Византийская Палестина

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Византийская Палестина (др.-греч. Παλαιστίνη) — период в истории Палестины (или Земли Израильской), когда эта ближневосточная территория находилась под властью Восточной Римской империи и Византии. Концом византийского периода считается завоевание провинции арабами в начале VII века. С археологической точки зрения начало византийского периода связывают с правлением Константина Великого (306—337) или, более точно, с 324 года, когда после победы над Лицинием Константин установил контроль над восточной частью империи. В рамках истории еврейского народа византийский период традиционно отсчитывают приблизительно от конца правления в Римской империи династии Северов в 235 году, когда завершился таннаитский и начался амораитский период еврейской истории, или же смерти рабби Иехуды ха-Наси[комм. 1]. В этот период Палестина являлась крупнейшим христианским центром и популярным местом паломничества[⇨], что имело важное экономическое, политическое и общественное значение для региона[2]. Территория византийской Палестины включала прибрежную равнину от горы Кармель на севере до города Рафия на южной границе с Египтом, Галилею и Голаны на севере, Изреельскую долину, долину реки Иордан и Мёртвое море[3]. Административное деление Палестины неоднократно менялось и приняло свой окончательный вид в IV веке после разделения на три провинции[⇨]. В историческом отношении Палестина продолжала оставаться единым образованием[4].

С завершением кризиса III века, следующий век стал временем процветания в Палестине. После паломничества в 325 году в Святую землю императрицы Елены здесь стали появляться многочисленные церкви и монастыри[⇨]. Некоторую угрозу представляли набеги арабов, но меры, принятые при Диоклетиане (284—305) и Галерии (293—311) обеспечивали достаточную защиту палестинского лимеса (лат. limes Palestinae)[⇨]. В результате Палестине был обеспечен длительный период спокойного развития, приведший к значительному экономическому и демографическому росту[⇨]. В византийский период численность жителей Палестины достигла значений, которые были превзойдены только в XX веке. В этот же период в регионе происходил процесс христианизации и соответствующего уменьшения доли еврейского и языческого населения.

Население Палестины было крайне разнородным. Основным местом поселения евреев была Галилея, хотя здесь было много и неевреев, особенно в таких городах, как Сепфорис и Капернаум. Евреи жили и в других частях Палестины, в том числе в крупных городах. В некоторых частях Иудеи и Переи[en]* они составляли большинство населения. Самаритяне доминировали в Самарии, в городах которой язычники жили значительными общинами. Кочевые и оседлые арабы, включая потомков набатейцев, составляли большинство в Палестине Третьей. Повсеместно встречались говорящие на арамейских языках сирийцы, а также греки. Соответственно этому пёстрым был и религиозный состав населения.





Исторический обзор

Основные тенденции III—IV веков

Начавшийся с падением династии Северов кризис в Римской империи отразился на Палестине не более, чем на остальной империи. Хотя Талмуд и мидраши в своих рассказах об этом времени уделяют больше внимания проблемам, чем случаям процветания, условия жизни в этой провинции были сопоставимыми с теми, которые были в других частях востока империи. Недовольство ситуацией возродило мессианские надежды, но в отличие от I—II веков, основные претензии к римской власти носили не религиозный, а экономический характер[5]. Сохранившейся информации о конкретных событиях времени анархии не достаточно, чтобы можно было изложить связную историю этого периода. Нумизматический материал показывает, что из 12 городов, чеканивших монету при Северах, только три продолжили это делать — колонии Элия Капитолина, Кесария Палестинская и Флавия Неаполис; к 260 году чеканка полностью прекратилась и там. В этом отношении Палестина так же соответствовала тенденциям своего времени. Продолжались процессы эллинизации в тех частях Палестины, которое уже и так были преимущественно не-еврейскими. Получивший при императоре Филиппе (244—249) статус колонии Неаполис стал центром отправления императорского культа[en][6]. Сохранилось очень мало нумизматических свидетельств о военной истории региона в середине III века. При императоре Деции (249—251) эмблема легиона X Fretensis (кабан) появляется на монете из Кесарии, а годом или двумя позже при Галле (251—253) на монете Неаполиса. Эти города не были обычным местом дислокации этого легиона, и монеты, вероятно, выпущены в память поселения там ветеранов. При Галле появились также монеты со штандартом легиона III Gallic, обычно расквартированного близ Дамаска, на монетах Кесарии — скорее всего это указывает на размещение в городе подразделений этого легиона. Прочие свидетельства столь же фрагментарны. В 253 году Персия вторглась в Римскую империю и захватила Антиохию; возможно разграблению подверглась и Палестина. В составленном по приказу шаха Шапура I списке провинций, поставивших императору Валериану I (253—260) войска для его катастрофического похода в Персию в 260 году, была и Иудея. В следующее десятилетие продолжилось сокращение войск в Палестине[7]. В 260-е годы Палестина вошла в часть империи, попавшей под контроль Пальмирского царства Одената (260—267) и Зенобии (267—273). Оденат смог выправить ситуацию на восточной границе, отбросив персов за Евфрат. В ходе одного из походов была разрушена Нехардея[en], крупный культурный и торговый центр вавилонского еврейства. Отрицательное отношение евреев к Пальмире выразилось как в письменных источниках[комм. 2], так и в том, что войска из Палестины приняли участие в кампании против Зенобии в 272 году[9].

После десятилетия безвестности, Палестина вновь упоминается в связи с реорганизацией, предпринятой Диоклетианом (284—305). Палестина вошла в диоцез Востока, одну из 12 крупных территориальных единиц, на которые этот император разделил империю. К Палестине были присоединены значительные территории между Идумеей и Красным морем. О гражданском управлении в период Тетрархии практически ничего не известно; о трёх губернаторах в начале IV века известно от Евсевия Кесарийского в связи с их эффективностью во время Великого гонения на христиан[10]. При Диоклетиане продолжилась начатая Северами программа урбанизации региона. Недалеко от Аскалона, в преимущественно населённой не-евреями области, был основан Диоклетианополь. Еврейский город Капаркотна в Изреельской долине был переименован в Максимианополь[en]. Диоклетиан был первым римским императором после Каракаллы (198—217), который посетил Палестину. В 286 году он несколько недель провёл в Галилее, остановившись, согласно еврейской традиции, в Баниясе и Тивериаде. Этот визит произвёл большое впечатление на евреев и описан в нескольких легендах. Согласно одной из них, Диоклетиан в детстве пас свиней близ Тивериады и подвергался насмешкам сверстников, что предопределило его негативное отношение к евреям[комм. 3]. В 297 году Диоклетиан вместе с молодым Константином был в Палестине проездом в Египет[11]. Экономические проблемы III века в полной мере отразились на Палестине. Огромная инфляция привела к тому, чеканка серебряной монеты стала слишком затратной для городов и постепенно прекратилась. Монетарная экономика практически исчезла, а солдаты и чиновники получали своё довольствие преимущественно в натуре. Только в конце IV века начался процесс перевода всех выплат на золото. Около 301 года Диоклетиан начал экономические реформы. Его знаменитый эдикт о максимальных ценах известен преимущественно по данным из Малой Азии, и не известно, в какой степени он выполнялся в Палестине. Региональные вариации были значительны — в Палестине цены на продовольствие были вдвое выше, чем в Египте, и вдвое меньше, чем в Риме. Выраженные в золоте, цены 300 года были едва ли выше, чем во II веке, однако это мало помогало населению, у которого было его мало. Также Диоклетианом была предпринята попытка реформа налогообложения. В Палестине её следами являются межевые камни в северо-восточной Галилее, помеченные именем некоего Элия Статутуса (Aelius Statutus)[12]. В IV веке началась христианизация Палестины. Это был длительный процесс, завершившимся в некоторой степени только в царствование Юстиниана I. C точки зрения евреев, по утверждению американского историка С. Шварца[en], христианизация характеризовалась маргинализацией их общества[комм. 4] и «отторжением» (англ. disembedding) их религии. На первый из этих вызовов евреи могли реагировать двумя способами — принятием христианства или же сохранением верности иудаизму в рамках отдельных социальных структур[15]. Влияние христианизации Палестины на евреев исследователями оценивается различно. В XIX веке Г. Грец рассматривал историю евреев после некоторого процветания Северов как непрерывный упадок к ужасам Средневековья. Другая точка зрения, высказанная в 1961 году немецким историком И. Баером[en] предполагала, что евреи подвергались преследованиям в языческом римском государстве и христианском византийском в равной степени. Затем с появлением новых археологических данных в 1970—1980-х годах появились основания полагать, что враждебная христианскому правительству раввиническая литература V—VI веков, на которой основывал свои теории Г. Грец, не отражала реальное положение дел в еврейском обществе того времени. Судя по данным археологии, начиная с III века евреи в Палестине процветали, их численность росла, а их отношения с христианами были вполне дружественными[16]. Однако стремление византийских императоров ввести единообразие в религиозную жизнь своих подданных[комм. 5] в случае евреев приводило к принятию дискриминационного законодательства. Следствием этого было не только исключение евреев из правительственных структур, но и запрет на строительство синагог[18].

В царствование Константина Великого была сделана попытка урегулировать вопрос о членстве евреев в городских советах. Исполнение куриальных обязанностей, внешне почётное, было обременительным делом и было связано с большими расходами личных средств — на декурионов возлагалась обязанность компенсировать недостающие средства городского бюджета, необходимые для поддержания общественных сооружений и служб. Как минимум с III века в раввинических текстах выражается возмущение против этих, зачастую принудительных, обязанностей, возлагавшихся на богатых евреев. Евреи могли избежать назначения в совет, сославшись на то, что требуемое по должности совершение языческих жертвоприношений противоречило их религиозным убеждениям, однако после объявления религиозной терпимости Константином этот способ стал невозможен. В послании от 11 декабря 321 года, адресованного городскому совету Колонии Агриппины[de] (современный Кёльн), Константин разрешил двум или трём избранным в совет евреям не нести куриальные финансовые тяготы (CTh 16:8:3). В следующий раз император вернулся к этому вопросу в законе 330 года уже применительно к евреям Палестины, разрешив исключение из числа возможных куриалов еврейских религиозных и общественных лидеров (CTh 16:8:2) — как это ранее было сделано для лидеров христианской и языческой общин[19]. Стремление избежать куриальных обязанностей было свойственно не только евреям, что вызвало необходимость принятия Константином закона, запрещавшего принятие священнического сана с целью уклонения от исполнения гражданского долга. В конце концов, в 398 году император Флавий Аркадий запретил посвящение в священство лиц куриального звания. Аналогичные попытки ограничения возможности уклонения предпринимались и в отношении евреев. В законе императора Западной Римской империи Грациана 383 года на избранных в совет еврейских священников возлагалась обязанность найти себе адекватную в отношении состоятельности замену, однако вряд ли этот закон применялся на востоке империи. Но затем в 397 году на востоке были подтверждены права патриархов и в целом нет оснований считать, что в этом важном аспекте еврейские священнослужители находились в худшем положении, чем христианские[20].

V—VII века

Важной тенденцией начиная с первой половины V века стал расцвет синагог, наблюдавшийся несмотря на издание запретительных законов между 415 и 438 годами. В этом процессе важную роль играли священники, в особенности в развитии литургических практик (См. Молитва в иудаизме[en]). В этот период зародился жанр религиозной поэзии пиют[21]. Причины этого явления исследователи обнаруживают в упадке центров еврейской образованности в крупных городах (Тивериаде, Сепфорисе, Кесарии и других) и смещении центров культурной и общественной жизни в мелкие городки и сельскую местность. Археологические исследования древних синагог и нанесённых на них надписей позволяют историкам сделать предположения об идеологической подоплёке этих изменений. По мнению американского историка С. Шварца, сооружением и украшением синагог евреи позднеантичной Палестины некоторым преломлённым способом отражали окружающую их действительность. Хотя сельские еврейские общины, стремящиеся быть автономными и самодостаточными, в деталях своего функционирования и в своей идеологии были принципиально еврейскими, идея строительства монументальных религиозных сооружений была следствием общей тенденции, вызванной христианизацией[⇨][22]. Синагоги в этот период использовались как площадка для общественных обсуждений, в частности для удержания членов общины от излишнего взаимодействия с внешним миром. Синагоги также были местом получения образования, конкурирующего с тем, которое давали раввины. Исследователи отмечают связь развития сети синагог с внутренней дезинтеграцией еврейского общества, проявлявшейся в том числе и в том, что эмигрировавшие в Палестину евреи из Вавилона, Александрии и Тира основывали собственные синагоги и предпринимали мало усилий для интеграции в более широкое общество[23].

