время переезда Денисов ни слова не говорил больше с Петей и ехал молча. Когда подъехали к опушке леса, в поле заметно уже стало светлеть. Денисов поговорил что то шепотом с эсаулом, и казаки стали проезжать мимо Пети и Денисова. Когда они все проехали, Денисов тронул свою лошадь и поехал под гору. Садясь на зады и скользя, лошади спускались с своими седоками в лощину. Петя ехал рядом с Денисовым. Дрожь во всем его теле все усиливалась. Становилось все светлее и светлее, только туман скрывал отдаленные предметы. Съехав вниз и оглянувшись назад, Денисов кивнул головой казаку, стоявшему подле него.
– Сигнал! – проговорил он.
Казак поднял руку, раздался выстрел. И в то же мгновение послышался топот впереди поскакавших лошадей, крики с разных сторон и еще выстрелы.
В то же мгновение, как раздались первые звуки топота и крика, Петя, ударив свою лошадь и выпустив поводья, не слушая Денисова, кричавшего на него, поскакал вперед. Пете показалось, что вдруг совершенно, как середь дня, ярко рассвело в ту минуту, как послышался выстрел. Он подскакал к мосту. Впереди по дороге скакали казаки. На мосту он столкнулся с отставшим казаком и поскакал дальше. Впереди какие то люди, – должно быть, это были французы, – бежали с правой стороны дороги на левую. Один упал в грязь под ногами Петиной лошади.
У одной избы столпились казаки, что то делая. Из середины толпы послышался страшный крик. Петя подскакал к этой толпе, и первое, что он увидал, было бледное, с трясущейся нижней челюстью лицо француза, державшегося за древко направленной на него пики.
– Ура!.. Ребята… наши… – прокричал Петя и, дав поводья разгорячившейся лошади, поскакал вперед по улице.
Впереди слышны были выстрелы. Казаки, гусары и русские оборванные пленные, бежавшие с обеих сторон дороги, все громко и нескладно кричали что то. Молодцеватый, без шапки, с красным нахмуренным лицом, француз в синей шинели отбивался штыком от гусаров. Когда Петя подскакал, француз уже упал. Опять опоздал, мелькнуло в голове Пети, и он поскакал туда, откуда слышались частые выстрелы. Выстрелы раздавались на дворе того барского дома, на котором он был вчера ночью с Долоховым. Французы засели там за плетнем в густом, заросшем кустами саду и стреляли по казакам, столпившимся у ворот. Подъезжая к воротам, Петя в пороховом дыму увидал Долохова с бледным, зеленоватым лицом, кричавшего что то людям. «В объезд! Пехоту подождать!» – кричал он, в то время как Петя подъехал к нему.
– Подождать?.. Ураааа!.. – закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым. Послышался залп, провизжали пустые и во что то шлепнувшие пули. Казаки и Долохов вскакали вслед за Петей в ворота дома. Французы в колеблющемся густом дыме одни бросали оружие и выбегали из кустов навстречу казакам, другие бежали под гору к пруду. Петя скакал на своей лошади вдоль по барскому двору и, вместо того чтобы держать поводья, странно и быстро махал обеими руками и все дальше и дальше сбивался с седла на одну сторону. Лошадь, набежав на тлевший в утреннем свето костер, уперлась, и Петя тяжело упал на мокрую землю. Казаки видели, как быстро задергались его руки и ноги, несмотря на то, что голова его не шевелилась. Пуля пробила ему голову.
Переговоривши с старшим французским офицером, который вышел к нему из за дома с платком на шпаге и объявил, что они сдаются, Долохов слез с лошади и подошел к неподвижно, с раскинутыми руками, лежавшему Пете.
– Готов, – сказал он, нахмурившись, и пошел в ворота навстречу ехавшему к нему Денисову.
– Убит?! – вскрикнул Денисов, увидав еще издалека то знакомое ему, несомненно безжизненное положение, в котором лежало тело Пети.
– Готов, – повторил Долохов, как будто выговаривание этого слова доставляло ему удовольствие, и быстро пошел к пленным, которых окружили спешившиеся казаки. – Брать не будем! – крикнул он Денисову.
Денисов не отвечал; он подъехал к Пете, слез с лошади и дрожащими руками повернул к себе запачканное кровью и грязью, уже побледневшее лицо Пети.
«Я привык что нибудь сладкое. Отличный изюм, берите весь», – вспомнилось ему. И казаки с удивлением оглянулись на звуки, похожие на собачий лай, с которыми Денисов быстро отвернулся, подошел к плетню и схватился за него.
В числе отбитых Денисовым и Долоховым русских пленных был Пьер Безухов.


О той партии пленных, в которой был Пьер, во время всего своего движения от Москвы, не было от французского начальства никакого нового распоряжения. Партия эта 22 го октября находилась уже не с теми войсками и обозами, с которыми она вышла из Москвы. Половина обоза с сухарями, который шел за ними первые переходы, была отбита казаками, другая половина уехала вперед; пеших кавалеристов, которые шли впереди, не было ни одного больше; они все исчезли. Артиллерия, которая первые переходы виднелась впереди, заменилась теперь огромным обозом маршала Жюно, конвоируемого вестфальцами. Сзади пленных ехал обоз кавалерийских вещей.
От Вязьмы французские войска, прежде шедшие тремя колоннами, шли теперь одной кучей. Те признаки беспорядка, которые заметил Пьер на первом привале из Москвы, теперь дошли до последней степени.
Дорога, по которой они шли, с обеих сторон была уложена мертвыми лошадьми; оборванные люди, отсталые от разных команд, беспрестанно переменяясь, то присоединялись, то опять отставали от шедшей колонны.
Несколько раз во время похода бывали фальшивые тревоги, и солдаты конвоя поднимали ружья, стреляли и бежали стремглав, давя друг друга, но потом опять собирались и бранили друг друга за напрасный страх.
Эти три сборища, шедшие вместе, – кавалерийское депо, депо пленных и обоз Жюно, – все еще составляли что то отдельное и цельное, хотя и то, и другое, и третье быстро таяло.
В депо, в котором было сто двадцать повозок сначала, теперь оставалось не больше шестидесяти; остальные были отбиты или брошены. Из обоза Жюно тоже было оставлено и отбито несколько повозок. Три повозки были разграблены набежавшими отсталыми солдатами из корпуса Даву. Из разговоров немцев Пьер слышал, что к этому обозу ставили караул больше, чем к пленным, и что один из их товарищей, солдат немец, был расстрелян по приказанию самого маршала за то, что у солдата нашли серебряную ложку, принадлежавшую маршалу.
Больше же всего из этих трех сборищ растаяло депо пленных. Из трехсот тридцати человек, вышедших из Москвы, теперь оставалось меньше ста. Пленные еще более, чем седла кавалерийского депо и чем обоз Жюно, тяготили конвоирующих солдат. Седла и ложки Жюно, они понимали, что могли для чего нибудь пригодиться, но для чего было голодным и холодным солдатам конвоя стоять на карауле и стеречь таких же холодных и голодных русских, которые мерли и отставали дорогой, которых было велено пристреливать, – это было не только непонятно, но и противно. И конвойные, как бы боясь в том горестном положении, в котором они сами находились, не отдаться бывшему в них чувству жалости к пленным и тем ухудшить свое положение, особенно мрачно и строго обращались с ними.
В Дорогобуже, в то время как, заперев пленных в конюшню, конвойные солдаты ушли грабить свои же магазины, несколько человек пленных солдат подкопались под стену и убежали, но были захвачены французами и расстреляны.
Прежний, введенный при выходе из Москвы, порядок, чтобы пленные офицеры шли отдельно от солдат, уже давно был уничтожен; все те, которые могли идти, шли вместе, и Пьер с третьего перехода уже соединился опять с Каратаевым и лиловой кривоногой собакой, которая избрала себе хозяином Каратаева.
С Каратаевым, на третий день выхода из Москвы, сделалась та лихорадка, от которой он лежал в московском гошпитале, и по мере того как Каратаев ослабевал, Пьер отдалялся от него. Пьер не знал отчего, но, с тех пор как Каратаев стал слабеть, Пьер должен был делать усилие над собой, чтобы подойти к нему. И подходя к нему и слушая те тихие стоны, с которыми Каратаев обыкновенно на привалах ложился, и чувствуя усилившийся теперь запах, который издавал от себя Каратаев, Пьер отходил от него подальше и не думал о нем.
В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка; но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину – он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был бы несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал оттого, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и пригревая другую; что, когда он, бывало, надевал свои бальные узкие башмаки, он точно так же страдал, как теперь, когда он шел уже босой совсем (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками. Он узнал, что, когда он, как ему казалось, по собственной своей воле женился на своей жене, он был не более свободен, чем теперь, когда его запирали на ночь в конюшню. Из всего того, что потом и он называл страданием, но которое он тогда почти не чувствовал, главное были босые, стертые, заструпелые ноги. (Лошадиное мясо было вкусно и питательно, селитренный букет пороха, употребляемого вместо соли, был даже приятен, холода большого не было, и днем на ходу всегда бывало жарко, а ночью были костры; вши, евшие тело, приятно согревали.) Одно было тяжело в первое время – это ноги.
Во второй день перехода, осмотрев у костра свои болячки, Пьер думал невозможным ступить на них; но когда все поднялись, он пошел, прихрамывая, и потом, когда разогрелся, пошел без боли, хотя к вечеру страшнее еще было смотреть на ноги. Но он не смотрел на них и думал о другом.
Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека, подобную тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму.
Он не видал и не слыхал, как пристреливали отсталых пленных, хотя более сотни из них уже погибли таким образом. Он не думал о Каратаеве, который слабел с каждым днем и, очевидно, скоро должен был подвергнуться той же участи. Еще менее Пьер думал о себе. Чем труднее становилось его положение, чем страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления.


