Вебер, Альфред

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Альфре́д Ве́бер
Alfred Weber
Место смерти:

Гейдельберг

Научная сфера:

экономика, социология

Альфре́д Ве́бер (нем. Alfred Weber; 30 июля 1868, Эрфурт — 2 мая 1958, Гейдельберг) — немецкий экономист и социолог. Второй сын Макса Вебера старшего (1836 — 1897) и Элены Вебер (1844 — 1919), урождённой Фалленштайн. Младший брат всемирно известного социолога, историка и экономиста Макса Вебера.





Биография

Детство и юность

Детство и юность Вебера прошли в пригороде Берлина Шарлоттенбурге, куда семья Веберов переехала в 1869. После получения аттестата зрелости в 1888 он изучает сначала историю искусства и археологию в Бонне, затем в 1889 право в Тюбингене и в 18901892 — право и национальную экономию в Берлине.

В 1895 под руководством представителя исторической школы в национальной экономии Густава Шмоллера защищает докторскую диссертацию. В 1899 становится полным доктором (Habilitation) государственных наук и национальной экономии и получает должность приват-доцента.

Профессиональная деятельность

С 1904 по 1907 занимает место ординарного профессора национальной экономии в немецком Карловом университете в Праге. Здесь он устанавливает дружеские отношения с социологом и впоследствии первым государственным президентом Чехословакии Томашем Масариком. Среди пражских учеников Вебера — будущий писатель Франц Кафка, который под его руководством защитил докторскую диссертацию. Большое влияние на художественное творчество Кафки оказало эссе Вебера «Чиновник» (1910).

В пражский период творчества, модифицируя для промышленного производства модель размещения зон разной активности сельского хозяйства Иоганна фон Тюнена, Вебер строит теорию размещения промышленности. Согласно этой теории, промышленное предприятие стремится занять наиболее выгодное место по отношению к источникам сырья и рынку рабочей силы, обеспечивающее наименьшие издержки для предпринимателей. Теория Вебера стала частью экономической географии и принесла ему международную известность. Вебер планировал выпустить вторую часть своего труда на эту тему, но она так и не увидела свет.

В 1907 Вебер принимает предложение занять должность профессора национальной экономии в Гейдельбергском университете. Здесь он занимается исследованиями и преподаёт до конца жизни (с перерывами во время Первой мировой войны в 19141918 и нацистского режима в 19331945). В 19081933 — ординарный профессор национальной экономии и финансовых наук (с 1926 — также социологии). В 19451953 — ординарный профессор социологии. В 1918 вместе с публицистом Теодором Вольфом Вебер основывает леволиберальную Немецкую демократическую партию.

В этот период под непосредственным влиянием М. Вебера и идей представителей философии жизни (Ницше, Бергсон, Шпенглер, Дильтей, Зиммель) интересы Вебера перемещаются в область социологии. Подобно Шпенглеру, Вебер пытается создать науку об «историческом мире», позволяющую его современникам сориентироваться относительно своего настоящего и будущего. Но, в отличие от Шпенглера, он исходит из убеждения, что ею должна стать не философия, а социология истории. В начале 1920-х годов Вебер формулирует программу создания социологии истории и культуры и на протяжении последующих почти сорока лет реализует её в своих многочисленных работах. По сути дела, социология истории и культуры стала своеобразным синтезом философии жизни, национал-экономического анализа, истории культуры и политики.

В период Веймарской республики возглавляемый Вебером Институт социальных и государственных наук (INSOSTA) Гейдельбергского университета становится одним из ведущих центров социополитических исследований в Германии. 13 ноября 1948 он получает наименование «Институт социальных и государственных наук Альфреда Вебера». В настоящее время он называется «Институт экономических наук Альфреда Вебера» и входит в состав экономического факультета Гейдельбергского университета. 16 февраля 1962 в помещении Института состоялось торжественное открытие бронзового бюста Вебера, выполненного скульптором Эдцардом Хоббингом. В 1983 в Гейдельберге было основано «Общество Альфреда Вебера» ([www.steuersystem.de/awg.html Alfred-Weber-Gesellschaft e. V.]).

Политическая деятельность

В 1933 Вебер совершает неожиданный и мужественный поступок — в знак протеста против победы нацистов на выборах снимает нацистский флаг со здания возглавляемого им института Гейдельбергского университета . После этого добровольно уходит в отставку и до конца Второй мировой войны находится в положении «внутреннего эмигранта». В 1935 в Лейдене (Нидерланды) издаёт главный труд своей жизни — книгу «История культуры как социология культуры». С 1940 поддерживает контакт с движением интеллектуального сопротивления нацизму — кружком Крейзау. В 19431944 на квартире Вебера в Гейдельберге проходят конспиративные встречи членов кружка, где обсуждаются планы противостояния режиму Гитлера, а также проблемы политического будущего Германии. С 1945 Вебер — советник администрации американской оккупационной зоны и член Социал-демократической партии Германии, руководитель её гейдельбергского отделения. С 1945 совместно с некоторыми другими выдающимися учёными и писателями (в их числе — Карл Ясперс) издаёт журнал «Изменение» («Die Wandlung»; последний номер вышел в 1949) и активно участвует в восстановлении работы Гейдельбергского университета на либеральных началах. В ноябре 1946 вместе с Дольфом Штернбергером создаёт «Гейдельбергскую группу действий за демократию и свободный социализм».

В 1954 в качестве кандидата от Коммунистической партии Германии выдвигается на пост Федерального президента Германии.

Вебер не был кабинетным учёным и всегда стремился к реализации своих идей в практической политической деятельности. «Мы хотим действовать», — произнёс он во время одной из речей. В своих докладах, статьях и устных выступлениях Вебер призывал к проведению социальных и демократических реформ, гуманизации мира рабочих и усилению роли парламента в политической системе.

Посвятив жизнь науке, преподаванию и практической политике, Вебер так никогда и не создал собственной семьи. Не основав и научной школы в строгом смысле этого слова, он тем не менее оказал глубокое влияние на своих многочисленных учеников, среди которых в разные годы были Карл Мангейм, Норберт Элиас, Эрих Фромм и другие.

Альфред Вебер как экономист

В 1909 г. была опубликована работа Вебера «Чистая теория размещения промышленности», представляющая собой развитие штандортных теорий размещения производства Иоганна фон Тюнена и Вильгельма Лаунхардта. Рассматривая размещение единичного предприятия по отношению к основным факторам производства с целью минимизации издержек, Вебер вводит понятие изодапан — линий равных издержек отклонения от оптимального положения предприятия. В качестве влияющих на размещение факторов Вебер рассматривал рабочую силу, стоимость сырья и топливных ресурсов и транспортные затраты на их перемещение друг к другу. Модель Вебера оставалась основной в теории размещения промышленности до середины 1930-х, когда была подвергнута критике Августом Лёшем и рядом американских экономистов и географов.

Предмет и метод культурсоциологического познания

По мнению Вебера, жизнь означает «движение, течение, преобразование», а все живые образования ведают «свой неумолимый, постоянно продолжающийся, изменчивый ход событий, имеют собственную историю». Однако каким бы необыкновенным, многообразным и даже подобным чуду ни представлялся человеческому уму сам ход всеобщего исторического движения с древнейших времён и до наших дней, всё же он есть нечто большее нежели «узор инкрустации», то есть случайное стечение обстоятельств.

Вебер подвергает критике традиционный философско-исторический подход к действительности, в рамках которого выявление единства всех исторических событий достигается путём мысленного охвата всемирной истории во всех её частях «как эволюционного раскрытия некоего принципа, его постепенную реализацию в мировом процессе развития». Идёт ли речь об истории как осуществлении Божественной идеи в природном мире (Августин Блаженный), прогрессе в осознании свободы (Гегель), высвобождении человеческого мышления из традиционных религиозных и метафизических форм (Сен-Симон и позитивисты), поступательном развитии производительных сил человека (исторический материализм), неизбежно все отдельные факты истории, соотнесённые с единственной причиной или единственной целью, «всегда нанизываются друг за другом на единую нить мышления и ставятся в крайне незамысловатую внутреннюю связь». При таком способе рассмотрения, основанном на вере в интеллектуальную «прозрачность» бытия, конечно, в определённой степени, достигается целостное видение истории, но в ущерб отдельным, конкретным историческим фактам. Здесь единичным явлениям угрожает опасность утратить самостоятельное значение и «уступить» его познаваемому «смыслу» целого. Такое мировоззрение воспринимает абсолютную сущность без какой бы то ни было отстранённости, непосредственно как нечто, всецело поддающееся понятийному выражению".

В рамках традиционной философии истории единичные исторические явления ущемляются неким, причём рационально выраженным, смыслом целого, то есть лишаются своей неповторимости и индивидуальности. При непредвзятом и внимательном взгляде на историю мы совершенно ясно чувствуем самоценность и уникальность исторических явлений, бессознательно ощущаем их как выражение некоего потока, назначения и цели которого, мы, впрочем, так никогда и не сможем полностью понять.

Непосредственное восприятие истории как вечного течения и движения оказалось утраченным и в академической социологии. Отказавшись от попытки всестороннего осмысления и анализа потока исторического бытия, социологи предались исключительно задачам систематизации и каталогизации. Занятая подобными проблемами академическая наука оказалась не в состоянии дать ответ на насущный вопрос: «Какое место мы занимаем сегодня в потоке истории?». Сегодня в изменившихся и претерпевающих очень быстрое изменение исторических процессах уже невозможно ориентироваться в потоке истории ни чисто инстинктивно, как это было возможно в прежние времена, ни с помощью умозрительных теоретических построений, как это предлагала делать философия истории. Но все люди испытывают потребность «в таком ориентировании, чтобы действовать в общекультурной, политической и, возможно, даже совершенно приватной сфере».

В качестве альтернативы как спекулятивному философско-историческому, так и позитивистскому академическому подходу Вебер выдвигает собственное «динамическое» рассмотрение жизни и культуры. Оно должно способствовать тому, чтобы мы постигали все вещи по образу мира идей Платона в их неповторимой красоте и чистоте, с одной стороны, и при этом всё же ощущали, что они произрастают из самой жизни, — с другой. Оно должно «вознести перед нами Давида Микеланджело в его несравненной нежности, глубине и мощи, поставить его выше всех прочих подобных творений эпохи, — столь высоко, как ныне стоит над городом на площади Микеланджело его изображение, — и в то же время вполне отчётливо дать ощутить жизненные корни, питавшие в том числе и его рост». Иными словами, «ему надлежит воспринимать великое в его уникальности и при этом уметь поместить его в систему взаимосвязей жизни».

Новое научное направление Вебера предлагает именовать двояко — либо социологией истории, либо социологией культуры, сознавая при этом, что оно «включает в себя вопросы, поставленные прежней философией истории, только пытается решить их несколько иными, заимствованными, скорее, из позитивистской методологии, средствами, и в силу этого — коль скоро этому нет пока более подходящего названия, — делается в некотором роде социологией». Новая экзистенциальная социология своими скромными силами должна способствовать решению самых насущных вопросов жизни. При этом исследование и постижение «сознательно становятся на службу тому, в чём испытывает недостаток духовная жизнь, и в запутанном и непрозрачном окружающем мире пытаются помочь ориентироваться в самых обыденных „насущных вопросах“, имеющих, однако, несколько более глубокий характер». Если такая наука будет создана, то тогда, используя обретённые с её помощью средства, мы сможем «подняться в духовном отношении, как на крыльях, над этим потоком истории, наблюдать его от самых его истоков и во всех его проявлениях, осознать, какие силы в нём действуют, от каких условий он всякий раз зависел, продолжает зависеть и каким образом он на них реагирует».

Новому направлению социологии должно соответствовать стремление установить жизненные взаимосвязи в рамках исторической целостности и выяснить их всеобщий результат. «Мы сознательно придерживаемся идеи, — пишет Вебера, — что переживаемый нами образ есть то последнее, что доступно восприятию; что человеческое познание неизменно определяется явлением и подчинено ему. Путь истолкования может лишь эмпирически и интуитивно идти от явлений очевидных, лежащих на поверхности, к явлениям глубинным, от результирующих феноменов к первичным, от сложного образа к более простому. Это путь, каким следовал Гёте, изучая природу; мы ступили на него ради постижения истории». См.: [de.wikipedia.org/wiki/Goetheanismus Гётианство]

Как и для Шпенглера, для Вебера методы исторического познания подобны методам художественного мышления и являются полной противоположностью методам физики и математики. Насущные задачи социологии культуры «аналогичны тем, какие в своё время ставил перед собою Гёте в отношении образов природы. Она стремится разрушить ограничения, которые содержит в себе система Линнея, рамки только фактического и как бы разложенного по отдельным отсекам бытия бесконечного мира исторических явлений, уловить то неизъяснимое соединяющее начало, из которого он произрастает в его многоликости, проникнуть взглядом его субстанцию, покуда она находится в некотором роде в жидком состоянии и тем самым обнаруживает свои взаимосвязи, на этой основе уяснить условия, определяющие различные способы её кристаллизации, и в итоге получить в свои руки ключ к многообразию мира явлений, к формам его движения, периодам его расцвета и упадка». Подобно тому, как Гёте наблюдал развитие органического мира — строение и усложнение органических тел, происхождение геологических наслоений — так Шпенглер и вслед за ним Вебер приступают к рассмотрению живых форм истории.

Вебер находит в науках об органическом метод научного изучения, который оказывается применимым и для познания исторической действительности. Он полагает, что морфология истории (или морфология культуры) должна содержать учение о форме, об образовании и преобразовании исторических тел (примечательно, что Вебер называет их именно «телами», как бы стремясь подчеркнуть единство своего подхода с науками биологического цикла). Идея морфологии понимается при этом как непрерывно меняющееся внутреннее динамическое содержание, то есть как процесс постоянного видоизменения и взаимоперехода конкретных «исторических тел». Вебер является сторонником идеи метаморфоза, только применительно к миру истории, а не к органическому миру, как это было у Гёте. Выделение трёх сфер исторического процесса — общественного процесса, процесса цивилизации и движения культуры — как раз и является установлением структуры каждого конкретного «исторического тела», выделением того, что остаётся неизменным во всех своих модификациях.

Мысля не столько аналитически, сколько синтетически, Вебер ярко и зримо ощущает единство истории как в целом, так и в отдельных её проявлениях. Это — вечно изменчивое, вечно подвижное, в частностях неустойчивое равновесие. Внимание Вебера приковано к историческим феноменам в их возникновении и становлении, в их противоречивости, а не в завершённом и неподвижном виде.

Будучи противником «разорванного» способа рассмотрения истории, Вебер подчёркивает необходимость принципиально иного подхода — «представить её живой и в действии, идя от целого к частям». Его метод состоит в описании исторических явлений не как единичных, изолированных, не зависимых друг от друга, расчленённых рационализированной мыслью «фактов», а как становящихся, находящихся в процессе возникновения целостных феноменов. Вебер стремится нащупать закономерности, позволяющие овладеть единичными явлениями, изучая историю во всём охвате её проявлений и деятельности. Поэтому исторические и культурные явления обретают в его концепции характеристику не столько понятия, сколько цельного пластического образа. При этом используется также восходящий к методологии Гёте метод предметного созерцания. Познание представляет собой при этом не что иное, как процесс последовательного очищения полученного в результате созерцания образа.

Вебер не разрывает историю на сферы «внешних» явлений и их «внутреннего» скрытого смысла и не отрывает сущность от явления. «Внутреннее» в истории не есть нечто логическое, абстрактное, «бытие вообще», которое можно относительно просто выставить за «пределы мира», скорее это — живое и конкретное созерцаемое присутствие. Как и природа для Гёте, история для Вебера — это открытость тайны, не просто видимость сокрытого, но прозрачность сокровенного, открытая и открывающаяся лишь любящему взгляду.

Подчёркивая роль предметного созерцания в историческом познании, Вебер призывает напряжённо вглядываться в явления, давая им возможность самим обнаружить себя. Таким образом, теория социального познания Вебера состоит в требовании видения пластичной цельности исторического явления. Социолог истории и культуры в конце своего долгого пути исследования должен прийти не к отвлечённым и дискурсивным выводам, но к созерцанию объекта в его законченной ясности.

Внутренняя структура истории. Три сферы исторического процесса

В рамках своего культуросоциологического построения Вебер стремился, с одной стороны, ответить на вызов, брошенный традиционно-прогрессистскому пониманию истории Шпенглером, с другой — избежать его циклизма, состоящего в отрицании единства всемирной истории. Противостояние между линейностью и циклизмом преодолевается благодаря выделению в историческом процессе сферы цивилизации с присущим ей механизмом преемственности научно-технического прогресса и сферы культуры с её особым миром символов и смыслов исторического бытия.

Выделяя в историческом процессе три относительно самостоятельные сферы — общественный процесс (Gesellschaftsprozess), процесс цивилизации (Zivilisationsprozess) и движение культуры (Kulturbewegung) — Вебер отмечает, что в известной степени разделение между ними условно, поскольку в реальности они сплетены между собой каждый раз в уникальном сочетании, соединены друг с другом незримыми нитями и могут рассматриваться по отдельности друг от друга лишь в абстракции.

