Вагнер, Козима

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Козима Вагнер
Cosima Wagner

Козима Вагнер в 1877 году
Имя при рождении:

Франческа Гаэтана Козима Лист

Место рождения:

Белладжо, Ломбардо-Венецианское королевство

Отец:

Ференц Лист

Мать:

Мария д’Агу

Супруг:

Ганс фон Бюлов
Рихард Вагнер

Дети:

Две дочери от Ганса фон Бюлова
Две дочери и сын Зигфрид от Рихарда Вагнера

Ко́зима Ва́гнер (нем. Cosima Wagner, имя при рождении Франче́ска Гаэта́на Ко́зима Лист, Francesca Gaetana Cosima Liszt; 24 декабря 1837, Белладжо, Ломбардо-Венецианское королевство — 1 апреля 1930, Байройт, Бавария, Веймарская республика) — вторая жена и муза немецкого композитора Рихарда Вагнера (1813—1883), сооснователь и многолетний руководитель Байройтского фестиваля.

Козима была дочерью венгерского композитора и пианиста Ференца Листа. В 1857 году она вышла замуж за дирижёра Ганса фон Бюлова, в браке с которым родила двоих детей. В 1863 году у Козимы начался роман с Вагнером, и в 1870 году они поженились. С Рихардом Козима основала Байройтский фестиваль, предназнач­енный для постановок­ вагнеровск­их опер в полном соответств­ии с замыслом композитор­а. После смерти Вагнера в 1883 году Козима возглавила Байройтский фестиваль, посвятив остаток своей жизни сохранению и прославлению его наследия.

Козима Вагнер была убеждена в необходимости придерживаться оригинальных замыслов композитора и противостояла любым театральным инновациям. Этого подхода придерживались и её наследники уже после отхода Козимы от руководства фестивалем в 1907 году. Из-за этого, а также из-за того, что Козима разделяла националистические и антисемитские взгляды своего мужа, её наследие вызывает противоречивые оценки.





Семья и детство

Франческа Гаэтана Козима Лист была второй дочерью композитора Ференца Листа, которому в то время было двадцать шесть лет, и французской писательницы и светской дамы Марии д’Агу. Ференц и Мария не состояли в браке; ради Листа, который был младше её на шесть лет, Мария рассталась со своим мужем графом Шарлем д’Агу и покинула Париж, где они проживали. Лист много гастролировал по Европе, и Мария путешествовала вместе с ним. Козима родилась 24 декабря 1837 года в отеле на итальянском курорте Белладжо и получила имя в честь святого Космы, покровителя врачей[1]. Родители продолжили путешествовать по Европе, оставив Козиму и её старшую сестру Бландину на попечении кормилицы, что было распространённой практикой в то время. В 1839 году у Листа и д’Агу родился их третий ребёнок и единственный сын Даниэль[2].

В 1839 году Мария попыталась вернуться в Париж вместе с дочерьми, но её мать отказалась признать внебрачных детей. Это означало и невозможность восстанов­ить прежнее положение в обществе. Дочери Листа стали жить у его матери Анны, позже к ним присоединился и Даниэль. В последующие годы отношения между Листом и д’Агу испортились, и к 1845 году они общались только через посредников[3]. Лист запретил матери и дочерям общаться друг с другом, и вскоре Мария прекратила попытки добиться встречи. Хотя они жили в одном городе, они смогли встретиться только через пять лет — в 1850 году[4].

Юность

По словам биографа Козимы Джорджа Марека, Анна Лист была «простой, необразованной, наивной, но доброй женщиной. … впервые [девочки] узнали, что значит быть любимыми»[5]. Бландина была красивее; Козима с длинным носом и широким ртом выглядела «гадким утёнком»[6][7]. Отношение Ференца к детям было прохладным, но он заботился о том, чтобы они получили хорошее образование. Дочери были устроены в привилегированную закрытую школу мадам Бернар[8].

В 1847 году Лист познакомился с Каролиной Витгенштейн, женой русского генерала, к тому моменту уже жившей отдельно от мужа. К осени 1848 года у них завязался роман, Каролина стала спутницей Листа до конца его жизни. Когда в 1850 году Лист к своему негодованию узнал, что его дочери видятся с матерью, по его указанию Каролина забрала их из школы и поместила под надзор своей семидесятидвухлетней бывшей воспитательницы мадам Патерси[9]. Мадам Патерси надзирала за Бландиной и Козимой в течение четырёх лет. Биограф Козимы Оливер Хилмс сравнивал её воспитание мадам Патерси с выездкой лошадей[10], однако по мнению Марека оно, хотя и суровое, в конце концов оказалось благотворным для Козимы, так как та получила необходимые навыки для жизни в свете[11].

10 октября 1853 года Лист посетил дом мадам Патерси, впервые с 1845 года навестив своих дочерей. Вместе с Листом приехали два других композитора — Гектор Берлиоз и Рихард Вагнер. По воспоминаниям присутствовавшей при этом дочери Каролины Мари, Козима была «в худшей поре взросления, высокая и угловатая, с землистым цветом лица… вся в отца. Только её длинные золотые волосы с необычным отливом были прекрасны»[12]. После семейного застолья Вагнер прочитал собравшимся отрывок из последнего акта будущей «Гибели богов». Козима не произвела на него впечатления, в дневнике он только отметил, что обе девушки были очень застенчивы[13].

Брак с Гансом фон Бюловом

Когда его дочери начали взрослеть, Лист устроил их переезд в Берлин несмотря на гневные протесты матери[14]. В Берлине воспитателем девушек стала Франциска фон Бюлов, чей сын Ганс, пианист и дирижёр, был наиболее выдающимся учеником Листа. Ганс тоже участвовал в воспитании девушек — давал им музыкальное образование. Бюлов был впечатлён прогрессом Козимы, и скоро у них развились романтические отношения. Лист отнёсся к этому с одобрением, а 18 августа 1857 года в берлинском соборе Святой Ядвиги Ганс и Козима сочетались браком[15]. В медовый месяц Ганс, Козима и её отец посетили Вагнера в его доме под Цюрихом[16]. В следующем году они снова посетили Вагнера, и перед уходом Козима поразила его эмоциональной сценой, о которой композитор вспоминал: «Она упала на колени и покрыла мои руки слезами и поцелуями. … Я размышлял над тайной, которую не мог постигнуть»[17].

Козима, получившая воспитание в Париже, не могла привыкнуть к жизни в Берлине, в то время относительно провинциальном городе[18]. Её стараниям принять участие в местной общественной жизни, по воспоминаниям Мари Витгенштейн, мешали «завышенная самооценка и врождённая язвительность» [19]. По крайней мере первое время Козима проявляла интерес к карьере мужа, убеждая его больше времени уделять сочинению музыки. Один раз она сочинила для него либретто оперы из жизни легендарного волшебника Мерлина, которое, однако, не получило никакого развития[20]. Из-за загруженности Бюлова концертированием Козима подолгу оставалась дома одна и в этот период писала статьи и делала переводы для франкоязычного журнала Revue germanique[21]. В декабре 1859 года после долгой болезни умер её двадцатилетний брат Даниэль. В его честь дочь Козимы, родившаяся 12 октября 1860 года, была названа Даниэлой.[22]. В 1862 году её постигло новое горе: Бландина, которая была замужем за юристом и будущим премьер-министром Франции Эмилем Оливье, умерла при родах. Вторая дочь Козимы, родившаяся в марте 1863 года, получила имя Бландина Элизабет Вероника[23].

Бюлов был горячим поклонником Вагнера; в 1858 году он готовил вокальную партитуру для «Тристана и Изольды», а в 1862 году делал чистовой экземпляр партитуры «Нюрнбергских мейстерзингеров»[24]. Их отношения стали дружескими, и в 1862 году фон Бюловы гостили у Вагнера в Висбадене. В дневнике Вагнер описывает, как Козима «преображалась» во время исполнения им «Прощания Вотана» из «Валькирии». У самого Вагнера в тот период личная жизнь была неспокойной: он был всё ещё женат на актрисе Мине Планер (она умерла в 1866 году) и имел несколько романов на стороне[25]. 28 ноября 1863 года Вагнер посетил Берлин. Пока фон Бюлов репетировал концерт, Вагнер и Козима отправились в экипаже в долгую поездку по Берлину и между ними произошло бурное объяснение[26].

С Вагнером

Мюнхен и Трибшен

В 1864 году материальное положение Вагнера исправилось благодаря новому патрону, восемнадцатилетнему Людвигу II, вступившему на баварский престол. Он оплатил долги композитора и назначил ему ежегодное щедрое содержание[27]. Монарх также пожаловал Вагнеру особняк в Мюнхене и другой дом на берегу Штарнбергского озера[28]. По совету Вагнера Бюлов принял предложение стать «королевским пианистом» при дворе Людвига[29], он с женой переехал в Мюнхен и приобрёл дом недалеко от Вагнера, якобы для того, чтобы Козима могла работать секретарём Рихарда[28]. С 29 июня 1864 года Козима и Рихард провели больше недели вместе на Штарнбергском озере, пока к ним не присоединился Ганс. По воспоминаниям горничной Вагнера, «было видно, что между фрау Козимой и Рихардом Вагнером что-то происходит». Она также рассказывает, как однажды Бюлов обнаружил жену в спальне Вагнера, но не потребовал объяснений ни от неё, ни от него[30]. Девять месяцев спустя, 10 апреля 1865 года, Козима родила дочь Изольду. Бюлов настолько боготворил Вагнера, что признал ребёнка своим и зарегистрировал как «законную дочь» Ганса и Козимы фон Бюлов[31]. В том же году 10 июня фон Бюлов дирижировал премьерой «Тристана и Изольды» в Баварской опере[32].