22 го числа, в полдень, Пьер шел в гору по грязной, скользкой дороге, глядя на свои ноги и на неровности пути. Изредка он взглядывал на знакомую толпу, окружающую его, и опять на свои ноги. И то и другое было одинаково свое и знакомое ему. Лиловый кривоногий Серый весело бежал стороной дороги, изредка, в доказательство своей ловкости и довольства, поджимая заднюю лапу и прыгая на трех и потом опять на всех четырех бросаясь с лаем на вороньев, которые сидели на падали. Серый был веселее и глаже, чем в Москве. Со всех сторон лежало мясо различных животных – от человеческого до лошадиного, в различных степенях разложения; и волков не подпускали шедшие люди, так что Серый мог наедаться сколько угодно.
Дождик шел с утра, и казалось, что вот вот он пройдет и на небе расчистит, как вслед за непродолжительной остановкой припускал дождик еще сильнее. Напитанная дождем дорога уже не принимала в себя воды, и ручьи текли по колеям.
Пьер шел, оглядываясь по сторонам, считая шаги по три, и загибал на пальцах. Обращаясь к дождю, он внутренне приговаривал: ну ка, ну ка, еще, еще наддай.
Ему казалось, что он ни о чем не думает; но далеко и глубоко где то что то важное и утешительное думала его душа. Это что то было тончайшее духовное извлечение из вчерашнего его разговора с Каратаевым.
Вчера, на ночном привале, озябнув у потухшего огня, Пьер встал и перешел к ближайшему, лучше горящему костру. У костра, к которому он подошел, сидел Платон, укрывшись, как ризой, с головой шинелью, и рассказывал солдатам своим спорым, приятным, но слабым, болезненным голосом знакомую Пьеру историю. Было уже за полночь. Это было то время, в которое Каратаев обыкновенно оживал от лихорадочного припадка и бывал особенно оживлен. Подойдя к костру и услыхав слабый, болезненный голос Платона и увидав его ярко освещенное огнем жалкое лицо, Пьера что то неприятно кольнуло в сердце. Он испугался своей жалости к этому человеку и хотел уйти, но другого костра не было, и Пьер, стараясь не глядеть на Платона, подсел к костру.
– Что, как твое здоровье? – спросил он.
– Что здоровье? На болезнь плакаться – бог смерти не даст, – сказал Каратаев и тотчас же возвратился к начатому рассказу.
– …И вот, братец ты мой, – продолжал Платон с улыбкой на худом, бледном лице и с особенным, радостным блеском в глазах, – вот, братец ты мой…
Пьер знал эту историю давно, Каратаев раз шесть ему одному рассказывал эту историю, и всегда с особенным, радостным чувством. Но как ни хорошо знал Пьер эту историю, он теперь прислушался к ней, как к чему то новому, и тот тихий восторг, который, рассказывая, видимо, испытывал Каратаев, сообщился и Пьеру. История эта была о старом купце, благообразно и богобоязненно жившем с семьей и поехавшем однажды с товарищем, богатым купцом, к Макарью.
Остановившись на постоялом дворе, оба купца заснули, и на другой день товарищ купца был найден зарезанным и ограбленным. Окровавленный нож найден был под подушкой старого купца. Купца судили, наказали кнутом и, выдернув ноздри, – как следует по порядку, говорил Каратаев, – сослали в каторгу.
– И вот, братец ты мой (на этом месте Пьер застал рассказ Каратаева), проходит тому делу годов десять или больше того. Живет старичок на каторге. Как следовает, покоряется, худого не делает. Только у бога смерти просит. – Хорошо. И соберись они, ночным делом, каторжные то, так же вот как мы с тобой, и старичок с ними. И зашел разговор, кто за что страдает, в чем богу виноват. Стали сказывать, тот душу загубил, тот две, тот поджег, тот беглый, так ни за что. Стали старичка спрашивать: ты за что, мол, дедушка, страдаешь? Я, братцы мои миленькие, говорит, за свои да за людские грехи страдаю. А я ни душ не губил, ни чужого не брал, акромя что нищую братию оделял. Я, братцы мои миленькие, купец; и богатство большое имел. Так и так, говорит. И рассказал им, значит, как все дело было, по порядку. Я, говорит, о себе не тужу. Меня, значит, бог сыскал. Одно, говорит, мне свою старуху и деток жаль. И так то заплакал старичок. Случись в их компании тот самый человек, значит, что купца убил. Где, говорит, дедушка, было? Когда, в каком месяце? все расспросил. Заболело у него сердце. Подходит таким манером к старичку – хлоп в ноги. За меня ты, говорит, старичок, пропадаешь. Правда истинная; безвинно напрасно, говорит, ребятушки, человек этот мучится. Я, говорит, то самое дело сделал и нож тебе под голова сонному подложил. Прости, говорит, дедушка, меня ты ради Христа.
Каратаев замолчал, радостно улыбаясь, глядя на огонь, и поправил поленья.
– Старичок и говорит: бог, мол, тебя простит, а мы все, говорит, богу грешны, я за свои грехи страдаю. Сам заплакал горючьми слезьми. Что же думаешь, соколик, – все светлее и светлее сияя восторженной улыбкой, говорил Каратаев, как будто в том, что он имел теперь рассказать, заключалась главная прелесть и все значение рассказа, – что же думаешь, соколик, объявился этот убийца самый по начальству. Я, говорит, шесть душ загубил (большой злодей был), но всего мне жальче старичка этого. Пускай же он на меня не плачется. Объявился: списали, послали бумагу, как следовает. Место дальнее, пока суд да дело, пока все бумаги списали как должно, по начальствам, значит. До царя доходило. Пока что, пришел царский указ: выпустить купца, дать ему награждения, сколько там присудили. Пришла бумага, стали старичка разыскивать. Где такой старичок безвинно напрасно страдал? От царя бумага вышла. Стали искать. – Нижняя челюсть Каратаева дрогнула. – А его уж бог простил – помер. Так то, соколик, – закончил Каратаев и долго, молча улыбаясь, смотрел перед собой.
Не самый рассказ этот, но таинственный смысл его, та восторженная радость, которая сияла в лице Каратаева при этом рассказе, таинственное значение этой радости, это то смутно и радостно наполняло теперь душу Пьера.