Обширным направлением исследований является изучение процесса трансформации Палестины от процветания в правление Византии к жалкому состоянию под властью Арабского халифата и крестоносцев. Если до конца XX века считалось, что этот процесс был обусловлен разнообразными природными и политическими катастрофами (Юстинианова чума в 542 году, персидское завоевание в 614 году и арабское завоевание в 634—640 годах, а также серия опустошительных землетрясений), то в настоящее время на основе анализа археологических данных установлено, что это был длительный процесс упадка, протекавший с разной интенсивностью в разных частях Палестины[24].

Управление и структура

Гражданское управление

После подавления восстания Бар-Кохбы в 135 году императором Адрианом (117—138) была образована провинция Сирия Палестинская, включавшая в себя территории к северу от пустыни Негев и к западу от реки Иордан. Образованная примерно в то же время провинция Аравия Петрейская включала Трансиордан[en], юг Сирии, Негев и Синайский полуостров[25]. В дальнейшем административно-территориальное устройство Палестины постоянно уточнялось. В ходе административных реформ Диоклетиана, в целом направленных на разукрупнение провинций, провинции Аравия Петрейская были переданы значительные территории в Сирии. В качестве компенсации у неё были отняты и переданы Палестине земли к югу от реки Арнон, пустыня Негев и набатейские города Эйлат[комм. 6] и Петра. Дата этого события не известна; самым ранним подтверждением является датируемое 307 годом свидетельство церковного историка Евсевия Кесарийского, сообщившего о том, что медные шахты между Петрой и Мёртвым морем относятся к Палестине[27]. Примерно в это же время Палестине был передан город Дор[28]. В IV веке Палестина не была ареной крупных политических событий и о её административном устройстве в это время почти не известно. О том, кто управлял этим регионом в период между 353 и 382 годами известно только из писем известного оратора Либания. В результате хронологических и просопографических исследований его писем был сделан вывод, о том что в 357/358 году Палестина была разделена на две провинции — Палестину Прима со столицей в Кесарии Палестинской и Палестину Салютарис[29][28]. Вопрос о столице Палестины Салютарис является спорным — в то время, как источники единогласно называют столицей провинции Петру, многие современные исследователи помещают столицу Третьей Палестины в Элузу[30].

В 409 году впервые упоминается разделение Палестины на три провинции[31]. Палестина Третья была образована из прежней Палестины Салютарис. Галилея, Голаны, часть Декаполиса и Изреельская долина относились к новообразованной провинции Палестина Секунда[en] со столицей в Скифополисе. Остальную часть Палестины (Иудея, Самария и побережье) оставили в Палестине Приме со столицей по-прежнему в Кесарии Палестинской[32]. Провинциями управлял чиновник в ранге консуляра, пока в 536 году император Юстиниан I (527—565) не выделил губернатора Палестины Примы[комм. 7], присвоив ему ранг проконсула (анфипата[en]) и не подчинил ему две остальные Палестины[3]. Губернаторы обладали исполнительной, законодательной и финансовой властью в своих провинциях, как ранее прокураторы[28]. Цель этих преобразований историками практически не анализировалась. Если исходить из предположения, что ожидаемым результатом было укрепление южной границы, то он в полной мере не был достигнут. Ни в гражданской, ни в военной сфере центральной власти не удалось добиться контроля над обстановкой в провинции. Важным фактором по прежнему оставалась возможность местных должностных лиц заключать союзы с приграничными аравийскими племенам[34].

На следующем уровне управления находились города с прилегающими территориями. Если в предшествующую эпоху Римская империя заботилась об основании городов в Палестине с целью эллинизации[en]* региона, то начиная с царствования Константина Великого целью стала христианизация. С этой целью Константин дал права города порту[en] Газы, получившего в этом качестве название Маиума[en]. Из населённого преимущественно иудеями Сепфориса были выделены два христианских предместья. Одновременно с этим в начале IV века происходит постепенная утрата городами остатков независимости от провинциальных администраций, прежде всего налоговой и юридической. Территории вне городов в IV веке подчинялись прокуратору, а тот, в свою очередь, губернатору. Причины, по которым создавались сельские администрации на Востоке, различны: нежелание иудейского населения поселяться в городах, военные соображения, управление обширными территориями, находящимися в собственности императора[35].

Военная организация и защита границы

Военное управление, в том числе в приграничной зоне лимеса, относилось к ведению дукса[it]. При этом, как правило, дукс занимал свой пост существенно дольше, чем губернатор, что давало ему большее бюрократическое преимущество[28]. Квота на размещение в Палестине воинских соединений со времён Адриана составляла 2 легиона. Один из них, Legio X Fretensis, был дислоцирован в Элии Капитолине, Legio VI Ferrata имел квартиры в Капаркотне рядом с Мегиддо. При Диоклетиане или ранее Десятый легион был переведён в Эйлат, а Шестой переведён в Дамаск в середине III века. Не известно, был ли он возвращён обратно. В перечислении конца IV века «Notitia Dignitatum» он не упоминается[36]. В Элии Десятый легион был был заменён отрядом маврской кавалерии[27].

При Диоклетиане была организована система приграничных укреплений в этой части империи (лимес, лат. limes palaestinae). Скорее всего, он был необходим для защиты от набегов арабских племён, достигавших пригородов Иерусалима[37]. Численность размещённых в Палестине войск не известна и восстанавливается из общих соображений. Количество солдат в легионе в начале IV века составляла между 1000 и 3000 человек. В дополнение к этому имелись вспомогательные войска (ауксилии), о которых известно из «Ономастикона» Евсевия Кесарийского и «Notitia Dignitatum»: в Элии Капитолине стояла маврская кавалерия, на полпути между Элией и Иерихоном находился форт когорты Cohors prima salutaris, а у реки Иордан лагерь когорты Cohors secunda Cretensis. К югу от Хеврона был форт кавалерийского подразделения Equites scutarii Illyricani. Кроме этого на лимесе от Средиземного моря до Мёртвого располагалось 5 военных лагерей, и далее к югу ещё приблизительно 10. Также под командование палестинского дукса находилось несколько крепостей в Набатейских горах к востоку от долины реки Иордан. Таким образом, крайне приблизительная оценка римских войск в Палестине в IV веке составляет 10 000 человек[38]. О способе формирования войск в Палестине в этот период практически не известно. Приграничные войска (лимитаны) формировались, как и везде, из местных жителей. Вероятно, иногда евреи поступали на военную службу, но чаще они предпочитали заплатить специальный налог aurum tironicum и не подвергать себя опасности нарушения религиозных предписаний[39].

Граница Римской и Византийской империй на юге по отношению к населяющим этот регион арабским кочевникам (в греческой и латинской терминологии «сарацинам») не была границей в строгом смысле этого слова, препятствием для перемещения небольших групп или торговцев. Также часть из них поступала на военную службу в качестве федератов[40].

Патриархат и раввинат

Патриархат (от лат. patriarcha, ивр.נָשִׂיא‏‎, наси) является наиболее документированным еврейским институтом рассматриваемого периода. Этот титул носили предводители еврейского народа со II по начало V века. Несмотря на то, что свидетельства об этом институте содержатся в еврейских, христианских, языческих, правовых и эпиграфических документах, вопрос о его природе и объёме полномочия является предметом дискуссий. С традиционной точки зрения, восходящей к «Истории евреев» Г. Греца[41], патриарх являлся верховным лидером, главой иудейской общины в Палестине и в некоторой степени всей Римской империи[комм. 8]. Его авторитет признавали еврейские общины и римские власти, что позволяло патриарху выступать в роли посредника. Власти патриарха охватывала как духовную, так и светскую сферу. Он мог назначать и смещать местных еврейских руководителей, принимать правовые и ритуальные решения и собирать налоги в пользу своего аппарата. Этот аппарат включал в себя экспертов по иудейскому праву (раввинов), посланников в регионы Палестины и империи, а также личных телохранителей. Статус патриархов частично основывался на их притязаниях на происхождения от царя Давида. Это признавалось не всеми и существовала оппозиция со стороны раввинов. Основной проблемой данного направления историографии является объяснение этих взаимоотношений. Более новые исследования подходят существенно более критически к историческим свидетельствам и различаются в оценке степени целостности и последовательности развития института патриархата. Некоторые историки, например М. Гудман[en] вообще подвергают сомнению существования такого института власти. Однако такая точка зрения считается слишком радикальной, и большинством в настоящее время признаётся, что патриархат как институт существовал, хотя и претерпевал изменения. Предметом споров является также его учреждение. Большинство исследователей связывают возникновение патриархата с именем Иехуды ха-Наси (конец II — начало III веков), однако влияние и признание Римской империей его преемников спорно. Наиболее осторожные исследователи относят признание империей патриархата к 390-м годам, характеризуя его как «непродолжительный римский эксперимент»[43]. Соответственно этому имеются разные взгляды на соотношение патриархата и раввината. Согласно одному из них, различие не носило качественный характер и, по сути, патриархи представляли собой просто более агрессивно продвигавшую свои интересы династию раввинов, а изменения в положении института патриархата относились к индивидуальным особенностям того или иного патриарха — его учёности, богатству и репутации. Признание патриархата в конце IV века правительством было в таком подходе кульминацией усилий этой династии по установлению своего контроля над общинами Диаспоры. Согласно другому взгляду, патриархат качественно отличается от раввината. Если свойствами первого института является знатное происхождение и политическое влияние, то второго — учёность. После исчезновения патриархата в начале V века признаки признанного государством лидерства среди всех евреев Палестины не прослеживаются[44]. В 415 году последний патриарх Гамлиель VI[en] был смещён и с тех пор нет никакой достоверной информации о лидерах еврейского народа в Палестине[45].

Другой властный институт еврейского населения Палестины — раввинат, тоже хорошо документирован, но, как и, патриархат, вызывает споры среди историков. Спорным является уже понимание смысла слова «раввин» — являлось ли оно в рассматриваемый период просто уважительным титулом, или же применялось только к учителям Торы, как это происходит в настоящее время? В любом случае, под раввинами понимаются люди, которые создавали, обучали или передавали традицию, зафиксированную в литературе, известной как раввиническая[en][46]. Политическая роль раввинов интерпретируется историками различно. Традиционный взгляд состоит в том, что раввины были руководящим классом сохранившейся после войны 66—70 годов части еврейского народа. При этом предполагается, что это значение с тех пор продолжается вплоть до настоящего времени. В III веке их власть несколько померкла в тени патриархов. В V—VI веках, имея резиденцией Тивериаду, они по прежнему рассматривались как лидеры еврейского народа. Более скептическая точка зрения современных историков исходит из того, что сведения о влиянии раввинов, получаемые из раввинической литературы, преувеличены. Более точный анализ, однако, позволяют сделать накопленные археологические и эпиграфические данные. Согласно ним, во II веке в Палестине раввины не обладали институциональной властью и были самопровозглашённой элитой, достигая влияния путём личных качеств отдельного раввина. Они не обладали никакой общественной властью, даже в рамках синагоги. Подчинение им в религиозных или гражданских делах было исключительно добровольным. Возможно, это положение изменилось в конце II — начале III веков, когда раввины сконцентрировались в крупных городских центрах — Тивериаде, Сепфорисе, Кесарие и Лоде. Это увеличило их контакты с широкими массами еврейского населения, а также изменило взгляды самих раввинов на целесообразность контактов с низшими социальными слоями. При этом раввины стали более открыты к греко-римской цивилизации, стали участвовать в общественной жизни, стали получать авторитет как судьи и администраторы. Возможно, именно тогда стали появляться академии[en] для подготовки раввинов. В результате такой «урбанизации» раввинов выросло их влияние на общество. Аналогичный процесс можно проследить и в патриархате, рост влияния которого при Иехуде ха-Наси совпал с переносом его резиденции из Бейт Шеарим в Сепфорис[47]. После IV века раввиническая литература двух последующих веков византийской власти в Палестине не содержит имён отдельных учителей. Однако процесс изучения и передачи литературы, в частности Палестинского Талмуда[en], продолжался. Следы влияния раввинов в этот период историки обнаруживают в литургическом трактате Соферим[en], арамейском Таргуме и правовых текстах[48].

С упадком патриархата и раввината на лидирующие позиции вернули священники (коэны), утратившие значительную часть своего влияния после разрушения Второго Храма. О главных священниках в Тивериаде в V и VI веках известно из христианских источников, однако о роли священников в еврейском обществе и смогли ли они заменить власть патриархов, не известно. Возрастание влияния этой группы сопровождалось смещением центра общественной жизни из учебных заведений в синагоги[49].