Сфера общественного процесса представляет собой своего рода социологическую реконструкцию исторического процесса. Она образуется самим социологом, когда тот «группирует в новую, адекватную его рассмотрению форму представления данный ему историком конкретно-индивидуализированный материал „материального“ развития различных исторических сфер» Социальный процесс — это сфера хозяйства, социальных отношений, политики и государства, в которых выражаются стремления и волевые силы человека. Экономические факторы здесь не отделяются от географических и биологических.

Общественный процесс исторических тел проходит различные стадии, следуя от простых к более сложным формам «жизненного синтеза». В ходе этого развития он «претерпевает полные перегруппировки общества, расширение и сужение своего горизонта, окостенение и распад общественных форм». И хотя процесс развития, протекающий внутри каждого «исторического тела», носит индивидуальный характер, в то же время, в нём можно обнаружить и некоторые общие черты. Так, вначале возникают примитивные начальные формы, затем им на смену приходят более развитые «родовые» формы, и, наконец, появляются типичные заключительные формы.

Социологи и социальные мыслители привыкли видеть в историческом теле две обширные области: с одной стороны, область основанного прежде всего «на природных влечениях и волениях» материального общественного процесса, с другой — духовно-культурную сферу. Однако более внимательное рассмотрение позволяет обнаружить, что внутри собственно духовно-культурной сферы существует ещё так называемая «духовно-промежуточная область», пребывающая «в значительно более тесной и отчётливо познаваемой связи» с образом и течением общественного процесса, нежели явления культуры, возникновение религии, системы идей, периоды искусства и т. д. Духовно-культурная сфера, традиционно понимаемая как нечто единое, в действительности включает в себя две принципиально отличающиеся друг от друга сферы исторического развития.

Второй сферой исторического процесса является процесс цивилизации. Для всех больших исторических тел (китайского, индийского, античного, западного и т. д.) характерно неуклонное развитие сознания, подчиняющееся практически одному и тому же закону. Сознание развивается от примитивных стадий, близких сегодняшним первобытным и полукультурным народам, через преодоление тотемных, а затем и мифических представлений ко всё большему рефлексированию бытия и построению рационализированной системы понимания мира. При этом интеллектуальную «проработку» проходят не только внешние переживания человека, но и его собственное Я — эмоции, влечения и интеллектуальные представления. Развитие индивидуального сознания приводит, в свою очередь, на общественном уровне к интеллектуальному формированию «практически-полезного научного космоса, опыта и знания жизни», который, материализуясь и конкретизируясь, трансформируется из практической системы знания в нечто совершенно реальное.

Через все исторические тела неизбежно и неуклонно проходит процесс рационализации, обладающий собственными законами развития и условиями стагнации. Этот процесс представляет собой нечто совсем иное, чем процесс возникновения религий, систем идей, художественных произведений и культур. Процесс интеллектуализации и рационализации складывается из трёх частей: 1) «внутреннего интеллектуального освещения» (то есть образования интеллектуально сформированного образа мира и Я), 2) «интеллектуального формирования знания» (то есть космоса практически интеллектуального знания) и 3) «интеллектуализированного внешнего опосредующего аппарата» (то есть космоса интеллектуально сформированного опосредующего аппарата господства над существованием). Несмотря на то, что в различных исторических телах процесс цивилизации может достигать различного уровня и придавать создаваемому им образу мира существенно отличающиеся друг от друга формы выражения, всё же он шаг за шагом строит в каждом историческом теле космос познания. Его образование, приведённое в движение в одном направлении, идёт логически закономерно дальше, подобно тому, как строительство здания подчинено законам некоей имманентной каузальности.

Всё, что выявляется в процессе развития цивилизации, всегда не «создаётся», а «открывается», то есть в известном смысле предсуществует и по мере развития этого космоса познания лишь втягивается в сферу сознательного человеческого существования. Сказанное относится как к знанию в его теоретическом и практическом аспектах, так и к техническому аппарату существования. «Законы евклидовой геометрии „существовали“, прежде чем они были открыты, — иначе ведь они и не могли бы быть открыты; также и коперниканские формулы движения мира, и a priori Канта, поскольку все они „правильно“ открыты и формулированы. Совершенно так же — паровая машина, телефон, телеграф, топор, лопата, бумажные деньги и вообще все имеющиеся средства, методы и принципы господства над природой и существованием; всё это — „предметы“ практически интеллектуального космоса нашего существования; всё, чем мы уже обладаем, и всё, что мы ещё обретём, в своей сущности имеется, „предсуществует“, прежде чем нам удаётся ввести его в сознательную сферу нашего существования и заставить нам служить».

В силу своей общезначимости и универсальности предметы мира цивилизации, как только они открываются в каком-либо историческом теле и вводятся в сознательное существование, посредством волнового движения распространяются по всему миру и находят применение во всех других исторических телах и, таким образом, становятся общечеловеческим достоянием (естественно, при условии, что общественный процесс в этих телах уже достиг достаточно высокого уровня, а психическое просветление сознания настолько развито, что способно «увидеть» их).

На основании того факта, что феноменология реализации и развития космоса цивилизации в принципе едина для различных исторических тел, В. делает вывод о том, что по развитию своей цивилизации они полностью соотнесены друг с другом и как будто по установленному плану работают над выявлением чего-то единого.

«При таком рассмотрении весь исторический процесс во всех своих частях является, собственно говоря, только процессом единого выявления космоса цивилизации человечества, которое происходит со своеобразными связанными с судьбой различных исторических тел перерывами, этапами и разломами. Древняя переднеазиатско-египетская, античная, арабская, сегодняшняя западноевропейская историческая сфера и находящаяся в более слабой связи с ними китайская и индийская, — все они, сколь они ни отличаются друг от друга по своему историческому процессу, своему общественному развитию и движению их культуры, являются в таком рассмотрении только членами, в известном смысле только вспомогательными факторами замкнутого, проходящего через всю историю в логическом строении ступеней выявления космоса цивилизации, сегодня общего для всего человечества».

Для развития цивилизации в принципе неважно, если однажды возникшие определённые знания и сделанные открытия вследствие исторических случайностей оказываются утраченными. Так, к примеру, знание коперниканского образа мира уже было известно в греко-римской древности, затем как бы дремало в ходе истории, и было вновь самостоятельно открыто Западом лишь в XVI веке. Подобно этому не имеет большого значения, если какие-либо средства технической цивилизации остаются невостребованными до тех пор, пока они не открываются вновь в другом месте и в другое время и внезапно приобретают огромное значение и универсальное практическое применение. И, наконец, для сущности процесса цивилизации неважно, что его основа, развитие сознания в различных исторических телах на начальной стадии их «истории» «каждый раз отбрасывается назад и должно в известной степени начаться сначала, в какой-либо сравнительно примитивной по уровню своего развития части света».

Возникновение космоса цивилизации связано с необходимостью борьбы человеческого рода за своё выживание, а общеобязательность достижений цивилизации для всего человечества связана с примерно сходными условиями существования людей во всех частях земного шара. "Так как борьба за существование в своих основных элементах по своей природе одинакова для всех людей, где бы они ни жили, то само собой разумеется, что и эти категории созерцания, внутренний духовный инструментарий этой борьбы, для всех одинаков и что выявленный им «образ», космос цивилизации, должен быть общим для всех, то есть обладать общезначимостью и необходимостью. Тем самым его кажущееся удивительным предсуществование теряет свою странность: оно — следствие повсюду аналогично разработанных основополагающих категорий созерцания. А он сам не что иное, как медленно построенный и освещённый ими, ими и посредством них созданная «картина мира».

Процесс цивилизации — самое действенное средство человечества в борьбе за существование. Благодаря интеллектуализации своих переживаний, человечество расширяет свои естественные способности и достигает господства над природой. Космос цивилизации есть не что иное как «целесообразная и полезная промежуточная область», конкретизация мира понятий и представлений, которая создана как будто для того, «чтобы, осветив интеллектуально природу, мир и Я, господствовать над ними духовно, а затем и практически». Его пределы определяются границами, в которых действуют целесообразность и полезность.

Таким образом, сущностью процесса цивилизации является область «целесообразно и полезно освещённого и целесообразно и полезно сформированного существования».

Совершенным антиподом сферы цивилизации является движение культуры. Её развитие не имеет с целесообразностью и полезностью ничего общего.

То, что воздействует на существование в религиях и системах идей, отражается в художественных произведениях и образах, проистекает из душевности — из области совершенно иных категорий и созерцаний. Культура — это выражение, «воление» души, которая совершенно не интересуется целесообразностью и полезностью, но стремится к такому проникновению в материал жизни, которое могло бы дать некоторое отображение её самой и посредством этого отображения помогло бы душе достигнуть «освобождения». Поэтому культура есть стремление различных исторических тел к освобождению, её попытка обрести выражение, образ, форму своей сущности. Если общественный процесс даёт материальную основу для развития различных исторических тел, а процесс цивилизации предоставляет ему технические средства для построения той или иной полезной формы существования, то для движения культуры всё это — лишь субстанция, материал, подлежащий душевной переработке для придания ему соответствующей формы. Поэтому возможно определение культуры как «формы выражения и спасения душевного в материально и духовно данной субстанции бытия».

Культурная сфера не создаёт космоса общезначимых и необходимых предметов. Она прочно «впаяна» в то историческое тело, в котором возникает, и потому небезразлична к нюансам его функционирования и деталям его строения. Если процесс цивилизации создаёт «новые внешние жизненные синтезы в согласованности с естественными силами общественного процесса», то периоды продуктивности культуры — это «всегда результат нового синтеза элементов жизни».

В противоположность сфере цивилизации культура — не объективный космос, но душевная рядоположность символов. Подобным самостоятельным миром символов, обладающим собственным «руническим письмом», являются все великие «миры культуры» — китайский, индийский, египетский, вавилонский, античный, арабский, западноевропейский и др. Каждая историческая попытка распространения определённых содержаний одной культуры на другие культуры всегда приводит к возникновению совершенно иных, непохожих на исходные, культурных феноменов. «Совершенно невозможно перенести индийскую метафизику в её подлинном выражении, её веру в перевоплощение душ и её стремление освободиться от индивидуальной сущности в западное или какое-нибудь другое историческое тело… Все эманации культуры, религии, системы идей, художественные произведения, в полной противоположности открытиям цивилизации замкнуты по содержанию своей истины в исторические тела и во время, в которое они возникли. Перенесение их в другие исторические тела и другое время, всегда только перенесение их выражения и ценности душевного освобождения, перенесение ценности, которая ведёт к так называемым „распространениям“. Однако оно не имеет ничего общего с логически-каузальным распространением открытых частей универсального космоса цивилизации».

Эволюционистская социология всегда имела склонность идентифицировать смысл истории либо с цивилизацией, либо с социальным прогрессом, игнорируя тем самым собственно культурную сторону исторической жизни. В действительности же культура представляет собой «внутреннюю душевно-духовную структуру исторического тела», специфическим образом выражающую «жизненную субстанцию» последнего. Культура — «душа» исторического тела, формирующая и одухотворяющая «материю» цивилизационных и социальных процессов, протекающих в нём. «Душевно-духовное» автономно относительно «объективных» сфер жизни исторического тела. Оно способно оценивающе относиться к последним, принимать или отвергать их, приближаться к ним или дистанцироваться от них.

Итогом культурного оформления бытия всегда, даже в случае интенсивного диалога с традицией, выступает нечто новое. Культурный процесс столь же необратим и уникален, как необратимы и уникальны цивилизация и история социальной организации. И в то же время, фазы культурного движения не находятся, подобно фазам процесса цивилизации, в отношении взаимоследования и взаимопреемственности. «Все эманации культуры — всегда „творения“. Они несут на себе знак каждого творения, имеют характер „исключительности“ и „однократности“, в отличие от всего, выявляемого процессом цивилизации, которое всегда носит характер „открытий“ и тем самым общезначимости и необходимости, выявления чего-то уже имеющегося». Всё культурное — спонтанно и непредсказуемо. Можно проследить тенденции развития процесса цивилизации. Можно нечто предвидеть относительно будущих форм социальной структуры. Однако нельзя научно предвидеть ни саму эту культурную продуктивность, ни конкретные виды культурного оформления бытия.

В соответствии с принципом имманентности, который, по мнению Вебера, единственно приложим к сфере культуры, искусство, литература, музыка, религия и философия являются автономными сферами истории, движение которых история культуры старается объяснить из них самих.

Принципиально важным является вопрос о специфике взаимосвязи между всеобщими формами технологической и социальной эволюции и идеями, духовными течениями, формами художественного созерцания, религиозными верованиями, иначе говоря, между социально-телесной и духовной сторонами исторического процесса. Движение культуры как бы следует за социально-телесной и цивилизационной сторонами исторического процесса, стремясь «душевно овладеть» возникшим в данное время историческим содержанием. Однако при этом имеет место не только прямое воздействие общественного процесса и процесса цивилизации на культуру, но и обратное воздействие культуры на материальный и цивилизационный синтез жизненных элементов.

Познание уникальности тех или иных исторических явлений, рассматриваемых каждый раз как неповторимое сочетание социальных, цивилизационных и культурных связей, становится методологически возможным за счёт введения понятия констелляции. Последняя представляет собой уникальное сочетание трёх факторов исторического процесса в рамках ограниченного «пространства-времени» (впоследствии М. М. Бахтин назовёт его «хронотопом»).

Понятию констелляции, истоки которого восходят к неокантианской мыслительной традиции и, в частности, к Риккерту, Вебер придал несколько иное содержание. Если Риккерт, а также находившийся под его влиянием М. Вебер делали акцент на неповторимой «индивидуальности» каждого исторического образования, то Вебер указал на его «телесность», то есть на онтологическое содержание самобытного исторического факта, существующего самостоятельно и независимо от неокантианской гносеологической процедуры «отнесения к ценности».

Таким образом, по Веберу, историческое развитие не может быть представлено в виде некоего универсально-рационального процесса. История — это не процесс развития обществ по единым законам от «низшего» к «высшему», а скорее — процесс сосуществования и взаимного следования «исторических тел» (цивилизаций, государств, этносов), имеющих свои собственные социальные «одежды» (формы социальной организации) и свои «души» (культурные ценности, воплощённые в их философских и художественных достижениях, религиях, нравах и т. д.).

Поскольку между сферами общественного процесса, цивилизации и культуры не существует однозначной жёсткой связи и в каждом историческом теле сочетание этих факторов в принципе уникально, то задача социологии культуры заключается не в предвидении (прогнозировании) динамики культурного процесса (которое, в сущности, и не представляется возможным), а в уяснении «внутренней структуры» эмпирически наблюдаемых явлений истории.

«Задача социологического исследования, — пишет Вебер, — выявить типы таким образом сломленного или замкнутого чувства жизни и их стремление выразить себя в различных формах и условиях, установить их связь с материально или духовно созданным новым синтезом жизненных элементов и объяснить, исходя из этого, не только большие периоды продуктивности культуры, её повторение и её сущность и положение в ней великих людей, но и выход на первый план различных сторон выражения культуры, последовательность и смену её формальных принципов, объяснить или, выражая это более осторожно и скромно, истолковать всё это».

Таким образом, задача социологии культуры формулируется в виде рассмотрения трёх пластов общего исторического процесса «в их собственной динамике и в контексте той или иной исторической ситуации, а также в определении характера их взаимосвязей друг с другом». Поэтому каждый из традиционных подходов к социальному познанию — как каузальный, так и имманентный — полагается не универсальным, всеобъемлющим, а инструментальным, то есть имеющим свои границы. Каузальный подход, представленный в эволюционистской философии истории и социологии, демонстрирует свою плодотворность при исследовании процессов социализации и цивилизации человечества, имманентный же подход — при исследовании в области истории культуры (искусство, литература, музыка, религия, философия). Если для предметов процесса цивилизации с его общезначимостью и необходимостью, можно использовать «интеллектуальные» понятия и представления, то к предметам культуры в их исключительности и неповторимости следует подходить "только с помощью «исторического» образования понятий, с понятиями и представлениями «неповторимой сущности».

Внешняя структура истории

Учение В. о внешней структуре истории основывается на исторически меняющемся взаимоотношении «человек — Земля». Именно это взаимоотношение и создаёт конкретное взаимопроникновение внешнего и внутреннего образа истории и придаёт ей «великую, замкнутую в себе периодизацию». В. считает, что к середине XX века внутренняя структура истории вступила в столь разительное противоречие с её внешней структурой и поэтому нам «надлежит проститься с предшествующей историей».

С тех пор как человечество стало историческим, оно прошло три этапа, совершенно различных по таким характеристикам как взаимоотношение между человеком и Землёй, тенденции социальной структуры и политики, процесс прояснения сознания, мысленное и техническое постижение существования. Эти периоды различаются как по своей длительности, так по географическому распространению и общему характеру исторического процесса.