– A vos places! [По местам!] – вдруг закричал голос.
Между пленными и конвойными произошло радостное смятение и ожидание чего то счастливого и торжественного. Со всех сторон послышались крики команды, и с левой стороны, рысью объезжая пленных, показались кавалеристы, хорошо одетые, на хороших лошадях. На всех лицах было выражение напряженности, которая бывает у людей при близости высших властей. Пленные сбились в кучу, их столкнули с дороги; конвойные построились.
– L'Empereur! L'Empereur! Le marechal! Le duc! [Император! Император! Маршал! Герцог!] – и только что проехали сытые конвойные, как прогремела карета цугом, на серых лошадях. Пьер мельком увидал спокойное, красивое, толстое и белое лицо человека в треугольной шляпе. Это был один из маршалов. Взгляд маршала обратился на крупную, заметную фигуру Пьера, и в том выражении, с которым маршал этот нахмурился и отвернул лицо, Пьеру показалось сострадание и желание скрыть его.
Генерал, который вел депо, с красным испуганным лицом, погоняя свою худую лошадь, скакал за каретой. Несколько офицеров сошлось вместе, солдаты окружили их. У всех были взволнованно напряженные лица.
– Qu'est ce qu'il a dit? Qu'est ce qu'il a dit?.. [Что он сказал? Что? Что?..] – слышал Пьер.
Во время проезда маршала пленные сбились в кучу, и Пьер увидал Каратаева, которого он не видал еще в нынешнее утро. Каратаев в своей шинельке сидел, прислонившись к березе. В лице его, кроме выражения вчерашнего радостного умиления при рассказе о безвинном страдании купца, светилось еще выражение тихой торжественности.
Каратаев смотрел на Пьера своими добрыми, круглыми глазами, подернутыми теперь слезою, и, видимо, подзывал его к себе, хотел сказать что то. Но Пьеру слишком страшно было за себя. Он сделал так, как будто не видал его взгляда, и поспешно отошел.
Когда пленные опять тронулись, Пьер оглянулся назад. Каратаев сидел на краю дороги, у березы; и два француза что то говорили над ним. Пьер не оглядывался больше. Он шел, прихрамывая, в гору.
Сзади, с того места, где сидел Каратаев, послышался выстрел. Пьер слышал явственно этот выстрел, но в то же мгновение, как он услыхал его, Пьер вспомнил, что он не кончил еще начатое перед проездом маршала вычисление о том, сколько переходов оставалось до Смоленска. И он стал считать. Два французские солдата, из которых один держал в руке снятое, дымящееся ружье, пробежали мимо Пьера. Они оба были бледны, и в выражении их лиц – один из них робко взглянул на Пьера – было что то похожее на то, что он видел в молодом солдате на казни. Пьер посмотрел на солдата и вспомнил о том, как этот солдат третьего дня сжег, высушивая на костре, свою рубаху и как смеялись над ним.
Собака завыла сзади, с того места, где сидел Каратаев. «Экая дура, о чем она воет?» – подумал Пьер.
Солдаты товарищи, шедшие рядом с Пьером, не оглядывались, так же как и он, на то место, с которого послышался выстрел и потом вой собаки; но строгое выражение лежало на всех лицах.


Депо, и пленные, и обоз маршала остановились в деревне Шамшеве. Все сбилось в кучу у костров. Пьер подошел к костру, поел жареного лошадиного мяса, лег спиной к огню и тотчас же заснул. Он спал опять тем же сном, каким он спал в Можайске после Бородина.
Опять события действительности соединялись с сновидениями, и опять кто то, сам ли он или кто другой, говорил ему мысли, и даже те же мысли, которые ему говорились в Можайске.
«Жизнь есть всё. Жизнь есть бог. Все перемещается и движется, и это движение есть бог. И пока есть жизнь, есть наслаждение самосознания божества. Любить жизнь, любить бога. Труднее и блаженнее всего любить эту жизнь в своих страданиях, в безвинности страданий».
«Каратаев» – вспомнилось Пьеру.
И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», – сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею.
– Вот жизнь, – сказал старичок учитель.
«Как это просто и ясно, – подумал Пьер. – Как я мог не знать этого прежде».
– В середине бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его. И растет, сливается, и сжимается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает. Вот он, Каратаев, вот разлился и исчез. – Vous avez compris, mon enfant, [Понимаешь ты.] – сказал учитель.
– Vous avez compris, sacre nom, [Понимаешь ты, черт тебя дери.] – закричал голос, и Пьер проснулся.
Он приподнялся и сел. У костра, присев на корточках, сидел француз, только что оттолкнувший русского солдата, и жарил надетое на шомпол мясо. Жилистые, засученные, обросшие волосами, красные руки с короткими пальцами ловко поворачивали шомпол. Коричневое мрачное лицо с насупленными бровями ясно виднелось в свете угольев.
– Ca lui est bien egal, – проворчал он, быстро обращаясь к солдату, стоявшему за ним. – …brigand. Va! [Ему все равно… разбойник, право!]
И солдат, вертя шомпол, мрачно взглянул на Пьера. Пьер отвернулся, вглядываясь в тени. Один русский солдат пленный, тот, которого оттолкнул француз, сидел у костра и трепал по чем то рукой. Вглядевшись ближе, Пьер узнал лиловую собачонку, которая, виляя хвостом, сидела подле солдата.
– А, пришла? – сказал Пьер. – А, Пла… – начал он и не договорил. В его воображении вдруг, одновременно, связываясь между собой, возникло воспоминание о взгляде, которым смотрел на него Платон, сидя под деревом, о выстреле, слышанном на том месте, о вое собаки, о преступных лицах двух французов, пробежавших мимо его, о снятом дымящемся ружье, об отсутствии Каратаева на этом привале, и он готов уже был понять, что Каратаев убит, но в то же самое мгновенье в его душе, взявшись бог знает откуда, возникло воспоминание о вечере, проведенном им с красавицей полькой, летом, на балконе своего киевского дома. И все таки не связав воспоминаний нынешнего дня и не сделав о них вывода, Пьер закрыл глаза, и картина летней природы смешалась с воспоминанием о купанье, о жидком колеблющемся шаре, и он опустился куда то в воду, так что вода сошлась над его головой.
Перед восходом солнца его разбудили громкие частые выстрелы и крики. Мимо Пьера пробежали французы.
– Les cosaques! [Казаки!] – прокричал один из них, и через минуту толпа русских лиц окружила Пьера.
Долго не мог понять Пьер того, что с ним было. Со всех сторон он слышал вопли радости товарищей.
– Братцы! Родимые мои, голубчики! – плача, кричали старые солдаты, обнимая казаков и гусар. Гусары и казаки окружали пленных и торопливо предлагали кто платья, кто сапоги, кто хлеба. Пьер рыдал, сидя посреди их, и не мог выговорить ни слова; он обнял первого подошедшего к нему солдата и, плача, целовал его.
Долохов стоял у ворот разваленного дома, пропуская мимо себя толпу обезоруженных французов. Французы, взволнованные всем происшедшим, громко говорили между собой; но когда они проходили мимо Долохова, который слегка хлестал себя по сапогам нагайкой и глядел на них своим холодным, стеклянным, ничего доброго не обещающим взглядом, говор их замолкал. С другой стороны стоял казак Долохова и считал пленных, отмечая сотни чертой мела на воротах.
– Сколько? – спросил Долохов у казака, считавшего пленных.
– На вторую сотню, – отвечал казак.
– Filez, filez, [Проходи, проходи.] – приговаривал Долохов, выучившись этому выражению у французов, и, встречаясь глазами с проходившими пленными, взгляд его вспыхивал жестоким блеском.
Денисов, с мрачным лицом, сняв папаху, шел позади казаков, несших к вырытой в саду яме тело Пети Ростова.


С 28 го октября, когда начались морозы, бегство французов получило только более трагический характер замерзающих и изжаривающихся насмерть у костров людей и продолжающих в шубах и колясках ехать с награбленным добром императора, королей и герцогов; но в сущности своей процесс бегства и разложения французской армии со времени выступления из Москвы нисколько не изменился.
От Москвы до Вязьмы из семидесятитрехтысячной французской армии, не считая гвардии (которая во всю войну ничего не делала, кроме грабежа), из семидесяти трех тысяч осталось тридцать шесть тысяч (из этого числа не более пяти тысяч выбыло в сражениях). Вот первый член прогрессии, которым математически верно определяются последующие.
Французская армия в той же пропорции таяла и уничтожалась от Москвы до Вязьмы, от Вязьмы до Смоленска, от Смоленска до Березины, от Березины до Вильны, независимо от большей или меньшей степени холода, преследования, заграждения пути и всех других условий, взятых отдельно. После Вязьмы войска французские вместо трех колонн сбились в одну кучу и так шли до конца. Бертье писал своему государю (известно, как отдаленно от истины позволяют себе начальники описывать положение армии). Он писал:
«Je crois devoir faire connaitre a Votre Majeste l'etat de ses troupes dans les differents corps d'annee que j'ai ete a meme d'observer depuis deux ou trois jours dans differents passages. Elles sont presque debandees. Le nombre des soldats qui suivent les drapeaux est en proportion du quart au plus dans presque tous les regiments, les autres marchent isolement dans differentes directions et pour leur compte, dans l'esperance de trouver des subsistances et pour se debarrasser de la discipline. En general ils regardent Smolensk comme le point ou ils doivent se refaire. Ces derniers jours on a remarque que beaucoup de soldats jettent leurs cartouches et leurs armes. Dans cet etat de choses, l'interet du service de Votre Majeste exige, quelles que soient ses vues ulterieures qu'on rallie l'armee a Smolensk en commencant a la debarrasser des non combattans, tels que hommes demontes et des bagages inutiles et du materiel de l'artillerie qui n'est plus en proportion avec les forces actuelles. En outre les jours de repos, des subsistances sont necessaires aux soldats qui sont extenues par la faim et la fatigue; beaucoup sont morts ces derniers jours sur la route et dans les bivacs. Cet etat de choses va toujours en augmentant et donne lieu de craindre que si l'on n'y prete un prompt remede, on ne soit plus maitre des troupes dans un combat. Le 9 November, a 30 verstes de Smolensk».
[Долгом поставляю донести вашему величеству о состоянии корпусов, осмотренных мною на марше в последние три дня. Они почти в совершенном разброде. Только четвертая часть солдат остается при знаменах, прочие идут сами по себе разными направлениями, стараясь сыскать пропитание и избавиться от службы. Все думают только о Смоленске, где надеются отдохнуть. В последние дни много солдат побросали патроны и ружья. Какие бы ни были ваши дальнейшие намерения, но польза службы вашего величества требует собрать корпуса в Смоленске и отделить от них спешенных кавалеристов, безоружных, лишние обозы и часть артиллерии, ибо она теперь не в соразмерности с числом войск. Необходимо продовольствие и несколько дней покоя; солдаты изнурены голодом и усталостью; в последние дни многие умерли на дороге и на биваках. Такое бедственное положение беспрестанно усиливается и заставляет опасаться, что, если не будут приняты быстрые меры для предотвращения зла, мы скоро не будем иметь войска в своей власти в случае сражения. 9 ноября, в 30 верстах от Смоленка.]
Ввалившись в Смоленск, представлявшийся им обетованной землей, французы убивали друг друга за провиант, ограбили свои же магазины и, когда все было разграблено, побежали дальше.
Все шли, сами не зная, куда и зачем они идут. Еще менее других знал это гений Наполеона, так как никто ему не приказывал. Но все таки он и его окружающие соблюдали свои давнишние привычки: писались приказы, письма, рапорты, ordre du jour [распорядок дня]; называли друг друга:
«Sire, Mon Cousin, Prince d'Ekmuhl, roi de Naples» [Ваше величество, брат мой, принц Экмюльский, король Неаполитанский.] и т.д. Но приказы и рапорты были только на бумаге, ничто по ним не исполнялось, потому что не могло исполняться, и, несмотря на именование друг друга величествами, высочествами и двоюродными братьями, все они чувствовали, что они жалкие и гадкие люди, наделавшие много зла, за которое теперь приходилось расплачиваться. И, несмотря на то, что они притворялись, будто заботятся об армии, они думали только каждый о себе и о том, как бы поскорее уйти и спастись.