Населённые пункты

Типизация

В Римской империи городом считалось поселение, получившее от императора статус полиса. Однако, если правовой смысл этого понятия хорошо известен, то характеристические особенности полиса, тем более в конкретных провинциях, являются предметом дискуссий. Суммируя результаты многочисленных исследований, израильский историк Зеев Сафрай[en] приводит следующие признаки палестинского позднеантичного города[50]:

  • Значительное население, в основном от 8000 до 20 000 жителей[комм. 9];
  • Наличие структур самоуправления;
  • Контроль прилегающих сельских территорий;
  • Наличие общественных сооружений (театр, стадион, гимнасий и т. п.), централизованного водоснабжения, канализации, городских стен, бань;
  • Выраженная социальная стратификация;
  • Значительная площадь (в среднем 200—300 дунамов, по сравнению со 100—120 дунамов для деревень);
  • Более диверсифицированная, по сравнению с деревнями, экономика;
  • Местный торговый и экономический центр;
  • Относительно высокий уровень развития услуг;
  • Эллинизированное население. Хотя этот фактор не являлся определяющим для античного города, фактически, в Палестине не было городов без преобладающего не-еврейского населения[52].

Как и во всей Римской империи, города составляли структурную основу провинций. Гражданская активность, функции управления, экономическая деятельность, культурная и интеллектуальная жизнь концентрировалась вокруг городов. В целом, в Римской империи города занимали главенствующее положение по сравнению с сельскими поселениями, и Палестина в этом отношении не отличалась от остальной империи[53]. В правление Диоклетиана появилось множество небольших городов, из которых основными были построенный в начале его царствования в Изреельской долине Максимианополь, и Диоклетианополь[en] в нескольких километрах от Ашкелона. Тогда же произошло возрождение ряда городов, утративших свой статус во II—III веках (Дор, Аполлония, Геба[en]). Некоторые из новых городов появились в результате расселения ранее существовавших (Азотус Паралиус (лат. Azotus Paralius) близ Ашдода, развившаяся из порта Газы Маиума и другие). Уровень урбанизации Палестины в византийский период был чрезвычайно высок. По этому показателю Палестина Прима занимала второе место в империи после Памфилии, и Палестина Секунда отставала от неё не сильно. Основной характеристикой этого процесса было появление значительного количества городов, большинство из которых просуществовали очень не долго. Многие из этих городов появились на территории современного Сектора Газы, что может быть объяснено положением региона на пересечении торговых путей из Аравии, Египта и Сирии, наличием крупного порта и высоким уровнем грунтовых вод, обеспечивающих хорошее водоснабжение[54].

Одной из причин создания городов в Палестине была поддержка той или иной этнической или религиозной общины. Новые города строились для не-еврейского и эллинизированного населения[комм. 10], а с IV века в том числе для защиты христиан, как в случае Маиумы. Центры расселения автохтонного населения (евреев, самаритян) отставали в росте от интенсивно растущих эллинистических городов. Учитывая, что города контролировали прилегающее преимущественно еврейское сельское население, отношения города и деревни приобретали этническое измерение[55]. Согласно галахическим правилам, город отличался от деревни наличием 10 «праздношатающихся» батланим[56], то есть людей, не имеющих собственных занятий, и имеющих возможность ежедневно присутствовать на богослужениях. На основании анализа несколько более позднего труда по иудейскому праву Алахот гдолот[en] Ш. Сафрай[en] интерпретирует слово «батланим» как муниципальное учреждение, необходимое для функционирования города. Галаха накладывает и другие требования на город, фактически сводящиеся к разнообразным способам оценить численность населения в поселении. В большинстве случаев в еврейских городах было не менее 100 мужчин, что приводит к оценке в 80-100 нуклеарных семей, или 8-10 дунамов; в деревнях, соответственно, меньше. Важной характеристикой было наличие синагоги — наименьшее поселение, в котором она была занимало площадь в 10 дунамов. При этом известно о наличии христианских храмов в деревнях и меньше 7 дунамов. Это связано с тем, что синагога, в отличие от храма, выполняла в том числе функции муниципального учреждения. Исследование развалин древних деревень позволило обнаружить в них некоторые коммунальные службы — бассейн для ритуального омовения (миква), общественные цистерны и водонапорные башни. Существовали деревенские дороги для доступа на поля и соединения с соседними деревнями. Школ, видимо, в деревнях не было. Например, дети из деревень в окрестности Кесарии учились в городе[57]

Иерусалим

После восстания Бар-Кохбы 135 года евреям было запрещено входить в Иерусалим, теперь называвшийся Элия Капитолина. Эта мера была настолько действенной, что по свидетельству Евсевия Кесарийского в 310 году губернатор Фирмилиан[en] даже не слышал о прежнем названии города. C торжеством христианства в Римской империи прежний запрет был возобновлён, а после освящения храма Гроба Господня в 335 году усилен. Согласно анонимному «Бордоскому путешественнику», в 333 году в пределах стены Сиона из семи ранее существовавших там синагог осталась только одна, а остальные «распаханы как поле» (Мих. 3:12); аналогичное наблюдение в 392 году сделал Епифаний Кипрский. Однако могло ли в условиях действовавшего запрета это единственное уцелевшее здание быть синагогой не вполне понятно. Бордоский путешественник, а затем Евсевий в 335 году, подтверждают существование обычая, согласно которому евреям один раз в год на Девятое ава разрешалось входить в город и оплакивать разрушение Второго Храма. Однако насколько в действительности соблюдался запрет не известно, так как в различных раввинических текстах есть упоминания о возобновлении еврейских паломничеств в Иерусалим в IV веке[58]. Планировка Элии Капитолины и масштаб разрушений города после событий 70 года. Вероятно, они были меньше, чем описывает Иосиф Флавий, по крайней мере, развалины Второго Храма позволяли укрыться в них защитникам города во время осады 614 года, когда и было довершено разрушение. Это также подтверждают археологические данные — остатки храма времён Ирода Великого находят выше византийских слоёв, а материалы из ворот Хульды использовались для строительства ранних сооружений раннего исламского периода. Римские развалины Элии Капитолины в основном представлены сооружениями, имевшими отношение к расквартированным здесь легионам. X легион покинул город в конце III века, но его лагерь на месте нынешнего Еврейского квартала Иерусалима был заселён только после 324 года. В целом, до превращения христианства в официальную религию Римской империи Иерусалим был довольно незначительным провинциальным городом[59]. Поскольку большинство сохранившихся источников о жизни Иерусалима в рассматриваемый период имеют клерикальное происхождение, византийский Иерусалим предстаёт преимущественно как центр христианской религии. Начальный период становления Иерусалима в этом качестве зафиксирован в описании Бордоского путешественника. Среди городских достопримечательностей он указывает Храмовую гору и несколько мест в её окрестности: Силоамская купель[en], преторий Понтий Пилата и Вифезда. Путешественник посетил и описал недавно открытый Гроб Господень и Голгофу, где императором Константином была построена прекрасная базилика. Эта базилика была частью большого комплекса, торжественное освящение которого состоялось в 335 году. Помимо Храма Гроба Господня в него входили собственно Гроб Господень, над которым была возведена огромная ротонда Анастасис, Голгофу и внутренний атриум. Эти храмы, наряду с построенными тогда же в базиликой Рождества Христова в Вифлееме и храмом в Мамре, стали первыми христианскими храмами Палестины. Их появление стало важнейшим фактором христианизации провинции[61]. Вслед за этим Константин начал масштабное церковное строительство по всей Палестине в местах, упоминаемых в Библии или связанных с жизнью Христа и его апостолов. Строительная активность в Иерусалиме возросла в V веке, во второй половине которого епископ города получил титул патриарха[62]. Среди важнейших церковных построек, появившихся в конце IV — начала V веков — Храм Вознесения на Елеонской горе и церковь в Гефсиманском саду. Весь район Елеонской горы от Вифагии[en] и Вифании на востоке до Иосафатовой долины на западе был занят церквями и монастырями. Основанные в конце IV века монастыри на Елеонской горе стали основным местом поселения паломников с латинского запада[63]. Гора Сион, входившая в состав древнего Иерусалима, осталась за пределами стен Элии Капитолины и попала вновь в черту города в середине V века после постройки императрицей Евдокией южной стены. При императоре Юстиниане I Иерусалим достиг вершины своего великолепия. В это царствование было построено крупнейшее сооружение города — Новая церковь[en] (Неа Экклесиа), освящённая в 543 году. Одновременно с этим развивались благотворительные учреждения — гостиницы для паломников, приюты для стариков. Они основывались и поддерживались патриархом Иерусалимским и отдельными монастырями[64]. Часть из паломников оставались жить в городе, благодаря чему среди жителей стало много чужеземцев: сирийцев, армян, малоазийских греков и других. Как и многие другие города в V—VI веках Иерусалим достиг зенита своего процветания, о чём свидетельствуют его построенные в это время новые стены[65]. В 614 году Иерусалим был завоёван государством Сасанидов, в результате чего город был сильно разрушен, а тысячи христиан были убиты. После возвращения города в состав Византии в 628 году император Ираклий I предпринял некоторые усилия по восстановлению города, но уже 10 лет спустя Иерусалим был захвачен войсками Арабского халифата[62].

Археологические исследования византийского Иерусалима длительное время производились случайным образом в связи с постройкой новых церквей на месте древних сооружений. С конца XIX века внимание исследователей привлекли остатки городских стен и жилые кварталы к северу и к югу от Старого города. В 1867—1870 британский военный и археолог Ч. Уоррен произвёл раскопки 240 метрового участка стены византийского периода, известной как стена Офеля[de]; раскопки К. Кеньон 1967 года подтвердили её византийскую датировку. Византийские участки стен обнаруживались и в других частях города[66]. Серия раскопок жилых помещений в северной части города Давида и южной части Тиропоеона[en] выявили там интенсивное строительство в конце византийского периода[67]. Раскопки Б. Мазара[en] в Офеле и в юго-восточной части Храмовой горы (1968—1978) позволили выявить развитие византийской застройки на протяжении нескольких веков. Важные находки, которые были сделаны на юго-западном холме Иерусалима, позволили реконструировать жизнь «квартала горы Сион». Были обнаружены следы Кардо и Неа Экклесиа, участки стен, мозаичные полы (Н. Авигад[en], 1969—1982)[68].

Газа и её окрестности

В IV — начале VII веках Газа (греч. Γάζα) являлась одним из крупнейших экономических и культурных центров сиро-палестинского региона. Город был известен благодаря развитому ремеслу (производство амфор, предметов искусства и др.). Благодаря своей школе риторики Газа играла важную роль в интеллектуальной жизни восточных провинций Византии. Вследствие этого византийский период в истории Газы хорошо изучен. Территория, на которой доминировала Газа, была обширна, однако по источникам она хорошо устанавливается на севере и юго-западе. На севере муниципальные границы достигали Ашкелона, включая Диоклетианополь и Анфедон. На юге территория Газы включала разрушенный при Александре Македонском Бет-Аглайм, место рождения святого Илариона Фавафу и деревню Бет-Даллафу, где находился монастырь Исайи Египетского. К юго-западу находилась Рафия — важный город начиная с эллинистического периода, не утративший своего значения и в римский период, и потому, видимо, полагавший значительной территорией. В V веке этот город стал епископальным центром. Восточнее района Дейр-эль-Бала (15 км юго-западнее Газы[69]) находился мелкий торговый городок Сикомазон, также в V веке ставший резиденцией епископа. Ещё один епископальный центр находился на территории Газы в Маиуме[70]. Относительно восточной границы Газы в письменных источниках есть только указание римского периода, согласно которому на востоке Газа граничила с Идумеей. Восточную границу определяют на основании археологических и эпиграфических данных, а также путём сопоставления с мозаичной картой VI века из Мадабы. Вероятно, на юго-востоке территория Газы доходила до города Кассуфима[en], расположенного на западном берега Бесора в 2 км от Герара. В Киссуфиме археологами была открыта церковь с многочисленными надписями и мозаиками[71][72]. Примерно в этом же районе находились два крупных императорских поместья, Saltus Gerariticus и Saltus Constantinianus. Согласно исследованиям немецкого библеиста Альбрехта Альта, в византийский период древний библейский город Герар прекратил своё существование. Известный по имени участник Халкидонского собора (451) епископ Маркиан Герарский, а также упомянутый церковным историком Созоменом монастырь «у Герара в долине» получили, вероятно, своё имя от императорского поместья. Поскольку этот епископский титул позднее не упоминается, Альт предположил, что упоминаемый в VI веке епископ Стефан Ордонский (греч. Στέφανος ἐπίσκοπος Όρδων) был епископом в Saltus Gerariticus. Город Орда изображён на карте из Мадабы наряду с другими городами Негева. Его положение отмечено пятью башнями и двумя воротами, что указывает на значительность этого места, тогда как сам Герар показан маленьким знаком к северу от Орды и западу от Беэр-Шевы[73].