Влияние Вагнера на Людвига начинало вызывать всё большее возмущение в окружении монарха. Когда Вагнер потребовал от короля уволить одновременно кабинет-секретаря и премьер-министра, недовольство достигло предела, и Людвиг был вынужден выслать Вагнера из Баварии[33]. Однако он продолжал поддерживать композитора материально. В марте 1866 года Вагнер прибыл в Женеву, а позже отправился в Люцерн и там в местечке Трибшен снял расположенный на берегу озера загородный дом. Расходы по аренде оплатил король[34]. По приглашению Вагнера фон Бюловы с детьми прибыли в Трибшен на лето[35]. На короткое время фон Бюловы вернулись в Мюнхен, и затем Ганс отбыл в Базель, а Козима снова приехала в Трибшен[36]. В этот период фон Бюлов написал одному другу: «с февраля 1865 года у меня не было ни единого сомнения относительно крайне деликатной природы этой ситуации». Чтобы оградить Козиму от публичного скандала, Вагнер обманом убедил Людвига сделать в июне 1866 года заявление о чистоте брака фон Бюловов и каре, которая обрушится на того, кто посмеет утверждать иное[37]. К этому времени Козима была беременна вторым ребёнком от Рихарда — дочерью, родившейся в Трибшене 17 февраля 1867 года и получившей имя Ева. Тем временем Бюлов, назначенный директором Баварской оперы и по-прежнему преданный Вагнеру, руководил приготовлениями к премьере «Нюрнбергских мейстерзингеров». 21 июня 1868 года она с успехом прошла под управлением Бюлова. Вскоре после этого Козима приехала в Трибшен. Вагнер объяснил это королю тем, что она не могла выносить постоянных оскорблений в Мюнхене и желала уединения[38].

В октябре 1868 года Козима попросила у мужа развода. Первоначально фон Бюлов отказывался его дать, а отсутствие жены объяснял посторонним её поездкой к сводной сестре в Версаль[39][40]. В июне 1869 года, сразу после рождения её третьего и последнего ребёнка от Рихарда Зигфрида, Козима написала фон Бюлову, по её словам, в «последней попытке достичь понимания»[41]. В ответном письме Бюлов признавал, что Козима «посвятила сокровища своего сердца и разума высшему существу» [42]. Из-за необходимости соблюдения юридических процедур брак окончательно был расторгнут берлинским судом 18 июля 1870 года[43]. После развода фон Бюлов прекратил контакты с Вагнером и Козимой, он никогда больше не разговаривал с первым и ближайшие одиннадцать лет — со второй[44].

25 августа 1870 года Рихард и Козима обвенчались в протестантской церкви, хотя Козима, крещённая в католичестве, перешла в лютеранство только через два года[45]. Лист не был извещён о браке заранее и узнал о нём из газет[46]. 25 декабря, в день, когда Козима всегда отмечала свой день рождения, хотя он на самом деле приходился на 24 число, она проснулась от звуков музыки. На лестнице дома в Трибшене приглашённый Вагнером камерный оркестр исполнял произведение, ставшее известным как «Зигфрид-идиллия»[47].

Байройт

Обман, касавшийся природы отношений Рихарда и Козимы, серьёзно сказался на его дружбе с Людвигом. Кроме того, Людвиг вопреки возражениям композитора настаивал на том, чтобы две завершённые оперы из цикла «Кольцо нибелунга», «Золото Рейна» и «Валькирия», были поставлены как можно скорее. По мнению самого композитора, постановка была возможна только после полного завершения всего цикла[48]. К глубокому неудовольствию Вагнера премьеры обеих опер состоялись соответственно 22 сентября 1869 года и 26 июня 1870 года под управлением Франца Вюльнера[49]. Это укрепило убеждение композитора в том, что ему необходимы собственный театр и возможность самому полностью контролировать художественный процесс. 5 мая 1870 года Козима, как следует из её дневника, посоветовала Рихарду «посмотреть в энциклопедии статью о Байройте» (название города она написала с ошибкой: Baireuth)[50]. В апреле 1871 года они совершили поездку в Байройт и сразу приняли решение построить здесь театр и поселиться[51].

Свой первый фестиваль Вагнер назначил на 1873 год, определив Байройт местом премьеры нибелунгского цикла[51]. Городской совет, почтя это за честь, подарил композитору большой земельный участок на холме с видом на город, чтобы на нём был построен театр. Людвиг отказался финансировать проект, завершение строительства театра и дата первого фестиваля неоднократно сдвигались, но наконец в 1874 году король предоставил нужный заём[52]. Вместе с театром был построен и загородный дом, известный как Ванфрид, в который семья Вагнеров въехала 18 апреля 1874 года[53]. В 1875 году строительство театра закончилось[54].

В этот период Козима обратилась в лютеранство. Вероятно, единственной причиной этого было желание во всём следовать Рихарду; по словам Хилмса, «Козима до смертного часа оставалась набожной католичкой»[55].

В марте 1876 года Козима узнала, что Мари д’Агу умерла в Париже. Находясь с мужем в Берлине, Козима не смогла приехать на похороны[56]. Начиная с июня, её дневниковые записи почти полностью посвящены репетициям «Кольца Нибелунга»[57]. Фестиваль прошёл с 13 по 30 августа 1876 года и состоял из трёх премьерных представлений нибелунгского цикла, на всех представлениях операми дирижировал Ганс Рихтер[58][59].

После завершения фестиваля Рихард, Козима и дети отправились в Венецию и оставались там до конца года. Фестиваль принёс большие убытки и разочаровал композитора, который всерьёз раздумывал над закрытием проекта[60]. В следующем году Рихард получил приглашение дать серию концертов в Лондоне. Вагнеры, оставив детей, провели там два месяца. Козима встречалась с писательницей Джордж Элиот, поэтом Робертом Браунингом и художником Эдвардом Бёрн-Джонсом; последний сделал несколько набросков для портрета Козимы. 17 мая Вагнеры получили аудиенцию у королевы Виктории в Виндзорском замке[61].

Английские гастроли не принесли большой прибыли, но стали источником вдохновения для Вагнера. По возвращении он приступил к работе над «Парсифалем», занявшей следующие пять лет[62]. По словам композитора, он не мог сочинить ни одной ноты, если рядом не было жены. Когда Вагнера осадили кредиторы, требовавшие возврата возникших из-за фестиваля долгов, Козима убедила Людвига предоставить заём, позволивший выплатить долги и открывший перспективы проведения второго Байройтского фестиваля[63][64]. На празднование дня рождения Козимы 25 декабря 1878 года Вагнер нанял оркестр, исполнивший прелюдию к «Парсифалю» и «Зигфрид-идиллию»[65].

Работа над «Парсифалем» замедлилась из-за слабого здоровья композитора, но в конце 1880 года он объявил, что следующий фестиваль состоится в 1882 году и будет полностью посвящён новому произведению[66]. Рихард настоял на том, чтобы «Парсифаль» ставился только в Байройте[67], но взамен Людвиг потребовал, чтобы на фестивале дирижировал 1-й придворный капельмейстер Герман Леви. Это вызвало возмущение Вагнера, который возражал против того, чтобы «христианской» оперой дирижировал иудей[68]. Как Рихард, так и Козима были убеждёнными антисемитами. По предположению Хилмса, Козима унаследовала антисемитизм от своего отца, Каролины Витгенштейн, возможно, мадам Патерси и, позднее, от фон Бюлова, «первостатейного антисемита» [69]. По мнению Марека, антисемитизм Козимы в значительной степени сформировался благодаря влиянию Вагнера; по его подсчётам, в дневнике Козимы евреи в негативном контексте упоминаются в среднем на каждой четвёртой странице из пяти тысяч[70]. Хилмс писал о различии между композитором, антисемитские взгляды которого могли меняться с течением времени под влиянием личного опыта, и Козимой, антисемитизм которой оставался неизменным[71]. По мнению музыковеда Томаса Грея, в годы, последовавшие за смертью мужа, антисемитизм Козимы ещё более усилился[72].

Несмотря на протесты композитора, Леви получил назначение[73]. Позднее исполнение «Парсифаля» под руководством Леви было признано эталонным[74]. На втором Байройтском фестивале «Парсифаль» был исполнен шестнадцать раз. Вагнер лично дирижировал последним представлением[75] И сам композитор, и его жена были довольны вторым фестивалем, а кроме того он принёс достаточную прибыль[76]. Критически о премьере новой оперы отозвался Фридрих Ницше, некогда друг и поклонник, а теперь противник Вагнера: он считал «Парсифаля» мерзостью и видел в этом вину Козимы, развратившей композитора и вторгшейся в германскую культуру, к которой она не принадлежала[60].

Венеция и вдовство

По завершении фестиваля семейство Вагнеров отбыло в Венецию. Вагнеры нуждались в большом доме, который мог бы вместить детей и прислугу и позволять принимать гостей, и поэтому сняли особняк палаццо Вендрамин Калерджи, выходящий фасадом на Гранд-канал[77]. Осенью и зимой здоровье Рихарда ухудшалось. 12 февраля Козима сделала последнюю запись в своём дневнике: она сообщала, что Рихард читал «Ундину» Фуке и играл на фортепиано плач Дочерей Рейна из «Золота Рейна»[78]. 13 февраля, по воспоминаниям Изольды Вагнер, между Рихардом и Козимой произошла бурная ссора: Козима ревновала мужа к Кэрри Прингл, англичанке-сопрано, певшей в «Парсифале», с которой у композитора якобы был роман. В наше время нет ни доказательств того, что этот роман существовал, ни подтверждения рассказа Изольды[79]. Около полудня у Вагнера случился сердечный приступ, и тем же днём он скончался[78][80].