Действия русского и французского войск во время обратной кампании от Москвы и до Немана подобны игре в жмурки, когда двум играющим завязывают глаза и один изредка звонит колокольчиком, чтобы уведомить о себе ловящего. Сначала тот, кого ловят, звонит, не боясь неприятеля, но когда ему приходится плохо, он, стараясь неслышно идти, убегает от своего врага и часто, думая убежать, идет прямо к нему в руки.
Сначала наполеоновские войска еще давали о себе знать – это было в первый период движения по Калужской дороге, но потом, выбравшись на Смоленскую дорогу, они побежали, прижимая рукой язычок колокольчика, и часто, думая, что они уходят, набегали прямо на русских.
При быстроте бега французов и за ними русских и вследствие того изнурения лошадей, главное средство приблизительного узнавания положения, в котором находится неприятель, – разъезды кавалерии, – не существовало. Кроме того, вследствие частых и быстрых перемен положений обеих армий, сведения, какие и были, не могли поспевать вовремя. Если второго числа приходило известие о том, что армия неприятеля была там то первого числа, то третьего числа, когда можно было предпринять что нибудь, уже армия эта сделала два перехода и находилась совсем в другом положении.
Одна армия бежала, другая догоняла. От Смоленска французам предстояло много различных дорог; и, казалось бы, тут, простояв четыре дня, французы могли бы узнать, где неприятель, сообразить что нибудь выгодное и предпринять что нибудь новое. Но после четырехдневной остановки толпы их опять побежали не вправо, не влево, но, без всяких маневров и соображений, по старой, худшей дороге, на Красное и Оршу – по пробитому следу.
Ожидая врага сзади, а не спереди, французы бежали, растянувшись и разделившись друг от друга на двадцать четыре часа расстояния. Впереди всех бежал император, потом короли, потом герцоги. Русская армия, думая, что Наполеон возьмет вправо за Днепр, что было одно разумно, подалась тоже вправо и вышла на большую дорогу к Красному. И тут, как в игре в жмурки, французы наткнулись на наш авангард. Неожиданно увидав врага, французы смешались, приостановились от неожиданности испуга, но потом опять побежали, бросая своих сзади следовавших товарищей. Тут, как сквозь строй русских войск, проходили три дня, одна за одной, отдельные части французов, сначала вице короля, потом Даву, потом Нея. Все они побросали друг друга, побросали все свои тяжести, артиллерию, половину народа и убегали, только по ночам справа полукругами обходя русских.
Ней, шедший последним (потому что, несмотря на несчастное их положение или именно вследствие его, им хотелось побить тот пол, который ушиб их, он занялся нзрыванием никому не мешавших стен Смоленска), – шедший последним, Ней, с своим десятитысячным корпусом, прибежал в Оршу к Наполеону только с тысячью человеками, побросав и всех людей, и все пушки и ночью, украдучись, пробравшись лесом через Днепр.
От Орши побежали дальше по дороге к Вильно, точно так же играя в жмурки с преследующей армией. На Березине опять замешались, многие потонули, многие сдались, но те, которые перебрались через реку, побежали дальше. Главный начальник их надел шубу и, сев в сани, поскакал один, оставив своих товарищей. Кто мог – уехал тоже, кто не мог – сдался или умер.


Казалось бы, в этой то кампании бегства французов, когда они делали все то, что только можно было, чтобы погубить себя; когда ни в одном движении этой толпы, начиная от поворота на Калужскую дорогу и до бегства начальника от армии, не было ни малейшего смысла, – казалось бы, в этот период кампании невозможно уже историкам, приписывающим действия масс воле одного человека, описывать это отступление в их смысле. Но нет. Горы книг написаны историками об этой кампании, и везде описаны распоряжения Наполеона и глубокомысленные его планы – маневры, руководившие войском, и гениальные распоряжения его маршалов.
Отступление от Малоярославца тогда, когда ему дают дорогу в обильный край и когда ему открыта та параллельная дорога, по которой потом преследовал его Кутузов, ненужное отступление по разоренной дороге объясняется нам по разным глубокомысленным соображениям. По таким же глубокомысленным соображениям описывается его отступление от Смоленска на Оршу. Потом описывается его геройство при Красном, где он будто бы готовится принять сражение и сам командовать, и ходит с березовой палкой и говорит:
– J'ai assez fait l'Empereur, il est temps de faire le general, [Довольно уже я представлял императора, теперь время быть генералом.] – и, несмотря на то, тотчас же после этого бежит дальше, оставляя на произвол судьбы разрозненные части армии, находящиеся сзади.
Потом описывают нам величие души маршалов, в особенности Нея, величие души, состоящее в том, что он ночью пробрался лесом в обход через Днепр и без знамен и артиллерии и без девяти десятых войска прибежал в Оршу.
И, наконец, последний отъезд великого императора от геройской армии представляется нам историками как что то великое и гениальное. Даже этот последний поступок бегства, на языке человеческом называемый последней степенью подлости, которой учится стыдиться каждый ребенок, и этот поступок на языке историков получает оправдание.
Тогда, когда уже невозможно дальше растянуть столь эластичные нити исторических рассуждений, когда действие уже явно противно тому, что все человечество называет добром и даже справедливостью, является у историков спасительное понятие о величии. Величие как будто исключает возможность меры хорошего и дурного. Для великого – нет дурного. Нет ужаса, который бы мог быть поставлен в вину тому, кто велик.
– «C'est grand!» [Это величественно!] – говорят историки, и тогда уже нет ни хорошего, ни дурного, а есть «grand» и «не grand». Grand – хорошо, не grand – дурно. Grand есть свойство, по их понятиям, каких то особенных животных, называемых ими героями. И Наполеон, убираясь в теплой шубе домой от гибнущих не только товарищей, но (по его мнению) людей, им приведенных сюда, чувствует que c'est grand, и душа его покойна.
«Du sublime (он что то sublime видит в себе) au ridicule il n'y a qu'un pas», – говорит он. И весь мир пятьдесят лет повторяет: «Sublime! Grand! Napoleon le grand! Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas». [величественное… От величественного до смешного только один шаг… Величественное! Великое! Наполеон великий! От величественного до смешного только шаг.]
И никому в голову не придет, что признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости.
Для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого. И нет величия там, где нет простоты, добра и правды.