В первый, «почти статичный» период (примерно от 4000 г. до н. э. до 1500—1600 г. н. э.) внутренне и внешне связанная история географически ограничивалась Евразией. Этот период характеризуется процессом постоянных переселений народов, которые движутся от северных равнин Евразии через её огромную зону горных хребтов и высокогорных долин к плодородным областям Средиземноморья и доходят до долины Хуанхэ. Последствиями переселений народов были, во-первых, создание на территории Евразии областей древней высокой культуры, а, во-вторых, оплодотворение переселенцами высоких культур Индии, Китая, а впоследствии и Японии, существовавших к востоку от Гиндукуша. В это время на Западе возникают новые высокие культуры (сначала Вавилон, Египет, Крит, Троя — Вебер именует их «первичными культурами»), затем с 1200 г. до н. э. — так называемые «вторичные культуры первой ступени» — персидская, иудейская, греческая, римская и далее с 600 до 800 г. н. э. — «вторичные культуры второй ступени» — страны ислама, Россия и Западная Европа.

Первый исторический период разделяется на два субпериода, обладающих различными «душевно-духовными позициями». Первый из них — так называемый хтонический субпериод — датируется приблизительно 4000—1200 г. до н. э., второй продолжался с 1200 г. до н. э. до 1500—1600 гг.

В первый субпериод душевная позиция народов, занятых сельским хозяйством, настолько «пробивается» через слой скотоводов, что в значительной степени магически фиксирует социальную структуру и общее существование исторических образований. Во второй субпериод вторгшиеся кочевники, сохраняя душевно полностью или частично свои хтонические взгляды, во всех больших исторических телах приступают к рассмотрению вопроса о смысле существования. В результате повсюду возникают существующие ещё поныне трансцендентальные универсальные религии, философии или жизненные установки. Это даосизм и конфуцианство в Китае, брахманизм и буддизм в Индии, зороастризм в Малой Азии, пророческий иудаизм в Израиле и трагическое и философское толкование бытия в Древней Греции. На этом этапе к западу от Гиндукуша распространяются западное и восточное христианство и ислам. Если в первый субпериод преобладает магическое осмысление бытия, то во второй мифологическое и интеллектуальное постижение бытия уже сосуществуют друг с другом.

Во второй субпериод вследствие набегов кочевых народов государственные образования на Востоке и на Западе стали развиваться принципиально различным образом. На Востоке, в Индии и Китае они были преобразованы в «подлинные крупные организации», которые хотя иногда и стремились к экспансии, но в целом оставались покоящимися в себе. В то же время к западу от Гиндукуша с приходом кочевых племён возникает «история» в современном смысле слова, понимаемая как «обособление государств, империй и сфер культуры, которые в чуждом друг другу бытии сменяли друг друга посредством захватов, подчинений и разрушений». На протяжении трёх тысячелетий, с 1200 г. до н. э. примерно до начала XIX века, находясь в постоянном соперничестве и в то же время занимаясь обменом и оказывая плодотворное влияние друг на друга, государства западного мира стремились к установлению всеохватывающих империй.

До конца первой эпохи для неё остаётся характерным приспособление к природе, которую оставляли такой, какова она есть, господствуя над ней только при помощи ручных орудий и приручения животных. Всё это время развитие технических средств цивилизации характеризуется состоянием стагнации. Завершается первый период истории около 1500—1600 гг., в эпоху Реформации.

Во второй период истории (1500—1600 — начало 1900-х гг.) в недрах западноевропейской цивилизации происходит кардинальное изменение взаимоотношения между человеком и Землёй, когда вместо приспособления к Земле и миру или ухода от мира утверждается тенденция господства над ними. Этот период также разделяется на два субпериода: «время освоения, объединения Земли» и «время насыщения», когда «все условия начинают противодействовать продолжению проводившихся до той поры тенденций открытия».

«Время освоения» включает в себя возникновение современной эмпирической науки, развитие которой уже к 1760 г. приводит к стремительному перевороту в технике. В социально-структурном и политическом отношении речь идёт о развитии современного капитализма, который поддерживается возникшим после 1500 г. «рационализированным, современным, свободным от всяких оков, обладающим полной властью государством».

Развитие техники приводит к империалистическому и торговому господству над вновь открытыми областями и в рамках уже мировой экономики набрасывает на всю Землю сеть товарного обмена. В это время вследствие сначала незначительной, но затем постоянно растущей эмиграции из Европы возникают и формируются новые внеевропейские западные исторические тела. В душевно-духовном, то есть в культурном смысле этот субпериод характеризуется попытками решить вопрос о смысле бытия уже не на основе магических и мифологических верований, а на основе идеи установления господства над окружающим миром. Применительно к отдельному человеку этот вопрос ставится в смысле его включения в конкретное общество.

Как следствие смены ориентации с потусторонней на посюстороннюю интерпретацию бытия в конце XVIII в. вслед за трансцендентальными религиями прошлого возникают три социальные религии. Их источником является идея Руссо о естественном существовании человека, которое, «основываясь на свободе и равенстве людей, требует для всех самоопределения». Социальные религии постепенно вытесняют трансцендентальные религии и занимают их место.

В качестве социальных религий выделяются: 1) демократический капитализм, 2) демократический социализм и 3) советский коммунизм. Первая из них, получившая преимущественное распространение в Соединённых Штатах, представляет собой религию «свободы и равенства шансов». Её особенность состоит в признании фактического неравенства между людьми в современном капитализме как допустимого. В Европе представлен преимущественно другой вид социальной религии — «религия свободного демократического социализма того или иного оттенка». Она также рассматривает свободу как высшее благо, однако для достижения необходимого равновесия между свободой и равенством индивидов считает неизбежным преобразование капитализма. Наконец, третий вид социальной религии «ставит выше всего равенство, понимаемое как социальный эгалитаризм, а свободу отдаёт для этого во власть тоталитаризма, осуществляющего этот мнимый социальный эгалитаризм средствами террора».

К началу XIX века Земля оказалась завоёванной европейскими странами, а в самой Европе в качестве носителя завоеваний складывается система саморегулирующейся взаимной уравновешенности находящихся в ней государств (система европейского равновесия). Эта система была «единственным средством установить в некоторой степени мирное сосуществование экспансивных, государственно организованных военных и экономических сил, стремящихся к господству в Европе».

После 1880 г. наступает следующий субпериод второго периода истории — «время насыщения». Насыщенный капиталистическими и государственными властными тенденциями экспансии и указанными выше социальными религиями Запад достигает практически полного господства над объединённой им Землёй. В этот период складывается «совершенно новое отношение между человеком и Землёй и наметилось совершенно новое душевно-духовное и фактическое членение сил».

Явившееся следствием ограниченности размеров Земли, насыщение обрело особый характер вследствие стремительного прогресса науки и созданной на её основе техники. Благодаря новым средствам сообщения и коммуникации, техника менее чем за полвека превратила Землю в совершенно новую, «стремительно сжимающуюся» планету. Научно обоснованный технический прогресс благодаря улучшению гигиенических условий и резкому снижению детской смертности позволил заселить «уменьшившуюся» планету числом людей, которое стало удваиваться каждые 25-30 лет. В результате «уменьшения» размеров Земли, вызванного развитием средств коммуникации, с одной стороны, и стремительным ростом населения — с другой, возникла совершенно новая, ранее неизвестная форма существования человечества. В ней «место свободно связанных друг с другом, открытых для населения исторических образований заняли коммуникативно связанные организмы, которые стали ощущать себя как насыщенные, а на юге и востоке Азии даже как перенасыщенные людьми сосуды, начинающие замыкаться друг от друга». Вся история первой половины XX в. является примером нарастающего расхождения сфер цивилизации и культуры, постоянно увеличивающегося разрыва между условиями исторического существования и сознанием человечества, которое не желает признавать наступление совершенно новой исторической эпохи и пересматривать своё отношение к окружающему миру.

Первым событием всемирного масштаба, обнаружившим, что человечество вступило в качественно новый исторический период, стала Первая мировая война. В её ходе была разрушена хрупкая, но всё же предоставлявшая некоторый покой Европе и Земле в целом, система европейского равновесия. Кроме того, обнаружилось, что привычные для прошлых эпох силовые способы осуществления политических целей перестают приносить желаемый результат. Вовлекая в процесс взаимного истребления огромные массы людей, мировая война приобретает «теллурический характер». Она оказывается самоубийственной и непредсказуемой для всех, в том числе и для её инициаторов. Последовавшая за Первой мировой войной попытка объединения государств в организацию на основе нового, более широкого равновесия, вследствие ряда обстоятельств также потерпела неудачу. Следствием этого стала Вторая мировая война.

Она настолько убедительно продемонстрировала сущность глобального вооружённого конфликта как всеобщего самоубийства, что поставила вопрос о возникновении совершенно новой, никогда ранее не существовавшей мировой организации. Общий принцип этой организации должен состоять в отказе от прежних форм соперничества властей, несущих в себе войну как продолжение мирной политики, и в замене принципа свободной конкуренции в мировой политике принципом кооперации. Прежде чем приступать к решению какой-либо проблемы сегодняшнего существования, следует исходить из того факта, что возможность новой всепоглощающей войны, угрожающей всем людям Земли, навеки изменила облик нашей планеты.

Благодаря естественнонаучным открытиям и техническим преобразованиям последнего времени сегодня мы находимся уже не на милой, привычной, обширной и предоставляющей бесконечные пространства старой Земле, а на совершенно иной планете, странным образом соединяющей былую геометрическую широту, полноту и многосторонность с полностью изменяющими человеческое существование постоянными всеобщими контактами. Сегодня стало уже привычным «узнавать о каждом акте, каждом высказывании, где бы это ни происходило, почти сразу же, как будто это происходит в том же городе, едва ли не в том же помещении»

Внимание В. приковывает факт разрыва между всё более обнаруживающейся глубиной нашего непонимания сущности природы и в то же время усиливающейся властью над ней. Сегодня мы знаем, что доступные нашим органам чувств звуки, краски, миры сил и теплоты, а также шкала физического и химического воздействия — всего лишь небольшой фрагмент «необозримо многих, быстро действующих в космосе факторов, в излучении которых мы пребываем и которые мы используем, фрагмент лучей, волн, квантов, полей, преобразующихся в звуки, силы, лучи света, невидимых акустических и оптических призраков, проникающих и прозревающих каждое облако, каждую стену и доводящих до нас ранее неизвестные соответствия в космосе». Материя, некогда считавшаяся «прочной», оказывается на деле недоступной в своей сущности маскировкой энергии таинственных электрических, магнитных, радиоактивных и иных сущностей, на которые распался космос. Тело мира стало в известной степени прозрачным, практически изменяемым, превратившись в нечто вроде покрова, через который сквозит имманентно в нём находящееся трансцендентное.

В. уделяет серьёзное внимание проблемам народонаселения и экологии, по сути дела предвосхищая концепцию «пределов роста» представителей Римского клуба и проблематику современной глобалистики. При лавинообразном росте населения Земли, предсказывает Вебер, ресурсы планеты будут так же лавинообразно истощаться. Задолго до того, как пройдут сто лет, «возгорится страстная борьба за места, богатые ресурсами, и за плодородные земли, в ходе которой целые комплексы населения, сотни миллионов, будут радикально истреблены, чтобы хоть на время предоставить победителям возможность существования». Если человечество не откажется от ставшей на протяжении истории привычной эксплуатации Земли, перспективы такой борьбы за ресурсы ждёт его уже в ближайшем будущем. То, что человечество совершало до сих пор, есть, не что иное, как «необдуманная эксплуатация сил и сокровищ Земли, означающая продолжающееся уменьшение её потенциальных возможностей по отношению к растущему числу населения». Таким образом, перспективы, возникшие из нового отношения человека и земли, создают «поистине не конструированные, а вполне реальные рамки и основу нового мирового периода, в который мы вступаем».

Типы человека в истории

С рассмотренной выше исторической периодизацией коррелирует учение Вебера об исторически сменяющих друг друга антропологических типах. Вслед за Шелером Вебер определяет человека как существо, перед которым лежит чётко отделённый от его собственного существования предметный мир и как коррелят этого отграничения присутствует сознание собственного существования. Свободное от полной витальной зависимости и открытое миру существование означает, что человек является творческим существом, создающим условия для своей собственной жизни.

В ходе исторического развития формируются исторические типы человека, соответствующие крупным историческим эпохам. Первый тип — неандертальский человек, обитавший 200 — 35 тыс. лет назад. Это — простое агрессивное существо, занимавшееся собирательством, охотой и рыболовством и в своей повседневной жизни полностью зависимое от сил природы. Второй тип — человек, осознавший свою зависимость от природных сил и воли случая и намеренный насколько возможно от неё освободиться. Возникший около 100 тыс. лет назад, этот тип создал первые зачаточные формы экономической и социальной жизни (земледелие, охота, патриархальная социальная организация). Третий тип — человек, возникший после 4000 г. до н. э., создавший высокие культуры древности и современности, господствующий над окружающей природой и обстоятельствами собственной жизни. Применительно к европейской культуре «третий человек» — тип человека, «интегрированный в свободе и человечности», возникший в античной культуре и существующий и поныне в развитых странах Запада. Дальнейшая судьба «третьего человека» складывалась под воздействием противоборства двух факторов — постоянного нарастания осознания собственной свободы, с одной стороны, и социальных институтов, которые оказывали подавляющее и даже разрушительное влияние на отдельного индивида, — с другой. Четвёртый человек, по Веберу, есть тип человека — представителя социальной религии равенства (коммунизма). С антропологической точки зрения он представляет собой дезинтеграцию природных задатков гуманности и свободы.

Судьба человечества сегодня и завтра зависит от решения вопроса о том, останется ли Земля обителью человека, интегрированного в свободе и гуманности («третьего человека»), либо станет местом пребывания несвободных, находящихся под властью террора людей, созданного социальным фанатизмом религии мнимого социального равенства («четвёртый человек»). Борьба идей и ценностей плюрализма и персонализма, идеологии политической демократии и правового государства с идеологией тоталитаризма — вот что, по мнению Вебера, будет определять смысл исторического процесса в ближайшем будущем.

Концепция «трагического в истории»

В годы нацистской диктатуры В. разрабатывает концепцию «трагического в истории». Социология трагедии стала его ответом на исторические события, попыткой отстоять либерально-гуманистические ценности европейской культуры перед лицом «духа эпохи».

В своей трактовке гения как воплощения исторической всеобщности в уникальном личностном облике В. близок Шопенгауэру, Ницше и швейцарскому историку культуры Я. Буркхардту. Основной способностью гения объявляется идеация (Ideeierung), состоящая в способности проникать в самую суть бытия, доходить до его вечных, вневременных предельных оснований. Специфика гения связана с его неизбежно «двойным» существованием, с его «распростёртостью» между иррациональным миром имманентной трансценденции и исторической реальностью. Если сама история складывается анонимно и коллективно, то гений, посредством идеации исторически данного, придаёт конкретной эпохе и культуре общечеловеческий исторический смысл. Он раскрывает ей глаза на собственную суть, преодолевает иррациональную анонимность её бытия.

Гении действуют исключительно в сфере культуры, в сфере цивилизации же действуют «открыватели» и «изобретатели». Античный первооткрыватель гелиоцентрической картины мира Аристарх, открыватель Нового Света Колумб и завоеватель Чингиз-хан — великие люди, однако вовсе не гении. Масштаб, величие и значение личности раскрываются лишь там, где она оказывается причастной к «внутренним истинам» культуры, а не увеличивает число «правил» цивилизации. Гений обязательно творит культуру. Благодаря идеации он выделяет принципы, лежащие в основе жизни, и борется за их воплощение.

К числу гениев В. причисляет «великих учредителей мировых религий», «пророков», «реформаторов», «пророчествующих философов», «государственных мужей» и «художников». Отличительная черта гения состоит в том, что он действует в эпоху «разбитости и опасности», проникая в суть бытия «сквозь щели и царапины». Гений осознаёт свою особую историческую задачу и ищет её решения в условиях исторического кризиса. Он призывается к своей культурной миссии в эпоху великих социальных потрясений и переломов, когда «всё ставится под вопрос».

Особое внимание В. приковывает историческая эпоха, связанная с деятельностью Лао Цзы и Конфуция в Китае, Будды в Индии и Сократа в Греции (период от 600 до 400 г. до н. э.). Великие духовно-политические деятели и пророки появились именно в этом коротком временном интервале, когда в ступенчатой структуре истории возникла необходимость культурно-исторической рефлексии и осознания смысла бытия. В последующие эпохи выдвинутые ими идеи лишь развивались и углублялись, но не более того. В., как и Ясперс именует этот исторический период «осевым временем» (Achsenzeit) человечества.

Между восточным и западным типом гения существует принципиальное различие. Рассматривая бытие как страдание, гении Востока ищут освобождение от личного, индивидуального. Западные гении как представители индивидуалистического начала связывают постижение смысла жизни с индивидуальной деятельностью. Гении Востока выполняют свою культурную миссию, становясь как бы сосудами для послания свыше, а гении Запада представляются нам исполнителями собственной миссии. Анализируя первые значительные результаты развития этического отношения человека к миру, Вебер выделяет в них три связанных между собой типа жизненных установок. Они различаются между собой в зависимости от характера ответов на «последние вопросы» человеческого существования в мире и делятся на «собственно трагическую», «спекулятивную» (медиативно-философскую) и «профетическую».