Козима провела у тела мужа больше суток, отказываясь от отдыха и еды (впрочем, Карр предполагает, что описание скорби Козимы может быть преувеличено)[81]. Следующие два дня, пока тело готовили к похоронам, Козима тоже почти все время оставалась рядом. Она попросила дочерей обрезать ей волосы, которые были зашиты в подушечку и положены на грудь покойному[82]. 16 февраля похоронный кортеж выехал из Венеции и через два дня прибыл в Ванфрид. После короткой службы композитор был похоронен в саду своего дома. Месяцы, последовавшие за смертью мужа, Козима провела в затворничестве, даже с детьми общаясь в основном по переписке[83]. Телеграмму Козиме отправил и фон Бюлов, написавший ей: «Сестра, нужно жить»[84].

Во главе Байройтского фестиваля

Вагнер не оставил ни завещания, ни каких-то распоряжений о судьбе Байройтского фестиваля после его смерти[85]. Он писал: «Я … не могу представить себе никого, кто говорил бы то, что должно быть сказано по моему убеждению … Я не могу полагаться практически ни на чьё мнение»[86]. Будущее фестиваля стало ещё более неясным из-за отхода от дел Козимы, которая не общалась ни с кем, кроме дочерей и своего друга Адольфа фон Гросса. Фестиваль 1883 года прошёл без Козимы и состоял, как и замышлял Вагнер, из двенадцати представлений «Парсифаля». Художественным руководителем фестиваля был бас-баритон Эмиль Скариа, одновременно исполнявший в опере партию Гурнеманца. Дирижёром остался Леви[87].

По завершении фестиваля Козима получила длинное анонимное письмо, в котором критически оценивались многочисленные отступления от воли покойного композитора в организации фестиваля. По мнению Марека, это письмо стало событием, определившим миссию её жизни: поддержание наследия Вагнера в первозданном виде. С помощью Гросса Козима добилась признания себя и Зигфрида единственными законными наследниками Вагнера и как следствие полномочий проводить фестиваль[87].

В 1885 году Козима объявила, что фестиваль 1886 года пройдёт под её руководством. Она заняла пост руководителя на следующие 22 года, до 1907 года. За это время прошло 13 фестивалей, а репертуар пополнили другие произведения Вагнера, завершившие формирование так называемого Байройтского канона, состоящего из десяти вагнеровских шедевров. До 1894 года на фестивале работал триумвират дирижёров: Леви, Рихтер и Феликс Мотль. В 1894 году Леви ушёл, и оставшуюся часть эпохи Козимы управление фестивалем возлагалось на Мотля и Рихтера, к которым присоединялись некоторые другие ведущие дирижёры того времени[88]. Неоднократно получал приглашения фон Бюлов, но каждый раз отказывался[89]. Козима отвергала некогда высказанное Ницще и распространённое среди некоторых фанатичных поклонников Вагнера мнение, будто его музыкой могут дирижировать только немцы[90]. Под её руководством фестиваль приобрёл устойчивую финансовую опору и превратился в прибыльное предприятие, принесшее богатство семейству Вагнеров[91]. Хотя Фредерик Споттс считает, что Козиме было присуще творческое начало, которое она скрывала, в жизни она всегда следовала заветам покойного мужа и стремилась воплотить его пожелания: «Нам не нужно что-то создавать, но только совершенствовать в деталях»[92]. Бернард Шоу в 1889 году язвительно отзывался о Козиме как о «главном летописце» и сожалел о том, что исполнение произведений Вагнера сводилось к рабскому копированию прижизненных постановок[93]. Через десять лет Шоу называл отличительной чертой «байройтского стиля» «невыносимо старомодные позы и жесты, характерные наполовину для ораторов, наполовину для исторических картин», и пение, «иногда сносное, иногда отвратительное»[94]. По словам Споттса, Козима довела требование чёткости произношения до «фетиша», и как следствие на фестивале доминировала неприятная манера исполнения, имевшая черты декламации и презрительно именовавшаяся критиками «байройтским лаем»[95].

На своём первом фестивале в 1886 году Козима включила в канон «Тристана и Изольду»[88]. Течение фестиваля не было прервано даже смертью Ференца Листа, который заболел после посещения «Тристана и Изольды» и скончался несколько дней спустя. Козима руководила приготовлениями к похоронам и службой, но отказалась посвятить концерт его памяти или иным образом публично почтить память отца. По словам ученика Листа Феликса Вейнгартнера, «кончина Листа не была настолько важным событием, чтобы хотя бы на мгновение омрачить Фестиваль»[96].

«Парсифаль» давался на всех фестивалях, проходивших под руководством Козимы, за исключением фестиваля 1896 года, полностью посвящённого «Кольцу Нибелунгов». В 1888 году были добавлены «Нюрнбергские мейстерзингеры», в 1891 году — «Тангейзер», в 1894 году — «Лоэнгрин», и в 1901 году — «Летучий голландец»[88]. В 1894 году ушёл в отставку Леви, который все эти годы работал в антисемитском окружении[97]. В 1896 году в Байройте впервые дирижировал Зигфрид; он оставался одним из постоянных дирижёров фестиваля до ухода от дел Козимы[88]. Как и её муж, Козима отдавала интересам Байройта приоритет перед её собственными антисемитскими взглядами, и Леви, к которому она испытывала уважение как к музыканту, долго оставался дирижёром Байройта. В 1897 году, когда на пост директора Венской оперы претендовал Густав Малер, еврей, перешедший в католичество, Козима пыталась — неудачно — использовать всё своё влияние, чтобы предотвратить назначение. В то же время она понимала, что Малер как дирижёр был одним из выдающихся интерпретаторов Вагнера своего времени, и по её просьбе в 1894 году Малер готовил к роли Парсифаля тенора Вилли Бирренковена[98].

Козима приложила немало усилий для того, чтобы Байройт оставался единственным местом постановки «Парсифаля». Людвиг признавал это право; после его смерти в 1886 году во главе государства встал Луитпольд Баварский как регент при душевнобольном короле Отто I (брате Людвига), и в этот период были предприняты попытки оспорить привилегию, но Козима с помощью Гросса отстояла её[99]. В 1901 году Козима пыталась пролоббировать в Рейхстаге законодательную инициативу об увеличении срока защиты авторских прав с тридцати лет после смерти автора до пятидесяти (защита прав на произведения Вагнера заканчивалась в 1913 году) и получила уверения в поддержке от кайзера Вильгельма II, однако её усилия не привели к желаемому результату[100]. Более того, в 1903 году театр Метрополитен-опера в Нью-Йорке объявил о планах поставить «Парсифаля», которым не могло помешать законодательство, так как между США и Германией не было соглашения об охране авторских прав. Козима стремилась воспрепятствовать постановке, но 24 декабря 1903 года с успехом прошла премьера «Парсифаля» в Нью-Йорке, за которой последовало ещё десять представлений. Козима считала нью-йорскую постановку «изнасилованием» и до конца жизни сохраняла ненависть к Метрополитен-опере[101].

К началу нового столетия три дочери Козимы вышли замуж. Бландина вышла за графа Бьяджо Гравина в последние дни фестиваля 1882 года[76], Даниэла — за историка искусства Генри Тоде в 1886 году[102], а Изольда, первая дочь Козимы от Рихарда — в 1900 году за дирижёра Франца Бейдлера[103]. Младшая дочь Ева отклоняла многочисленные предложения о браке и осталась помощницей и секретарём матери, пока та оставалась руководителем фестиваля[104].

8 декабря 1906 года во время визита к князю Герману Гогенлоэ-Лангенбургу[de] Козима перенесла синдром Морганьи — Адамса — Стокса[105]. К маю 1907 года стало понятно, что ухудшение здоровья не позволяет Козиме продолжать руководить Байройтом, и пост директора перешёл к Зигфриду, которого Козима давно готовила на роль наследника[106]. Это вызвало возражения Бейдлера, который тоже претендовал на пост, ссылаясь на больший дирижёрский опыт и на то, что он и Изольда в 1901 году подарили Козиме её единственного внука. Спор вылился в многолетнюю семейную вражду[107][108].

Последние годы

Козима обосновалась в уединённых комнатах в задней части Ванфрида и перестала посещать фестиваль. Первое время Зигфрид обсуждал с ней постановки. В дальнейшем он придерживался линии своей матери, воссоздавая постановки опер в первозданном виде[109][110].

В декабре 1908 года Ева, который был уже сорок один год, вышла замуж за Хьюстона Чемберлена, британского историка, ставшего фанатичным сторонником идей германского национализма и добавившего к ним собственные расовые теории[111]. Он восторгался творчеством Вагнера, с 1888 года был знаком с Козимой, а до женитьбы на Еве ухаживал сначала за Бландиной, затем за Изольдой[112]. Теории Чемберлена оказались близки Козиме[113]. Он стал играть важную роль в кругу Вагнеров и повлиял на дальнейшее отчуждение Бейдлеров; Чемберлен и Ева даже скрывали от Козимы письма Изольды[114]. В 1913 году Изольда проиграла в суде спор по поводу прав на наследование имущества Вагнеров, после чего навсегда оборвала контакты с Козимой; она умерла через шесть лет[115][116]. В 1915 году Зигфрид Вагнер женился на восемнадцатилетней Винифред Уильямс, приёмный отец которой Карл Клинворт был дружен с Рихардом Вагнером и Листом[117]. 5 января 1917 года родился их первенец, и Козима в честь этого события на фортепиано своего мужа исполнила отрывки из «Зигфрид-идиллии»[118].