Кто из русских людей, читая описания последнего периода кампании 1812 года, не испытывал тяжелого чувства досады, неудовлетворенности и неясности. Кто не задавал себе вопросов: как не забрали, не уничтожили всех французов, когда все три армии окружали их в превосходящем числе, когда расстроенные французы, голодая и замерзая, сдавались толпами и когда (как нам рассказывает история) цель русских состояла именно в том, чтобы остановить, отрезать и забрать в плен всех французов.
Каким образом то русское войско, которое, слабее числом французов, дало Бородинское сражение, каким образом это войско, с трех сторон окружавшее французов и имевшее целью их забрать, не достигло своей цели? Неужели такое громадное преимущество перед нами имеют французы, что мы, с превосходными силами окружив, не могли побить их? Каким образом это могло случиться?
История (та, которая называется этим словом), отвечая на эти вопросы, говорит, что это случилось оттого, что Кутузов, и Тормасов, и Чичагов, и тот то, и тот то не сделали таких то и таких то маневров.
Но отчего они не сделали всех этих маневров? Отчего, ежели они были виноваты в том, что не достигнута была предназначавшаяся цель, – отчего их не судили и не казнили? Но, даже ежели и допустить, что виною неудачи русских были Кутузов и Чичагов и т. п., нельзя понять все таки, почему и в тех условиях, в которых находились русские войска под Красным и под Березиной (в обоих случаях русские были в превосходных силах), почему не взято в плен французское войско с маршалами, королями и императорами, когда в этом состояла цель русских?
Объяснение этого странного явления тем (как то делают русские военные историки), что Кутузов помешал нападению, неосновательно потому, что мы знаем, что воля Кутузова не могла удержать войска от нападения под Вязьмой и под Тарутиным.
Почему то русское войско, которое с слабейшими силами одержало победу под Бородиным над неприятелем во всей его силе, под Красным и под Березиной в превосходных силах было побеждено расстроенными толпами французов?
Если цель русских состояла в том, чтобы отрезать и взять в плен Наполеона и маршалов, и цель эта не только не была достигнута, и все попытки к достижению этой цели всякий раз были разрушены самым постыдным образом, то последний период кампании совершенно справедливо представляется французами рядом побед и совершенно несправедливо представляется русскими историками победоносным.
Русские военные историки, настолько, насколько для них обязательна логика, невольно приходят к этому заключению и, несмотря на лирические воззвания о мужестве и преданности и т. д., должны невольно признаться, что отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова.
Но, оставив совершенно в стороне народное самолюбие, чувствуется, что заключение это само в себе заключает противуречие, так как ряд побед французов привел их к совершенному уничтожению, а ряд поражений русских привел их к полному уничтожению врага и очищению своего отечества.
Источник этого противуречия лежит в том, что историками, изучающими события по письмам государей и генералов, по реляциям, рапортам, планам и т. п., предположена ложная, никогда не существовавшая цель последнего периода войны 1812 года, – цель, будто бы состоявшая в том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с маршалами и армией.
Цели этой никогда не было и не могло быть, потому что она не имела смысла, и достижение ее было совершенно невозможно.
Цель эта не имела никакого смысла, во первых, потому, что расстроенная армия Наполеона со всей возможной быстротой бежала из России, то есть исполняла то самое, что мог желать всякий русский. Для чего же было делать различные операции над французами, которые бежали так быстро, как только они могли?
Во вторых, бессмысленно было становиться на дороге людей, всю свою энергию направивших на бегство.
В третьих, бессмысленно было терять свои войска для уничтожения французских армий, уничтожавшихся без внешних причин в такой прогрессии, что без всякого загораживания пути они не могли перевести через границу больше того, что они перевели в декабре месяце, то есть одну сотую всего войска.
В четвертых, бессмысленно было желание взять в плен императора, королей, герцогов – людей, плен которых в высшей степени затруднил бы действия русских, как то признавали самые искусные дипломаты того времени (J. Maistre и другие). Еще бессмысленнее было желание взять корпуса французов, когда свои войска растаяли наполовину до Красного, а к корпусам пленных надо было отделять дивизии конвоя, и когда свои солдаты не всегда получали полный провиант и забранные уже пленные мерли с голода.
Весь глубокомысленный план о том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с армией, был подобен тому плану огородника, который, выгоняя из огорода потоптавшую его гряды скотину, забежал бы к воротам и стал бы по голове бить эту скотину. Одно, что можно бы было сказать в оправдание огородника, было бы то, что он очень рассердился. Но это нельзя было даже сказать про составителей проекта, потому что не они пострадали от потоптанных гряд.
Но, кроме того, что отрезывание Наполеона с армией было бессмысленно, оно было невозможно.
Невозможно это было, во первых, потому что, так как из опыта видно, что движение колонн на пяти верстах в одном сражении никогда не совпадает с планами, то вероятность того, чтобы Чичагов, Кутузов и Витгенштейн сошлись вовремя в назначенное место, была столь ничтожна, что она равнялась невозможности, как то и думал Кутузов, еще при получении плана сказавший, что диверсии на большие расстояния не приносят желаемых результатов.
Во вторых, невозможно было потому, что, для того чтобы парализировать ту силу инерции, с которой двигалось назад войско Наполеона, надо было без сравнения большие войска, чем те, которые имели русские.
В третьих, невозможно это было потому, что военное слово отрезать не имеет никакого смысла. Отрезать можно кусок хлеба, но не армию. Отрезать армию – перегородить ей дорогу – никак нельзя, ибо места кругом всегда много, где можно обойти, и есть ночь, во время которой ничего не видно, в чем могли бы убедиться военные ученые хоть из примеров Красного и Березины. Взять же в плен никак нельзя без того, чтобы тот, кого берут в плен, на это не согласился, как нельзя поймать ласточку, хотя и можно взять ее, когда она сядет на руку. Взять в плен можно того, кто сдается, как немцы, по правилам стратегии и тактики. Но французские войска совершенно справедливо не находили этого удобным, так как одинаковая голодная и холодная смерть ожидала их на бегстве и в плену.
В четвертых же, и главное, это было невозможно потому, что никогда, с тех пор как существует мир, не было войны при тех страшных условиях, при которых она происходила в 1812 году, и русские войска в преследовании французов напрягли все свои силы и не могли сделать большего, не уничтожившись сами.
В движении русской армии от Тарутина до Красного выбыло пятьдесят тысяч больными и отсталыми, то есть число, равное населению большого губернского города. Половина людей выбыла из армии без сражений.
И об этом то периоде кампании, когда войска без сапог и шуб, с неполным провиантом, без водки, по месяцам ночуют в снегу и при пятнадцати градусах мороза; когда дня только семь и восемь часов, а остальное ночь, во время которой не может быть влияния дисциплины; когда, не так как в сраженье, на несколько часов только люди вводятся в область смерти, где уже нет дисциплины, а когда люди по месяцам живут, всякую минуту борясь с смертью от голода и холода; когда в месяц погибает половина армии, – об этом то периоде кампании нам рассказывают историки, как Милорадович должен был сделать фланговый марш туда то, а Тормасов туда то и как Чичагов должен был передвинуться туда то (передвинуться выше колена в снегу), и как тот опрокинул и отрезал, и т. д., и т. д.
Русские, умиравшие наполовину, сделали все, что можно сделать и должно было сделать для достижения достойной народа цели, и не виноваты в том, что другие русские люди, сидевшие в теплых комнатах, предполагали сделать то, что было невозможно.
Все это странное, непонятное теперь противоречие факта с описанием истории происходит только оттого, что историки, писавшие об этом событии, писали историю прекрасных чувств и слов разных генералов, а не историю событий.
Для них кажутся очень занимательны слова Милорадовича, награды, которые получил тот и этот генерал, и их предположения; а вопрос о тех пятидесяти тысячах, которые остались по госпиталям и могилам, даже не интересует их, потому что не подлежит их изучению.
А между тем стоит только отвернуться от изучения рапортов и генеральных планов, а вникнуть в движение тех сотен тысяч людей, принимавших прямое, непосредственное участие в событии, и все, казавшиеся прежде неразрешимыми, вопросы вдруг с необыкновенной легкостью и простотой получают несомненное разрешение.
Цель отрезывания Наполеона с армией никогда не существовала, кроме как в воображении десятка людей. Она не могла существовать, потому что она была бессмысленна, и достижение ее было невозможно.
Цель народа была одна: очистить свою землю от нашествия. Цель эта достигалась, во первых, сама собою, так как французы бежали, и потому следовало только не останавливать это движение. Во вторых, цель эта достигалась действиями народной войны, уничтожавшей французов, и, в третьих, тем, что большая русская армия шла следом за французами, готовая употребить силу в случае остановки движения французов.
Русская армия должна была действовать, как кнут на бегущее животное. И опытный погонщик знал, что самое выгодное держать кнут поднятым, угрожая им, а не по голове стегать бегущее животное.



Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, – сущность его, в его глазах очевидно уничтожается – перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый – ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.

Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, – заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовлениями к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
– Я никуда не поеду, – отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, – только, пожалуйста, оставьте меня, – сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана, и, что нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» – думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, – сказал он, – это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом – Наташа видела теперь этот взгляд – посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы – совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, – говорила себе теперь Наташа, – что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить – боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» – говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
– Пожалуйте к папаше, скорее, – сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. – Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, – всхлипнув, проговорила она.