В районах древних восточных цивилизаций, в отличие от западной цивилизации, волны великого "духовного пробуждения после 1200 г. «растеклись главным образом по „медиативно-философским“, „профетическим“ и „спекулятивно-космологическим“ каналам, исключающим трагическое миропонимание. Лишь в античной Греции трагическая установка отношения к миру и её воплощение в трагедии как культовом действии приобрели характер особой, по-своему завершённой интерпретации бытия. Всего менее столетия трагедия была центром душевной жизни. Однако этого времени оказалось достаточно для того, чтобы достигнуть такого состояния полноты, широты и глубины раскрытия человека, которая и сегодня „наряду со спекулятивно-философским и пророчески-религиозным постижением бытия является основополагающей для западного мира“.

Суть специфической „метафизики трагического“, подобно философской медитации или религиозному пророчеству, состоит в „трансцендировании этого мира“. Однако характер истины, открывающейся в итоге трансцендирования мира, в трагедии существенно отличается от характера истины философской или религиозной.

Первым образцом трагического знания является миф, показывающий зависимость человеческой судьбы от сплетения действий божественных и демонических сил, враждебных человеку и угрожающих его существованию. Хотя трагический герой ощущает неразрешимость „последних вопросов“, бессилие человеческих замыслов и дел перед грозными силами судьбы, в то же время признание им страдания и смерти как неизбежного не равнозначно слепой покорности. Атмосфера трагедии — это „страдание и ещё раз страдание“. Ужасы составляют здесь повседневное окружение героя. Благодаря этому герой и становится воплощением подлинно человеческого. Судьба трагического героя ставит вопрос о „человеческом вообще“, не давая в то же время оснований для каких-либо логически однозначных ответов, скрывая последние за образами и символами. Трагедия „очищает“, а это значит, что трагическое знание отнюдь не является принципиальным пессимизмом.

Именно в античной трагедии находятся истоки жизненных установок, столь характерные для последующего европейского культурного развития — „рефлектирующего, расколотого, полного напряжения… как бы собравшего в своей душе все противоречия мира“. Для него характерны не только плюрализм индивидуальных судеб и жизненных установок, но и их напряжённое противостояние, порождённое осознанием неразрешимости глубинных противоречий бытия. Здесь больше проблем и вопросов, чем ответов.

Исходя их представления о том, что основным типом миропонимания западноевропейской культуры является именно трагический тип, В. утверждает, что только художественному (а не политическому, религиозному и т. д.) гению удалось выразить „собственную сущность Европы“, которая заключалась в „стремящейся дойти до оснований, знающей о неразрешимой экзистенциальной противоречивости бытия проблематике“. Особенность художественного гения состоит в том, что именно он в состоянии познать всю полноту и ужас бытия, а потому и сущность человеческой жизни в той мере и в той форме, которые недоступны религиозному пророчеству и философии. Благодаря этому европейские художественные гении сумели полнее всего сформировать европейскую концепцию человека.

Образцами подлинных художественных гениев для В. являются, в первую очередь, Данте, Микеланджело, Шекспир, Гёте и великие композиторы XVIIIXIX вв. Каждый из них осуществлял свою исторически ограниченную миссию и вносил свой особый вклад в безбрежный поток истории. Каждый оставил свой след в истории не вследствие разнообразия личных дарований, но благодаря тому, что в совершенной художественной форме раскрывал те или иные стороны человеческой деятельности: Данте — мир человеческих чувств и страстей, Микеланджело — титанизм человеческих деяний, Шекспир — конфликт миропорядка и человека, Гёте — фундаментальные духовные основы человеческого бытия. Все они выполняли некую имманентную миру миссию, а результаты их деятельности, как бы врастая друг в друга, как раз и создали новую европейскую культуру.

Учение об имманентной трансценденции

В поздних работах В. развёртывает впервые появившееся в книге „Трагическое и история“ (1943) представление об имманентной трансценденции в последовательную концепцию.

Обращение к сфере трансцендентного представляется Веберу единственным действенным средством на пути преодоления нигилизма, состоящего в утрате веры в важность и необходимость духовных идеалов. Нигилистичным здесь оказывается всё общество, добивающееся роста жизненных удобств за счёт забвения душевно-духовных сторон бытия (ср. с представлениями об „одномерном обществе“ и „одномерном человеке“ у Маркузе). Новая „кристаллизация человека“ возможна лишь под влиянием внутренних импульсов каждого конкретного человека на путях обращения к слою непосредственной трансценденции. Последняя понимается не как противопоставленный эмпирическому опыту и доступный в умозрении сверхчувственный „подлинный мир“, но как нечто непосредственно воспринимаемое и в то же время абсолютное и не зависящее от пространства и времени.

Имманентная трансценденция доступна познанию „как сила и как действенно связанная с существованием“, она участвует в построении этого существования и представляет собой одно целое с ним, поскольку „одновременно есть в нём и вне его“. Существование спонтанных динамических трансцендентных сил, пронизывающих всю реальность и обладающих значительной мощью, обнаруживается на путях не логической дедукции, а непосредственного постижения. То, что называют духом, в этом понимании оказывается лишь особой формой выражения пронизывающей всё существование спонтанности. Сущность этих сил остаётся неизвестной и логически непостижимой.

Опираясь на идеи Бергсона, В. указывает, что современное состояние теории познания допускает как возможность постижения непосредственной трансцендентности, так и „сплетённость“ человека с ней. В. выделяет несколько слоёв присутствия имманентно-трансцендентного в мире:

  1. имманентно-трансцендентное в неживом;
  2. имманентно-трансцендентное в живом („биологическая трансцендентность“)
  3. „непосредственная душевно-духовная трансцендентность“, встречающаяся у высших видов животных и у человека.

Слои как биологической, так и духовно-душевной сущности пребывают „надсубъектно и за совокупностью условий материи“. Они используют в каждом субъекте материю лишь в качестве „аппаратуры“, упорядочивая тем самым многообразные „силы“, формирующие субъекта, вид и жизнь вообще. Таким образом, материя выступает в данном случае лишь в качестве своеобразного материала, пластичной формы, в которой трансцендентные силы проявляют себя.

Непосредственная душевно-духовная трансцендентность отличается от обычной биологической трансцендентности тем, что, представая перед человеком во внутреннем опыте или во внешнем явлении, она требует его согласия или несогласия, „Да“ или „Нет“. Таким образом, уже на онтологическом уровне все люди оказываются связанными с силами имманентной трансцендентности, не теряя при этом своей спонтанной свободы и свободного решения. Существуют позитивные и негативные трансцендентные силы. Первые универсализируют нас и освобождают, вторые — сужают и изолируют нас от других людей, пробуждая наши задатки к насилию, ненависти и разрушению. Благодаря контакту с силами непосредственной трансцендентности человек получает возможность осуществлять свою внутреннюю трансформацию.

Погружаясь в глубины трансцендентного слоя реальности, человек „никогда не ощущает себя одиноким, изолированным субъектом“. Он одновременно и свободен, и является частью целостности, связывающей его с другими людьми. Никакие демократические процедуры не могут заменить человеку опыт активизирующего постижения непосредственно трансцендентного и усвоения посредством него понятий свободы и человечности в их абсолютном значении. Обращая свой взор к интеллектуалам, Вебер полагает, что именно они должны способствовать началу возвращения к постижению человечности, восстановлению в памяти „активизирующего постижения трансцендентности, которое как таковое большей частью не ощущается, хотя всегда окружает нас; оно — подлинное постижение трансцендентности и при правильном видении и понимании открывает путь к освобождающему силы инициативы соединения нынешнего негативизма с позитивным видением“. Новое, базирующееся на непосредственно трансцендентном, постижение действительности должно открыть перед утратившим традиционную веру в трансцендентные ценности современным человеком широкий и воодушевляющий горизонт.

Сочинения

  • О теории размещении промышленности. Т. 1. Чистая теория размещения (1909) — („Über den Standort der Industrie. Bd. 1: Reine Theorie des Standorts“). Рус. пер. (1926), англ. пер. (1929).
  • Чиновник (1910) — („Der Beamte“)
  • Религия и культура (1912) — („Religion und Kultur“)
  • Социологическое понятие культуры (1913) — („Der soziologische Kulturbegriff“)
  • Принципиальные замечания к социологии культуры. Общественный процесс, процесс цивилизации и движение культуры (1920) — („Prinzipielles zur Kultursoziologie. (Gesellschaftsprozess, Zivilisationsprozess und Kulturbewegung)“)
  • „Der Not der geistigen Arbeiter“ (1923)
  • Германия и кризис европейской культуры (1924) — („Deutschland und die europäische Kulturkrise“)
  • Кризис современной государственной мысли в Европе (1925) — („Die Krise des modernen Staatsgedankens in Europa“)
  • Идеи к проблемам социологии государства и культуры (1927) — („Ideen zur Staats- und Kultursoziologie“)
  • Конец демократии?.. (1931) — („Das Ende der Demokratie?..“»)
  • История культуры как социология культуры (1935) — («Kulturgeschichte als Kultursoziologie»)
  • Трагическое и история (1943) — («Das Tragische und die Geschichte»)
  • Прощание с прежней историей. Преодоление нигилизма? (1946) — («Abschied von der bisherigen Geschichte. Überwindung des Nihilismus?»)
  • Принципы социологии истории и культуры (1951) — «Prinzipien der Geschichts- und Kultursoziologie»
  • Третий или четвёртый человек. О смысле исторического существования (1953) — («Der dritte oder vierte Mensch. Vom Sinn des geschichtlichen Daseins»)
  • Введение в социологию (1955) — «Einführung in die Soziologie»
  • «Über die moderne Kultur und ihr Publikum» (1955)
  • Haben wir Deutschen nach 1945 versagt? (Politische Schriften. Ein Lesebuch. Ausgewält und eingeleitet von Christa Dericum) (1979)
  • Полное собрание сочинений в 10 томах (19972003) — «Alfred Weber: Gesamtausgabe in 10 Bänden». Metropolis-Verlag, Marburg. ISBN 3-89518-100-5. См.: www.metropolis-verlag.de/cgi-local/katalog.cgi?id=100
  • Избранное: Кризис европейской культуры. — СПб.: Университетская книга, 1998. — 565 с — (Книга света). ISBN 5-7914-0032-2, ISBN 5-7914-0023-3 (Книга света). [filosof.historic.ru/books/item/f00/s00/z0000307/] [old.russ.ru/krug/kniga/99-07-22/nikitin.htm Рецензия]

Библиография

  • Альфред Вебер о кризисе европейской культуры // Культурология: Дайджест. — М.: ИНИОН, 1999. — N 2. — С. 66-79. — Реф. на кн.: Weber A. Deutschland und die europaische Kulturkrise. — В., 1924. — 58 S. (Реферат на два сочинения А. Вебера: «Германия и кризис европейской культуры», «Франция и Европа».) [web.archive.org/web/20070929203831/auditorium.ru/books/1034/full1034.pdf PDF]
  • Блауг М. Вебер, Альфред // 100 великих экономистов до Кейнса = Great Economists before Keynes: An introduction to the lives & works of one hundred great economists of the past. — СПб.: Экономикус, 2008. — С. 59-61. — 352 с. — (Библиотека «Экономической школы», вып. 42). — 1 500 экз. — ISBN 978-5-903816-01-9.
  • Блауг М. Теория размещения промышленных предприятий Вебера // Экономическая мысль в ретроспективе = Economic Theory in Retrospect. — М.: Дело, 1994. — С. 578-580. — XVII, 627 с. — ISBN 5-86461-151-4.
  • Вебер Альфред // Брасос — Веш. — М. : Советская энциклопедия, 1971. — (Большая советская энциклопедия : [в 30 т.] / гл. ред. А. М. Прохоров ; 1969—1978, т. 4).</span>
  • Гергилов Р. Е., Шпакова Р. П. Братья Альфред и Макс Веберы. // Журнал социологии и социальной антропологии. 2006. N 3.
  • Партон Т. А., Чёрный Ю. Ю. Человек в потоке истории: введение в социологию культуры Альфреда Вебера. — М.: Наука, 2006. ISBN 5-02-033849-4


Напишите отзыв о статье "Вебер, Альфред"

Отрывок, характеризующий Вебер, Альфред

– Целый год! – вдруг сказала Наташа, теперь только поняв то, что свадьба отсрочена на год. – Да отчего ж год? Отчего ж год?… – Князь Андрей стал ей объяснять причины этой отсрочки. Наташа не слушала его.
– И нельзя иначе? – спросила она. Князь Андрей ничего не ответил, но в лице его выразилась невозможность изменить это решение.
– Это ужасно! Нет, это ужасно, ужасно! – вдруг заговорила Наташа и опять зарыдала. – Я умру, дожидаясь года: это нельзя, это ужасно. – Она взглянула в лицо своего жениха и увидала на нем выражение сострадания и недоумения.
– Нет, нет, я всё сделаю, – сказала она, вдруг остановив слезы, – я так счастлива! – Отец и мать вошли в комнату и благословили жениха и невесту.
С этого дня князь Андрей женихом стал ездить к Ростовым.


Обручения не было и никому не было объявлено о помолвке Болконского с Наташей; на этом настоял князь Андрей. Он говорил, что так как он причиной отсрочки, то он и должен нести всю тяжесть ее. Он говорил, что он навеки связал себя своим словом, но что он не хочет связывать Наташу и предоставляет ей полную свободу. Ежели она через полгода почувствует, что она не любит его, она будет в своем праве, ежели откажет ему. Само собою разумеется, что ни родители, ни Наташа не хотели слышать об этом; но князь Андрей настаивал на своем. Князь Андрей бывал каждый день у Ростовых, но не как жених обращался с Наташей: он говорил ей вы и целовал только ее руку. Между князем Андреем и Наташей после дня предложения установились совсем другие чем прежде, близкие, простые отношения. Они как будто до сих пор не знали друг друга. И он и она любили вспоминать о том, как они смотрели друг на друга, когда были еще ничем , теперь оба они чувствовали себя совсем другими существами: тогда притворными, теперь простыми и искренними. Сначала в семействе чувствовалась неловкость в обращении с князем Андреем; он казался человеком из чуждого мира, и Наташа долго приучала домашних к князю Андрею и с гордостью уверяла всех, что он только кажется таким особенным, а что он такой же, как и все, и что она его не боится и что никто не должен бояться его. После нескольких дней, в семействе к нему привыкли и не стесняясь вели при нем прежний образ жизни, в котором он принимал участие. Он про хозяйство умел говорить с графом и про наряды с графиней и Наташей, и про альбомы и канву с Соней. Иногда домашние Ростовы между собою и при князе Андрее удивлялись тому, как всё это случилось и как очевидны были предзнаменования этого: и приезд князя Андрея в Отрадное, и их приезд в Петербург, и сходство между Наташей и князем Андреем, которое заметила няня в первый приезд князя Андрея, и столкновение в 1805 м году между Андреем и Николаем, и еще много других предзнаменований того, что случилось, было замечено домашними.
В доме царствовала та поэтическая скука и молчаливость, которая всегда сопутствует присутствию жениха и невесты. Часто сидя вместе, все молчали. Иногда вставали и уходили, и жених с невестой, оставаясь одни, всё также молчали. Редко они говорили о будущей своей жизни. Князю Андрею страшно и совестно было говорить об этом. Наташа разделяла это чувство, как и все его чувства, которые она постоянно угадывала. Один раз Наташа стала расспрашивать про его сына. Князь Андрей покраснел, что с ним часто случалось теперь и что особенно любила Наташа, и сказал, что сын его не будет жить с ними.
– Отчего? – испуганно сказала Наташа.
– Я не могу отнять его у деда и потом…
– Как бы я его любила! – сказала Наташа, тотчас же угадав его мысль; но я знаю, вы хотите, чтобы не было предлогов обвинять вас и меня.
Старый граф иногда подходил к князю Андрею, целовал его, спрашивал у него совета на счет воспитания Пети или службы Николая. Старая графиня вздыхала, глядя на них. Соня боялась всякую минуту быть лишней и старалась находить предлоги оставлять их одних, когда им этого и не нужно было. Когда князь Андрей говорил (он очень хорошо рассказывал), Наташа с гордостью слушала его; когда она говорила, то со страхом и радостью замечала, что он внимательно и испытующе смотрит на нее. Она с недоумением спрашивала себя: «Что он ищет во мне? Чего то он добивается своим взглядом! Что, как нет во мне того, что он ищет этим взглядом?» Иногда она входила в свойственное ей безумно веселое расположение духа, и тогда она особенно любила слушать и смотреть, как князь Андрей смеялся. Он редко смеялся, но зато, когда он смеялся, то отдавался весь своему смеху, и всякий раз после этого смеха она чувствовала себя ближе к нему. Наташа была бы совершенно счастлива, ежели бы мысль о предстоящей и приближающейся разлуке не пугала ее, так как и он бледнел и холодел при одной мысли о том.
Накануне своего отъезда из Петербурга, князь Андрей привез с собой Пьера, со времени бала ни разу не бывшего у Ростовых. Пьер казался растерянным и смущенным. Он разговаривал с матерью. Наташа села с Соней у шахматного столика, приглашая этим к себе князя Андрея. Он подошел к ним.
– Вы ведь давно знаете Безухого? – спросил он. – Вы любите его?
– Да, он славный, но смешной очень.
И она, как всегда говоря о Пьере, стала рассказывать анекдоты о его рассеянности, анекдоты, которые даже выдумывали на него.
– Вы знаете, я поверил ему нашу тайну, – сказал князь Андрей. – Я знаю его с детства. Это золотое сердце. Я вас прошу, Натали, – сказал он вдруг серьезно; – я уеду, Бог знает, что может случиться. Вы можете разлю… Ну, знаю, что я не должен говорить об этом. Одно, – чтобы ни случилось с вами, когда меня не будет…
– Что ж случится?…
– Какое бы горе ни было, – продолжал князь Андрей, – я вас прошу, m lle Sophie, что бы ни случилось, обратитесь к нему одному за советом и помощью. Это самый рассеянный и смешной человек, но самое золотое сердце.
Ни отец и мать, ни Соня, ни сам князь Андрей не могли предвидеть того, как подействует на Наташу расставанье с ее женихом. Красная и взволнованная, с сухими глазами, она ходила этот день по дому, занимаясь самыми ничтожными делами, как будто не понимая того, что ожидает ее. Она не плакала и в ту минуту, как он, прощаясь, последний раз поцеловал ее руку. – Не уезжайте! – только проговорила она ему таким голосом, который заставил его задуматься о том, не нужно ли ему действительно остаться и который он долго помнил после этого. Когда он уехал, она тоже не плакала; но несколько дней она не плача сидела в своей комнате, не интересовалась ничем и только говорила иногда: – Ах, зачем он уехал!
Но через две недели после его отъезда, она так же неожиданно для окружающих ее, очнулась от своей нравственной болезни, стала такая же как прежде, но только с измененной нравственной физиогномией, как дети с другим лицом встают с постели после продолжительной болезни.