Начало Первой мировой войны стало причиной досрочного окончания фестиваля в 1914 году. Война, революция и разруха не позволили провести фестиваль и в следующие девять лет[119]. В 1923 году Ванфрид впервые посетил Адольф Гитлер, начинавший свою политическую карьеру и обожавший музыку Вагнера. Он не был принят Козимой, но подружился с другими членами семьи и впоследствии часто посещал их[120][121]. Чемберлены и Винифред Вагнер вступили в НСДАП. Первый после перерыва фестиваль 1924 года стал одновременно трибуной для нацистов[122]. Козима впервые за долгое время посетила фестиваль: она присутствовала на костюмных репетициях «Парсифаля» и на первом акте концерта открытия[123].

В 1927 году к девяностолетнему юбилею Козимы в её честь была названа улица в Байройте. Сама она об этом уже не знала: её здоровье к тому времени значительно ухудшилось, и семья не сообщала Козиме о празднованиях[124]. В последние годы она была прикована к постели, ослепла и редко пребывала в полном сознании. Козима умерла 1 апреля 1930 года в возрасте 92 лет. Прощание состоялось в Ванфриде, после этого тело было перевезено в Кобург и кремировано. В 1977 году урна с прахом Козимы была перезахоронена в Ванфриде рядом с её мужем[125].

Наследие и оценки

Смыслом существования Козимы Вагнер было беззаветное служение мужу и его шедеврам; по словам музыкального критика Эрика Зальцмана, она «посвятила Мастеру свои душу и тело». При жизни Рихарда она сохраняла в своём дневнике каждый его шаг и каждую мысль. После его смерти она оставила дневник и выполняла свою миссию, увековечивая его наследие с помощью Байройтского фестиваля[126]. Она сделала фестиваль не только культурным событием, но и успешным коммерческим предприятием.

Хотя все признают, что Козима была успешным «хранителем очага», её крайний консерватизм нещадно критикуется. Её подход, который зиждился на необходимости строго придерживаться первоначального вагнеровского замысла, был преодолён только после Второй мировой войны, когда во главе фестиваля встало новое поколение руководителей[127]. Хилмс сравнивал Козиму Вагнер с настоятельницей монастыря[128].

По словам критика Филиппа Хеншера, «под руководством её отвратительного зятя и теоретика-расиста … Козима пыталась превратить Байройт в центр культа германской нации». Далее он заключает, что «к моменту её смерти репутация Вагнера оказалась в центре ужасной политической игры: старомодные постановки его произведений давались перед толпой коричневорубашечников»[129]. Тесная связь Байройтского фестиваля с Гитлером и нацистами в 1930-х годах уже была результатом деятельности Винифред, известной симпатиями к Гитлеру, а не Козимы, хотя Хеншер полагает, что «Козима виновата в этом больше любого другого»[129][130].

Марек в завершение своего биографического повествования отмечает, что Козима была не только стражем наследия композитора, но и его музой: «Без неё не было бы ни „Зигфрид-идиллии“, ни Байройта, ни „Парсифаля“»[131]. Хеншер заключает: «Вагнер был гением, но отвратительным человеком. Козима была только отвратительным человеком»[129].

Именем Козимы Вагнер назван астероид, открытый в 1907 году.

Напишите отзыв о статье "Вагнер, Козима"

Примечания

  1. Hilmes, 2011, p. 2.
  2. Hilmes, 2011, pp. 4—7.
  3. Watson, Derek (1989). The Master Musicians: Liszt. London: J.M. Dent & Sons Ltd. ISBN 978-0-460-03174-5. Pp. 69-70.
  4. Hilmes, 2011, pp. 11—14.
  5. Marek, 1981, p. 6.
  6. Marek, 1981, p. 7.
  7. Carr, 2008, p. 28.
  8. Hilmes, 2011, p. 11.
  9. Marek, 1981, p. 19.
  10. Hilmes, 2011, p. 19.
  11. Marek, 1981, p. 13.
  12. Marek, 1981, p. 15.
  13. Carr, 2008, p. 30.
  14. Marek, 1981, p. 22-23.
  15. Hilmes, 2011, p. 37-43.
  16. Marek, 1981, p. 28-29.
  17. Hilmes, 2011, p. 46.
  18. Hilmes, 2011, p. 47.
  19. Hilmes, 2011, p. 50.
  20. Marek, 1981, p. 30-31.
  21. Hilmes, 2011, pp. 48—49.
  22. Hilmes, 2011, pp. 53—55.
  23. Hilmes, 2011, p. 59-61.
  24. Hilmes, 2011, p. 57.
  25. Hilmes, 2011, pp. 58—62.
  26. Marek, 1981, p. 45.
  27. Hilmes, 2011, p. 71.
  28. 1 2 Marek, 1981, pp. 55—60.
  29. Hilmes, 2011, p. 72.
  30. Hilmes, 2011, p. 73-74.
  31. Hilmes, 2011, p. 81.
  32. Osborne, Charles (1992). The Complete Operas of Wagner. London: Victor Gollancz Ltd. ISBN 978-0-575-05380-9. P. 131.
  33. Hilmes, 2011, pp. 91—93.
  34. Marek, 1981, p. 81.
  35. Marek, 1981, p. 82.
  36. Hilmes, 2011, pp. 98—99.
  37. Hilmes, 2011, p. 97.
  38. Marek, 1981, p. 98.
  39. Hilmes, 2011, p. 102.
  40. Marek, 1981, p. 102.
  41. Skelton, 1994, p. 27.
  42. Marek, 1981, p. 111.
  43. Hilmes, 2011, p. 118.
  44. Marek, 1981, p. 113.
  45. Hilmes, 2011, pp. 119, 123—124.
  46. Watson, Derek (1989). The Master Musicians: Liszt. London: J.M. Dent & Sons Ltd. ISBN 978-0-460-03174-5. Pp. 146.
  47. Hilmes, 2011, p. 119.
  48. Spotts, 1994, p. 39.
  49. Osborne, Charles (1992). The Complete Operas of Wagner. London: Victor Gollancz Ltd. ISBN 978-0-575-05380-9. P. 182—183.
  50. Spotts, 1994, p. 52.
  51. 1 2 Spotts, 1994, p. 40.
  52. Spotts, 1994, pp. 45—46.
  53. Marek, 1981, p. 156.
  54. Spotts, 1994, p. 54.
  55. Hilmes, 2011, p. 123.
  56. Hilmes, 2011, p. 133.
  57. Skelton, 1994, p. 261.
  58. Hilmes, 2011, p. 136.
  59. Spotts, 1994, pp. 61—62.
  60. 1 2 Hilmes, 2011, pp. 140—142.
  61. Marek, 1981, pp. 178—179.
  62. Hilmes, 2011, p. 140.
  63. Marek, 1981, pp. 172—173.
  64. Hilmes, 2011, pp. 143.
  65. Skelton, 1994, p. 340.
  66. Hilmes, 2011, p. 145.
  67. Spotts, 1994, p. 79.
  68. Marek, 1981, p. 178.
  69. Hilmes, 2011, p. 109.
  70. Marek, 1981, pp. 104—105.
  71. Hilmes, 2011, pp. 107—108.
  72. Thomas S. Grey. Richard Wagner and His World. — Princeton University Press, 2009. — P. 162. — 576 p.
  73. Marek, 1981, pp. 188-190.
  74. Spotts, 1994, p. 87.
  75. Spotts, 1994, p. 83.
  76. 1 2 Hilmes, 2011, p. 149.
  77. Hilmes, 2011, p. 150.
  78. 1 2 Skelton, 1994, p. 516.
  79. Carr, 2008, pp. 48, 54.
  80. Hilmes, 2011, p. 151.
  81. Carr, 2008, p. 54.
  82. Hilmes, 2011, p. 154.
  83. Marek, 1981, p. 207.
  84. Marek, 1981, p. 204.
  85. Hilmes, 2011, p. 160.
  86. Hilmes, 2011, p. 162.
  87. 1 2 Spotts, 1994, p. 91.
  88. 1 2 3 4 Marek, 1981, p. 279.
  89. Carr, 2008, p. 62.
  90. Carr, 2008, p. 55.
  91. Carr, 2008, p. 111.
  92. Spotts, 1994, p. 97.
  93. Marek, 1981, p. 226.
  94. Shaw, Bernard [archive.org/stream/perfectwagnerit01shawgoog#page/n135/mode/2up The Perfect Wagnerite]. London: Grant Richards. P. 135.
  95. Spotts, 1994, p. 98.
  96. Hilmes, 2011, pp. 178—182.
  97. Spotts, 1994, p. 115.
  98. Alfred Rosenzweig, Jeremy Barham. Gustav Mahler: New Insights Into His Life, Times and Work. — Ashgate Publishing, 2007. — P. 51-53. — 255 p. — ISBN 9780754653530.
  99. Marek, 1981, pp. 243—244.
  100. Hilmes, 2011, pp. 226—231.
  101. Marek, 1981, pp. 246—251.
  102. Hilmes, 2011, p. 176.
  103. Hilmes, 2011, pp. 245—246.
  104. Hilmes, 2011, p. 248.
  105. Hilmes, 2011, pp. 251—252.
  106. Hilmes, 2011, p. 254.
  107. Carr, 2008, pp. 123—124.
  108. Spotts, 1994, p. 122.
  109. Spotts, 1994, p. 123.
  110. Marek, 1981, pp. 259—261.
  111. Marek, 1981, p. 259.
  112. Hilmes, 2011, p. 255.
  113. Carr, 2008, p. 89.
  114. Hilmes, 2011, pp. 263—267.
  115. Marek, 1981, p. 237.
  116. Carr, 2008, p. 128.
  117. Carr, 2008, p. 135.
  118. Hilmes, 2011, p. 294.
  119. Marek, 1981, p. 264.
  120. Carr, 2008, pp. 140—142.
  121. Hilmes, 2011, p. 308.
  122. Spotts, 1994, p. 142.
  123. Hilmes, 2011, p. 306.
  124. Hilmes, 2011, p. 310.
  125. Hilmes, 2011, pp. 312—313.
  126. Salzman, Eric (July 1982). «On Reading Cosima Wagner's Diaries». The Musical Quarterly 68 (3): pp. 337–52.
  127. Holman, J.K. Wagner's Ring: A Listener's Companion and Concordance. — Portland: Amadeus Press, 2001. — P. 373. — ISBN 978-1-57467-070-7.
  128. Hilmes, 2011, p. 158.
  129. 1 2 3 Hensher, Philip [www.telegraph.co.uk/culture/books/bookreviews/7651774/Cosima-Wagner-the-Lady-of-Bayreuth-review.html Cosima Wagner: the Lady of Bayreuth: review]. The Telegraph online (1 May 2010). Проверено 14 июня 2010. [www.webcitation.org/6EPc5xbm2 Архивировано из первоисточника 14 февраля 2013].
  130. Spotts, 1994, pp. 169—175.
  131. Marek, 1981, p. 278.