Кроме общего чувства отчуждения от всех людей, Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня, были ей так близки, привычны, так будничны, что все их слова, чувства казались ей оскорблением того мира, в котором она жила последнее время, и она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них. Она слышала слова Дуняши о Петре Ильиче, о несчастии, но не поняла их.
«Какое там у них несчастие, какое может быть несчастие? У них все свое старое, привычное и покойное», – мысленно сказала себе Наташа.
Когда она вошла в залу, отец быстро выходил из комнаты графини. Лицо его было сморщено и мокро от слез. Он, видимо, выбежал из той комнаты, чтобы дать волю давившим его рыданиям. Увидав Наташу, он отчаянно взмахнул руками и разразился болезненно судорожными всхлипываниями, исказившими его круглое, мягкое лицо.
– Пе… Петя… Поди, поди, она… она… зовет… – И он, рыдая, как дитя, быстро семеня ослабевшими ногами, подошел к стулу и упал почти на него, закрыв лицо руками.
Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что то страшно больно ударило ее в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что то отрывается в ней и что она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услыхав из за двери страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе. Она подбежала к отцу, но он, бессильно махая рукой, указывал на дверь матери. Княжна Марья, бледная, с дрожащей нижней челюстью, вышла из двери и взяла Наташу за руку, говоря ей что то. Наташа не видела, не слышала ее. Она быстрыми шагами вошла в дверь, остановилась на мгновение, как бы в борьбе с самой собой, и подбежала к матери.
Графиня лежала на кресле, странно неловко вытягиваясь, и билась головой об стену. Соня и девушки держали ее за руки.
– Наташу, Наташу!.. – кричала графиня. – Неправда, неправда… Он лжет… Наташу! – кричала она, отталкивая от себя окружающих. – Подите прочь все, неправда! Убили!.. ха ха ха ха!.. неправда!
Наташа стала коленом на кресло, нагнулась над матерью, обняла ее, с неожиданной силой подняла, повернула к себе ее лицо и прижалась к ней.
– Маменька!.. голубчик!.. Я тут, друг мой. Маменька, – шептала она ей, не замолкая ни на секунду.
Она не выпускала матери, нежно боролась с ней, требовала подушки, воды, расстегивала и разрывала платье на матери.
– Друг мой, голубушка… маменька, душенька, – не переставая шептала она, целуя ее голову, руки, лицо и чувствуя, как неудержимо, ручьями, щекоча ей нос и щеки, текли ее слезы.
Графиня сжала руку дочери, закрыла глаза и затихла на мгновение. Вдруг она с непривычной быстротой поднялась, бессмысленно оглянулась и, увидав Наташу, стала из всех сил сжимать ее голову. Потом она повернула к себе ее морщившееся от боли лицо и долго вглядывалась в него.
– Наташа, ты меня любишь, – сказала она тихим, доверчивым шепотом. – Наташа, ты не обманешь меня? Ты мне скажешь всю правду?
Наташа смотрела на нее налитыми слезами глазами, и в лице ее была только мольба о прощении и любви.
– Друг мой, маменька, – повторяла она, напрягая все силы своей любви на то, чтобы как нибудь снять с нее на себя излишек давившего ее горя.
И опять в бессильной борьбе с действительностью мать, отказываясь верить в то, что она могла жить, когда был убит цветущий жизнью ее любимый мальчик, спасалась от действительности в мире безумия.
Наташа не помнила, как прошел этот день, ночь, следующий день, следующая ночь. Она не спала и не отходила от матери. Любовь Наташи, упорная, терпеливая, не как объяснение, не как утешение, а как призыв к жизни, всякую секунду как будто со всех сторон обнимала графиню. На третью ночь графиня затихла на несколько минут, и Наташа закрыла глаза, облокотив голову на ручку кресла. Кровать скрипнула. Наташа открыла глаза. Графиня сидела на кровати и тихо говорила.
– Как я рада, что ты приехал. Ты устал, хочешь чаю? – Наташа подошла к ней. – Ты похорошел и возмужал, – продолжала графиня, взяв дочь за руку.
– Маменька, что вы говорите!..
– Наташа, его нет, нет больше! – И, обняв дочь, в первый раз графиня начала плакать.


Княжна Марья отложила свой отъезд. Соня, граф старались заменить Наташу, но не могли. Они видели, что она одна могла удерживать мать от безумного отчаяния. Три недели Наташа безвыходно жила при матери, спала на кресле в ее комнате, поила, кормила ее и не переставая говорила с ней, – говорила, потому что один нежный, ласкающий голос ее успокоивал графиню.
Душевная рана матери не могла залечиться. Смерть Пети оторвала половину ее жизни. Через месяц после известия о смерти Пети, заставшего ее свежей и бодрой пятидесятилетней женщиной, она вышла из своей комнаты полумертвой и не принимающею участия в жизни – старухой. Но та же рана, которая наполовину убила графиню, эта новая рана вызвала Наташу к жизни.
Душевная рана, происходящая от разрыва духовного тела, точно так же, как и рана физическая, как ни странно это кажется, после того как глубокая рана зажила и кажется сошедшейся своими краями, рана душевная, как и физическая, заживает только изнутри выпирающею силой жизни.
Так же зажила рана Наташи. Она думала, что жизнь ее кончена. Но вдруг любовь к матери показала ей, что сущность ее жизни – любовь – еще жива в ней. Проснулась любовь, и проснулась жизнь.
Последние дни князя Андрея связали Наташу с княжной Марьей. Новое несчастье еще более сблизило их. Княжна Марья отложила свой отъезд и последние три недели, как за больным ребенком, ухаживала за Наташей. Последние недели, проведенные Наташей в комнате матери, надорвали ее физические силы.
Однажды княжна Марья, в середине дня, заметив, что Наташа дрожит в лихорадочном ознобе, увела ее к себе и уложила на своей постели. Наташа легла, но когда княжна Марья, опустив сторы, хотела выйти, Наташа подозвала ее к себе.
– Мне не хочется спать. Мари, посиди со мной.
– Ты устала – постарайся заснуть.
– Нет, нет. Зачем ты увела меня? Она спросит.
– Ей гораздо лучше. Она нынче так хорошо говорила, – сказала княжна Марья.
Наташа лежала в постели и в полутьме комнаты рассматривала лицо княжны Марьи.
«Похожа она на него? – думала Наташа. – Да, похожа и не похожа. Но она особенная, чужая, совсем новая, неизвестная. И она любит меня. Что у ней на душе? Все доброе. Но как? Как она думает? Как она на меня смотрит? Да, она прекрасная».
– Маша, – сказала она, робко притянув к себе ее руку. – Маша, ты не думай, что я дурная. Нет? Маша, голубушка. Как я тебя люблю. Будем совсем, совсем друзьями.
И Наташа, обнимая, стала целовать руки и лицо княжны Марьи. Княжна Марья стыдилась и радовалась этому выражению чувств Наташи.
С этого дня между княжной Марьей и Наташей установилась та страстная и нежная дружба, которая бывает только между женщинами. Они беспрестанно целовались, говорили друг другу нежные слова и большую часть времени проводили вместе. Если одна выходила, то другаябыла беспокойна и спешила присоединиться к ней. Они вдвоем чувствовали большее согласие между собой, чем порознь, каждая сама с собою. Между ними установилось чувство сильнейшее, чем дружба: это было исключительное чувство возможности жизни только в присутствии друг друга.
Иногда они молчали целые часы; иногда, уже лежа в постелях, они начинали говорить и говорили до утра. Они говорили большей частию о дальнем прошедшем. Княжна Марья рассказывала про свое детство, про свою мать, про своего отца, про свои мечтания; и Наташа, прежде с спокойным непониманием отворачивавшаяся от этой жизни, преданности, покорности, от поэзии христианского самоотвержения, теперь, чувствуя себя связанной любовью с княжной Марьей, полюбила и прошедшее княжны Марьи и поняла непонятную ей прежде сторону жизни. Она не думала прилагать к своей жизни покорность и самоотвержение, потому что она привыкла искать других радостей, но она поняла и полюбила в другой эту прежде непонятную ей добродетель. Для княжны Марьи, слушавшей рассказы о детстве и первой молодости Наташи, тоже открывалась прежде непонятная сторона жизни, вера в жизнь, в наслаждения жизни.
Они всё точно так же никогда не говорили про него с тем, чтобы не нарушать словами, как им казалось, той высоты чувства, которая была в них, а это умолчание о нем делало то, что понемногу, не веря этому, они забывали его.
Наташа похудела, побледнела и физически так стала слаба, что все постоянно говорили о ее здоровье, и ей это приятно было. Но иногда на нее неожиданно находил не только страх смерти, но страх болезни, слабости, потери красоты, и невольно она иногда внимательно разглядывала свою голую руку, удивляясь на ее худобу, или заглядывалась по утрам в зеркало на свое вытянувшееся, жалкое, как ей казалось, лицо. Ей казалось, что это так должно быть, и вместе с тем становилось страшно и грустно.
Один раз она скоро взошла наверх и тяжело запыхалась. Тотчас же невольно она придумала себе дело внизу и оттуда вбежала опять наверх, пробуя силы и наблюдая за собой.
Другой раз она позвала Дуняшу, и голос ее задребезжал. Она еще раз кликнула ее, несмотря на то, что она слышала ее шаги, – кликнула тем грудным голосом, которым она певала, и прислушалась к нему.
Она не знала этого, не поверила бы, но под казавшимся ей непроницаемым слоем ила, застлавшим ее душу, уже пробивались тонкие, нежные молодые иглы травы, которые должны были укорениться и так застлать своими жизненными побегами задавившее ее горе, что его скоро будет не видно и не заметно. Рана заживала изнутри. В конце января княжна Марья уехала в Москву, и граф настоял на том, чтобы Наташа ехала с нею, с тем чтобы посоветоваться с докторами.