Здоровье и характер князя Николая Андреича Болконского, в этот последний год после отъезда сына, очень ослабели. Он сделался еще более раздражителен, чем прежде, и все вспышки его беспричинного гнева большей частью обрушивались на княжне Марье. Он как будто старательно изыскивал все больные места ее, чтобы как можно жесточе нравственно мучить ее. У княжны Марьи были две страсти и потому две радости: племянник Николушка и религия, и обе были любимыми темами нападений и насмешек князя. О чем бы ни заговорили, он сводил разговор на суеверия старых девок или на баловство и порчу детей. – «Тебе хочется его (Николеньку) сделать такой же старой девкой, как ты сама; напрасно: князю Андрею нужно сына, а не девку», говорил он. Или, обращаясь к mademoiselle Bourime, он спрашивал ее при княжне Марье, как ей нравятся наши попы и образа, и шутил…
Он беспрестанно больно оскорблял княжну Марью, но дочь даже не делала усилий над собой, чтобы прощать его. Разве мог он быть виноват перед нею, и разве мог отец ее, который, она всё таки знала это, любил ее, быть несправедливым? Да и что такое справедливость? Княжна никогда не думала об этом гордом слове: «справедливость». Все сложные законы человечества сосредоточивались для нее в одном простом и ясном законе – в законе любви и самоотвержения, преподанном нам Тем, Который с любовью страдал за человечество, когда сам он – Бог. Что ей было за дело до справедливости или несправедливости других людей? Ей надо было самой страдать и любить, и это она делала.
Зимой в Лысые Горы приезжал князь Андрей, был весел, кроток и нежен, каким его давно не видала княжна Марья. Она предчувствовала, что с ним что то случилось, но он не сказал ничего княжне Марье о своей любви. Перед отъездом князь Андрей долго беседовал о чем то с отцом и княжна Марья заметила, что перед отъездом оба были недовольны друг другом.
Вскоре после отъезда князя Андрея, княжна Марья писала из Лысых Гор в Петербург своему другу Жюли Карагиной, которую княжна Марья мечтала, как мечтают всегда девушки, выдать за своего брата, и которая в это время была в трауре по случаю смерти своего брата, убитого в Турции.
«Горести, видно, общий удел наш, милый и нежный друг Julieie».
«Ваша потеря так ужасна, что я иначе не могу себе объяснить ее, как особенную милость Бога, Который хочет испытать – любя вас – вас и вашу превосходную мать. Ах, мой друг, религия, и только одна религия, может нас, уже не говорю утешить, но избавить от отчаяния; одна религия может объяснить нам то, чего без ее помощи не может понять человек: для чего, зачем существа добрые, возвышенные, умеющие находить счастие в жизни, никому не только не вредящие, но необходимые для счастия других – призываются к Богу, а остаются жить злые, бесполезные, вредные, или такие, которые в тягость себе и другим. Первая смерть, которую я видела и которую никогда не забуду – смерть моей милой невестки, произвела на меня такое впечатление. Точно так же как вы спрашиваете судьбу, для чего было умирать вашему прекрасному брату, точно так же спрашивала я, для чего было умирать этому ангелу Лизе, которая не только не сделала какого нибудь зла человеку, но никогда кроме добрых мыслей не имела в своей душе. И что ж, мой друг, вот прошло с тех пор пять лет, и я, с своим ничтожным умом, уже начинаю ясно понимать, для чего ей нужно было умереть, и каким образом эта смерть была только выражением бесконечной благости Творца, все действия Которого, хотя мы их большею частью не понимаем, суть только проявления Его бесконечной любви к Своему творению. Может быть, я часто думаю, она была слишком ангельски невинна для того, чтобы иметь силу перенести все обязанности матери. Она была безупречна, как молодая жена; может быть, она не могла бы быть такою матерью. Теперь, мало того, что она оставила нам, и в особенности князю Андрею, самое чистое сожаление и воспоминание, она там вероятно получит то место, которого я не смею надеяться для себя. Но, не говоря уже о ней одной, эта ранняя и страшная смерть имела самое благотворное влияние, несмотря на всю печаль, на меня и на брата. Тогда, в минуту потери, эти мысли не могли притти мне; тогда я с ужасом отогнала бы их, но теперь это так ясно и несомненно. Пишу всё это вам, мой друг, только для того, чтобы убедить вас в евангельской истине, сделавшейся для меня жизненным правилом: ни один волос с головы не упадет без Его воли. А воля Его руководствуется только одною беспредельною любовью к нам, и потому всё, что ни случается с нами, всё для нашего блага. Вы спрашиваете, проведем ли мы следующую зиму в Москве? Несмотря на всё желание вас видеть, не думаю и не желаю этого. И вы удивитесь, что причиною тому Буонапарте. И вот почему: здоровье отца моего заметно слабеет: он не может переносить противоречий и делается раздражителен. Раздражительность эта, как вы знаете, обращена преимущественно на политические дела. Он не может перенести мысли о том, что Буонапарте ведет дело как с равными, со всеми государями Европы и в особенности с нашим, внуком Великой Екатерины! Как вы знаете, я совершенно равнодушна к политическим делам, но из слов моего отца и разговоров его с Михаилом Ивановичем, я знаю всё, что делается в мире, и в особенности все почести, воздаваемые Буонапарте, которого, как кажется, еще только в Лысых Горах на всем земном шаре не признают ни великим человеком, ни еще менее французским императором. И мой отец не может переносить этого. Мне кажется, что мой отец, преимущественно вследствие своего взгляда на политические дела и предвидя столкновения, которые у него будут, вследствие его манеры, не стесняясь ни с кем, высказывать свои мнения, неохотно говорит о поездке в Москву. Всё, что он выиграет от лечения, он потеряет вследствие споров о Буонапарте, которые неминуемы. Во всяком случае это решится очень скоро. Семейная жизнь наша идет по старому, за исключением присутствия брата Андрея. Он, как я уже писала вам, очень изменился последнее время. После его горя, он теперь только, в нынешнем году, совершенно нравственно ожил. Он стал таким, каким я его знала ребенком: добрым, нежным, с тем золотым сердцем, которому я не знаю равного. Он понял, как мне кажется, что жизнь для него не кончена. Но вместе с этой нравственной переменой, он физически очень ослабел. Он стал худее чем прежде, нервнее. Я боюсь за него и рада, что он предпринял эту поездку за границу, которую доктора уже давно предписывали ему. Я надеюсь, что это поправит его. Вы мне пишете, что в Петербурге о нем говорят, как об одном из самых деятельных, образованных и умных молодых людей. Простите за самолюбие родства – я никогда в этом не сомневалась. Нельзя счесть добро, которое он здесь сделал всем, начиная с своих мужиков и до дворян. Приехав в Петербург, он взял только то, что ему следовало. Удивляюсь, каким образом вообще доходят слухи из Петербурга в Москву и особенно такие неверные, как тот, о котором вы мне пишете, – слух о мнимой женитьбе брата на маленькой Ростовой. Я не думаю, чтобы Андрей когда нибудь женился на ком бы то ни было и в особенности на ней. И вот почему: во первых я знаю, что хотя он и редко говорит о покойной жене, но печаль этой потери слишком глубоко вкоренилась в его сердце, чтобы когда нибудь он решился дать ей преемницу и мачеху нашему маленькому ангелу. Во вторых потому, что, сколько я знаю, эта девушка не из того разряда женщин, которые могут нравиться князю Андрею. Не думаю, чтобы князь Андрей выбрал ее своею женою, и откровенно скажу: я не желаю этого. Но я заболталась, кончаю свой второй листок. Прощайте, мой милый друг; да сохранит вас Бог под Своим святым и могучим покровом. Моя милая подруга, mademoiselle Bourienne, целует вас.
Мари».


В середине лета, княжна Марья получила неожиданное письмо от князя Андрея из Швейцарии, в котором он сообщал ей странную и неожиданную новость. Князь Андрей объявлял о своей помолвке с Ростовой. Всё письмо его дышало любовной восторженностью к своей невесте и нежной дружбой и доверием к сестре. Он писал, что никогда не любил так, как любит теперь, и что теперь только понял и узнал жизнь; он просил сестру простить его за то, что в свой приезд в Лысые Горы он ничего не сказал ей об этом решении, хотя и говорил об этом с отцом. Он не сказал ей этого потому, что княжна Марья стала бы просить отца дать свое согласие, и не достигнув бы цели, раздражила бы отца, и на себе бы понесла всю тяжесть его неудовольствия. Впрочем, писал он, тогда еще дело не было так окончательно решено, как теперь. «Тогда отец назначил мне срок, год, и вот уже шесть месяцев, половина прошло из назначенного срока, и я остаюсь более, чем когда нибудь тверд в своем решении. Ежели бы доктора не задерживали меня здесь, на водах, я бы сам был в России, но теперь возвращение мое я должен отложить еще на три месяца. Ты знаешь меня и мои отношения с отцом. Мне ничего от него не нужно, я был и буду всегда независим, но сделать противное его воле, заслужить его гнев, когда может быть так недолго осталось ему быть с нами, разрушило бы наполовину мое счастие. Я пишу теперь ему письмо о том же и прошу тебя, выбрав добрую минуту, передать ему письмо и известить меня о том, как он смотрит на всё это и есть ли надежда на то, чтобы он согласился сократить срок на три месяца».
После долгих колебаний, сомнений и молитв, княжна Марья передала письмо отцу. На другой день старый князь сказал ей спокойно:
– Напиши брату, чтоб подождал, пока умру… Не долго – скоро развяжу…
Княжна хотела возразить что то, но отец не допустил ее, и стал всё более и более возвышать голос.
– Женись, женись, голубчик… Родство хорошее!… Умные люди, а? Богатые, а? Да. Хороша мачеха у Николушки будет! Напиши ты ему, что пускай женится хоть завтра. Мачеха Николушки будет – она, а я на Бурьенке женюсь!… Ха, ха, ха, и ему чтоб без мачехи не быть! Только одно, в моем доме больше баб не нужно; пускай женится, сам по себе живет. Может, и ты к нему переедешь? – обратился он к княжне Марье: – с Богом, по морозцу, по морозцу… по морозцу!…
После этой вспышки, князь не говорил больше ни разу об этом деле. Но сдержанная досада за малодушие сына выразилась в отношениях отца с дочерью. К прежним предлогам насмешек прибавился еще новый – разговор о мачехе и любезности к m lle Bourienne.
– Отчего же мне на ней не жениться? – говорил он дочери. – Славная княгиня будет! – И в последнее время, к недоуменью и удивлению своему, княжна Марья стала замечать, что отец ее действительно начинал больше и больше приближать к себе француженку. Княжна Марья написала князю Андрею о том, как отец принял его письмо; но утешала брата, подавая надежду примирить отца с этою мыслью.
Николушка и его воспитание, Andre и религия были утешениями и радостями княжны Марьи; но кроме того, так как каждому человеку нужны свои личные надежды, у княжны Марьи была в самой глубокой тайне ее души скрытая мечта и надежда, доставлявшая ей главное утешение в ее жизни. Утешительную эту мечту и надежду дали ей божьи люди – юродивые и странники, посещавшие ее тайно от князя. Чем больше жила княжна Марья, чем больше испытывала она жизнь и наблюдала ее, тем более удивляла ее близорукость людей, ищущих здесь на земле наслаждений и счастия; трудящихся, страдающих, борющихся и делающих зло друг другу, для достижения этого невозможного, призрачного и порочного счастия. «Князь Андрей любил жену, она умерла, ему мало этого, он хочет связать свое счастие с другой женщиной. Отец не хочет этого, потому что желает для Андрея более знатного и богатого супружества. И все они борются и страдают, и мучают, и портят свою душу, свою вечную душу, для достижения благ, которым срок есть мгновенье. Мало того, что мы сами знаем это, – Христос, сын Бога сошел на землю и сказал нам, что эта жизнь есть мгновенная жизнь, испытание, а мы всё держимся за нее и думаем в ней найти счастье. Как никто не понял этого? – думала княжна Марья. Никто кроме этих презренных божьих людей, которые с сумками за плечами приходят ко мне с заднего крыльца, боясь попасться на глаза князю, и не для того, чтобы не пострадать от него, а для того, чтобы его не ввести в грех. Оставить семью, родину, все заботы о мирских благах для того, чтобы не прилепляясь ни к чему, ходить в посконном рубище, под чужим именем с места на место, не делая вреда людям, и молясь за них, молясь и за тех, которые гонят, и за тех, которые покровительствуют: выше этой истины и жизни нет истины и жизни!»
Была одна странница, Федосьюшка, 50 ти летняя, маленькая, тихенькая, рябая женщина, ходившая уже более 30 ти лет босиком и в веригах. Ее особенно любила княжна Марья. Однажды, когда в темной комнате, при свете одной лампадки, Федосьюшка рассказывала о своей жизни, – княжне Марье вдруг с такой силой пришла мысль о том, что Федосьюшка одна нашла верный путь жизни, что она решилась сама пойти странствовать. Когда Федосьюшка пошла спать, княжна Марья долго думала над этим и наконец решила, что как ни странно это было – ей надо было итти странствовать. Она поверила свое намерение только одному духовнику монаху, отцу Акинфию, и духовник одобрил ее намерение. Под предлогом подарка странницам, княжна Марья припасла себе полное одеяние странницы: рубашку, лапти, кафтан и черный платок. Часто подходя к заветному комоду, княжна Марья останавливалась в нерешительности о том, не наступило ли уже время для приведения в исполнение ее намерения.
Часто слушая рассказы странниц, она возбуждалась их простыми, для них механическими, а для нее полными глубокого смысла речами, так что она была несколько раз готова бросить всё и бежать из дому. В воображении своем она уже видела себя с Федосьюшкой в грубом рубище, шагающей с палочкой и котомочкой по пыльной дороге, направляя свое странствие без зависти, без любви человеческой, без желаний от угодников к угодникам, и в конце концов, туда, где нет ни печали, ни воздыхания, а вечная радость и блаженство.
«Приду к одному месту, помолюсь; не успею привыкнуть, полюбить – пойду дальше. И буду итти до тех пор, пока ноги подкосятся, и лягу и умру где нибудь, и приду наконец в ту вечную, тихую пристань, где нет ни печали, ни воздыхания!…» думала княжна Марья.
Но потом, увидав отца и особенно маленького Коко, она ослабевала в своем намерении, потихоньку плакала и чувствовала, что она грешница: любила отца и племянника больше, чем Бога.