Район Герара, Гераритика, упоминается также в Ономастиконе церковного историка IV века Евсевия Кесарийского[74]. Согласно Евсевию, эта область находилась в 25 милях от Елевферополя и включала Беэр-Шеву. После раздела провинций в 357 году большая часть Гераритики, то есть Saltus Gerariticus, осталась в составе Палестины Примы, а Беэр-Шева отошла к Палестине Салютарис. Центром Saltus Gerariticus был форт Вирсама (лат. Birsama), известный как центр епископства и место дислокации кавалерийского подразделения Equites Thamudeni Illiriciani[75]. Другое императорское поместье, Saltus Constantinianus, упоминает византийский географ VII века Георгий Кипрский[en]. Исследователи предполагают различные причины его учреждения Константином Великим: либо так же, как и в случае Маиумы для отделения христианского населения Газы от языческого, либо для поселения крещёных святым Иларионом арабов, либо же обоими этими целями[76].

В византийский период здесь проходили две важные дороги: одна вела из Газы в Беэр-Шеву, другая из Газы в Элузу. В Элузе дорога разделялась. На юго-восток дорога шла вдоль долины реки Бесор в Авдат как часть набатейского Пути благовоний. Другое ответвление шло на юго-запад через Реховот Негевский и Нессану[en] на Синай. По этой дороге паломники из Иерусалима шли к монастырю Святой Екатерины. В 560 году вместе со своими спутниками здесь прошёл пилигрим, известный как Антоний из Пьяченцы, оставивший заметки о своём путешествии. Из его рассказа известно о том гостеприимстве, с которым его встретили жители Газы. Также сведения Антония позволяют установить, что в то время климат в западном Негеве был более влажным, чем сейчас, и этот регион был богатым и плодородным[77].

Местечки, деревни и поместья

Большинство из небольших палестинских городов (городков, местечек, англ. town) Византии (ивр.'yr, мн. 'yyrot‏‎) были основаны в более ранний период. Обычно они располагались в наиболее важных местах, предоставляющих естественную защиту — на вершинах холмов или крутых склонах, однако в византийский период начался процесс распространения городов в долины. До включения Палестины в Римскую империю города должны были сами заботиться о своей защите от внешних вторжений, что изменилось в римский период. Группы бандитов представляли некоторую опасность, но они не были очень сильны. В результате этих процессов города стали располагаться ближе к обрабатываемым участкам плодородной земли. До восстания Бар-Кохбы все местечки были еврейскими, и города со смешанным населением встречались только на периферии провинции. Позднее во многих городах поселились не-евреи, что было отражено в талмудической литературе. Единого мнения о том, было ли население палестинских деревень смешанным или однородным в национальном отношении нет. Основываясь на сопоставлении археологических данных и описаний Евсевия Кесарийского, израильский историк Б. Исаак выдвинул теорию о смешанном населении деревень в первой половине IV века[78]. В дальнейшем появилась тенденция к религиозному размежеванию, и уже в 370-х годах Епифаний Кипрский утверждал (возможно в полемическом преувеличении), что крупнейшие поселения Галилеи полностью еврейские. За редкими исключениями в деревне была либо церковь, либо синагога[комм. 11]. Исключениями были либо очень крупные поселения, как расположенный в центре еврейской Галилеи Капернаум, являвшийся одновременно местом христианских паломничеств[80]. Количество населения городов сильно варьировалось. По сведениям Иосифа Флавия (I век) каждая деревня в Галилее насчитывала не менее 15 000 жителей. Вавилонский Талмуд характеризует населённость города по числу воинов, которых он был способен выставить — 1500 человек крупный, 500 мелкий. Археологические данные позволяют установить число жилых помещений — 1000 в крупнейшем из исследованных городов и 300 в городе среднего размера. При этом города в Галилее в среднем на 25 % крупнее, чем в остальной Палестине. На основании имеющихся археологических данных установлено, что типичная структура жилых кварталов образовывалась жилыми помещениями вокруг внутренних дворов. Обычно у одного двора было примерно 3-6 жилых комнат, занимаемых одной семьёй, и несколько вспомогательных помещений. Между дворами были проходы и дорожки шириной 2-4 метра. Целенаправленной планировки в еврейских городах не было[81].

В римский период еврейскому населению была предоставлена некоторая автономия, что было связано с одной стороны с нежеланием центральной власти регулировать аспекты повседневной жизни евреев и, с другой стороны, отношением к иудаизму как к разрешённой религии[en]. Город управлялся семью старейшинами, однако не известно точно, каким образом они выбирались. Помимо выборных должностей были различные чиновники, например «распространители благ» (ивр.parnase tzedakah‏‎) или «глава синагоги», в некоторых случаях исполнявший обязанности градоначальника. Городская община имела в своей основе принцип равного распределения долей в городской собственности, даже если практически эту долю нельзя было определить. Город имел право принуждения, основанное на обычае и галахе[82]. В целом, полис и «местечко» являлись совершенно различными типами поселений. различаясь по размеру, уровню экономического развития, архитектуре, этническому составу и степени эллинизации. По сравнению с периодом Второго Храма (348 год до н. э. — 70 н. э.), когда обозначение населённого пункта как полиса зависело только от желания его жителей, и могло применяться даже к мелким городкам, в римский период это различие стало носить более формальный характер. Как и по всей империи, это разделение не было строгим. Так, в административном перечне из географического трактата «Синекдем» Иерокла (VI век) и по данным Георгия Кипрского, Антипатрида являлась полисом, однако археологические исследования не подтверждают там наличия крупного поселения в византийский период. Аналогичное положение было в Доре, пришедшем в упадок в III веке и даже после реставрации в VI веке едва ли заслуживающего звания города. Тем не менее, учитывая меньшую, чем в среднем по империи степень проникновения римской культуры, чем в остальных частях империи, граница между полисами и «местечками» являлась хорошо выраженной[83].

Деревни могли быть зависимы от города и с точки иудейского права поскольку, например, в деревне мог не собраться миньян для чтения Мегилы на Пурим, и тогда в какой-то из рыночных дней для деревенских жителей организовывались специальные чтения. Деревни могли быть связаны между собой по принципу расширенная семьи, когда дочерняя деревня сохраняла с материнской общность общественных институтов и экономической деятельности; эти связи устанавливаются гипотетически на основании анализа дорожной сети[85]. Распространение дочерних деревень имело различные причины, экономические, демографические, оборонительные. Наиболее существенной из них был значительный рост населения — в настоящее время считается установленным, что пик населённости Палестины пришёлся на римско-византийский период[86]. Экономическая зависимость деревень от городов была связана с необходимость сбыта сельскохозяйственной продукции, что происходило в торговые дни на центральной площади города, в период Второго Храма это были понедельник и четверг. С точки зрения римского и византийского налогообложения, селянам следовало уплачивать налоги в соответствующих городах[87]. О жизни в деревнях известно из талмудической литературы, рисующей её как простую и бедную[88].

Римские поместья[en] (лат. villa), в отличие от Запада, где они были основным типом поселения, в Палестине были распространены существенно меньше. Поместья на Западе империи хорошо изучены. Обычно владельцем поместья был состоятельным человек, проживающий большую часть времени в полисе. Часто в его собственности находилось много земли, распределённой между несколькими поместьями. Классическое поместье было самодостаточным, производя множество видов сельскохозяйственной продукции. При этом у него могла быть специализация на каком то виде продукции — винограде, оливках, каком-то виде мяса и т. д. Поместье являлось местом жительства обрабатывающих рабов или наёмных работников, за которыми надзирал греч. επιτροπος. Наконец, поместье использовалось в качестве склада готовой продукции и места выполнения различных работ. Поместья в Палестине выполняли важную роль, позволяя осуществлять обработку больших территорий и вводить сельскохозяйственные инновации. Многие поместья имели акведуки[en]*, эффективную систему орошения, собственные мосты и дороги, а также другие сооружения, призванные повысить производительность труда. Примерами усадьб такого рода являются императорские поместья в Иерихоне и Эйн-Геди. Особым типом позднеантичного поместья был проастий[fr]. Проастии служили пригородной резиденцией богатых горожан и не имели развитых сельскохозяйственных служб. В Палестине такой тип поместья обнаружен в Бейт-Гуврине и Бейт-Шеане[89].

В византийской Палестине владельцами поместий были в основном богатые не-евреи, получившие свои владения от императора в награду за службу. Археологических данных об этом типе землевладения в настоящее время известно не много, но из литературных источников он хорошо известен. Талмудическая традиция в период таннаев упоминает многочисленных богатых землевладельцев еврейского происхождения[90].

Экономика

Христианская деятельность

Анализируя в 1958 году причины процветания Палестины в византийский период, М. Ави-Йона указал на относительную спокойность этого периода, развитие торговых путей через Эйлат, однако наиболее существенной причиной по его мнению был обусловленный сакральной значимостью Палестины приток капитала в регион, ставший начиная с царствования Константина Великого[92]. Несколько десятилетий эта точка зрения была достаточно популярна, но в свете многочисленных археологических данных появились основания полагать, что массовое религиозное строительство в византийский период было не причиной, а следствием экономического развития региона, вызванного благоприятными для него политическими обстоятельствами[93]. Тем не менее, исследователи продолжают отмечать экономическую значимость связанных с христианством экономических процессов. Согласно Ави-Йоне, можно ввести следующую периодизацию истории притока капитала в византийскую Палестину: государственные вложения при Константине Великом и его преемниках, частные вложения до смерти императрицы Евдокии в 460 году и, после периода застоя, возобновление государственных инвестиций при Юстиниане I. Для первого периода не известно точного значения в денежном выражении, источники сообщают только о движении дорогостоящих материалов, что не давало особенной выгоды для экономики: серебряные капители в ротонде храма Гроба Господня, украшенные золотом и драгоценными камнями двери, драгоценная религиозная утварь и одежда, подаренные при сыновьях Константина, изъятый из языческих храмов мрамор[комм. 12]. Для строительства привлекались строители и художники из других провинций, многие из которые потом оставались в Иерусалиме. Длительное время специалисты по изготовлению мозаичных полов приезжали из Сирии, затем в Палестине появились свои мозаичные школы в Газе и Мадабе[95]. Не известно, каким образом эта деятельность оплачивалась, возможно из налогов, собираемых по всему диоцезу Востока. Житие Порфирия Газского Марка Диакона приводит величину средств из доходов Палестины, потраченных императрицей Евдоксией на строительство церкви в Газе — 200 фунтов золота или 14 400 номисм. Хотя в таких случаях нет чистого притока капитала, можно судить о порядке вовлечённых в эти процессы сумм[96]. К строительству привлекались и местные жители-добровольцы со своими инструментами, а также армия. В результате строительство занимало длительное время — например, церковь в Газе возводили пять лет, а храм Гроба Господня более десяти[97]. В V веке пожертвования частных лиц, видимо, превышали императорские. Известны имена многих благочестивых женщин, пожертвовавших своё состояние на строительство храмов и монастырей в Палестине, среди них особенно известны впоследствии канонизированные Мелания Старшая и Павла Римская[en][комм. 13]. В основном этот приток средств обеспечивался политической нестабильностью в Западной Римской империи и угрозой вторжения варваров. Также в Палестине искали укрытия родственники покойных императоров Византии. Из источников (преимущественно агиографических) видно, что размер пожертвования мог быть чрезвычайно различным — от 200 золотых момент, пожертвованных анонимным дарителем святому Савве на устройство богадельни, до 15 000 золотых Мелании Младшей[98]. Из всех жертвователей в Иерусалиме самой щедрой была разведённая супруга императора Феодосия II Евдокия, благодаря которой храм Гроба Господня получил медный крест весом в 6000 фунтов, в городе были построены церкви и даже стены. Общая сумма потраченных ею в Иерусалиме средств составляла 20 480 фунтов золота или примерно 15 000 000 золотых[99]. По замечанию Г. Штембергера, хотя эта деятельность имела большое значение для Палестины в целом, она оказывала незначительное влияние на еврейское население[100].

Летопись Феофана Исповедника, л. м. 5920

В сем году благочестивый царь Феодосий, подражая блаженной Пульхерии, отправил много денег к Иерусалимскому епископу, для раздачи нуждающимся и устроения золотого креста с дорогими каменьями, который надлежало воздвигнуть на лобном месте. Архиепископ в виде ответного дара послал царю, чрез святого отца Пассариона, правую руку первомученика Стефана. Когда он прибыл в Халкидон, то блаженная Пульхерия в ту же ночь видела св. Стефана, который говорил к ней: «Вот молитва твоя услышана и прошение твое исполнено, и я уже в Халкидоне». Пробудившись, она взяла брата своего и вышла на сретенье святых мощей, которые отнесши во дворец, воздвигла великолепный храм святому первомученику и положила в нем святые его мощи.