После столкновения при Вязьме, где Кутузов не мог удержать свои войска от желания опрокинуть, отрезать и т. д., дальнейшее движение бежавших французов и за ними бежавших русских, до Красного, происходило без сражений. Бегство было так быстро, что бежавшая за французами русская армия не могла поспевать за ними, что лошади в кавалерии и артиллерии становились и что сведения о движении французов были всегда неверны.
Люди русского войска были так измучены этим непрерывным движением по сорок верст в сутки, что не могли двигаться быстрее.
Чтобы понять степень истощения русской армии, надо только ясно понять значение того факта, что, потеряв ранеными и убитыми во все время движения от Тарутина не более пяти тысяч человек, не потеряв сотни людей пленными, армия русская, вышедшая из Тарутина в числе ста тысяч, пришла к Красному в числе пятидесяти тысяч.
Быстрое движение русских за французами действовало на русскую армию точно так же разрушительно, как и бегство французов. Разница была только в том, что русская армия двигалась произвольно, без угрозы погибели, которая висела над французской армией, и в том, что отсталые больные у французов оставались в руках врага, отсталые русские оставались у себя дома. Главная причина уменьшения армии Наполеона была быстрота движения, и несомненным доказательством тому служит соответственное уменьшение русских войск.
Вся деятельность Кутузова, как это было под Тарутиным и под Вязьмой, была направлена только к тому, чтобы, – насколько то было в его власти, – не останавливать этого гибельного для французов движения (как хотели в Петербурге и в армии русские генералы), а содействовать ему и облегчить движение своих войск.
Но, кроме того, со времени выказавшихся в войсках утомления и огромной убыли, происходивших от быстроты движения, еще другая причина представлялась Кутузову для замедления движения войск и для выжидания. Цель русских войск была – следование за французами. Путь французов был неизвестен, и потому, чем ближе следовали наши войска по пятам французов, тем больше они проходили расстояния. Только следуя в некотором расстоянии, можно было по кратчайшему пути перерезывать зигзаги, которые делали французы. Все искусные маневры, которые предлагали генералы, выражались в передвижениях войск, в увеличении переходов, а единственно разумная цель состояла в том, чтобы уменьшить эти переходы. И к этой цели во всю кампанию, от Москвы до Вильны, была направлена деятельность Кутузова – не случайно, не временно, но так последовательно, что он ни разу не изменил ей.
Кутузов знал не умом или наукой, а всем русским существом своим знал и чувствовал то, что чувствовал каждый русский солдат, что французы побеждены, что враги бегут и надо выпроводить их; но вместе с тем он чувствовал, заодно с солдатами, всю тяжесть этого, неслыханного по быстроте и времени года, похода.
Но генералам, в особенности не русским, желавшим отличиться, удивить кого то, забрать в плен для чего то какого нибудь герцога или короля, – генералам этим казалось теперь, когда всякое сражение было и гадко и бессмысленно, им казалось, что теперь то самое время давать сражения и побеждать кого то. Кутузов только пожимал плечами, когда ему один за другим представляли проекты маневров с теми дурно обутыми, без полушубков, полуголодными солдатами, которые в один месяц, без сражений, растаяли до половины и с которыми, при наилучших условиях продолжающегося бегства, надо было пройти до границы пространство больше того, которое было пройдено.
В особенности это стремление отличиться и маневрировать, опрокидывать и отрезывать проявлялось тогда, когда русские войска наталкивались на войска французов.
Так это случилось под Красным, где думали найти одну из трех колонн французов и наткнулись на самого Наполеона с шестнадцатью тысячами. Несмотря на все средства, употребленные Кутузовым, для того чтобы избавиться от этого пагубного столкновения и чтобы сберечь свои войска, три дня у Красного продолжалось добивание разбитых сборищ французов измученными людьми русской армии.
Толь написал диспозицию: die erste Colonne marschiert [первая колонна направится туда то] и т. д. И, как всегда, сделалось все не по диспозиции. Принц Евгений Виртембергский расстреливал с горы мимо бегущие толпы французов и требовал подкрепления, которое не приходило. Французы, по ночам обегая русских, рассыпались, прятались в леса и пробирались, кто как мог, дальше.
Милорадович, который говорил, что он знать ничего не хочет о хозяйственных делах отряда, которого никогда нельзя было найти, когда его было нужно, «chevalier sans peur et sans reproche» [«рыцарь без страха и упрека»], как он сам называл себя, и охотник до разговоров с французами, посылал парламентеров, требуя сдачи, и терял время и делал не то, что ему приказывали.
– Дарю вам, ребята, эту колонну, – говорил он, подъезжая к войскам и указывая кавалеристам на французов. И кавалеристы на худых, ободранных, еле двигающихся лошадях, подгоняя их шпорами и саблями, рысцой, после сильных напряжений, подъезжали к подаренной колонне, то есть к толпе обмороженных, закоченевших и голодных французов; и подаренная колонна кидала оружие и сдавалась, чего ей уже давно хотелось.
Под Красным взяли двадцать шесть тысяч пленных, сотни пушек, какую то палку, которую называли маршальским жезлом, и спорили о том, кто там отличился, и были этим довольны, но очень сожалели о том, что не взяли Наполеона или хоть какого нибудь героя, маршала, и упрекали в этом друг друга и в особенности Кутузова.
Люди эти, увлекаемые своими страстями, были слепыми исполнителями только самого печального закона необходимости; но они считали себя героями и воображали, что то, что они делали, было самое достойное и благородное дело. Они обвиняли Кутузова и говорили, что он с самого начала кампании мешал им победить Наполеона, что он думает только об удовлетворении своих страстей и не хотел выходить из Полотняных Заводов, потому что ему там было покойно; что он под Красным остановил движенье только потому, что, узнав о присутствии Наполеона, он совершенно потерялся; что можно предполагать, что он находится в заговоре с Наполеоном, что он подкуплен им, [Записки Вильсона. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ] и т. д., и т. д.
Мало того, что современники, увлекаемые страстями, говорили так, – потомство и история признали Наполеона grand, a Кутузова: иностранцы – хитрым, развратным, слабым придворным стариком; русские – чем то неопределенным – какой то куклой, полезной только по своему русскому имени…