Литература

  • Carr, J. The Wagner Clan. — L.: Faber and Faber, 2008. — ISBN 978-0-571-20790-9.
  • Hilmes, O. Cosima Wagner: The Lady of Bayreuth. — New Haven and London: Yale University Press, 2011. — ISBN 978-0-300-17090-0.
  • Marek, G. R. Cosima Wagner. — London: Julia MacRae Books, 1981. — ISBN 978-0-86203-120-6.
  • Skelton, G. Cosima Wagner’s Diaries: an Abridgement. — L.: Pimlico Books, 1994. — ISBN 978-0-7126-5952-9.
  • Spotts, F. Bayreuth: A History of the Wagner Festival. — New Haven and London: Yale University Press, 1994. — ISBN 978-0-300-05777-5.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Вагнер, Козима

Несмотря на то, что Николай Ростов, твердо держась своего намерения, продолжал темно служить в глухом полку, расходуя сравнительно мало денег, ход жизни в Отрадном был таков, и в особенности Митенька так вел дела, что долги неудержимо росли с каждым годом. Единственная помощь, которая очевидно представлялась старому графу, это была служба, и он приехал в Петербург искать места; искать места и вместе с тем, как он говорил, в последний раз потешить девчат.
Вскоре после приезда Ростовых в Петербург, Берг сделал предложение Вере, и предложение его было принято.
Несмотря на то, что в Москве Ростовы принадлежали к высшему обществу, сами того не зная и не думая о том, к какому они принадлежали обществу, в Петербурге общество их было смешанное и неопределенное. В Петербурге они были провинциалы, до которых не спускались те самые люди, которых, не спрашивая их к какому они принадлежат обществу, в Москве кормили Ростовы.
Ростовы в Петербурге жили так же гостеприимно, как и в Москве, и на их ужинах сходились самые разнообразные лица: соседи по Отрадному, старые небогатые помещики с дочерьми и фрейлина Перонская, Пьер Безухов и сын уездного почтмейстера, служивший в Петербурге. Из мужчин домашними людьми в доме Ростовых в Петербурге очень скоро сделались Борис, Пьер, которого, встретив на улице, затащил к себе старый граф, и Берг, который целые дни проводил у Ростовых и оказывал старшей графине Вере такое внимание, которое может оказывать молодой человек, намеревающийся сделать предложение.
Берг недаром показывал всем свою раненую в Аустерлицком сражении правую руку и держал совершенно не нужную шпагу в левой. Он так упорно и с такою значительностью рассказывал всем это событие, что все поверили в целесообразность и достоинство этого поступка, и Берг получил за Аустерлиц две награды.
В Финляндской войне ему удалось также отличиться. Он поднял осколок гранаты, которым был убит адъютант подле главнокомандующего и поднес начальнику этот осколок. Так же как и после Аустерлица, он так долго и упорно рассказывал всем про это событие, что все поверили тоже, что надо было это сделать, и за Финляндскую войну Берг получил две награды. В 19 м году он был капитан гвардии с орденами и занимал в Петербурге какие то особенные выгодные места.
Хотя некоторые вольнодумцы и улыбались, когда им говорили про достоинства Берга, нельзя было не согласиться, что Берг был исправный, храбрый офицер, на отличном счету у начальства, и нравственный молодой человек с блестящей карьерой впереди и даже прочным положением в обществе.
Четыре года тому назад, встретившись в партере московского театра с товарищем немцем, Берг указал ему на Веру Ростову и по немецки сказал: «Das soll mein Weib werden», [Она должна быть моей женой,] и с той минуты решил жениться на ней. Теперь, в Петербурге, сообразив положение Ростовых и свое, он решил, что пришло время, и сделал предложение.
Предложение Берга было принято сначала с нелестным для него недоумением. Сначала представилось странно, что сын темного, лифляндского дворянина делает предложение графине Ростовой; но главное свойство характера Берга состояло в таком наивном и добродушном эгоизме, что невольно Ростовы подумали, что это будет хорошо, ежели он сам так твердо убежден, что это хорошо и даже очень хорошо. Притом же дела Ростовых были очень расстроены, чего не мог не знать жених, а главное, Вере было 24 года, она выезжала везде, и, несмотря на то, что она несомненно была хороша и рассудительна, до сих пор никто никогда ей не сделал предложения. Согласие было дано.
– Вот видите ли, – говорил Берг своему товарищу, которого он называл другом только потому, что он знал, что у всех людей бывают друзья. – Вот видите ли, я всё это сообразил, и я бы не женился, ежели бы не обдумал всего, и это почему нибудь было бы неудобно. А теперь напротив, папенька и маменька мои теперь обеспечены, я им устроил эту аренду в Остзейском крае, а мне прожить можно в Петербурге при моем жалованьи, при ее состоянии и при моей аккуратности. Прожить можно хорошо. Я не из за денег женюсь, я считаю это неблагородно, но надо, чтоб жена принесла свое, а муж свое. У меня служба – у нее связи и маленькие средства. Это в наше время что нибудь такое значит, не так ли? А главное она прекрасная, почтенная девушка и любит меня…
Берг покраснел и улыбнулся.
– И я люблю ее, потому что у нее характер рассудительный – очень хороший. Вот другая ее сестра – одной фамилии, а совсем другое, и неприятный характер, и ума нет того, и эдакое, знаете?… Неприятно… А моя невеста… Вот будете приходить к нам… – продолжал Берг, он хотел сказать обедать, но раздумал и сказал: «чай пить», и, проткнув его быстро языком, выпустил круглое, маленькое колечко табачного дыма, олицетворявшее вполне его мечты о счастьи.
Подле первого чувства недоуменья, возбужденного в родителях предложением Берга, в семействе водворилась обычная в таких случаях праздничность и радость, но радость была не искренняя, а внешняя. В чувствах родных относительно этой свадьбы были заметны замешательство и стыдливость. Как будто им совестно было теперь за то, что они мало любили Веру, и теперь так охотно сбывали ее с рук. Больше всех смущен был старый граф. Он вероятно не умел бы назвать того, что было причиной его смущенья, а причина эта была его денежные дела. Он решительно не знал, что у него есть, сколько у него долгов и что он в состоянии будет дать в приданое Вере. Когда родились дочери, каждой было назначено по 300 душ в приданое; но одна из этих деревень была уж продана, другая заложена и так просрочена, что должна была продаваться, поэтому отдать имение было невозможно. Денег тоже не было.
Берг уже более месяца был женихом и только неделя оставалась до свадьбы, а граф еще не решил с собой вопроса о приданом и не говорил об этом с женою. Граф то хотел отделить Вере рязанское именье, то хотел продать лес, то занять денег под вексель. За несколько дней до свадьбы Берг вошел рано утром в кабинет к графу и с приятной улыбкой почтительно попросил будущего тестя объявить ему, что будет дано за графиней Верой. Граф так смутился при этом давно предчувствуемом вопросе, что сказал необдуманно первое, что пришло ему в голову.
– Люблю, что позаботился, люблю, останешься доволен…
И он, похлопав Берга по плечу, встал, желая прекратить разговор. Но Берг, приятно улыбаясь, объяснил, что, ежели он не будет знать верно, что будет дано за Верой, и не получит вперед хотя части того, что назначено ей, то он принужден будет отказаться.
– Потому что рассудите, граф, ежели бы я теперь позволил себе жениться, не имея определенных средств для поддержания своей жены, я поступил бы подло…
Разговор кончился тем, что граф, желая быть великодушным и не подвергаться новым просьбам, сказал, что он выдает вексель в 80 тысяч. Берг кротко улыбнулся, поцеловал графа в плечо и сказал, что он очень благодарен, но никак не может теперь устроиться в новой жизни, не получив чистыми деньгами 30 тысяч. – Хотя бы 20 тысяч, граф, – прибавил он; – а вексель тогда только в 60 тысяч.
– Да, да, хорошо, – скороговоркой заговорил граф, – только уж извини, дружок, 20 тысяч я дам, а вексель кроме того на 80 тысяч дам. Так то, поцелуй меня.