Тесно связанным с церковным строительством источником дохода Палестины и её жителей были паломники. Их число постоянно росло начиная с IV века — хотя точной статистики нет, об этом можно судить по числу известных путевых заметок, оставленных паломниками. Количество денег, потраченных путешественниками различалось очень существенно: если Бордоский путешественник скромно путешествовал один, то некую даму Этерию (лат. Aetheria) из Галлии сопровождала многочисленная свита. Паломники тратили деньги не только на себя, но и давали работу проводникам (включая евреев и самаритян), пользовались услугами гостиниц. Паломники часто болели, в результате чего прибегали к помощи местных благотворительных учреждений. Ещё одним видом христианского предпринимательства была торговля реликвиями, приносившая хорошую прибыль нашедшему её и местной церкви[комм. 14]. В конце IV — начале V веков было обретено большое количество ветхозеветных и новозаветных реликвий — Иосифа в 395 году, Самуила в 406, Захарии и Аввакума в 412, святого Стефана в 415 году. Крупным коллекционером реликвий была императрица Евдокия. Пользовалась спросом почва и прочие сувениры из Святой Земли[102]. Наконец, хороший доход приносило переписывание Священного Писания, чем славилась Кесария[103].

Согласно М. Ави-Йоне, вызванный описанными причинами приток средств имел и негативное влияние на экономику Палестины. Деньги направлялись преимущественно в не представляющие экономической ценности сооружения, а занятость при их строительстве носила сезонный характер; распределение денег и пищи среди бедных поощряло тунеядство, в результате чего в Палестину и особенно в Иерусалим стекались монахи и нищие со всего света; средства концентрировались в руках у экономически неактивного духовенства; политические эмигранты могли покинуть регион вместе со своими средствами при ближайшей благоприятной возможности. С другой стороны интенсивное строительство на протяжении столетий практически полностью ликвидировало безработицу, приток населения стимулировал спрос, инвестиции направлялись в том числе и на общественно полезные нужды[104]. Всё это привело к быстрому росту экономики, и столь же быстрому спаду после императрицы Евдокии[105].

Сельское хозяйство

Несмотря на развитость городов, сельское хозяйство было основой экономики Палестины. Условия для его ведения со временем менялись, модели климатических изменений в античной Палестине в начале XX века впервые исследовал американский географ Э. Хантингтон[en] (Palestine and Its Transformation, 1911). Длившаяся с середины III века до начала IV века засуха сменилась более прохладным и дождливым периодом. Нередко происходили засухи и нашествия саранчи, вызывая голод. В результате демографических изменений III века мелкие сельскохозяйственные собственники исчезали, либо перебираясь в города, либо продавая свою землю за долги крупным землевладельцам. В тех случаях, когда земледельцы оставались на прежних местах сельскохозяйственная деятельность происходила примерно по-прежнему, но много земли оставалось в запустении, порождая известное по всей Римской империи явление лат. agri deserti («заброшенные поля»). Незаинтересованность арендаторов и разделение собственности крупных землевладельцев на мелкие участки затрудняло введение прогрессивных методов обрабатывания земли. По мнению автора ряда исследований по экономике римской и византийской Палестины Д. Спербера[en], между 300 и 350 годами мелкие семейные хозяйства практически полностью исчезли в Палестине. В результате улучшения климата в IV веке начали происходить значительные изменения в сельском хозяйстве[106]. Талмудическая литература упоминает свыше 500 видов сельскохозяйственной продукции, включая примерно 150 идентифицированных видов пропашных культур, 8 видов зерновых, 20 видов бобовых, 24 вида овощей, 30 видов фруктов и 20 видов специй. Основными из них были пшеница, оливки и виноград[107]. В периоды голода, случавшегося каждые 2-4 года, и субботние годы (то есть раз в 7 лет) пшеница импортировалась в Палестину из Египта. Многочисленные источники содержат информацию о внутрипалестинском производстве и торговле пшеницей. Крупный рынок по её продаже, действовавший круглый год, был в Сепфорисе[108]. Прочие зерновые (овёс, полба, рожь) не имели большого значения. Рис впервые упоминается в Палестине в начале II века и вначале вызвал затруднение у мудрецов, пытавшихся определить его кошерность. Рис был широко распространён и использовался для производства хлеба[109]. Оливки выращивались преимущественно для производства масла, которое употребляли в пищу вместе с хлебом. Небольшие количества использовались для готовки, совсем мало масла шло на освещение, поскольку люди ложились спать рано. Исходя из археологических данных о количестве прессов[it] и числа жителей деревень, среднее потребление оливкового масла в Палестине оценивается в 11.4 литра на человека в год[110]. По сравнению с пшеницей и оливками, производство винограда приносило наибольшую прибыль, в связи с этим его выращивали почти все крестьяне. Однако эффективность этого вида деятельности ограничивала чувствительность винограда к типу почвы и относительная малозначимость в рационе жителей Палестины. Один дунам (1000 м²) виноградников давал примерно 360 литров вина в год. Потребление вина в субботний год, когда всё потребление возрастало, на человека оценивается в 38—47 литров или 300—357 литров на нуклеарную семью. При этом, например, женщины из низших классов не употребляли его вообще. Производство вина и масла часто упоминается в раввинической литературе. Из неё можно узнать, что основным регионом производства масла считалась Галилея, а вина — Иудея, в особенности регион Лода[111]. Важное значение имел инжир, употреблявшийся в пищу в сушёном и прессованном виде. По подсчётам З. Сафрая, 1.2 дунама было достаточно для обеспечения одной семьи этим продуктом. Его выращивание и сбор требовали большого количества ручного труда, поэтому обычное хозяйство имело только несколько фиговых деревьев. По сообщению Плиния Старшего, палестинские фиги экспортировались в Рим. В пустынных регионах и в долине реки Иордан важной культурой были финики. Высокие качества палестинских фиников, в особенности из окрестностей Иерихона, отмечались путешественниками[112]. Обычным компонентом стола палестинца были блюда из бобовых, в частности каши. Чечевицу состоятельные люди употребляли в пищу гораздо реже, чем бедняки. Согласно Пеа, одному человеку в день требовалось ½ каба бобов[113].

Специи были довольно дороги, из них наиболее важной был перец. Эту пряность, характерную для тропического климата, было трудно выращивать в Палестине и это достижение было предметом особой гордости[114]. Палестина была единственным местом в Римской империи, где производились благовония бальзам[en] и мирра. Оба этих вида благовоний добывались из тропический растений, которые произрастали в долине реки Иордан и в окрестности Мёртвого моря. О выращивании бальзама в Палестине известно со времён Александра Македонского, но после I века упоминания о нём редки. причины этого упадка не известны, поскольку археологические данные не отмечают упадка сельского хозяйства в районе его произрастания[115].

Сельскохозяйственное и промышленное значение имело выращивание льна, распространившегося в Палестине после восстания Бар-Кохбы. К 175 году, когда провинцию посетил географ Павсаний, палестинский лён завоевал известность по всей империи. Центром льноводства была Галилея (города Скифополис, Тивериада и Арбел[en]), тогда как производство шерсти было более развито в Иудее. Считалось, что лён истощает почву, и его выращивали только раз в 4 или 6 лет. В связи с этим лён было выращивать выгоднее, чем любое зерно. Согласно Эдикту о ценах Диоклетиана, цена 1 модия пшеницы (6.4 кг) стоил 100 денариев, при сборе с 1 дунама в 100—150 килограммов, это давало доход до 2500 денариев. Даже не учитывая стоимость льняного очёса, которая не известна, прибыль с 500 килограммов льна, которые можно было получить с 1 дунама составляла более 2900 динариев. Если же из него произвести верёвки, то прибыли возрастала почти в 100 раз. Расчёты, конечно, осложняются необходимостью учёта стоимости труда занятых на обработке сырья работников. также прибыли можно было получить и на льняном семени, которого обычно было вдвое больше, чем необходимо для посева. Из него добывали используемое с разными целями масло. В целом, выращивание этой культуры было одной из важнейших отраслей сельского хозяйства Палестины[116]. Вероятно, в Палестине производилось небольшое количество хлопка. Соответственно, большого значения этот продукт не имел[117].

Рыба также занимала заметное место в меню палестинцев. Её вылавливали в основном из Средиземного моря и Тивериадского озера жители всех прибрежных городов. Рыбу ловило как еврейское, так и не-еврейское население. Те виды рыб, которые в процессе приготовления могли изменить свой внешний вид до неузнаваемости, евреям запрещалось покупать у иноверцев[комм. 15]. Рыбу также разводили в садках, бывших нередкой принадлежностью крупных городов и поместий, но это не имело существенного экономического значения[118].

Основным видом животноводства было разведение овец, являвшихся источником шерсти и мяса. Шерсти, насколько можно судить по эдикту Диоклетиана, в античный период собиралось не очень много, с одной овцы порядка 2 фунта (600 г), что давало 350 денариев прибыли с одной овцы, что соответствовало доходу с ¼ дунама пшеницы. Однако с учётом того, что для одной овцы требовалось 4-5 дунамов пастбища, и того, что пшеница давала урожай примерно раз в 2 года, разведение овец было не очень выгодным и зависело от местных условий[119]. Несмотря на то, что евреи не употребляют в пищу свинину, разведение свиней не было полностью запрещено для евреев. Встреча Иисуса Христа со стадом свиней на населённом смешанным населением восточном берегу Тивериадского озера описана в Новом Завете (Мф. 8:28-34). Вероятно, свиноводство имело большое значение для не-еврейского населения Палестины, но об этом сложно судить по сохранившимся сведениям сложно[120]. C конца I века в Палестине разводили кур. Их содержали в курятниках, но в раввинической литературе содержится много указаний о разрешении конфликтных ситуаций, связанных с поведением кур на общих дворах. Из прочей птицы разводили голубей, куропаток, гусей, индюков (разводимых в том числе как декоративных птиц) и фазанов, чьё мясо считалось исключительно вкусным[121].

Ремесло

Археологические находки и талмудическая литература позволяют установить основные виды ремесленной деятельности в рассматриваемый период. Деятельность, связанная с обработкой сельскохозяйственной продукции имела следующие цели — получение дополнительной прибыли, сохранение товаров для продажи и длительного хранения, уменьшение объёмов заготовленной продукции. Это соответствовали следующие обнаруживаемые при раскопках приспособления — винные прессы[en] обычно находят на полях, масляные прессы и мельницы в деревнях или городах. Также обнаруживают приспособления для получения мёда из смокв, плодов рожкового дерева и фиников, однако существенно реже. На основании известных источников не известно о том, чтобы вино изготавливалось за пределами места сбора винограда и отправки виноматериала в другое место для завершения производства вина[en]. Вероятно, это является общим принципом, поскольку относится и к технологически сложным процессам производства благовоний и специй, а также производству шерстяных и льняных тканей[122]. Основной отраслью мануфактурного производства в Палестине была текстильная. Как было сказано выше, имела место специализация регионов — в Галилее обрабатывали преимущественно лён, а в Иудее шерсть. Эта продукция пользовалась спросом за пределами региона, особенно окрашенные в пурпур и изделия из льна. Из многочисленных упоминаний текстильного производства в Талмуде известно, что технологии изготовления тканей были примерно такие же, как и в других провинциях. О выгодности дельности, связанной с обработкой шерсти можно судить по Эдикту Диоклетиана о ценах. Самой дорогой была шерсть из итальянского Таранто (175 динариев за фунт), стоимость труда ткача составляла 30—40 динариев в день, а солдатский шерстяной плащ стоил 4000 динариев. Из Талмуда известно о существовании разделения труда при обработке льна, а также об участии в этом женщин и наёмных работников[123]. Из Талмуда можно также предположить существование двух основных способов производства в этой сфере: крестьянин сам или с помощью наёмных работников выполнял полный цикл производства ткани, либо только до стадии ниток; первый вариант был, очевидно, более прибыльным. Те виды работ, которые крестьянин не мог выполнить сам передавались специализированным гильдиям[124].

Палестина располагала ценными песчаными карьерами, позволявшими наладить производство стекла. Тип песка, применявшийся в античности, вплоть до настоящего времени добывается в долине Акко. Также славилось своим качеством стекло из песка реки Нааман. Печи II—V веков для изготовления стекла найдены во множестве мест. При этом некоторое количество стеклянной посуды импортировалось, но такая посуда считалась не чистой в религиозном отношении. Об организации производителей стекла в цеха ничего не известно[125]. В домашнем обиходе более распространена была посуда из глины. В силу своих физических особенностей она легко разбивалась и с трудом чистилась, и потому также подлежала уничтожению, поскольку с галахической точки зрения нечистая посуда была непригодна к использованию. Всё это обеспечивало высокий спрос на гончарные изделия. Соответственно этому глиняная посуда была дёшева и производилась повсеместно; в талмудической литературе упоминается около 120 её видов. Несмотря на то, что Палестина в целом могла себя обеспечить такой продукцией, раскопки позволили обнаружить большие количества глиняной посуды из Северной Африки, Азии и западной Европы. Некоторое количество импортной посуды было привезено в качестве тары для вина или пшеницы, однако часть была ввезена с целью непосредственного использования. Имеющейся информации, однако, не достаточно для полного анализа этого явления. Археологические данные и письменные источники указывают на наличие региональной специализации в производстве посуды. Так, например, в Талмуде упоминаются «вифлеемские кувшины»[126]. Из прочих видов ремесленного производства следует упомянуть обработку металлов как для собственного использования, так и для нужд армии, изготовление папирусов и различные региональные промыслы как, например, изготовление циновок в Уше[en] и Тивериаде[127].