В 12 м и 13 м годах Кутузова прямо обвиняли за ошибки. Государь был недоволен им. И в истории, написанной недавно по высочайшему повелению, сказано, что Кутузов был хитрый придворный лжец, боявшийся имени Наполеона и своими ошибками под Красным и под Березиной лишивший русские войска славы – полной победы над французами. [История 1812 года Богдановича: характеристика Кутузова и рассуждение о неудовлетворительности результатов Красненских сражений. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ]
Такова судьба не великих людей, не grand homme, которых не признает русский ум, а судьба тех редких, всегда одиноких людей, которые, постигая волю провидения, подчиняют ей свою личную волю. Ненависть и презрение толпы наказывают этих людей за прозрение высших законов.
Для русских историков – странно и страшно сказать – Наполеон – это ничтожнейшее орудие истории – никогда и нигде, даже в изгнании, не выказавший человеческого достоинства, – Наполеон есть предмет восхищения и восторга; он grand. Кутузов же, тот человек, который от начала и до конца своей деятельности в 1812 году, от Бородина и до Вильны, ни разу ни одним действием, ни словом не изменяя себе, являет необычайный s истории пример самоотвержения и сознания в настоящем будущего значения события, – Кутузов представляется им чем то неопределенным и жалким, и, говоря о Кутузове и 12 м годе, им всегда как будто немножко стыдно.
А между тем трудно себе представить историческое лицо, деятельность которого так неизменно постоянно была бы направлена к одной и той же цели. Трудно вообразить себе цель, более достойную и более совпадающую с волею всего народа. Еще труднее найти другой пример в истории, где бы цель, которую поставило себе историческое лицо, была бы так совершенно достигнута, как та цель, к достижению которой была направлена вся деятельность Кутузова в 1812 году.
Кутузов никогда не говорил о сорока веках, которые смотрят с пирамид, о жертвах, которые он приносит отечеству, о том, что он намерен совершить или совершил: он вообще ничего не говорил о себе, не играл никакой роли, казался всегда самым простым и обыкновенным человеком и говорил самые простые и обыкновенные вещи. Он писал письма своим дочерям и m me Stael, читал романы, любил общество красивых женщин, шутил с генералами, офицерами и солдатами и никогда не противоречил тем людям, которые хотели ему что нибудь доказывать. Когда граф Растопчин на Яузском мосту подскакал к Кутузову с личными упреками о том, кто виноват в погибели Москвы, и сказал: «Как же вы обещали не оставлять Москвы, не дав сраженья?» – Кутузов отвечал: «Я и не оставлю Москвы без сражения», несмотря на то, что Москва была уже оставлена. Когда приехавший к нему от государя Аракчеев сказал, что надо бы Ермолова назначить начальником артиллерии, Кутузов отвечал: «Да, я и сам только что говорил это», – хотя он за минуту говорил совсем другое. Какое дело было ему, одному понимавшему тогда весь громадный смысл события, среди бестолковой толпы, окружавшей его, какое ему дело было до того, к себе или к нему отнесет граф Растопчин бедствие столицы? Еще менее могло занимать его то, кого назначат начальником артиллерии.
Не только в этих случаях, но беспрестанно этот старый человек дошедший опытом жизни до убеждения в том, что мысли и слова, служащие им выражением, не суть двигатели людей, говорил слова совершенно бессмысленные – первые, которые ему приходили в голову.
Но этот самый человек, так пренебрегавший своими словами, ни разу во всю свою деятельность не сказал ни одного слова, которое было бы не согласно с той единственной целью, к достижению которой он шел во время всей войны. Очевидно, невольно, с тяжелой уверенностью, что не поймут его, он неоднократно в самых разнообразных обстоятельствах высказывал свою мысль. Начиная от Бородинского сражения, с которого начался его разлад с окружающими, он один говорил, что Бородинское сражение есть победа, и повторял это и изустно, и в рапортах, и донесениях до самой своей смерти. Он один сказал, что потеря Москвы не есть потеря России. Он в ответ Лористону на предложение о мире отвечал, что мира не может быть, потому что такова воля народа; он один во время отступления французов говорил, что все наши маневры не нужны, что все сделается само собой лучше, чем мы того желаем, что неприятелю надо дать золотой мост, что ни Тарутинское, ни Вяземское, ни Красненское сражения не нужны, что с чем нибудь надо прийти на границу, что за десять французов он не отдаст одного русского.
И он один, этот придворный человек, как нам изображают его, человек, который лжет Аракчееву с целью угодить государю, – он один, этот придворный человек, в Вильне, тем заслуживая немилость государя, говорит, что дальнейшая война за границей вредна и бесполезна.
Но одни слова не доказали бы, что он тогда понимал значение события. Действия его – все без малейшего отступления, все были направлены к одной и той же цели, выражающейся в трех действиях: 1) напрячь все свои силы для столкновения с французами, 2) победить их и 3) изгнать из России, облегчая, насколько возможно, бедствия народа и войска.
Он, тот медлитель Кутузов, которого девиз есть терпение и время, враг решительных действий, он дает Бородинское сражение, облекая приготовления к нему в беспримерную торжественность. Он, тот Кутузов, который в Аустерлицком сражении, прежде начала его, говорит, что оно будет проиграно, в Бородине, несмотря на уверения генералов о том, что сражение проиграно, несмотря на неслыханный в истории пример того, что после выигранного сражения войско должно отступать, он один, в противность всем, до самой смерти утверждает, что Бородинское сражение – победа. Он один во все время отступления настаивает на том, чтобы не давать сражений, которые теперь бесполезны, не начинать новой войны и не переходить границ России.
Теперь понять значение события, если только не прилагать к деятельности масс целей, которые были в голове десятка людей, легко, так как все событие с его последствиями лежит перед нами.
Но каким образом тогда этот старый человек, один, в противность мнения всех, мог угадать, так верно угадал тогда значение народного смысла события, что ни разу во всю свою деятельность не изменил ему?
Источник этой необычайной силы прозрения в смысл совершающихся явлений лежал в том народном чувстве, которое он носил в себе во всей чистоте и силе его.
Только признание в нем этого чувства заставило народ такими странными путями из в немилости находящегося старика выбрать его против воли царя в представители народной войны. И только это чувство поставило его на ту высшую человеческую высоту, с которой он, главнокомандующий, направлял все свои силы не на то, чтоб убивать и истреблять людей, а на то, чтобы спасать и жалеть их.
Простая, скромная и потому истинно величественная фигура эта не могла улечься в ту лживую форму европейского героя, мнимо управляющего людьми, которую придумала история.
Для лакея не может быть великого человека, потому что у лакея свое понятие о величии.


5 ноября был первый день так называемого Красненского сражения. Перед вечером, когда уже после многих споров и ошибок генералов, зашедших не туда, куда надо; после рассылок адъютантов с противуприказаниями, когда уже стало ясно, что неприятель везде бежит и сражения не может быть и не будет, Кутузов выехал из Красного и поехал в Доброе, куда была переведена в нынешний день главная квартира.
День был ясный, морозный. Кутузов с огромной свитой недовольных им, шушукающихся за ним генералов, верхом на своей жирной белой лошадке ехал к Доброму. По всей дороге толпились, отогреваясь у костров, партии взятых нынешний день французских пленных (их взято было в этот день семь тысяч). Недалеко от Доброго огромная толпа оборванных, обвязанных и укутанных чем попало пленных гудела говором, стоя на дороге подле длинного ряда отпряженных французских орудий. При приближении главнокомандующего говор замолк, и все глаза уставились на Кутузова, который в своей белой с красным околышем шапке и ватной шинели, горбом сидевшей на его сутуловатых плечах, медленно подвигался по дороге. Один из генералов докладывал Кутузову, где взяты орудия и пленные.
Кутузов, казалось, чем то озабочен и не слышал слов генерала. Он недовольно щурился и внимательно и пристально вглядывался в те фигуры пленных, которые представляли особенно жалкий вид. Большая часть лиц французских солдат были изуродованы отмороженными носами и щеками, и почти у всех были красные, распухшие и гноившиеся глаза.
Одна кучка французов стояла близко у дороги, и два солдата – лицо одного из них было покрыто болячками – разрывали руками кусок сырого мяса. Что то было страшное и животное в том беглом взгляде, который они бросили на проезжавших, и в том злобном выражении, с которым солдат с болячками, взглянув на Кутузова, тотчас же отвернулся и продолжал свое дело.
Кутузов долго внимательно поглядел на этих двух солдат; еще более сморщившись, он прищурил глаза и раздумчиво покачал головой. В другом месте он заметил русского солдата, который, смеясь и трепля по плечу француза, что то ласково говорил ему. Кутузов опять с тем же выражением покачал головой.
– Что ты говоришь? Что? – спросил он у генерала, продолжавшего докладывать и обращавшего внимание главнокомандующего на французские взятые знамена, стоявшие перед фронтом Преображенского полка.
– А, знамена! – сказал Кутузов, видимо с трудом отрываясь от предмета, занимавшего его мысли. Он рассеянно оглянулся. Тысячи глаз со всех сторон, ожидая его сло ва, смотрели на него.
Перед Преображенским полком он остановился, тяжело вздохнул и закрыл глаза. Кто то из свиты махнул, чтобы державшие знамена солдаты подошли и поставили их древками знамен вокруг главнокомандующего. Кутузов помолчал несколько секунд и, видимо неохотно, подчиняясь необходимости своего положения, поднял голову и начал говорить. Толпы офицеров окружили его. Он внимательным взглядом обвел кружок офицеров, узнав некоторых из них.
– Благодарю всех! – сказал он, обращаясь к солдатам и опять к офицерам. В тишине, воцарившейся вокруг него, отчетливо слышны были его медленно выговариваемые слова. – Благодарю всех за трудную и верную службу. Победа совершенная, и Россия не забудет вас. Вам слава вовеки! – Он помолчал, оглядываясь.
– Нагни, нагни ему голову то, – сказал он солдату, державшему французского орла и нечаянно опустившему его перед знаменем преображенцев. – Пониже, пониже, так то вот. Ура! ребята, – быстрым движением подбородка обратись к солдатам, проговорил он.
– Ура ра ра! – заревели тысячи голосов. Пока кричали солдаты, Кутузов, согнувшись на седле, склонил голову, и глаз его засветился кротким, как будто насмешливым, блеском.