Валленштейн, Альбрехт фон

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Альбрехт фон Валленштейн
Albrecht Wenzel Eusebius von Waldstein<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>
главнокомандующий силами империи
октябрь 1627 — 20 января 1634
Преемник: неизвестно
 
Рождение: 24 сентября 1578(1578-09-24)
Богемия
Смерть: 25 февраля 1634(1634-02-25) (55 лет)
Хеб, Богемия
Род: Вальдштейны
Супруга: Изабелла фон Гаррах
Дети: сын(умер в младенчестве), дочь

Альбрехт Венцель Эусебиус фон Валленштейн/Валленштайн (Вальдштейн, также Вальдштайн) (нем. Albrecht Wenzel Eusebius von Waldstein (Wallenstein), чеш. Albrecht (Vojtech) Václav z Valdštejna, 24 сентября 1578, Гержманице, Богемия (ныне — Краловеградецкий край) — 25 февраля 1634, Хеб, Богемия) — имперский генералиссимус и адмирал флота (21 апреля 1628), выдающийся полководец Тридцатилетней войны. Герцог Фридландский и Мекленбургский.

Валленштейн был уволен с военной службы 13 августа 1630 года после того, как императора Священной Римской империи Фердинанда II стали беспокоить амбиции генералиссимуса. Однако несколько поражений от протестантских армий вынудили императора Фердинанда вновь призвать Валленштейна на военную службу, что позволило переломить ход войны в пользу императора. Недовольный тем, как император отнесся к нему, Валленштейн стал рассматривать возможность союза с протестантами. Однако он был убит одним из должностных лиц армии по имени Уолтер Деверо.





Молодость

Валленштейн принадлежал к древней чешской дворянской фамилии Вальдштейнов, исповедовавшей протестантскую веру; но после смерти отца, на 16-м году своей жизни, был отдан в иезуитское училище в Ольмюце, и там перешёл в католичество. Окончив университет в Альтдорфе и совершив затем путешествие по Италии, Франции, Нидерландам и Германии, он в 1606 году вернулся на родину, вступил в ряды имперских войск, действовавших в Венгрии, и за отличие при осаде Грана получил капитанский чин[1].

По заключении мира Валленштейн вернулся в Богемию и женился на богатой пожилой вдове, которая в 1614 году умерла бездетной, оставив ему все своё состояние. Это и другое наследство, полученное тогда же от дяди, дали ему возможность играть важную роль при дворе императора Матвея. В кратковременную войну 1617 года между Венецией и герцогом Фердинандом Штирийским (будущим императором), Валленштейн сформировал за свой счет отряд конницы (200 человек) и привёл его к герцогу, вследствие чего вошёл у него в большую милость. При освобождении Градишки от осады, он выказал примерную неустрашимость, а своей щедростью, равно как заботливостью о войсках, приобрел такую известность, что каждый считал за честь служить в его отряде. По окончании похода, он был назначен командиром полка земской милиции в Моравии; вскоре вступил во второй брак с дочерью графа Гарраха, советника и любимца императора, причём получил графское достоинство, звание канцлера и начальство над моравской милицией.

Тридцатилетняя война

Когда в 1618 году вспыхнуло восстание в Моравии и Богемии, Валленштейн спас из Ольмюца государственную казну, участвовал со сформированным им кирасирским полком в подавлении восстания и очистил всю страну от протестантских войск, за что был произведён в генерал-майоры с назначением губернатором Моравии. В войне с Габором Бетленом, князем Трансильвании, нанес ему решающий удар на поражение при Штандмюце, а его союзнику, маркграфу бранденбург-эгерндорфскому — при Кремзире (1621 год).

Скупив в Богемии многие конфискованные имения и получив от императора обширное Фридландское поместье на границе Силезии, включая Либерец, Грабштейн и Валечов, Валленштейн стал одним из богатейших людей в Австрии. В 1623 году за победу над Габором Бетленом он был возведён в звание имперского князя и герцога. В 1625 году, когда средства императора для борьбы с протестантами совершенно истощились, Валленштайн, обладавший 30-миллионным состоянием, предложил выставить 50-тысячную армию за свой счет (с уплатой впоследствии), при условии быть её главнокомандующим и содержать её контрибуциями с неприятельских земель. Император согласился на это. Слава и щедрость Валленштейна быстро привлекли под его знамена множество народа. С этой новонабранной армией он разбил Мансфельда, разгромил Мекленбург, Померанию, Шлезвиг, Голштинию, при помощи Тилли нанес решительный удар датчанам, принудивший Христиана IV заключить в 1629 году мирный договор в Любеке.