Библейское предание говорит, что отсутствие труда – праздность была условием блаженства первого человека до его падения. Любовь к праздности осталась та же и в падшем человеке, но проклятие всё тяготеет над человеком, и не только потому, что мы в поте лица должны снискивать хлеб свой, но потому, что по нравственным свойствам своим мы не можем быть праздны и спокойны. Тайный голос говорит, что мы должны быть виновны за то, что праздны. Ежели бы мог человек найти состояние, в котором он, будучи праздным, чувствовал бы себя полезным и исполняющим свой долг, он бы нашел одну сторону первобытного блаженства. И таким состоянием обязательной и безупречной праздности пользуется целое сословие – сословие военное. В этой то обязательной и безупречной праздности состояла и будет состоять главная привлекательность военной службы.
Николай Ростов испытывал вполне это блаженство, после 1807 года продолжая служить в Павлоградском полку, в котором он уже командовал эскадроном, принятым от Денисова.
Ростов сделался загрубелым, добрым малым, которого московские знакомые нашли бы несколько mauvais genre [дурного тона], но который был любим и уважаем товарищами, подчиненными и начальством и который был доволен своей жизнью. В последнее время, в 1809 году, он чаще в письмах из дому находил сетования матери на то, что дела расстраиваются хуже и хуже, и что пора бы ему приехать домой, обрадовать и успокоить стариков родителей.
Читая эти письма, Николай испытывал страх, что хотят вывести его из той среды, в которой он, оградив себя от всей житейской путаницы, жил так тихо и спокойно. Он чувствовал, что рано или поздно придется опять вступить в тот омут жизни с расстройствами и поправлениями дел, с учетами управляющих, ссорами, интригами, с связями, с обществом, с любовью Сони и обещанием ей. Всё это было страшно трудно, запутано, и он отвечал на письма матери, холодными классическими письмами, начинавшимися: Ma chere maman [Моя милая матушка] и кончавшимися: votre obeissant fils, [Ваш послушный сын,] умалчивая о том, когда он намерен приехать. В 1810 году он получил письма родных, в которых извещали его о помолвке Наташи с Болконским и о том, что свадьба будет через год, потому что старый князь не согласен. Это письмо огорчило, оскорбило Николая. Во первых, ему жалко было потерять из дома Наташу, которую он любил больше всех из семьи; во вторых, он с своей гусарской точки зрения жалел о том, что его не было при этом, потому что он бы показал этому Болконскому, что совсем не такая большая честь родство с ним и что, ежели он любит Наташу, то может обойтись и без разрешения сумасбродного отца. Минуту он колебался не попроситься ли в отпуск, чтоб увидать Наташу невестой, но тут подошли маневры, пришли соображения о Соне, о путанице, и Николай опять отложил. Но весной того же года он получил письмо матери, писавшей тайно от графа, и письмо это убедило его ехать. Она писала, что ежели Николай не приедет и не возьмется за дела, то всё именье пойдет с молотка и все пойдут по миру. Граф так слаб, так вверился Митеньке, и так добр, и так все его обманывают, что всё идет хуже и хуже. «Ради Бога, умоляю тебя, приезжай сейчас же, ежели ты не хочешь сделать меня и всё твое семейство несчастными», писала графиня.
Письмо это подействовало на Николая. У него был тот здравый смысл посредственности, который показывал ему, что было должно.
Теперь должно было ехать, если не в отставку, то в отпуск. Почему надо было ехать, он не знал; но выспавшись после обеда, он велел оседлать серого Марса, давно не езженного и страшно злого жеребца, и вернувшись на взмыленном жеребце домой, объявил Лаврушке (лакей Денисова остался у Ростова) и пришедшим вечером товарищам, что подает в отпуск и едет домой. Как ни трудно и странно было ему думать, что он уедет и не узнает из штаба (что ему особенно интересно было), произведен ли он будет в ротмистры, или получит Анну за последние маневры; как ни странно было думать, что он так и уедет, не продав графу Голуховскому тройку саврасых, которых польский граф торговал у него, и которых Ростов на пари бил, что продаст за 2 тысячи, как ни непонятно казалось, что без него будет тот бал, который гусары должны были дать панне Пшаздецкой в пику уланам, дававшим бал своей панне Боржозовской, – он знал, что надо ехать из этого ясного, хорошего мира куда то туда, где всё было вздор и путаница.
Через неделю вышел отпуск. Гусары товарищи не только по полку, но и по бригаде, дали обед Ростову, стоивший с головы по 15 руб. подписки, – играли две музыки, пели два хора песенников; Ростов плясал трепака с майором Басовым; пьяные офицеры качали, обнимали и уронили Ростова; солдаты третьего эскадрона еще раз качали его, и кричали ура! Потом Ростова положили в сани и проводили до первой станции.
До половины дороги, как это всегда бывает, от Кременчуга до Киева, все мысли Ростова были еще назади – в эскадроне; но перевалившись за половину, он уже начал забывать тройку саврасых, своего вахмистра Дожойвейку, и беспокойно начал спрашивать себя о том, что и как он найдет в Отрадном. Чем ближе он подъезжал, тем сильнее, гораздо сильнее (как будто нравственное чувство было подчинено тому же закону скорости падения тел в квадратах расстояний), он думал о своем доме; на последней перед Отрадным станции, дал ямщику три рубля на водку, и как мальчик задыхаясь вбежал на крыльцо дома.
После восторгов встречи, и после того странного чувства неудовлетворения в сравнении с тем, чего ожидаешь – всё то же, к чему же я так торопился! – Николай стал вживаться в свой старый мир дома. Отец и мать были те же, они только немного постарели. Новое в них било какое то беспокойство и иногда несогласие, которого не бывало прежде и которое, как скоро узнал Николай, происходило от дурного положения дел. Соне был уже двадцатый год. Она уже остановилась хорошеть, ничего не обещала больше того, что в ней было; но и этого было достаточно. Она вся дышала счастьем и любовью с тех пор как приехал Николай, и верная, непоколебимая любовь этой девушки радостно действовала на него. Петя и Наташа больше всех удивили Николая. Петя был уже большой, тринадцатилетний, красивый, весело и умно шаловливый мальчик, у которого уже ломался голос. На Наташу Николай долго удивлялся, и смеялся, глядя на нее.
– Совсем не та, – говорил он.
– Что ж, подурнела?
– Напротив, но важность какая то. Княгиня! – сказал он ей шопотом.
– Да, да, да, – радостно говорила Наташа.
Наташа рассказала ему свой роман с князем Андреем, его приезд в Отрадное и показала его последнее письмо.
– Что ж ты рад? – спрашивала Наташа. – Я так теперь спокойна, счастлива.
– Очень рад, – отвечал Николай. – Он отличный человек. Что ж ты очень влюблена?
– Как тебе сказать, – отвечала Наташа, – я была влюблена в Бориса, в учителя, в Денисова, но это совсем не то. Мне покойно, твердо. Я знаю, что лучше его не бывает людей, и мне так спокойно, хорошо теперь. Совсем не так, как прежде…
Николай выразил Наташе свое неудовольствие о том, что свадьба была отложена на год; но Наташа с ожесточением напустилась на брата, доказывая ему, что это не могло быть иначе, что дурно бы было вступить в семью против воли отца, что она сама этого хотела.
– Ты совсем, совсем не понимаешь, – говорила она. Николай замолчал и согласился с нею.
Брат часто удивлялся глядя на нее. Совсем не было похоже, чтобы она была влюбленная невеста в разлуке с своим женихом. Она была ровна, спокойна, весела совершенно по прежнему. Николая это удивляло и даже заставляло недоверчиво смотреть на сватовство Болконского. Он не верил в то, что ее судьба уже решена, тем более, что он не видал с нею князя Андрея. Ему всё казалось, что что нибудь не то, в этом предполагаемом браке.
«Зачем отсрочка? Зачем не обручились?» думал он. Разговорившись раз с матерью о сестре, он, к удивлению своему и отчасти к удовольствию, нашел, что мать точно так же в глубине души иногда недоверчиво смотрела на этот брак.
– Вот пишет, – говорила она, показывая сыну письмо князя Андрея с тем затаенным чувством недоброжелательства, которое всегда есть у матери против будущего супружеского счастия дочери, – пишет, что не приедет раньше декабря. Какое же это дело может задержать его? Верно болезнь! Здоровье слабое очень. Ты не говори Наташе. Ты не смотри, что она весела: это уж последнее девичье время доживает, а я знаю, что с ней делается всякий раз, как письма его получаем. А впрочем Бог даст, всё и хорошо будет, – заключала она всякий раз: – он отличный человек.


Первое время своего приезда Николай был серьезен и даже скучен. Его мучила предстоящая необходимость вмешаться в эти глупые дела хозяйства, для которых мать вызвала его. Чтобы скорее свалить с плеч эту обузу, на третий день своего приезда он сердито, не отвечая на вопрос, куда он идет, пошел с нахмуренными бровями во флигель к Митеньке и потребовал у него счеты всего. Что такое были эти счеты всего, Николай знал еще менее, чем пришедший в страх и недоумение Митенька. Разговор и учет Митеньки продолжался недолго. Староста, выборный и земский, дожидавшиеся в передней флигеля, со страхом и удовольствием слышали сначала, как загудел и затрещал как будто всё возвышавшийся голос молодого графа, слышали ругательные и страшные слова, сыпавшиеся одно за другим.
– Разбойник! Неблагодарная тварь!… изрублю собаку… не с папенькой… обворовал… – и т. д.
Потом эти люди с неменьшим удовольствием и страхом видели, как молодой граф, весь красный, с налитой кровью в глазах, за шиворот вытащил Митеньку, ногой и коленкой с большой ловкостью в удобное время между своих слов толкнул его под зад и закричал: «Вон! чтобы духу твоего, мерзавец, здесь не было!»
Митенька стремглав слетел с шести ступеней и убежал в клумбу. (Клумба эта была известная местность спасения преступников в Отрадном. Сам Митенька, приезжая пьяный из города, прятался в эту клумбу, и многие жители Отрадного, прятавшиеся от Митеньки, знали спасительную силу этой клумбы.)
Жена Митеньки и свояченицы с испуганными лицами высунулись в сени из дверей комнаты, где кипел чистый самовар и возвышалась приказчицкая высокая постель под стеганным одеялом, сшитым из коротких кусочков.
Молодой граф, задыхаясь, не обращая на них внимания, решительными шагами прошел мимо них и пошел в дом.
Графиня узнавшая тотчас через девушек о том, что произошло во флигеле, с одной стороны успокоилась в том отношении, что теперь состояние их должно поправиться, с другой стороны она беспокоилась о том, как перенесет это ее сын. Она подходила несколько раз на цыпочках к его двери, слушая, как он курил трубку за трубкой.
На другой день старый граф отозвал в сторону сына и с робкой улыбкой сказал ему:
– А знаешь ли, ты, моя душа, напрасно погорячился! Мне Митенька рассказал все.
«Я знал, подумал Николай, что никогда ничего не пойму здесь, в этом дурацком мире».
– Ты рассердился, что он не вписал эти 700 рублей. Ведь они у него написаны транспортом, а другую страницу ты не посмотрел.
– Папенька, он мерзавец и вор, я знаю. И что сделал, то сделал. А ежели вы не хотите, я ничего не буду говорить ему.
– Нет, моя душа (граф был смущен тоже. Он чувствовал, что он был дурным распорядителем имения своей жены и виноват был перед своими детьми но не знал, как поправить это) – Нет, я прошу тебя заняться делами, я стар, я…
– Нет, папенька, вы простите меня, ежели я сделал вам неприятное; я меньше вашего умею.
«Чорт с ними, с этими мужиками и деньгами, и транспортами по странице, думал он. Еще от угла на шесть кушей я понимал когда то, но по странице транспорт – ничего не понимаю», сказал он сам себе и с тех пор более не вступался в дела. Только однажды графиня позвала к себе сына, сообщила ему о том, что у нее есть вексель Анны Михайловны на две тысячи и спросила у Николая, как он думает поступить с ним.
– А вот как, – отвечал Николай. – Вы мне сказали, что это от меня зависит; я не люблю Анну Михайловну и не люблю Бориса, но они были дружны с нами и бедны. Так вот как! – и он разорвал вексель, и этим поступком слезами радости заставил рыдать старую графиню. После этого молодой Ростов, уже не вступаясь более ни в какие дела, с страстным увлечением занялся еще новыми для него делами псовой охоты, которая в больших размерах была заведена у старого графа.


Уже были зазимки, утренние морозы заковывали смоченную осенними дождями землю, уже зелень уклочилась и ярко зелено отделялась от полос буреющего, выбитого скотом, озимого и светло желтого ярового жнивья с красными полосами гречихи. Вершины и леса, в конце августа еще бывшие зелеными островами между черными полями озимей и жнивами, стали золотистыми и ярко красными островами посреди ярко зеленых озимей. Русак уже до половины затерся (перелинял), лисьи выводки начинали разбредаться, и молодые волки были больше собаки. Было лучшее охотничье время. Собаки горячего, молодого охотника Ростова уже не только вошли в охотничье тело, но и подбились так, что в общем совете охотников решено было три дня дать отдохнуть собакам и 16 сентября итти в отъезд, начиная с дубравы, где был нетронутый волчий выводок.
В таком положении были дела 14 го сентября.
Весь этот день охота была дома; было морозно и колко, но с вечера стало замолаживать и оттеплело. 15 сентября, когда молодой Ростов утром в халате выглянул в окно, он увидал такое утро, лучше которого ничего не могло быть для охоты: как будто небо таяло и без ветра спускалось на землю. Единственное движенье, которое было в воздухе, было тихое движенье сверху вниз спускающихся микроскопических капель мги или тумана. На оголившихся ветвях сада висели прозрачные капли и падали на только что свалившиеся листья. Земля на огороде, как мак, глянцевито мокро чернела, и в недалеком расстоянии сливалась с тусклым и влажным покровом тумана. Николай вышел на мокрое с натасканной грязью крыльцо: пахло вянущим лесом и собаками. Чернопегая, широкозадая сука Милка с большими черными на выкате глазами, увидав хозяина, встала, потянулась назад и легла по русачьи, потом неожиданно вскочила и лизнула его прямо в нос и усы. Другая борзая собака, увидав хозяина с цветной дорожки, выгибая спину, стремительно бросилась к крыльцу и подняв правило (хвост), стала тереться о ноги Николая.
– О гой! – послышался в это время тот неподражаемый охотничий подклик, который соединяет в себе и самый глубокий бас, и самый тонкий тенор; и из за угла вышел доезжачий и ловчий Данило, по украински в скобку обстриженный, седой, морщинистый охотник с гнутым арапником в руке и с тем выражением самостоятельности и презрения ко всему в мире, которое бывает только у охотников. Он снял свою черкесскую шапку перед барином, и презрительно посмотрел на него. Презрение это не было оскорбительно для барина: Николай знал, что этот всё презирающий и превыше всего стоящий Данило всё таки был его человек и охотник.
– Данила! – сказал Николай, робко чувствуя, что при виде этой охотничьей погоды, этих собак и охотника, его уже обхватило то непреодолимое охотничье чувство, в котором человек забывает все прежние намерения, как человек влюбленный в присутствии своей любовницы.
– Что прикажете, ваше сиятельство? – спросил протодиаконский, охриплый от порсканья бас, и два черные блестящие глаза взглянули исподлобья на замолчавшего барина. «Что, или не выдержишь?» как будто сказали эти два глаза.
– Хорош денек, а? И гоньба, и скачка, а? – сказал Николай, чеша за ушами Милку.
Данило не отвечал и помигал глазами.
– Уварку посылал послушать на заре, – сказал его бас после минутного молчанья, – сказывал, в отрадненский заказ перевела, там выли. (Перевела значило то, что волчица, про которую они оба знали, перешла с детьми в отрадненский лес, который был за две версты от дома и который был небольшое отъемное место.)
– А ведь ехать надо? – сказал Николай. – Приди ка ко мне с Уваркой.
– Как прикажете!
– Так погоди же кормить.
– Слушаю.
Через пять минут Данило с Уваркой стояли в большом кабинете Николая. Несмотря на то, что Данило был не велик ростом, видеть его в комнате производило впечатление подобное тому, как когда видишь лошадь или медведя на полу между мебелью и условиями людской жизни. Данило сам это чувствовал и, как обыкновенно, стоял у самой двери, стараясь говорить тише, не двигаться, чтобы не поломать как нибудь господских покоев, и стараясь поскорее всё высказать и выйти на простор, из под потолка под небо.
Окончив расспросы и выпытав сознание Данилы, что собаки ничего (Даниле и самому хотелось ехать), Николай велел седлать. Но только что Данила хотел выйти, как в комнату вошла быстрыми шагами Наташа, еще не причесанная и не одетая, в большом, нянином платке. Петя вбежал вместе с ней.
– Ты едешь? – сказала Наташа, – я так и знала! Соня говорила, что не поедете. Я знала, что нынче такой день, что нельзя не ехать.
– Едем, – неохотно отвечал Николай, которому нынче, так как он намеревался предпринять серьезную охоту, не хотелось брать Наташу и Петю. – Едем, да только за волками: тебе скучно будет.
– Ты знаешь, что это самое большое мое удовольствие, – сказала Наташа.
– Это дурно, – сам едет, велел седлать, а нам ничего не сказал.
– Тщетны россам все препоны, едем! – прокричал Петя.
– Да ведь тебе и нельзя: маменька сказала, что тебе нельзя, – сказал Николай, обращаясь к Наташе.
– Нет, я поеду, непременно поеду, – сказала решительно Наташа. – Данила, вели нам седлать, и Михайла чтоб выезжал с моей сворой, – обратилась она к ловчему.
И так то быть в комнате Даниле казалось неприлично и тяжело, но иметь какое нибудь дело с барышней – для него казалось невозможным. Он опустил глаза и поспешил выйти, как будто до него это не касалось, стараясь как нибудь нечаянно не повредить барышне.