Торговля

Во времена Второго храма экономика Палестины была практически самодостаточна и, хотя некоторая внешняя торговля существовала, у Иосифа Флавия были основания утверждать, что «страна, которую мы населяем, расположена не на побережье, и мы не одобряем занятие торговлей и возникающее вследствие этого общение с другими народами»[128]. Однако после разрушения Храма ситуация изменилась и роль торговли в экономической деятельности евреев возросла[129]. О внутренней торговле хорошо известно из Мишны, многие галахот рассматривают различные ситуации, связанные с организацией торговли в городах, распространением сельскохозяйственной продукции и т. п. В качестве места для торговли должны были использоваться специальные помещения, так как шум, производимый входящими и выходящими покупателями мог помешать соседям[комм. 16]. Содержатель магазина в городской имущественной иерархии был весьма уважаемым лицом, и в маленьких городках мог исполнять также обязанности менялы[131]. Отдельной категорией были оптовые торговцы (tagar, ивр.תגד‏‎), которых было множество разновидностей. В отличие от держателей магазинов, в основном торговавших собственными изделиями, они покупали товары у разных изготовителей, смешивали их и потом перепродавали[132].

Исследователями предпринимаются попытки построить модели торговли римской и византийской Палестины. Для этого привлекаются археологические данные о римских дорогах, нумизматический материал. К сожалению, этих данных для построения полноценной теории не достаточно[комм. 17]. Тем не менее, вполне ясно, что отдельные деревни не могли быть полностью самодостаточными, и поддерживали торговые связи с ближайшими соседями — в Самарии в радиусе 3-4 км, в Галилее 3-5 км. Эта коммуникация осуществлялась посредством караванов из ослов и верблюдов[134].

Население

Общая характеристика

Определения количества населения римской и византийской Палестины (или, в других терминах, Земли Израильской в период Мишны и Талмуда) представляет значительную трудность. Не известно ни начальное значение, ни предельно возможное. Соответственно, историками предлагаются различные подходы к решению этой проблемы. Попытки оценить население Палестины в I веке предпринимались начиная с XIX века. Диапазон оценок был велик: от 6 000 000 человек (К. Р. Конде[en], 1882) до менее миллиона (McCown, 1947)[комм. 18]. Современные исследователи предлагают различные комплексные методики. М. Ави-Йона[en] (1964, 1973) производит подсчёт на основе типизации населённых пунктов по уровням, однако сложно подсчитать число поселений каждого типа, а также сделать корректное предположение о числе жителей в поселении данного типа. По мнению этого исследователя, в 140 году в Палестине проживало 2 500 000 человек, из которых от 700 000 до 800 000 были евреями, тогда как до восстания 135 года их было 1 300 000. В Галилее они составляли ¾ населения, а в прибрежной зоне и за Иорданом около ¼[137]. М. Броши (M. Broshi, 1979) для своих подсчётов использует данные о производстве пшеницы, как главного продукта питания, водоснабжении и плотности населения в городах. В результате он приходит к относительно низкой величине в 1 миллион жителей к западу от реки Иордан. По его мнению, это максимальное значение было достигнуто только к 600 году[138]. Для своих вычислений Броши взял за основу данные о производстве зерна в арабских поселения Палестины до 1948 года, но корректность этой методики ставится под сомнение, поскольку Броши не учитывает импорт зерна и большую долю используемой земли в античности[139]. Археологические исследования основываются на анализе числа и размере поселений, а также изучении остатков керамики. К сожалению, определение принадлежности керамики к тому или иному периоду является не до конца решённой задачей. Первая известная перепись в регионе была произведена Османской империей в XVI веке и дала для территории римско-византийской Палестины примерно 200 000 жителей. Палинологические исследования (Baruch, 1985) показали увеличение количества культивируемых оливковых деревьев в римский период за счёт теревинфов и дубов, однако таким образом пик определяется в начале II века с большой погрешностью до 125 лет. В 1994 году методы Э. Бозеруп для определения «вместимости» региона (англ. population threshold) попытался применить З. Сафрай, однако сложность применения этой модели в данном случае не позволила ему дать собственную оценку числа жителей Палестины[140].

Ещё более сложно оценить распределение населения по различным этно-религиозным группам (евреи, самаритяне, язычники и христиане). К IV веку христиане составляли наименьшую группу и о её численности сложно сделать какие-то предположения. Язычники составляли большинство населения в городах. Из примерно 25 городов западной Палестины евреи составляли большинство только в Тивериаде и Сепфорисе. Значительные еврейские общины в Скифополисе, Кесарие и Лоде. Элия Капитолина, три области Иродион, Гофна[en] и Oreine были полностью закрыты для евреев и, будучи местами дислокации армии, оставались языческими до правления Константина Великого. Примерно до 400 года язычество сохраняло сильные позиции в Газе, ещё позднее христианизировались поселения в Негеве. Относительно многочисленным языческое населения было в Самарии. Язычники также жили вне городов, поскольку ветераны покупали земли у евреев, несмотря на запрещения в еврейском религиозном праве. В результате к началу IV века большая часть земельной собственности оказалась в руках не-евреев[141]. Самаритяне жили не только в Самарии, но и образовывали свои общины на побережье, в Иудее и Галилее. Письменные материалы о них достаточно скудные, насколько можно судить по ним, самаритяне помимо сельского хозяйства занимались торговлей, а также поступали на военную службу Римской империи. Это делало их многочисленными в провинциальных центрах и, согласно одному свидетельство середины IV века, евреи и не-евреи в Кесарии превосходили их числом только взятые вместе. Согласно М. Ави-Йона (1956) в V—VI веках самаритян было порядка 300 000 человек, что по мнению австрийского историка Г. Штембергера[de] является завышенной оценкой[142].

По общему мнению историков, в византийский период Палестина достигла максимума своего населения, который был превзойдён только в XX веке. Распространённым является мнение о том, что причиной этому были религиозные изменения. По словам М. Ави-Йоны (1960), принятие христианства изменило положение Палестины в империи, превратив из заброшенной провинции в Святую землю. Связанный с новым статусом приток богатства и многочисленные паломничества вызвали увеличение количества населения и повышение уровня жизни. Это мнение впоследствии цитировалось в многочисленных исследования[143]. Археологические исследования последних десятилетий позволили расширить представления о небольших палестинских поселениях, менее затронутых этим экономическим подъёмом и уточнить ход его протекания и причины. На 2004 год подробно было исследовано более 6000 км², более чем треть территории византийской Палестины. В целом эти данные подтверждают тезис о достижении пика в византийский период, хотя есть локальные вариации. Так, например, в некоторых частях Голанских высот и в западных частях Изреельской долины максимум населённости[en] был достигнут до IV века. В серии публикации Д. Бара существенность демографического спада во время кризиса III века ставится под сомнение. По данным этого исследователя (D. Bar, 2002), в незатронутых восстанием 135 года частях Палестины экономический и демографический рост не прерывались. Археологические данные показывают, что в этих районах появлялись новые и увеличивались старые поселения[144]. В поздний римский период началось интенсивное освоение ранее не пользовавшихся спросом территорий. Демографическое давление в густонаселённых зонах вынуждало мелких сельских собственников осваивать гористые и заболоченные территории. В этом процессе принимали участие все этно-религиозные группы Палестины. Таким образом, точка зрения, что процветание Палестины было связано в первую очередь с внеше- и внутриполитической стабилизацией в регионе имеет многочисленных сторонников[145].

Еврейское население Палестины

С археологической точки зрения начало византийского периода связывают с правлением Константина Великого (306—337) или, более точно, с 324 года, когда после победы над Лицинием этот император установил контроль над восточной частью империи[146]. С точки зрения периодизации истории еврейского народа соответствующий период традиционно отсчитывают от приблизительно конца правления в Римской империи династии Северов в 235 году, когда завершился таннаитский и начался амораитский период еврейской истории, или же смерти рабби Иехуды ха-Наси около 220 года. Верхняя граница этого периода, связываемая с арабским завоеванием Сирии и Палестины во второй половине 630-х годов, некоторыми исследователями полагается нечёткой[1]. Многочисленные исследователи отмечают упадок еврейской общины Палестины в этот период. Традиция связывает это с разрушением Второго Храма в 70 году и последовавшее за этим расселение евреев. Историки, однако, отмечают, что в отличие от Ассирии и Вавилона, Римская империя не предпринимала значительных депортаций. Тем не менее, после разрушение Иерусалима и восстания Бар-Кохбы в 135 году начался демографический спад в еврейском большинстве Израиля. Этот процесс не был равномерным — если упадок отчётливо наблюдался в районе Иерусалима и основанной на его месте Элии Капитолине, то в Иудее, Галилее, Голанах и районе Бейт-Шеан еврейское население процветало. Значительное еврейское присутствие фиксируется в крупных полисах — Кесарии и Скифополисе. В целом, при общем росте населения Палестины в римско-византийский период, доля еврейского населения упала до 10 %-15 % к началу персидского завоевания в 614 году если судить по числу населённых пунктов, либо до 25 %, если принимать во внимание долю синагог по отношению к христианским храмам. Литературные источники позволяют предположить, что эти оценки являются заниженными. В 380-х годах Иоанн Златоуст отмечал чрезвычайную многочисленность евреев в Палестине, а в начале V века Иероним Стридонский писал, что евреи плодятся, как черви[147]. Археологические данные подтверждают демографическую стабильность еврейского населения Палестины в VI—VII веках[148]. Между восстанием Бар-Кохбы в 135 году и активно поддержанным еврейским населением Палестины персидским вторжением в 614 году[комм. 19], известно только об одном еврейском восстании. Связанные с ним события[en] относятся ко времени правления цезаря Констанция Галла в 351/2 году. Несмотря на то, что сохранились относящиеся к этому восстанию литературные и археологические источники, реконструкция его хода представляет трудности. Согласно писавшему о мятеже несколькими десятилетиями позже Иерониму Стридонскому, «Галл подавил выступление евреев, убивших ночью солдат и захвативших оружие. Много тысяч было убито, включая невинных детей, и их города Диокесария (Сепфорис), Тивериада и Диосполис, также как и бесчисленные деревни, были преданы огню». Более поздние христианские авторы в этом контексте упоминали только Диокесарию, а в позднейших мидрашах есть намёки помимо перечисленных городов ещё и на Акко. Археологические данные некоторыми исследователями интерпретируются как подтверждающие сведения Иеронима и мидрашей, и тогда восстание охватывало почти всю еврейскую Палестину, другие исследователи ограничивают его размах только Сепфорисом. Сложность вносит землетрясения 363 года, которое, возможно, ответственно за часть разрушений датируемых этим периодом. Споры вызывают также природа и причины восстания. По мнению близкого современника событий Аврелия Виктора, евреи Сепфориса поддержали мятеж римского военачальника, и часть исследователей принимают этот взгляд. Другие ищут причины внутри еврейского общества — как реакцию на принятие христианства римскими императорами, ущемление еврейских экономических интересов новым законодательством или протест против превращения Палестины в христианскую Святую Землю. Событие было практически полностью проигнорировано в еврейских письменных источниках, из чего исследователи делают вывод о том, что оно не было поддержано элитами и большинством народа[149]. С другой стороны, если вопрос о сопротивлении евреев правительству Римской империи является достаточно спорным, то случаи сотрудничества совершенно определённы. Некоторые утверждения из Палестинского Талмуда явно предполагают участие евреев в городских советах (буле). История о том, как в начале III века патриарх[en] Иехуда ха-Наси разрешал конфликт между стратегом и буле была зафиксирована письменно в конце столетия, что указывает на её актуальность. Несколько еврейских членов буле известны в III веке, но для более позднего времени их меньше. Законодательство императора Феодосия II (402—450) и более позднее давало евреям доступ к некоторым низшим должностям (см. Евреи в Византии#Правоспособность). Одновременно с этим нет признаков того, чтобы государственная служба как-то препятствовала отправлению обязанностей в иудейской общине[150].

Больше известно о восстаниях палестинских самаритян. В 484 году они начали восстание под предводительством Юста, подавленное дуксом Палестины. Согласно сведениям Прокопия Кесарийского причины восстания имели религиозный характер. Волнения продолжались и в правление Анастасия I (491—518)[151]. В 529/30 в ответ на политику императора Юстиниана I, отдавшего приказ об уничтожении всех их синагог, началось мощное восстание. Оно было подавлено армией при помощи арабских союзников. Большое количество самаритян в районе Неаполиса было убито. Произведённая после этого в 536 году реорганизация Палестины была направлена на подавление беспорядков в городах. В 556 году самариятне и евреи восстали в Кесарии. По сообщению христианских источников, между 565 и 578 годами самаритяне нападали на церкви и у подножья горы Кармель. По мнению израильского историка Б. Исаака[en], эти выступления не являлись специфическим еврейским сопротивлением, и были характерны для империи в целом[152].