Наташе было 16 лет, и был 1809 год, тот самый, до которого она четыре года тому назад по пальцам считала с Борисом после того, как она с ним поцеловалась. С тех пор она ни разу не видала Бориса. Перед Соней и с матерью, когда разговор заходил о Борисе, она совершенно свободно говорила, как о деле решенном, что всё, что было прежде, – было ребячество, про которое не стоило и говорить, и которое давно было забыто. Но в самой тайной глубине ее души, вопрос о том, было ли обязательство к Борису шуткой или важным, связывающим обещанием, мучил ее.
С самых тех пор, как Борис в 1805 году из Москвы уехал в армию, он не видался с Ростовыми. Несколько раз он бывал в Москве, проезжал недалеко от Отрадного, но ни разу не был у Ростовых.
Наташе приходило иногда к голову, что он не хотел видеть ее, и эти догадки ее подтверждались тем грустным тоном, которым говаривали о нем старшие:
– В нынешнем веке не помнят старых друзей, – говорила графиня вслед за упоминанием о Борисе.
Анна Михайловна, в последнее время реже бывавшая у Ростовых, тоже держала себя как то особенно достойно, и всякий раз восторженно и благодарно говорила о достоинствах своего сына и о блестящей карьере, на которой он находился. Когда Ростовы приехали в Петербург, Борис приехал к ним с визитом.
Он ехал к ним не без волнения. Воспоминание о Наташе было самым поэтическим воспоминанием Бориса. Но вместе с тем он ехал с твердым намерением ясно дать почувствовать и ей, и родным ее, что детские отношения между ним и Наташей не могут быть обязательством ни для нее, ни для него. У него было блестящее положение в обществе, благодаря интимности с графиней Безуховой, блестящее положение на службе, благодаря покровительству важного лица, доверием которого он вполне пользовался, и у него были зарождающиеся планы женитьбы на одной из самых богатых невест Петербурга, которые очень легко могли осуществиться. Когда Борис вошел в гостиную Ростовых, Наташа была в своей комнате. Узнав о его приезде, она раскрасневшись почти вбежала в гостиную, сияя более чем ласковой улыбкой.
Борис помнил ту Наташу в коротеньком платье, с черными, блестящими из под локон глазами и с отчаянным, детским смехом, которую он знал 4 года тому назад, и потому, когда вошла совсем другая Наташа, он смутился, и лицо его выразило восторженное удивление. Это выражение его лица обрадовало Наташу.
– Что, узнаешь свою маленькую приятельницу шалунью? – сказала графиня. Борис поцеловал руку Наташи и сказал, что он удивлен происшедшей в ней переменой.
– Как вы похорошели!
«Еще бы!», отвечали смеющиеся глаза Наташи.
– А папа постарел? – спросила она. Наташа села и, не вступая в разговор Бориса с графиней, молча рассматривала своего детского жениха до малейших подробностей. Он чувствовал на себе тяжесть этого упорного, ласкового взгляда и изредка взглядывал на нее.
Мундир, шпоры, галстук, прическа Бориса, всё это было самое модное и сomme il faut [вполне порядочно]. Это сейчас заметила Наташа. Он сидел немножко боком на кресле подле графини, поправляя правой рукой чистейшую, облитую перчатку на левой, говорил с особенным, утонченным поджатием губ об увеселениях высшего петербургского света и с кроткой насмешливостью вспоминал о прежних московских временах и московских знакомых. Не нечаянно, как это чувствовала Наташа, он упомянул, называя высшую аристократию, о бале посланника, на котором он был, о приглашениях к NN и к SS.
Наташа сидела всё время молча, исподлобья глядя на него. Взгляд этот всё больше и больше, и беспокоил, и смущал Бориса. Он чаще оглядывался на Наташу и прерывался в рассказах. Он просидел не больше 10 минут и встал, раскланиваясь. Всё те же любопытные, вызывающие и несколько насмешливые глаза смотрели на него. После первого своего посещения, Борис сказал себе, что Наташа для него точно так же привлекательна, как и прежде, но что он не должен отдаваться этому чувству, потому что женитьба на ней – девушке почти без состояния, – была бы гибелью его карьеры, а возобновление прежних отношений без цели женитьбы было бы неблагородным поступком. Борис решил сам с собою избегать встреч с Наташей, нo, несмотря на это решение, приехал через несколько дней и стал ездить часто и целые дни проводить у Ростовых. Ему представлялось, что ему необходимо было объясниться с Наташей, сказать ей, что всё старое должно быть забыто, что, несмотря на всё… она не может быть его женой, что у него нет состояния, и ее никогда не отдадут за него. Но ему всё не удавалось и неловко было приступить к этому объяснению. С каждым днем он более и более запутывался. Наташа, по замечанию матери и Сони, казалась по старому влюбленной в Бориса. Она пела ему его любимые песни, показывала ему свой альбом, заставляла его писать в него, не позволяла поминать ему о старом, давая понимать, как прекрасно было новое; и каждый день он уезжал в тумане, не сказав того, что намерен был сказать, сам не зная, что он делал и для чего он приезжал, и чем это кончится. Борис перестал бывать у Элен, ежедневно получал укоризненные записки от нее и всё таки целые дни проводил у Ростовых.


Однажды вечером, когда старая графиня, вздыхая и крехтя, в ночном чепце и кофточке, без накладных буклей, и с одним бедным пучком волос, выступавшим из под белого, коленкорового чепчика, клала на коврике земные поклоны вечерней молитвы, ее дверь скрипнула, и в туфлях на босу ногу, тоже в кофточке и в папильотках, вбежала Наташа. Графиня оглянулась и нахмурилась. Она дочитывала свою последнюю молитву: «Неужели мне одр сей гроб будет?» Молитвенное настроение ее было уничтожено. Наташа, красная, оживленная, увидав мать на молитве, вдруг остановилась на своем бегу, присела и невольно высунула язык, грозясь самой себе. Заметив, что мать продолжала молитву, она на цыпочках подбежала к кровати, быстро скользнув одной маленькой ножкой о другую, скинула туфли и прыгнула на тот одр, за который графиня боялась, как бы он не был ее гробом. Одр этот был высокий, перинный, с пятью всё уменьшающимися подушками. Наташа вскочила, утонула в перине, перевалилась к стенке и начала возиться под одеялом, укладываясь, подгибая коленки к подбородку, брыкая ногами и чуть слышно смеясь, то закрываясь с головой, то взглядывая на мать. Графиня кончила молитву и с строгим лицом подошла к постели; но, увидав, что Наташа закрыта с головой, улыбнулась своей доброй, слабой улыбкой.
– Ну, ну, ну, – сказала мать.
– Мама, можно поговорить, да? – сказала Hаташa. – Ну, в душку один раз, ну еще, и будет. – И она обхватила шею матери и поцеловала ее под подбородок. В обращении своем с матерью Наташа выказывала внешнюю грубость манеры, но так была чутка и ловка, что как бы она ни обхватила руками мать, она всегда умела это сделать так, чтобы матери не было ни больно, ни неприятно, ни неловко.
– Ну, об чем же нынче? – сказала мать, устроившись на подушках и подождав, пока Наташа, также перекатившись раза два через себя, не легла с ней рядом под одним одеялом, выпростав руки и приняв серьезное выражение.
Эти ночные посещения Наташи, совершавшиеся до возвращения графа из клуба, были одним из любимейших наслаждений матери и дочери.
– Об чем же нынче? А мне нужно тебе сказать…
Наташа закрыла рукою рот матери.
– О Борисе… Я знаю, – сказала она серьезно, – я затем и пришла. Не говорите, я знаю. Нет, скажите! – Она отпустила руку. – Скажите, мама. Он мил?
– Наташа, тебе 16 лет, в твои года я была замужем. Ты говоришь, что Боря мил. Он очень мил, и я его люблю как сына, но что же ты хочешь?… Что ты думаешь? Ты ему совсем вскружила голову, я это вижу…
Говоря это, графиня оглянулась на дочь. Наташа лежала, прямо и неподвижно глядя вперед себя на одного из сфинксов красного дерева, вырезанных на углах кровати, так что графиня видела только в профиль лицо дочери. Лицо это поразило графиню своей особенностью серьезного и сосредоточенного выражения.
Наташа слушала и соображала.
– Ну так что ж? – сказала она.
– Ты ему вскружила совсем голову, зачем? Что ты хочешь от него? Ты знаешь, что тебе нельзя выйти за него замуж.
– Отчего? – не переменяя положения, сказала Наташа.
– Оттого, что он молод, оттого, что он беден, оттого, что он родня… оттого, что ты и сама не любишь его.
– А почему вы знаете?
– Я знаю. Это не хорошо, мой дружок.
– А если я хочу… – сказала Наташа.
– Перестань говорить глупости, – сказала графиня.
– А если я хочу…
– Наташа, я серьезно…
Наташа не дала ей договорить, притянула к себе большую руку графини и поцеловала ее сверху, потом в ладонь, потом опять повернула и стала целовать ее в косточку верхнего сустава пальца, потом в промежуток, потом опять в косточку, шопотом приговаривая: «январь, февраль, март, апрель, май».
– Говорите, мама, что же вы молчите? Говорите, – сказала она, оглядываясь на мать, которая нежным взглядом смотрела на дочь и из за этого созерцания, казалось, забыла всё, что она хотела сказать.
– Это не годится, душа моя. Не все поймут вашу детскую связь, а видеть его таким близким с тобой может повредить тебе в глазах других молодых людей, которые к нам ездят, и, главное, напрасно мучает его. Он, может быть, нашел себе партию по себе, богатую; а теперь он с ума сходит.
– Сходит? – повторила Наташа.
– Я тебе про себя скажу. У меня был один cousin…
– Знаю – Кирилла Матвеич, да ведь он старик?
– Не всегда был старик. Но вот что, Наташа, я поговорю с Борей. Ему не надо так часто ездить…
– Отчего же не надо, коли ему хочется?
– Оттого, что я знаю, что это ничем не кончится.
– Почему вы знаете? Нет, мама, вы не говорите ему. Что за глупости! – говорила Наташа тоном человека, у которого хотят отнять его собственность.
– Ну не выйду замуж, так пускай ездит, коли ему весело и мне весело. – Наташа улыбаясь поглядела на мать.
– Не замуж, а так , – повторила она.
– Как же это, мой друг?
– Да так . Ну, очень нужно, что замуж не выйду, а… так .
– Так, так, – повторила графиня и, трясясь всем своим телом, засмеялась добрым, неожиданным старушечьим смехом.
– Полноте смеяться, перестаньте, – закричала Наташа, – всю кровать трясете. Ужасно вы на меня похожи, такая же хохотунья… Постойте… – Она схватила обе руки графини, поцеловала на одной кость мизинца – июнь, и продолжала целовать июль, август на другой руке. – Мама, а он очень влюблен? Как на ваши глаза? В вас были так влюблены? И очень мил, очень, очень мил! Только не совсем в моем вкусе – он узкий такой, как часы столовые… Вы не понимаете?…Узкий, знаете, серый, светлый…
– Что ты врешь! – сказала графиня.
Наташа продолжала:
– Неужели вы не понимаете? Николенька бы понял… Безухий – тот синий, темно синий с красным, и он четвероугольный.
– Ты и с ним кокетничаешь, – смеясь сказала графиня.
– Нет, он франмасон, я узнала. Он славный, темно синий с красным, как вам растолковать…
– Графинюшка, – послышался голос графа из за двери. – Ты не спишь? – Наташа вскочила босиком, захватила в руки туфли и убежала в свою комнату.
Она долго не могла заснуть. Она всё думала о том, что никто никак не может понять всего, что она понимает, и что в ней есть.
«Соня?» подумала она, глядя на спящую, свернувшуюся кошечку с ее огромной косой. «Нет, куда ей! Она добродетельная. Она влюбилась в Николеньку и больше ничего знать не хочет. Мама, и та не понимает. Это удивительно, как я умна и как… она мила», – продолжала она, говоря про себя в третьем лице и воображая, что это говорит про нее какой то очень умный, самый умный и самый хороший мужчина… «Всё, всё в ней есть, – продолжал этот мужчина, – умна необыкновенно, мила и потом хороша, необыкновенно хороша, ловка, – плавает, верхом ездит отлично, а голос! Можно сказать, удивительный голос!» Она пропела свою любимую музыкальную фразу из Херубиниевской оперы, бросилась на постель, засмеялась от радостной мысли, что она сейчас заснет, крикнула Дуняшу потушить свечку, и еще Дуняша не успела выйти из комнаты, как она уже перешла в другой, еще более счастливый мир сновидений, где всё было так же легко и прекрасно, как и в действительности, но только было еще лучше, потому что было по другому.