Старый граф, всегда державший огромную охоту, теперь же передавший всю охоту в ведение сына, в этот день, 15 го сентября, развеселившись, собрался сам тоже выехать.
Через час вся охота была у крыльца. Николай с строгим и серьезным видом, показывавшим, что некогда теперь заниматься пустяками, прошел мимо Наташи и Пети, которые что то рассказывали ему. Он осмотрел все части охоты, послал вперед стаю и охотников в заезд, сел на своего рыжего донца и, подсвистывая собак своей своры, тронулся через гумно в поле, ведущее к отрадненскому заказу. Лошадь старого графа, игреневого меренка, называемого Вифлянкой, вел графский стремянной; сам же он должен был прямо выехать в дрожечках на оставленный ему лаз.
Всех гончих выведено было 54 собаки, под которыми, доезжачими и выжлятниками, выехало 6 человек. Борзятников кроме господ было 8 человек, за которыми рыскало более 40 борзых, так что с господскими сворами выехало в поле около 130 ти собак и 20 ти конных охотников.
Каждая собака знала хозяина и кличку. Каждый охотник знал свое дело, место и назначение. Как только вышли за ограду, все без шуму и разговоров равномерно и спокойно растянулись по дороге и полю, ведшими к отрадненскому лесу.
Как по пушному ковру шли по полю лошади, изредка шлепая по лужам, когда переходили через дороги. Туманное небо продолжало незаметно и равномерно спускаться на землю; в воздухе было тихо, тепло, беззвучно. Изредка слышались то подсвистыванье охотника, то храп лошади, то удар арапником или взвизг собаки, не шедшей на своем месте.
Отъехав с версту, навстречу Ростовской охоте из тумана показалось еще пять всадников с собаками. Впереди ехал свежий, красивый старик с большими седыми усами.
– Здравствуйте, дядюшка, – сказал Николай, когда старик подъехал к нему.
– Чистое дело марш!… Так и знал, – заговорил дядюшка (это был дальний родственник, небогатый сосед Ростовых), – так и знал, что не вытерпишь, и хорошо, что едешь. Чистое дело марш! (Это была любимая поговорка дядюшки.) – Бери заказ сейчас, а то мой Гирчик донес, что Илагины с охотой в Корниках стоят; они у тебя – чистое дело марш! – под носом выводок возьмут.
– Туда и иду. Что же, свалить стаи? – спросил Николай, – свалить…
Гончих соединили в одну стаю, и дядюшка с Николаем поехали рядом. Наташа, закутанная платками, из под которых виднелось оживленное с блестящими глазами лицо, подскакала к ним, сопутствуемая не отстававшими от нее Петей и Михайлой охотником и берейтором, который был приставлен нянькой при ней. Петя чему то смеялся и бил, и дергал свою лошадь. Наташа ловко и уверенно сидела на своем вороном Арабчике и верной рукой, без усилия, осадила его.
Дядюшка неодобрительно оглянулся на Петю и Наташу. Он не любил соединять баловство с серьезным делом охоты.
– Здравствуйте, дядюшка, и мы едем! – прокричал Петя.
– Здравствуйте то здравствуйте, да собак не передавите, – строго сказал дядюшка.
– Николенька, какая прелестная собака, Трунила! он узнал меня, – сказала Наташа про свою любимую гончую собаку.
«Трунила, во первых, не собака, а выжлец», подумал Николай и строго взглянул на сестру, стараясь ей дать почувствовать то расстояние, которое должно было их разделять в эту минуту. Наташа поняла это.
– Вы, дядюшка, не думайте, чтобы мы помешали кому нибудь, – сказала Наташа. Мы станем на своем месте и не пошевелимся.
– И хорошее дело, графинечка, – сказал дядюшка. – Только с лошади то не упадите, – прибавил он: – а то – чистое дело марш! – не на чем держаться то.
Остров отрадненского заказа виднелся саженях во ста, и доезжачие подходили к нему. Ростов, решив окончательно с дядюшкой, откуда бросать гончих и указав Наташе место, где ей стоять и где никак ничего не могло побежать, направился в заезд над оврагом.
– Ну, племянничек, на матерого становишься, – сказал дядюшка: чур не гладить (протравить).
– Как придется, отвечал Ростов. – Карай, фюит! – крикнул он, отвечая этим призывом на слова дядюшки. Карай был старый и уродливый, бурдастый кобель, известный тем, что он в одиночку бирал матерого волка. Все стали по местам.
Старый граф, зная охотничью горячность сына, поторопился не опоздать, и еще не успели доезжачие подъехать к месту, как Илья Андреич, веселый, румяный, с трясущимися щеками, на своих вороненьких подкатил по зеленям к оставленному ему лазу и, расправив шубку и надев охотничьи снаряды, влез на свою гладкую, сытую, смирную и добрую, поседевшую как и он, Вифлянку. Лошадей с дрожками отослали. Граф Илья Андреич, хотя и не охотник по душе, но знавший твердо охотничьи законы, въехал в опушку кустов, от которых он стоял, разобрал поводья, оправился на седле и, чувствуя себя готовым, оглянулся улыбаясь.
Подле него стоял его камердинер, старинный, но отяжелевший ездок, Семен Чекмарь. Чекмарь держал на своре трех лихих, но также зажиревших, как хозяин и лошадь, – волкодавов. Две собаки, умные, старые, улеглись без свор. Шагов на сто подальше в опушке стоял другой стремянной графа, Митька, отчаянный ездок и страстный охотник. Граф по старинной привычке выпил перед охотой серебряную чарку охотничьей запеканочки, закусил и запил полубутылкой своего любимого бордо.
Илья Андреич был немножко красен от вина и езды; глаза его, подернутые влагой, особенно блестели, и он, укутанный в шубку, сидя на седле, имел вид ребенка, которого собрали гулять. Худой, со втянутыми щеками Чекмарь, устроившись с своими делами, поглядывал на барина, с которым он жил 30 лет душа в душу, и, понимая его приятное расположение духа, ждал приятного разговора. Еще третье лицо подъехало осторожно (видно, уже оно было учено) из за леса и остановилось позади графа. Лицо это был старик в седой бороде, в женском капоте и высоком колпаке. Это был шут Настасья Ивановна.
– Ну, Настасья Ивановна, – подмигивая ему, шопотом сказал граф, – ты только оттопай зверя, тебе Данило задаст.
– Я сам… с усам, – сказал Настасья Ивановна.
– Шшшш! – зашикал граф и обратился к Семену.
– Наталью Ильиничну видел? – спросил он у Семена. – Где она?
– Они с Петром Ильичем от Жаровых бурьяно встали, – отвечал Семен улыбаясь. – Тоже дамы, а охоту большую имеют.
– А ты удивляешься, Семен, как она ездит… а? – сказал граф, хоть бы мужчине в пору!
– Как не дивиться? Смело, ловко.
– А Николаша где? Над Лядовским верхом что ль? – всё шопотом спрашивал граф.
– Так точно с. Уж они знают, где стать. Так тонко езду знают, что мы с Данилой другой раз диву даемся, – говорил Семен, зная, чем угодить барину.
– Хорошо ездит, а? А на коне то каков, а?
– Картину писать! Как намеднись из Заварзинских бурьянов помкнули лису. Они перескакивать стали, от уймища, страсть – лошадь тысяча рублей, а седоку цены нет. Да уж такого молодца поискать!
– Поискать… – повторил граф, видимо сожалея, что кончилась так скоро речь Семена. – Поискать? – сказал он, отворачивая полы шубки и доставая табакерку.
– Намедни как от обедни во всей регалии вышли, так Михаил то Сидорыч… – Семен не договорил, услыхав ясно раздававшийся в тихом воздухе гон с подвыванием не более двух или трех гончих. Он, наклонив голову, прислушался и молча погрозился барину. – На выводок натекли… – прошептал он, прямо на Лядовской повели.
Граф, забыв стереть улыбку с лица, смотрел перед собой вдаль по перемычке и, не нюхая, держал в руке табакерку. Вслед за лаем собак послышался голос по волку, поданный в басистый рог Данилы; стая присоединилась к первым трем собакам и слышно было, как заревели с заливом голоса гончих, с тем особенным подвыванием, которое служило признаком гона по волку. Доезжачие уже не порскали, а улюлюкали, и из за всех голосов выступал голос Данилы, то басистый, то пронзительно тонкий. Голос Данилы, казалось, наполнял весь лес, выходил из за леса и звучал далеко в поле.
Прислушавшись несколько секунд молча, граф и его стремянной убедились, что гончие разбились на две стаи: одна большая, ревевшая особенно горячо, стала удаляться, другая часть стаи понеслась вдоль по лесу мимо графа, и при этой стае было слышно улюлюканье Данилы. Оба эти гона сливались, переливались, но оба удалялись. Семен вздохнул и нагнулся, чтоб оправить сворку, в которой запутался молодой кобель; граф тоже вздохнул и, заметив в своей руке табакерку, открыл ее и достал щепоть. «Назад!» крикнул Семен на кобеля, который выступил за опушку. Граф вздрогнул и уронил табакерку. Настасья Ивановна слез и стал поднимать ее.
Граф и Семен смотрели на него. Вдруг, как это часто бывает, звук гона мгновенно приблизился, как будто вот, вот перед ними самими были лающие рты собак и улюлюканье Данилы.
Граф оглянулся и направо увидал Митьку, который выкатывавшимися глазами смотрел на графа и, подняв шапку, указывал ему вперед, на другую сторону.
– Береги! – закричал он таким голосом, что видно было, что это слово давно уже мучительно просилось у него наружу. И поскакал, выпустив собак, по направлению к графу.
Граф и Семен выскакали из опушки и налево от себя увидали волка, который, мягко переваливаясь, тихим скоком подскакивал левее их к той самой опушке, у которой они стояли. Злобные собаки визгнули и, сорвавшись со свор, понеслись к волку мимо ног лошадей.
Волк приостановил бег, неловко, как больной жабой, повернул свою лобастую голову к собакам, и также мягко переваливаясь прыгнул раз, другой и, мотнув поленом (хвостом), скрылся в опушку. В ту же минуту из противоположной опушки с ревом, похожим на плач, растерянно выскочила одна, другая, третья гончая, и вся стая понеслась по полю, по тому самому месту, где пролез (пробежал) волк. Вслед за гончими расступились кусты орешника и показалась бурая, почерневшая от поту лошадь Данилы. На длинной спине ее комочком, валясь вперед, сидел Данила без шапки с седыми, встрепанными волосами над красным, потным лицом.
– Улюлюлю, улюлю!… – кричал он. Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.
– Ж… – крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа.
– Про…ли волка то!… охотники! – И как бы не удостоивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению. Но Семена уже не было: он, в объезд по кустам, заскакивал волка от засеки. С двух сторон также перескакивали зверя борзятники. Но волк пошел кустами и ни один охотник не перехватил его.


Николай Ростов между тем стоял на своем месте, ожидая зверя. По приближению и отдалению гона, по звукам голосов известных ему собак, по приближению, отдалению и возвышению голосов доезжачих, он чувствовал то, что совершалось в острове. Он знал, что в острове были прибылые (молодые) и матерые (старые) волки; он знал, что гончие разбились на две стаи, что где нибудь травили, и что что нибудь случилось неблагополучное. Он всякую секунду на свою сторону ждал зверя. Он делал тысячи различных предположений о том, как и с какой стороны побежит зверь и как он будет травить его. Надежда сменялась отчаянием. Несколько раз он обращался к Богу с мольбою о том, чтобы волк вышел на него; он молился с тем страстным и совестливым чувством, с которым молятся люди в минуты сильного волнения, зависящего от ничтожной причины. «Ну, что Тебе стоит, говорил он Богу, – сделать это для меня! Знаю, что Ты велик, и что грех Тебя просить об этом; но ради Бога сделай, чтобы на меня вылез матерый, и чтобы Карай, на глазах „дядюшки“, который вон оттуда смотрит, влепился ему мертвой хваткой в горло». Тысячу раз в эти полчаса упорным, напряженным и беспокойным взглядом окидывал Ростов опушку лесов с двумя редкими дубами над осиновым подседом, и овраг с измытым краем, и шапку дядюшки, чуть видневшегося из за куста направо.
«Нет, не будет этого счастья, думал Ростов, а что бы стоило! Не будет! Мне всегда, и в картах, и на войне, во всем несчастье». Аустерлиц и Долохов ярко, но быстро сменяясь, мелькали в его воображении. «Только один раз бы в жизни затравить матерого волка, больше я не желаю!» думал он, напрягая слух и зрение, оглядываясь налево и опять направо и прислушиваясь к малейшим оттенкам звуков гона. Он взглянул опять направо и увидал, что по пустынному полю навстречу к нему бежало что то. «Нет, это не может быть!» подумал Ростов, тяжело вздыхая, как вздыхает человек при совершении того, что было долго ожидаемо им. Совершилось величайшее счастье – и так просто, без шума, без блеска, без ознаменования. Ростов не верил своим глазам и сомнение это продолжалось более секунды. Волк бежал вперед и перепрыгнул тяжело рытвину, которая была на его дороге. Это был старый зверь, с седою спиной и с наеденным красноватым брюхом. Он бежал не торопливо, очевидно убежденный, что никто не видит его. Ростов не дыша оглянулся на собак. Они лежали, стояли, не видя волка и ничего не понимая. Старый Карай, завернув голову и оскалив желтые зубы, сердито отыскивая блоху, щелкал ими на задних ляжках.
– Улюлюлю! – шопотом, оттопыривая губы, проговорил Ростов. Собаки, дрогнув железками, вскочили, насторожив уши. Карай почесал свою ляжку и встал, насторожив уши и слегка мотнул хвостом, на котором висели войлоки шерсти.
– Пускать – не пускать? – говорил сам себе Николай в то время как волк подвигался к нему, отделяясь от леса. Вдруг вся физиономия волка изменилась; он вздрогнул, увидав еще вероятно никогда не виданные им человеческие глаза, устремленные на него, и слегка поворотив к охотнику голову, остановился – назад или вперед? Э! всё равно, вперед!… видно, – как будто сказал он сам себе, и пустился вперед, уже не оглядываясь, мягким, редким, вольным, но решительным скоком.
– Улюлю!… – не своим голосом закричал Николай, и сама собою стремглав понеслась его добрая лошадь под гору, перескакивая через водомоины в поперечь волку; и еще быстрее, обогнав ее, понеслись собаки. Николай не слыхал своего крика, не чувствовал того, что он скачет, не видал ни собак, ни места, по которому он скачет; он видел только волка, который, усилив свой бег, скакал, не переменяя направления, по лощине. Первая показалась вблизи зверя чернопегая, широкозадая Милка и стала приближаться к зверю. Ближе, ближе… вот она приспела к нему. Но волк чуть покосился на нее, и вместо того, чтобы наддать, как она это всегда делала, Милка вдруг, подняв хвост, стала упираться на передние ноги.
– Улюлюлюлю! – кричал Николай.
Красный Любим выскочил из за Милки, стремительно бросился на волка и схватил его за гачи (ляжки задних ног), но в ту ж секунду испуганно перескочил на другую сторону. Волк присел, щелкнул зубами и опять поднялся и поскакал вперед, провожаемый на аршин расстояния всеми собаками, не приближавшимися к нему.
– Уйдет! Нет, это невозможно! – думал Николай, продолжая кричать охрипнувшим голосом.
– Карай! Улюлю!… – кричал он, отыскивая глазами старого кобеля, единственную свою надежду. Карай из всех своих старых сил, вытянувшись сколько мог, глядя на волка, тяжело скакал в сторону от зверя, наперерез ему. Но по быстроте скока волка и медленности скока собаки было видно, что расчет Карая был ошибочен. Николай уже не далеко впереди себя видел тот лес, до которого добежав, волк уйдет наверное. Впереди показались собаки и охотник, скакавший почти на встречу. Еще была надежда. Незнакомый Николаю, муругий молодой, длинный кобель чужой своры стремительно подлетел спереди к волку и почти опрокинул его. Волк быстро, как нельзя было ожидать от него, приподнялся и бросился к муругому кобелю, щелкнул зубами – и окровавленный, с распоротым боком кобель, пронзительно завизжав, ткнулся головой в землю.
– Караюшка! Отец!.. – плакал Николай…
Старый кобель, с своими мотавшимися на ляжках клоками, благодаря происшедшей остановке, перерезывая дорогу волку, был уже в пяти шагах от него. Как будто почувствовав опасность, волк покосился на Карая, еще дальше спрятав полено (хвост) между ног и наддал скоку. Но тут – Николай видел только, что что то сделалось с Караем – он мгновенно очутился на волке и с ним вместе повалился кубарем в водомоину, которая была перед ними.
Та минута, когда Николай увидал в водомоине копошащихся с волком собак, из под которых виднелась седая шерсть волка, его вытянувшаяся задняя нога, и с прижатыми ушами испуганная и задыхающаяся голова (Карай держал его за горло), минута, когда увидал это Николай, была счастливейшею минутою его жизни. Он взялся уже за луку седла, чтобы слезть и колоть волка, как вдруг из этой массы собак высунулась вверх голова зверя, потом передние ноги стали на край водомоины. Волк ляскнул зубами (Карай уже не держал его за горло), выпрыгнул задними ногами из водомоины и, поджав хвост, опять отделившись от собак, двинулся вперед. Карай с ощетинившейся шерстью, вероятно ушибленный или раненый, с трудом вылезал из водомоины.
– Боже мой! За что?… – с отчаянием закричал Николай.
Охотник дядюшки с другой стороны скакал на перерез волку, и собаки его опять остановили зверя. Опять его окружили.
Николай, его стремянной, дядюшка и его охотник вертелись над зверем, улюлюкая, крича, всякую минуту собираясь слезть, когда волк садился на зад и всякий раз пускаясь вперед, когда волк встряхивался и подвигался к засеке, которая должна была спасти его. Еще в начале этой травли, Данила, услыхав улюлюканье, выскочил на опушку леса. Он видел, как Карай взял волка и остановил лошадь, полагая, что дело было кончено. Но когда охотники не слезли, волк встряхнулся и опять пошел на утек. Данила выпустил своего бурого не к волку, а прямой линией к засеке так же, как Карай, – на перерез зверю. Благодаря этому направлению, он подскакивал к волку в то время, как во второй раз его остановили дядюшкины собаки.
Данила скакал молча, держа вынутый кинжал в левой руке и как цепом молоча своим арапником по подтянутым бокам бурого.
Николай не видал и не слыхал Данилы до тех пор, пока мимо самого его не пропыхтел тяжело дыша бурый, и он услыхал звук паденья тела и увидал, что Данила уже лежит в середине собак на заду волка, стараясь поймать его за уши. Очевидно было и для собак, и для охотников, и для волка, что теперь всё кончено. Зверь, испуганно прижав уши, старался подняться, но собаки облепили его. Данила, привстав, сделал падающий шаг и всей тяжестью, как будто ложась отдыхать, повалился на волка, хватая его за уши. Николай хотел колоть, но Данила прошептал: «Не надо, соструним», – и переменив положение, наступил ногою на шею волку. В пасть волку заложили палку, завязали, как бы взнуздав его сворой, связали ноги, и Данила раза два с одного бока на другой перевалил волка.
С счастливыми, измученными лицами, живого, матерого волка взвалили на шарахающую и фыркающую лошадь и, сопутствуемые визжавшими на него собаками, повезли к тому месту, где должны были все собраться. Молодых двух взяли гончие и трех борзые. Охотники съезжались с своими добычами и рассказами, и все подходили смотреть матёрого волка, который свесив свою лобастую голову с закушенною палкой во рту, большими, стеклянными глазами смотрел на всю эту толпу собак и людей, окружавших его. Когда его трогали, он, вздрагивая завязанными ногами, дико и вместе с тем просто смотрел на всех. Граф Илья Андреич тоже подъехал и потрогал волка.
– О, материщий какой, – сказал он. – Матёрый, а? – спросил он у Данилы, стоявшего подле него.
– Матёрый, ваше сиятельство, – отвечал Данила, поспешно снимая шапку.
Граф вспомнил своего прозеванного волка и свое столкновение с Данилой.
– Однако, брат, ты сердит, – сказал граф. – Данила ничего не сказал и только застенчиво улыбнулся детски кроткой и приятной улыбкой.