Религия

Иудаизм

Распространённым направлением изучения жизни евреев в рассматриваемый период является рассмотрение различных аспектов, связанных с синагогами. Под этим понятием (др.-греч. συναγωγή) в римский и византийский периоды понималась как еврейская община, так и соответствующее сооружение. Как общественный институт, синагоги имели ряд существенных отличий от Храма: они позволяли организовывать жизнь общества где угодно, теоретически лидерство священников было открытым и демократичным, синагоги были открыты для всех, включая женщин и не-евреев, в них проводился более широкий спектр богослужений. Соотношение влияния на жизнь евреев синагог и Храма зависело от расстояния от Иерусалима, в удалённых синагогах вырабатывались разнообразные литургические и архитектурные подходы. Это проявлялось не только в сравнении синагог Палестины и Диаспоры, но и в пределах Палестины[153]. С точки зрения периодизации, после разрушения Храма в 70 году в истории синагог нет явных вех. Обычно условно выделяют IV век, как водораздел между сменившимися главенствующими идеологиями Римской империи, толерантным к иудаизму язычеством, и враждебным христианством. Точную дату тут указать невозможно, но формально считается, что это 324 год, когда Константин Великий стал единоличным правителем империи, хотя непосредственно в этот момент никаких радикальных изменений для евреев и иудаизма не произошло. Второй вехой считается завершение работы над Иерусалимским Талмудом[en] в конце IV века, в результате чего резко уменьшилось количество письменных еврейских источников[154]. Одновременно с этим, в IV веке возросло число археологических данных о палестинских синагогах. Развалины сооружений этого времени обнаружены в Кацрине на Голанских высотах и многочисленных других местах Галилеи и Иудеи. Синагог V века известно гораздо меньше, возможно из-за сложностей с правильной датировкой. Возобновление интенсивного строительства синагог относят к VI веку. Предметом многочисленных исследований являются архитектурные особенности древних синагог и нанесённые на них надписи[155].

На основании законодательных источников, вводивших запреты на строительство синагог, и рассказов историков о конфликтах между евреями и христианами, в еврейской историографии сложилось представление о византийском периоде в истории Палестины как о «тёмной эпохе» непрерывного упадка. Однако обнаружение более чем 100 синагог византийского времени заставило историков произвести переосмысление старых концепций. Одним из важных примеров такого рода стали монументальные развалины синагоги[fr] в Капернауме, завершённой в V или в VI веке, расположенной неподалёку от меньшего по размерам храма Святого Петра[fr]. Обнаружение среди документов Каирской генизы образцов литургической поэзии (пиют) IV—VI веков показало продолжение богатой духовной жизни евреев византийской Палестины[156]. Запрет императора Юстиниана I в 553 году изучения Мишны привёл к завершению периода доминирования Палестины в еврейских делах и смещению культурного центра в Вавилонию, хотя некоторые исследователи обнаруживают следы этого процесса уже во второй половине V века[157].

Христианство

Паломничество

Хотя христианские паломники посещали святые места задолго до Константина Великого[158], массовым это явление стало только при этом императоре. Популярности паломничества в Палестину способствовало путешествие в Святую землю его матери Елены. Масштабное церковное строительство при Константине, вероятно, также способствовало притоку верующих, равно как и различные церковные мероприятия, на которые съезжались епископы из всех частей империи. Как с раздражением заметил языческий историк Аммиан Марцеллин, при императоре Констанции II (337—361) «целые ватаги епископов разъезжали туда и сюда, пользуясь государственной почтой, на так называемые синоды, стремясь наладить весь культ по своим решениям. Государственной почте[en] он причинил этим страшный ущерб»[159]. Палестина привлекала и простых верующих, которые не могли воспользоваться услугами государственной почтовой службы. Хотя путевые заметки, которые являются основным источником на эту тему, известны только из Западной империи, паломники прибывали отовсюду. Иероним Стридонский пишет о паломниках из Индии, Персии и Эфиопии, из других источников известно о путешественниках из Сирии, Египта, Малой Азии и Армении. Путевые заметки паломников являются ценным источником о жизни Палестины в IV веке, также они представляют интерес с точки зрения описания гостями из других стран жизни евреев и их традиций[160]. Старейший из документов подобного рода, Бордоский итинерарий посвящён описанию длившегося несколько месяцев путешествию паломника из Бордо в 333 году. Его маршрут начинался в Палестине с Кесарии, затем через Неаполис и Вефиль шёл в Иерусалим. Оттуда путешественник совершил экскурсии в Иерихон через Вифанию, и через Вифлеем в Хеврон. Обратный его путь проходил через Эммаус и Лод в Кесарию, и оттуда в Константинополь. Данный документ отражает раннюю стадию в развитии христианского паломничества, когда путешественников интересовали преимущественно места из ветхозаветной истории[161]. Отчёт о четырёхлетнем путешествии монахини из южной Галлии или Галисии Эгерии, совершённом около 400 года, рисует Палестину как страну, наполненную монахами, священниками, епископами и церквями. Путешествуя всё время в сопровождении других монахов или вооружённой охраны, она достигла на юге Синайского полуострова. Путешественницу особенно интересовали места, связанные с событиями Ветхого Завета, которые она отыскивала, руководствуясь описаниями из Библии. Представляют интерес описание её поисков дворца Мельхиседека в долине реки Иордан[162]. В 385—386 годах по приглашению Иеронима Стридонского Палестину посетила богатая римская матрона Павла со своей дочерью Евстохией[en]; описание их путешествия содержится в одном из писем Иеронима. Двигаясь с севера, группа паломников посетила в Сарепте дом пророка Илии. Далее, через памятное по Деян. 21:5 побережье близ города Тира они достигли Акры и долины Мегиддо, где некогда пал царь Иудеи Иосия. Через Дор паломники пришли в Кесарию, где в доме Корнилия была теперь церковь. Там же они посетили дом апостола от семидесяти Филиппа и его четырёх дочерей-пророчиц. Далее их путь был по побережью в Лод, где был исцелён Эней[en], и в Яффу, а потом в Иерусалим через Эммаус. В Иерусалиме группа посетила места, связанные с жизнью Ииуса Христа. Там женщины раздали деньги бедным, после чего прибыли в Вифлеем, который описан наиболее подробно. Здесь их путешествие не закончилось, они двинулись к Хеврону, по дороге вспоминая эфиопского евнуха (Деян. 8:27), Мамре, Вифанию, Вефиль, Назарет и, наконец, после восхождения на гору Фавор Иероним Стридонский прекращает свой рассказ о путешествии по Палестине, возобновляя его в Египте[163]. Из приведённых описаний паломнических маршрутов видно, что в IV веке христианских туристов интересовали преимущественно места, связанные с событиями Ветхого Завета. В этой связи историки пытаются выяснить, каково было участие евреев в организации этих паломничеств, и не вступали ли они с христианами в конфликт за контроль над священными захоронениями. Вероятно, евреи не принимали участия в перемещении реликвий, поскольку это противоречило их обычаям[164].

С течением времени состав привлекавших паломников достопримечательностей менялся, поскольку появлялись новые памятники и становились недоступными или видоизменялись старые. Голгофа и другие места, связанные со смертью Иисуса Христа были скрыты храмом Гроба Господня. C середине V века появились такие популярные среди паломников места, как могила Лазаря[en] в Вифании, ясли близ Вифлеема и другие. Типичный маршрут христианского паломника второй половины V века в Иерусалиме описан в житии Петра Ивера и включал посещение шести мест, в дальнейшем этот перечень воспроизводился у других авторов и сохранился до арабского завоевания. При входе в город все паломники направлялись к комплексу зданий на Голгофе, где они молились у гроба Господня, голгофского камня и базилики Константина (не обязательно именно в таком порядке). Затем они молились в Сионской церкви[en] и церкви Святой Премудрости, построенной на месте, где Понтий Пилат осудил Христа. Опционально паломникам показывали яму, в которую бросили пророка Иеремию, в качестве которой могла выступать одна из цистерн в окрестностях Храма, и спускались к Силоамской купели. Затем паломники посещали Вифезду, после чего покидали город через восточные ворота и направлялись в долину Иосафата. Там они посещали Гефсиманский сад и гробницу Богородицы. В конце своего пути паломники подымались на Масличную гору и молились в церкви, построенной Константином[165].

Монашество

В истории палестинского монашества византийским считается период между 314 годом, когда появилась Фаранская лавра близ Иерихона, и 631 годом, когда было создано последнее византийское житие палестинского святого Георгия Хозевита[fr][166]. Наряду с Египтом, Палестина была важнейшим центром раннехристианского монашества. Многочисленными исследователями возникновение монашества в Палестине связывается с развитием паломничества в этот регион[167]. В Палестине главным очагом монашеского движения была Иудейская пустыня, протянувшаяся с запада на восток от Иерусалима до Иерихона, и доходящая на юге до Иродиона. По сравнению с египетской Нитрийской пустыней, эта область обладала преимуществами — более мягким климатом, многочисленными связями с библейской историей и меньшей удалённостью от центров цивилизации. Специфической формой монашеского общежития в Палестине стала лавра, сочетающая киновитные и отшельнические черты. К числу основателей палестинского монашества относят основавшего в начале IV века общину в Газе святого Илариона, следовавшего аскетической модели Антония Великого, и основателя Фаранской лавры Харитона Исповедника. В V веке появилась новая форма городского монашества, в основном в Иерусалиме, сочетающая поклонение святым местам с общественной работой. Многие видные представители палестинского монашества на ранней стадии были выходцами из других частей Византии — Харитон и Евфимий Великий из Малой Азии, с латинского Запада прибыли во второй половине IV века Иероним Стридонский и Руфин Аквилейский, основавшие монастыри в Вифлееме. Это явление связывают с увеличившимся числом паломничеств в Святую землю. В V—VI веках число монастырей значительно увеличилось, в основном в Иудейской пустыне, хотя районы Газы, Галилейского моря и Синайского полуострова сохраняли популярность. Основными деятелями этого периода были основатель лавры в Хан аль-Амаре[en] Евфимий Великий (377—473), его друг Феоктист[uk], основатель киновитного монашества Феодосий Великий (423—529) и основатель существующей до настоящего времени лавры Савва Освященный[168].

Палестинское монашество было активно вовлечено в богословские споры V—VI веков[комм. 20]. Следуя за Евфимией и Саввой они поддержали решения вселенского Халкидонского собора 451 года, вызвавшего раскол в христианском мире. В начале VI века возобновились споры об учении Оригена, что привело к отделению части монахов от Лавры Саввы Освященного и основанию Новой Лавры. Частично в связи с этими событиями начался упадок монашества в Палестине, усугублённый вторжением Персии в 614—628 годах и последовавшим за этим арабским завоеванием[168].

Одной из специфических особенностей палестинского монашества в византийский период была концентрация монастырей вблизи городов. Крупнейшие монастырские кластеры были вокруг Иерусалима (включая монастыри Иудейской пустыни), Газы, Скифополиса, Кесарии и Елевферополя[169]. Численность монахов сложно определить. В конце IV века их, вероятно, были тысячи. Около 400 года сообщается примерно о 20 монастырях на Масличной горе с примерно 800 монахами[170].

Язычество

В период эллинизма в Палестине распространилась греческая культура, а в результате завоеваний Помпея она стала частью Римской империи. Палестину несколько раз посещал император Адриан (117—138)[комм. 21], пытавшийся уменьшить влияние иудаизма. При нём был построен храм Зевса на развалинах Второго Храма в Иерусалиме, что привело к восстанию Бар-Кохбы в 132—136 годах. Попытка реставрации языческого культа, предпринятая при императоре Юлиане (361—363) затронула и Палестину. В неё, как и в другие провинции был назначен высший священнослужитель, которого отождествляют с адресатом нескольких писем Либания, Лемматиусом. Этот Лемматиус продолжал занимать свой пост и некоторое время после смерти императора, как минимум до конца 364 года. Окончательно языческие жертвоприношения были запрещены в 371/72 году после суда над эллинами, обвинёнными в колдовстве[172]. Крупные языческие центры Палестины были в городах, в которых существовали риторические школы — Газе, Кесарии и Элузе[173]. Наиболее значимый местный культ в Газе был посвящён семитскому богу Марне[комм. 22], соответствующему греческому Зевсу[174]. Публичные жертвоприношения ему продолжались до конца IV века. О сильных позициях язычества в Газе в конце IV века писал Иероним Стридонский[175], а о ситуации в VI веке писал церковный писатель Марк Диакон в своём «Житии святого Порфирия, епископа Газского»[176]:

В городе было восемь общественных идольских храмов: Солнца, Афродиты, Аполлона, Коры, Екаты, так называемый Ироон[en], Счастия города, зовомый Тихион, и Марнион, посвящённый, как говорили, рождённому на Крите Зевсу, и который считали наиболее славным из всех повсюду храмов. Было же множество и других идолов по домам и в весях, счёта которым никто подвести не мог. Бесы, понимая настроения жителей Газы, которые легко изменяются, наполнили обманом весь их город и окрестность: это случается с газцами вследствие их великой простоты. Оттого и переведённые в святую веру, они делаются ревностными христианами.