На другой день графиня, пригласив к себе Бориса, переговорила с ним, и с того дня он перестал бывать у Ростовых.


31 го декабря, накануне нового 1810 года, le reveillon [ночной ужин], был бал у Екатерининского вельможи. На бале должен был быть дипломатический корпус и государь.
На Английской набережной светился бесчисленными огнями иллюминации известный дом вельможи. У освещенного подъезда с красным сукном стояла полиция, и не одни жандармы, но полицеймейстер на подъезде и десятки офицеров полиции. Экипажи отъезжали, и всё подъезжали новые с красными лакеями и с лакеями в перьях на шляпах. Из карет выходили мужчины в мундирах, звездах и лентах; дамы в атласе и горностаях осторожно сходили по шумно откладываемым подножкам, и торопливо и беззвучно проходили по сукну подъезда.
Почти всякий раз, как подъезжал новый экипаж, в толпе пробегал шопот и снимались шапки.
– Государь?… Нет, министр… принц… посланник… Разве не видишь перья?… – говорилось из толпы. Один из толпы, одетый лучше других, казалось, знал всех, и называл по имени знатнейших вельмож того времени.
Уже одна треть гостей приехала на этот бал, а у Ростовых, долженствующих быть на этом бале, еще шли торопливые приготовления одевания.
Много было толков и приготовлений для этого бала в семействе Ростовых, много страхов, что приглашение не будет получено, платье не будет готово, и не устроится всё так, как было нужно.
Вместе с Ростовыми ехала на бал Марья Игнатьевна Перонская, приятельница и родственница графини, худая и желтая фрейлина старого двора, руководящая провинциальных Ростовых в высшем петербургском свете.
В 10 часов вечера Ростовы должны были заехать за фрейлиной к Таврическому саду; а между тем было уже без пяти минут десять, а еще барышни не были одеты.
Наташа ехала на первый большой бал в своей жизни. Она в этот день встала в 8 часов утра и целый день находилась в лихорадочной тревоге и деятельности. Все силы ее, с самого утра, были устремлены на то, чтобы они все: она, мама, Соня были одеты как нельзя лучше. Соня и графиня поручились вполне ей. На графине должно было быть масака бархатное платье, на них двух белые дымковые платья на розовых, шелковых чехлах с розанами в корсаже. Волоса должны были быть причесаны a la grecque [по гречески].
Все существенное уже было сделано: ноги, руки, шея, уши были уже особенно тщательно, по бальному, вымыты, надушены и напудрены; обуты уже были шелковые, ажурные чулки и белые атласные башмаки с бантиками; прически были почти окончены. Соня кончала одеваться, графиня тоже; но Наташа, хлопотавшая за всех, отстала. Она еще сидела перед зеркалом в накинутом на худенькие плечи пеньюаре. Соня, уже одетая, стояла посреди комнаты и, нажимая до боли маленьким пальцем, прикалывала последнюю визжавшую под булавкой ленту.
– Не так, не так, Соня, – сказала Наташа, поворачивая голову от прически и хватаясь руками за волоса, которые не поспела отпустить державшая их горничная. – Не так бант, поди сюда. – Соня присела. Наташа переколола ленту иначе.
– Позвольте, барышня, нельзя так, – говорила горничная, державшая волоса Наташи.
– Ах, Боже мой, ну после! Вот так, Соня.
– Скоро ли вы? – послышался голос графини, – уж десять сейчас.
– Сейчас, сейчас. – А вы готовы, мама?
– Только току приколоть.
– Не делайте без меня, – крикнула Наташа: – вы не сумеете!
– Да уж десять.
На бале решено было быть в половине одиннадцатого, a надо было еще Наташе одеться и заехать к Таврическому саду.
Окончив прическу, Наташа в коротенькой юбке, из под которой виднелись бальные башмачки, и в материнской кофточке, подбежала к Соне, осмотрела ее и потом побежала к матери. Поворачивая ей голову, она приколола току, и, едва успев поцеловать ее седые волосы, опять побежала к девушкам, подшивавшим ей юбку.
Дело стояло за Наташиной юбкой, которая была слишком длинна; ее подшивали две девушки, обкусывая торопливо нитки. Третья, с булавками в губах и зубах, бегала от графини к Соне; четвертая держала на высоко поднятой руке всё дымковое платье.
– Мавруша, скорее, голубушка!
– Дайте наперсток оттуда, барышня.
– Скоро ли, наконец? – сказал граф, входя из за двери. – Вот вам духи. Перонская уж заждалась.
– Готово, барышня, – говорила горничная, двумя пальцами поднимая подшитое дымковое платье и что то обдувая и потряхивая, высказывая этим жестом сознание воздушности и чистоты того, что она держала.
Наташа стала надевать платье.
– Сейчас, сейчас, не ходи, папа, – крикнула она отцу, отворившему дверь, еще из под дымки юбки, закрывавшей всё ее лицо. Соня захлопнула дверь. Через минуту графа впустили. Он был в синем фраке, чулках и башмаках, надушенный и припомаженный.
– Ах, папа, ты как хорош, прелесть! – сказала Наташа, стоя посреди комнаты и расправляя складки дымки.
– Позвольте, барышня, позвольте, – говорила девушка, стоя на коленях, обдергивая платье и с одной стороны рта на другую переворачивая языком булавки.
– Воля твоя! – с отчаянием в голосе вскрикнула Соня, оглядев платье Наташи, – воля твоя, опять длинно!
Наташа отошла подальше, чтоб осмотреться в трюмо. Платье было длинно.
– Ей Богу, сударыня, ничего не длинно, – сказала Мавруша, ползавшая по полу за барышней.
– Ну длинно, так заметаем, в одну минутую заметаем, – сказала решительная Дуняша, из платочка на груди вынимая иголку и опять на полу принимаясь за работу.
В это время застенчиво, тихими шагами, вошла графиня в своей токе и бархатном платье.
– Уу! моя красавица! – закричал граф, – лучше вас всех!… – Он хотел обнять ее, но она краснея отстранилась, чтоб не измяться.
– Мама, больше на бок току, – проговорила Наташа. – Я переколю, и бросилась вперед, а девушки, подшивавшие, не успевшие за ней броситься, оторвали кусочек дымки.
– Боже мой! Что ж это такое? Я ей Богу не виновата…
– Ничего, заметаю, не видно будет, – говорила Дуняша.
– Красавица, краля то моя! – сказала из за двери вошедшая няня. – А Сонюшка то, ну красавицы!…
В четверть одиннадцатого наконец сели в кареты и поехали. Но еще нужно было заехать к Таврическому саду.
Перонская была уже готова. Несмотря на ее старость и некрасивость, у нее происходило точно то же, что у Ростовых, хотя не с такой торопливостью (для нее это было дело привычное), но также было надушено, вымыто, напудрено старое, некрасивое тело, также старательно промыто за ушами, и даже, и так же, как у Ростовых, старая горничная восторженно любовалась нарядом своей госпожи, когда она в желтом платье с шифром вышла в гостиную. Перонская похвалила туалеты Ростовых.
Ростовы похвалили ее вкус и туалет, и, бережа прически и платья, в одиннадцать часов разместились по каретам и поехали.