Мекленбургские владения, которые Валленштейн завоевал, переданы были ему императором, с титулом герцога Мекленбургского. Но по мере успехов Валленштейна, высокомерие и надменность развились в нём до последних пределов и навлекли на него ненависть имперских князей, возмущенных, кроме того, и насилиями его войск. Уступая их просьбам, изложенным на Регенбургском съезде (1630), император лишил Валленштейна начальства над католическим воинством. Последний принял это известие с гордым равнодушием и, оставив армию, удалился в Прагу, где зажил частным человеком.

Бездействие его, однако, продолжалось недолго; успехи шведского короля Густава Адольфа заставили императора вновь обратиться к помощи Валленштейна, но тот только после долгих просьб согласился (1632) принять начальство над армией. Согласие это он обставил такими условиями, которые давали ему неограниченную и бесконтрольную власть не только в армии, но и в землях ею занимаемых. Набрав новые полки, Валленштейн взял Прагу, очистил Богемию от саксонских войск; но, двинувшись затем в Баварию, он, несмотря на тройное превосходство сил, три месяца простоял под Нюрнбергом, занятым Густавом-Адольфом, и от боя уклонялся. Потерпев затем поражение под Лютценом, Валленштейн отступил в Богемию, и, убедясь в трудности вытеснить шведов из Германии, решился достигнуть этого посредством постепенного отторжения от них союзников.

Для этого он вступил в переговоры с курфюрстом саксонским и, продолжая решительные военные действия против шведов там, где мог бить их по частям, щадил их протестантских союзников в Германии. Это послужило врагам герцога предлогом для обвинения его в измене. Ещё большим поводом к обвинению Валленштейна послужило освобождение взятого им в плен графа Турна, главы восстания в Богемии. Особенно злобствовали на Валленштейна иезуиты.

Интриги и заговоры

Хотя Валленштейн пренебрегал неудовольствием венского двора, но все-таки, получив от императора приказание идти на помощь курфюрсту баварскому, двинулся, несмотря на позднее время года, в Баварию; но, узнав дорогой о взятии Регенсбурга протестантами, вернулся назад и расположился в Богемии, на зимних квартирах. Враги Валленштейна, пользуясь этим, старались уличить его в намерении, опираясь на войска, сделаться чешским королём; а крайне раздраженный император потребовал от него очищения австрийских владений. Валленштейн не повиновался этому повелению, ссылаясь на договор, заключенный с императором перед принятием начальства над войсками. Когда же курфюрст баварский Максимилиан, стоявший во главе враждебной партии, потребовал, чтобы Валленштейн был лишен звания главнокомандующего, то последний (страдавший к тому же подагрой) созвал военный совет и, изложив свои несогласия с императором, заявил готовность удалиться от дел.

Но старшие офицеры, считавшие себя более на службе Валленштейна, чем императора, и зная, что с падением первого они могут лишиться ещё неполученной ими значительной денежной суммы за прежнюю службу, протестовали против намерения Валленштейна и 12 января 1634 года заключили с ним договор (Пильзенский), которым обязывались не оставлять друг друга, но при условии не предпринимать ничего против императора и католической церкви.

Императору Фердинанду представили все это в виде политического заговора. Он отрешил Валленштейна от командования и объявил его мятежником, а начальство над армией вверено было генералам Пикколомини и Галласу, которым приказано доставить объявленного мятежника живым или мертвым. В то же время император не переставал вести с Валленштейном дружескую переписку. Последний, узнав о грозящей ему опасности и о значении, какое придано Пильзенскому собранию, вновь собрал своих старших офицеров и объявил, что разрешает их от данной клятвы, если они подозревают его в намерениях, противных императору; вместе с тем он подписал реверс, что
никогда и в мыслях не имел предпринимать что-либо против императора и религии.
Реверс этот Валленштейн отправил в Вену, с заявлением готовности своей сдать начальство над армией, и на суде отдать отчет в своих поступках. Но судьба его была уже решена; реверс его императору не был представлен. Последовавшим затем декретом конфисковались имения герцога. Валленштейн, узнав о движении против него войск Пикколомини и Галласа, бежал с оставшимся верным ему слабым прикрытием в замок Эгер, (ныне Хеб, Чехия). Затруднительность положения заставила его вступить в переговоры с предводителями протестантов, но герцог Бернхард Саксен-Веймарский и Оксеншерна, не доверяя Валленштейну, отвергли его предложения.