Старый граф поехал домой; Наташа с Петей обещались сейчас же приехать. Охота пошла дальше, так как было еще рано. В середине дня гончих пустили в поросший молодым частым лесом овраг. Николай, стоя на жнивье, видел всех своих охотников.
Насупротив от Николая были зеленя и там стоял его охотник, один в яме за выдавшимся кустом орешника. Только что завели гончих, Николай услыхал редкий гон известной ему собаки – Волторна; другие собаки присоединились к нему, то замолкая, то опять принимаясь гнать. Через минуту подали из острова голос по лисе, и вся стая, свалившись, погнала по отвершку, по направлению к зеленям, прочь от Николая.
Он видел скачущих выжлятников в красных шапках по краям поросшего оврага, видел даже собак, и всякую секунду ждал того, что на той стороне, на зеленях, покажется лисица.
Охотник, стоявший в яме, тронулся и выпустил собак, и Николай увидал красную, низкую, странную лисицу, которая, распушив трубу, торопливо неслась по зеленям. Собаки стали спеть к ней. Вот приблизились, вот кругами стала вилять лисица между ними, всё чаще и чаще делая эти круги и обводя вокруг себя пушистой трубой (хвостом); и вот налетела чья то белая собака, и вслед за ней черная, и всё смешалось, и звездой, врозь расставив зады, чуть колеблясь, стали собаки. К собакам подскакали два охотника: один в красной шапке, другой, чужой, в зеленом кафтане.
«Что это такое? подумал Николай. Откуда взялся этот охотник? Это не дядюшкин».
Охотники отбили лисицу и долго, не тороча, стояли пешие. Около них на чумбурах стояли лошади с своими выступами седел и лежали собаки. Охотники махали руками и что то делали с лисицей. Оттуда же раздался звук рога – условленный сигнал драки.
– Это Илагинский охотник что то с нашим Иваном бунтует, – сказал стремянный Николая.
Николай послал стремяного подозвать к себе сестру и Петю и шагом поехал к тому месту, где доезжачие собирали гончих. Несколько охотников поскакало к месту драки.
Николай слез с лошади, остановился подле гончих с подъехавшими Наташей и Петей, ожидая сведений о том, чем кончится дело. Из за опушки выехал дравшийся охотник с лисицей в тороках и подъехал к молодому барину. Он издалека снял шапку и старался говорить почтительно; но он был бледен, задыхался, и лицо его было злобно. Один глаз был у него подбит, но он вероятно и не знал этого.
– Что у вас там было? – спросил Николай.
– Как же, из под наших гончих он травить будет! Да и сука то моя мышастая поймала. Поди, судись! За лисицу хватает! Я его лисицей ну катать. Вот она, в тороках. А этого хочешь?… – говорил охотник, указывая на кинжал и вероятно воображая, что он всё еще говорит с своим врагом.
Николай, не разговаривая с охотником, попросил сестру и Петю подождать его и поехал на то место, где была эта враждебная, Илагинская охота.
Охотник победитель въехал в толпу охотников и там, окруженный сочувствующими любопытными, рассказывал свой подвиг.
Дело было в том, что Илагин, с которым Ростовы были в ссоре и процессе, охотился в местах, по обычаю принадлежавших Ростовым, и теперь как будто нарочно велел подъехать к острову, где охотились Ростовы, и позволил травить своему охотнику из под чужих гончих.
Николай никогда не видал Илагина, но как и всегда в своих суждениях и чувствах не зная середины, по слухам о буйстве и своевольстве этого помещика, всей душой ненавидел его и считал своим злейшим врагом. Он озлобленно взволнованный ехал теперь к нему, крепко сжимая арапник в руке, в полной готовности на самые решительные и опасные действия против своего врага.
Едва он выехал за уступ леса, как он увидал подвигающегося ему навстречу толстого барина в бобровом картузе на прекрасной вороной лошади, сопутствуемого двумя стремянными.
Вместо врага Николай нашел в Илагине представительного, учтивого барина, особенно желавшего познакомиться с молодым графом. Подъехав к Ростову, Илагин приподнял бобровый картуз и сказал, что очень жалеет о том, что случилось; что велит наказать охотника, позволившего себе травить из под чужих собак, просит графа быть знакомым и предлагает ему свои места для охоты.
Наташа, боявшаяся, что брат ее наделает что нибудь ужасное, в волнении ехала недалеко за ним. Увидав, что враги дружелюбно раскланиваются, она подъехала к ним. Илагин еще выше приподнял свой бобровый картуз перед Наташей и приятно улыбнувшись, сказал, что графиня представляет Диану и по страсти к охоте и по красоте своей, про которую он много слышал.
Илагин, чтобы загладить вину своего охотника, настоятельно просил Ростова пройти в его угорь, который был в версте, который он берег для себя и в котором было, по его словам, насыпано зайцев. Николай согласился, и охота, еще вдвое увеличившаяся, тронулась дальше.
Итти до Илагинского угоря надо было полями. Охотники разровнялись. Господа ехали вместе. Дядюшка, Ростов, Илагин поглядывали тайком на чужих собак, стараясь, чтобы другие этого не замечали, и с беспокойством отыскивали между этими собаками соперниц своим собакам.
Ростова особенно поразила своей красотой небольшая чистопсовая, узенькая, но с стальными мышцами, тоненьким щипцом (мордой) и на выкате черными глазами, краснопегая сучка в своре Илагина. Он слыхал про резвость Илагинских собак, и в этой красавице сучке видел соперницу своей Милке.
В середине степенного разговора об урожае нынешнего года, который завел Илагин, Николай указал ему на его краснопегую суку.
– Хороша у вас эта сучка! – сказал он небрежным тоном. – Резва?
– Эта? Да, эта – добрая собака, ловит, – равнодушным голосом сказал Илагин про свою краснопегую Ерзу, за которую он год тому назад отдал соседу три семьи дворовых. – Так и у вас, граф, умолотом не хвалятся? – продолжал он начатый разговор. И считая учтивым отплатить молодому графу тем же, Илагин осмотрел его собак и выбрал Милку, бросившуюся ему в глаза своей шириной.
– Хороша у вас эта чернопегая – ладна! – сказал он.
– Да, ничего, скачет, – отвечал Николай. «Вот только бы побежал в поле матёрый русак, я бы тебе показал, какая эта собака!» подумал он, и обернувшись к стремянному сказал, что он дает рубль тому, кто подозрит, т. е. найдет лежачего зайца.
– Я не понимаю, – продолжал Илагин, – как другие охотники завистливы на зверя и на собак. Я вам скажу про себя, граф. Меня веселит, знаете, проехаться; вот съедешься с такой компанией… уже чего же лучше (он снял опять свой бобровый картуз перед Наташей); а это, чтобы шкуры считать, сколько привез – мне всё равно!
– Ну да.
– Или чтоб мне обидно было, что чужая собака поймает, а не моя – мне только бы полюбоваться на травлю, не так ли, граф? Потом я сужу…
– Ату – его, – послышался в это время протяжный крик одного из остановившихся борзятников. Он стоял на полубугре жнивья, подняв арапник, и еще раз повторил протяжно: – А – ту – его! (Звук этот и поднятый арапник означали то, что он видит перед собой лежащего зайца.)
– А, подозрил, кажется, – сказал небрежно Илагин. – Что же, потравим, граф!
– Да, подъехать надо… да – что ж, вместе? – отвечал Николай, вглядываясь в Ерзу и в красного Ругая дядюшки, в двух своих соперников, с которыми еще ни разу ему не удалось поровнять своих собак. «Ну что как с ушей оборвут мою Милку!» думал он, рядом с дядюшкой и Илагиным подвигаясь к зайцу.
– Матёрый? – спрашивал Илагин, подвигаясь к подозрившему охотнику, и не без волнения оглядываясь и подсвистывая Ерзу…
– А вы, Михаил Никанорыч? – обратился он к дядюшке.
Дядюшка ехал насупившись.
– Что мне соваться, ведь ваши – чистое дело марш! – по деревне за собаку плачены, ваши тысячные. Вы померяйте своих, а я посмотрю!
– Ругай! На, на, – крикнул он. – Ругаюшка! – прибавил он, невольно этим уменьшительным выражая свою нежность и надежду, возлагаемую на этого красного кобеля. Наташа видела и чувствовала скрываемое этими двумя стариками и ее братом волнение и сама волновалась.
Охотник на полугорке стоял с поднятым арапником, господа шагом подъезжали к нему; гончие, шедшие на самом горизонте, заворачивали прочь от зайца; охотники, не господа, тоже отъезжали. Всё двигалось медленно и степенно.
– Куда головой лежит? – спросил Николай, подъезжая шагов на сто к подозрившему охотнику. Но не успел еще охотник отвечать, как русак, чуя мороз к завтрашнему утру, не вылежал и вскочил. Стая гончих на смычках, с ревом, понеслась под гору за зайцем; со всех сторон борзые, не бывшие на сворах, бросились на гончих и к зайцу. Все эти медленно двигавшиеся охотники выжлятники с криком: стой! сбивая собак, борзятники с криком: ату! направляя собак – поскакали по полю. Спокойный Илагин, Николай, Наташа и дядюшка летели, сами не зная как и куда, видя только собак и зайца, и боясь только потерять хоть на мгновение из вида ход травли. Заяц попался матёрый и резвый. Вскочив, он не тотчас же поскакал, а повел ушами, прислушиваясь к крику и топоту, раздавшемуся вдруг со всех сторон. Он прыгнул раз десять не быстро, подпуская к себе собак, и наконец, выбрав направление и поняв опасность, приложил уши и понесся во все ноги. Он лежал на жнивьях, но впереди были зеленя, по которым было топко. Две собаки подозрившего охотника, бывшие ближе всех, первые воззрились и заложились за зайцем; но еще далеко не подвинулись к нему, как из за них вылетела Илагинская краснопегая Ерза, приблизилась на собаку расстояния, с страшной быстротой наддала, нацелившись на хвост зайца и думая, что она схватила его, покатилась кубарем. Заяц выгнул спину и наддал еще шибче. Из за Ерзы вынеслась широкозадая, чернопегая Милка и быстро стала спеть к зайцу.
– Милушка! матушка! – послышался торжествующий крик Николая. Казалось, сейчас ударит Милка и подхватит зайца, но она догнала и пронеслась. Русак отсел. Опять насела красавица Ерза и над самым хвостом русака повисла, как будто примеряясь как бы не ошибиться теперь, схватить за заднюю ляжку.
– Ерзанька! сестрица! – послышался плачущий, не свой голос Илагина. Ерза не вняла его мольбам. В тот самый момент, как надо было ждать, что она схватит русака, он вихнул и выкатил на рубеж между зеленями и жнивьем. Опять Ерза и Милка, как дышловая пара, выровнялись и стали спеть к зайцу; на рубеже русаку было легче, собаки не так быстро приближались к нему.
– Ругай! Ругаюшка! Чистое дело марш! – закричал в это время еще новый голос, и Ругай, красный, горбатый кобель дядюшки, вытягиваясь и выгибая спину, сравнялся с первыми двумя собаками, выдвинулся из за них, наддал с страшным самоотвержением уже над самым зайцем, сбил его с рубежа на зеленя, еще злей наддал другой раз по грязным зеленям, утопая по колена, и только видно было, как он кубарем, пачкая спину в грязь, покатился с зайцем. Звезда собак окружила его. Через минуту все стояли около столпившихся собак. Один счастливый дядюшка слез и отпазанчил. Потряхивая зайца, чтобы стекала кровь, он тревожно оглядывался, бегая глазами, не находя положения рукам и ногам, и говорил, сам не зная с кем и что.
«Вот это дело марш… вот собака… вот вытянул всех, и тысячных и рублевых – чистое дело марш!» говорил он, задыхаясь и злобно оглядываясь, как будто ругая кого то, как будто все были его враги, все его обижали, и только теперь наконец ему удалось оправдаться. «Вот вам и тысячные – чистое дело марш!»
– Ругай, на пазанку! – говорил он, кидая отрезанную лапку с налипшей землей; – заслужил – чистое дело марш!
– Она вымахалась, три угонки дала одна, – говорил Николай, тоже не слушая никого, и не заботясь о том, слушают ли его, или нет.
– Да это что же в поперечь! – говорил Илагинский стремянный.
– Да, как осеклась, так с угонки всякая дворняшка поймает, – говорил в то же время Илагин, красный, насилу переводивший дух от скачки и волнения. В то же время Наташа, не переводя духа, радостно и восторженно визжала так пронзительно, что в ушах звенело. Она этим визгом выражала всё то, что выражали и другие охотники своим единовременным разговором. И визг этот был так странен, что она сама должна бы была стыдиться этого дикого визга и все бы должны были удивиться ему, ежели бы это было в другое время.
Дядюшка сам второчил русака, ловко и бойко перекинул его через зад лошади, как бы упрекая всех этим перекидыванием, и с таким видом, что он и говорить ни с кем не хочет, сел на своего каураго и поехал прочь. Все, кроме его, грустные и оскорбленные, разъехались и только долго после могли притти в прежнее притворство равнодушия. Долго еще они поглядывали на красного Ругая, который с испачканной грязью, горбатой спиной, побрякивая железкой, с спокойным видом победителя шел за ногами лошади дядюшки.