Наташа с утра этого дня не имела ни минуты свободы, и ни разу не успела подумать о том, что предстоит ей.
В сыром, холодном воздухе, в тесноте и неполной темноте колыхающейся кареты, она в первый раз живо представила себе то, что ожидает ее там, на бале, в освещенных залах – музыка, цветы, танцы, государь, вся блестящая молодежь Петербурга. То, что ее ожидало, было так прекрасно, что она не верила даже тому, что это будет: так это было несообразно с впечатлением холода, тесноты и темноты кареты. Она поняла всё то, что ее ожидает, только тогда, когда, пройдя по красному сукну подъезда, она вошла в сени, сняла шубу и пошла рядом с Соней впереди матери между цветами по освещенной лестнице. Только тогда она вспомнила, как ей надо было себя держать на бале и постаралась принять ту величественную манеру, которую она считала необходимой для девушки на бале. Но к счастью ее она почувствовала, что глаза ее разбегались: она ничего не видела ясно, пульс ее забил сто раз в минуту, и кровь стала стучать у ее сердца. Она не могла принять той манеры, которая бы сделала ее смешною, и шла, замирая от волнения и стараясь всеми силами только скрыть его. И эта то была та самая манера, которая более всего шла к ней. Впереди и сзади их, так же тихо переговариваясь и так же в бальных платьях, входили гости. Зеркала по лестнице отражали дам в белых, голубых, розовых платьях, с бриллиантами и жемчугами на открытых руках и шеях.
Наташа смотрела в зеркала и в отражении не могла отличить себя от других. Всё смешивалось в одну блестящую процессию. При входе в первую залу, равномерный гул голосов, шагов, приветствий – оглушил Наташу; свет и блеск еще более ослепил ее. Хозяин и хозяйка, уже полчаса стоявшие у входной двери и говорившие одни и те же слова входившим: «charme de vous voir», [в восхищении, что вижу вас,] так же встретили и Ростовых с Перонской.
Две девочки в белых платьях, с одинаковыми розами в черных волосах, одинаково присели, но невольно хозяйка остановила дольше свой взгляд на тоненькой Наташе. Она посмотрела на нее, и ей одной особенно улыбнулась в придачу к своей хозяйской улыбке. Глядя на нее, хозяйка вспомнила, может быть, и свое золотое, невозвратное девичье время, и свой первый бал. Хозяин тоже проводил глазами Наташу и спросил у графа, которая его дочь?
– Charmante! [Очаровательна!] – сказал он, поцеловав кончики своих пальцев.
В зале стояли гости, теснясь у входной двери, ожидая государя. Графиня поместилась в первых рядах этой толпы. Наташа слышала и чувствовала, что несколько голосов спросили про нее и смотрели на нее. Она поняла, что она понравилась тем, которые обратили на нее внимание, и это наблюдение несколько успокоило ее.
«Есть такие же, как и мы, есть и хуже нас» – подумала она.
Перонская называла графине самых значительных лиц, бывших на бале.
– Вот это голландский посланик, видите, седой, – говорила Перонская, указывая на старичка с серебряной сединой курчавых, обильных волос, окруженного дамами, которых он чему то заставлял смеяться.
– А вот она, царица Петербурга, графиня Безухая, – говорила она, указывая на входившую Элен.
– Как хороша! Не уступит Марье Антоновне; смотрите, как за ней увиваются и молодые и старые. И хороша, и умна… Говорят принц… без ума от нее. А вот эти две, хоть и нехороши, да еще больше окружены.
Она указала на проходивших через залу даму с очень некрасивой дочерью.
– Это миллионерка невеста, – сказала Перонская. – А вот и женихи.
– Это брат Безуховой – Анатоль Курагин, – сказала она, указывая на красавца кавалергарда, который прошел мимо их, с высоты поднятой головы через дам глядя куда то. – Как хорош! неправда ли? Говорят, женят его на этой богатой. .И ваш то соusin, Друбецкой, тоже очень увивается. Говорят, миллионы. – Как же, это сам французский посланник, – отвечала она о Коленкуре на вопрос графини, кто это. – Посмотрите, как царь какой нибудь. А всё таки милы, очень милы французы. Нет милей для общества. А вот и она! Нет, всё лучше всех наша Марья то Антоновна! И как просто одета. Прелесть! – А этот то, толстый, в очках, фармазон всемирный, – сказала Перонская, указывая на Безухова. – С женою то его рядом поставьте: то то шут гороховый!
Пьер шел, переваливаясь своим толстым телом, раздвигая толпу, кивая направо и налево так же небрежно и добродушно, как бы он шел по толпе базара. Он продвигался через толпу, очевидно отыскивая кого то.
Наташа с радостью смотрела на знакомое лицо Пьера, этого шута горохового, как называла его Перонская, и знала, что Пьер их, и в особенности ее, отыскивал в толпе. Пьер обещал ей быть на бале и представить ей кавалеров.
Но, не дойдя до них, Безухой остановился подле невысокого, очень красивого брюнета в белом мундире, который, стоя у окна, разговаривал с каким то высоким мужчиной в звездах и ленте. Наташа тотчас же узнала невысокого молодого человека в белом мундире: это был Болконский, который показался ей очень помолодевшим, повеселевшим и похорошевшим.
– Вот еще знакомый, Болконский, видите, мама? – сказала Наташа, указывая на князя Андрея. – Помните, он у нас ночевал в Отрадном.
– А, вы его знаете? – сказала Перонская. – Терпеть не могу. Il fait a present la pluie et le beau temps. [От него теперь зависит дождливая или хорошая погода. (Франц. пословица, имеющая значение, что он имеет успех.)] И гордость такая, что границ нет! По папеньке пошел. И связался с Сперанским, какие то проекты пишут. Смотрите, как с дамами обращается! Она с ним говорит, а он отвернулся, – сказала она, указывая на него. – Я бы его отделала, если бы он со мной так поступил, как с этими дамами.


Вдруг всё зашевелилось, толпа заговорила, подвинулась, опять раздвинулась, и между двух расступившихся рядов, при звуках заигравшей музыки, вошел государь. За ним шли хозяин и хозяйка. Государь шел быстро, кланяясь направо и налево, как бы стараясь скорее избавиться от этой первой минуты встречи. Музыканты играли Польской, известный тогда по словам, сочиненным на него. Слова эти начинались: «Александр, Елизавета, восхищаете вы нас…» Государь прошел в гостиную, толпа хлынула к дверям; несколько лиц с изменившимися выражениями поспешно прошли туда и назад. Толпа опять отхлынула от дверей гостиной, в которой показался государь, разговаривая с хозяйкой. Какой то молодой человек с растерянным видом наступал на дам, прося их посторониться. Некоторые дамы с лицами, выражавшими совершенную забывчивость всех условий света, портя свои туалеты, теснились вперед. Мужчины стали подходить к дамам и строиться в пары Польского.
Всё расступилось, и государь, улыбаясь и не в такт ведя за руку хозяйку дома, вышел из дверей гостиной. За ним шли хозяин с М. А. Нарышкиной, потом посланники, министры, разные генералы, которых не умолкая называла Перонская. Больше половины дам имели кавалеров и шли или приготовлялись итти в Польской. Наташа чувствовала, что она оставалась с матерью и Соней в числе меньшей части дам, оттесненных к стене и не взятых в Польской. Она стояла, опустив свои тоненькие руки, и с мерно поднимающейся, чуть определенной грудью, сдерживая дыхание, блестящими, испуганными глазами глядела перед собой, с выражением готовности на величайшую радость и на величайшее горе. Ее не занимали ни государь, ни все важные лица, на которых указывала Перонская – у ней была одна мысль: «неужели так никто не подойдет ко мне, неужели я не буду танцовать между первыми, неужели меня не заметят все эти мужчины, которые теперь, кажется, и не видят меня, а ежели смотрят на меня, то смотрят с таким выражением, как будто говорят: А! это не она, так и нечего смотреть. Нет, это не может быть!» – думала она. – «Они должны же знать, как мне хочется танцовать, как я отлично танцую, и как им весело будет танцовать со мною».