Убийство

Между тем полковник Бутлер, начальник конвоя Валленштейна, будучи подкуплен генералами Пикколомини и Галласом, 25 февраля 1634 года, с помощью двух офицеров, коменданта крепости шотландца Джона Гордона и его соотечественника майора Уолтера Лесли, изменнически умертвил приближенных Валленштейна фельдмаршала Кристиана Иллова, генерала Адама Терцки, полковника Вильгельма Кински и ротмистра Ноймана. В то же время капитан Деверу с драгунами вломился в спальню герцога, который уже лежал в постели. Увидев в чём дело, Валленштейн встал, прислонился к стене и спокойно принял смертельный удар алебардой в грудь.

Убийцы были щедро награждены за счет имущества погибшего герцога. Каждый из 36 драгун полка Бутлера, принимавших участие в ночном избиении, получил по 500 талеров. Капитану Вальтеру Деверу, согласно мнению историков, направлявшему последний удар в грудь полководца, стоявшего перед ним в ночной рубахе, досталась 1000 талеров. Вальтер Бутлер получил из конфискованных владений имения Доксы и Бернштейн, Джон Гордон — имения Снидары и Скршиваны.

Широко распространено предание о том, что Валленштайн пригласил астролога посетить его в полночь с тем, чтобы узнать своё будущее. Астролог запоздал. Эта сцена изображена на картине Пилоти, которую высоко ценил И. Е. Репин.

Могила Альбрехта фон Валленштейна находится в городе Йичин.

Семья

От брака с графиней Изабеллой фон Гаррах у Валленштейна был сын (умер в младенчестве) и дочь, во время его смерти ещё совсем девочка. От неё ведут своё происхождение чешские графы Кауницы.

Память о Валленштейне

В Праге сохранились роскошный дворец и сады Валленштейна.

Валленштейн — герой ряда произведений:

Напишите отзыв о статье "Валленштейн, Альбрехт фон"

Примечания

  1. Валленштейн, Альбрехт-Евсевий-Венцеслав // Военная энциклопедия : [в 18 т.] / под ред. В. Ф. Новицкого [и др.]. — СПб. ; [М.] : Тип. т-ва И. В. Сытина, 1911—1915.</span>
  2. </ol>

Ссылки

Отрывок, характеризующий Валленштейн, Альбрехт фон

– Ca leur apprendra a incendier, [Это их научит поджигать.] – сказал кто то из французов. Пьер оглянулся на говорившего и увидал, что это был солдат, который хотел утешиться чем нибудь в том, что было сделано, но не мог. Не договорив начатого, он махнул рукою и пошел прочь.


После казни Пьера отделили от других подсудимых и оставили одного в небольшой, разоренной и загаженной церкви.
Перед вечером караульный унтер офицер с двумя солдатами вошел в церковь и объявил Пьеру, что он прощен и поступает теперь в бараки военнопленных. Не понимая того, что ему говорили, Пьер встал и пошел с солдатами. Его привели к построенным вверху поля из обгорелых досок, бревен и тесу балаганам и ввели в один из них. В темноте человек двадцать различных людей окружили Пьера. Пьер смотрел на них, не понимая, кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения. Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны.
С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такою силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, – сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти.
Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что то, расспрашивали о чем то, потом повели куда то, и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
– И вот, братцы мои… тот самый принц, который (с особенным ударением на слове который)… – говорил чей то голос в противуположном углу балагана.
Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел пред собой то же страшное, в особенности страшное своей простотой, лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
Рядом с ним сидел, согнувшись, какой то маленький человек, присутствие которого Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, который отделялся от него при всяком его движении. Человек этот что то делал в темноте с своими ногами, и, несмотря на то, что Пьер не видал его лица, он чувствовал, что человек этот беспрестанно взглядывал на него. Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера.
Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него.
– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек. И такое выражение ласки и простоты было в певучем голосе человека, что Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы. Маленький человек в ту же секунду, не давая Пьеру времени выказать свое смущение, заговорил тем же приятным голосом.
– Э, соколик, не тужи, – сказал он с той нежно певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы. – Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить! Вот так то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть, – сказал он и, еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда то.
– Ишь, шельма, пришла! – услыхал Пьер в конце балагана тот же ласковый голос. – Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. – И солдат, отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что то завернуто в тряпке.
– Вот, покушайте, барин, – сказал он, опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек. – В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.