В начале IV века император Константин Великий выделил из Газы более склонный к христианству портовый пригород, переименовал его в честь своей сестры Констанции и дал ему собственного епископа. При императоре Юлиане порт был присоединён обратно к Газе. Согласно церковному историку V века Созомену, в этот период некоторые их христиан города претерпели мученическую смерть. О конфликтах между христианами и язычниками Газы и Маиумы известно и позднее. В начале V века толпы христиан Маиумы под предводительством епископа Порфирия разрушили языческие храмы Газы. Вражда между двумя городами распространялась и на живущих в них христиан, что не позволила епископу Порфирию распространить свою епископскую власть на Маиуму; в 451 году на Халкидонском соборе епископы этих двух городов заняли противоположные позиции по христологическим вопросам, а в середине VI века христиане Газы разделились на две фракции по вопросу об отношении к местному епископу[177].

Исследования

Научные археологические исследования в Палестине проводятся с XIX века. С 1865 года в принадлежащей Османской империи Палестине работает Palestine Exploration Fund[en][178]. Длительное время в археологических исследованиях Палестины[en] выделение подпериодов из византийского периода не производилось. В первом издании «Encyclopedia of Archaeological Excavations in the Holy Land» (1976—1978, под ред. М. Ави-Йоны и Э. Штерна[en]) было введено разделение на «ранний» (с 324 по 450 год) и «поздний» (450—640) византийские периоды. Эта схема стала широко распространена, но затем была вытеснена схемой Дж. Сауэра (Sauer, 1973), предложившего границу между периодами провести в 491 году или вообще отнести её к границе V и VI столетий. В общем, такое разделение было признано археологами полезным, поскольку позволило чётко классифицировать материалы IV—V и VI—VII столетий. Также предлагалась более тонкая градация путём разделения каждого периода на четыре части (I—IV) про границам основных царствований, но такой подход подвергался критике в связи с тем, что точные хронологические рамки имеют мало отношения к реальным археологическим данным. Во втором издании энциклопедии «New Encyclopedia of Archaeological Excavations in the Holy Land», последнее обновление которой вышло в 2008 году, вводится схема разделения периодов на две части (A и B)[комм. 23]. Полевые археологические исследования преимущественно проводятся по модифицированной методологии Вилер-Кеньон[en], разработанной в 1950-х годах при раскопках Иерихона. При таком способе территория раскопок разбивается на квадратные участки, которые послойно раскапываются. Интенсивно используются данные аэрофотосъёмок, в том числе сделанных до Второй мировой войны, когда ландшафты были более нетронутыми. Развиваются подводная археология, технологии анализа органических останков, формируются базы данных[179]. Эффективным методом является проводимая Управлением древностей Израиля археологическая разведка в рамках проекта Archaeological Survey of Israel, результаты которой публикуются в виде карт участков поверхности по 10 км². Относящаяся к византийскому периоду разведка ведётся в пустыне Негев и в районе Мёртвого моря. В последние несколько десятилетий а археологических исследованиях появилась тенденция к охвату сельских регионов. При этом продолжаются раскопки в традиционных местах в крупных городах — Кесарии, Скифополисе, Сепфорисе и других[180]. Сложной проблемой остаётся правильная датировка керамики, корректное различение изделий раннеисламского и поздневизантийского периодов. Уточнение методики датировки приводит к необходимости повторного анализа археологических данных[181].

Находимые в Палестине письменные данные делятся на две неравные по объёму группы — надписи и папирусы. Латинские надписи встречаются в основном в официальных сооружениях, таких как правительственные здания или на мильных камнях; с конца IV века эти надписи практически исчезают. Надписи на греческом языке находят на зданиях местных администраций. также встречаются надписи на семитских языках (иврите, арамейском и арабском). Все эти надписи как правило очень коротки, но в совокупности содержат обширный массив данных, не содержащихся в письменных источниках. Например, анализ найденных к востоку от Мёртвого моря могильных надписей позволил проследить более медленный, чем ожидалось, процесс упадка язычества в городах на плато Карак. Надписи на общественных и оборонительных сооружениях позволяют уточнить датировку их постройки и реконструкции. Неудивительно, что на период правления императоров Анастасия I и Юстиниана I приходится пик строительной активности, но она продолжалась и в период персидской оккупации в VII веке[182]. Папирусы в Палестине находили неоднократно, но две из этих находок имели особое значение. В 1930-х годах в окрестностях Нессаны в пустыне Негев было найдено множество литературных и хозяйственных документов. Первая группа текстов включала фрагменты Евангелия от Иоанна, Деяния святого Георгия, фрагменты апокрифической переписки царя Авгаря с Иисусом Христом, Энеиду Вергилия и греческий словарь к ней. Около 200 хозяйственных текстов датировались периодом между 512 и 689 годами — последним веком византийского правления и первым столетием исламского, данные тексты являются предметом интенсивного изучения. Вторая важная находка была сделана в 1993 году в Петре во время раскопок церкви. Свитки были серьёзно повреждены при пожаре в церкви и были восстановлены в Американском центре исследований Востока[en] (Амман), а затем исследовались в университетах Хельсинки и Мичигана. Эти документы имеют хозяйственный характер и, в отличие от устоявшегося представлении о Петре как о торговом центре, посвящены преимущественно сельскохозяйственной деятельности. Также они показывают Петру в конце VI века как процветающий город, что тоже не соответствует сложившемуся ранее представлению об упадке этого региона в византийский период[183].

Напишите отзыв о статье "Византийская Палестина"

Примечания

Комментарии
  1. Понятие «Земля Израильская» не совпадает в географическом отношении с границами римских и византийских провинций[1].
  2. Известны высказывания раввинов, благославлявших падение Тадмора. Причина этой враждебности не вполне понятна[8].
  3. На самом деле Диоклетиан был родом из Далмации
  4. По мнению С. Шварца говорить о "еврейском обществе" в данный период не вполне корректно в силу его политической, социальной и экономической фрагментации[14].
  5. В 380 году император Феодосий I постановил, чтобы «все народы, которыми благоразумно правит Наша Милость, жили в той религии, которую божественный Петр Апостол передал Римлянам»[17].
  6. Эйлатский епископ упоминается в числе делегатов от Палестины на Никейском соборе 325 года[26].
  7. Это было сделано в новелле 103[33].
  8. Согласно одной из точек зрения, власть патриарха среди евреев Диаспоры была больше, чем в Палестине[42].
  9. Крупнейшим городом был Иерусалим с 50 00080 000 жителей[51].
  10. Одним из редких исключений был Анфедон[en], который был, вероятно, построен Иродом Великим для еврейского населения окрестностей Газы[54].
  11. Точное число храмов и синагог установить невозможно. Приблизительно число храмов оценивается в несколько сотен, общепринятой оценкой числа синагог является 100-120[79].
  12. До проведения масштабных раскопок в Палестине считалось, что при возведении христианских храмов не использовались материалы из разрушенных языческих построек — по мнению американского археолога Дж. Кроуфута[he] из страха перед демонами[94].
  13. О состоятельных женщинах из круга Иеронима Стридонского и Руфина Аквилейского и их деятельности в Палестине см. здесь.
  14. Существование такой торговли подтверждает закон CTh 9:17:7, запрещающий перезахоронение, разделение и торговлю частями тел мучеников[101].
  15. Запрет сформулирован в Авода Зара, одном из разделов Мишны[117].
  16. О том что шум, производимый ремесленной деятельностью, вполне допустим, говорится в Бава Батра[130].
  17. Например, попытка Х. Лапина (Lapin, 2001) построить модель на основе теории центральных мест не привела к формулировке новых содержательных утверждений[133].
  18. 18 оценок по состоянию на 1973 год приводится в Byatt, 1973[136].
  19. См. например Осада Иерусалима (614).
  20. Cм. Первый оригенистский спор
  21. В честь второго визита Адриана в Газу в 129 году было учреждено местное летоисчисление[171].
  22. Культ Марны известен с 300 года до н. э. и был распространён среди жителей арабского происхождения[174].
  23. См. например статью о Кесарие Палестинской vol. 5, p. 1670
Использованная литература
  1. 1 2 Goodblatt, 2008, p. 404.
  2. Parker, 1999, p. 136.
  3. 1 2 Kazhdan, 1991, p. 1563.
  4. Safrai, 1994, p. 1.
  5. Smallwood, 1976, pp. 526-527.
  6. Smallwood, 1976, p. 528.
  7. Smallwood, 1976, pp. 528-530.
  8. Грец, 1906, с. 223.
  9. Smallwood, 1976, pp. 531-533.
  10. Smallwood, 1976, pp. 533-534.
  11. Smallwood, 1976, pp. 535-538.
  12. Stemberger, 2000, pp. 12-14.
  13. NEAHL, 1993, pp. 4474-475.
  14. Schwartz, 2001, p. 180.
  15. Schwartz, 2001, p. 179.
  16. Schwartz, 2001, p. 182.
  17. [pstgu.ru/download/1248275984.silvestrova.pdf Первый титул шестнадцатой книги Кодекса Феодосия] / Вводная статья, перевод и комментарий Е. В. Сильвестровой // Вестник ПСТГУ. I: Богословие. Философия. — 2009. — № 2 (26). — С. 7–20.</span>
  18. Schwartz, 2001, pp. 194-195.
  19. Stemberger, 2000, pp. 26-27.
  20. Stemberger, 2000, pp. 34-35.
  21. Irshai, 2012, pp. 41-43.
  22. Schwartz, 2001, p. 289.
  23. Irshai, 2012, pp. 46-48.
  24. Avni, 2014, pp. 23-30.
  25. Parker, 1999, p. 137.
  26. Dan, 1982, p. 134.
  27. 1 2 Smallwood, 1976, p. 534.
  28. 1 2 3 4 Stemberger, 2000, p. 7.
  29. Mayerson, 1987.
  30. Dan, 1982.
  31. Грушевой, 1990, с. 126.
  32. Stemberger, 2000, p. 9.
  33. Isaac, 1990, p. 90.
  34. Грушевой, 1990, с. 131.
  35. Stemberger, 2000, pp. 9-10.
  36. Stemberger, 2000, p. 10.
  37. Stemberger, 2000, p. 11.
  38. Stemberger, 2000, pp. 11-12.
  39. Stemberger, 2000, p. 12.
  40. Mayerson, 1986, p. 36.
  41. Sivertsev, 2002, pp. 1-2.
  42. Irshai, 2012, p. 32.
  43. Goodblatt, 2008, pp. 416-418.
  44. Goodblatt, 2008, pp. 420-423.
  45. Irshai, 2012, p. 36.
  46. Goodblatt, 2008, pp. 423-424.
  47. Goodblatt, 2008, pp. 424-425.
  48. Goodblatt, 2008, pp. 426-427.
  49. Irshai, 2012, pp. 39-40.
  50. Safrai, 1994, pp. 15-16.
  51. Schwartz, 2001, p. 203.
  52. Safrai, 1994, p. 17.
  53. Safrai, 1994, p. 10.
  54. 1 2 Safrai, 1994, p. 13.
  55. Safrai, 1994, pp. 18-19.
  56. Батланим // Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона. — СПб., 1908—1913.
  57. Safrai, 1994, pp. 37-38.
  58. Stemberger, 2000, pp. 40-43.
  59. Stemberger, 2000, pp. 51-53.
  60. NEAHL, 1993, pp. 775-776.
  61. Tsafrir, 1999, pp. 135-136.
  62. 1 2 NEAHL, 1993, p. 768.
  63. Tsafrir, 1999, p. 138.
  64. Tsafrir, 1999, pp. 140-142.
  65. Avni, 2014, p. 37.
  66. NEAHL, 1993, pp. 770-771.
  67. NEAHL, 1993, p. 772.
  68. NEAHL, 1993, pp. 773-777.
  69. Hirschfeld, 2004, p. 68.
  70. di Segni, 2004, pp. 43-45.
  71. di Segni, 2004, pp. 46-48.
  72. Болгов, 2014, с. 38-40.
  73. Aharoni Y. [www.jstor.org/stable/27924640 The Land of Gerar] // Israel Exploration Society. — 1956. — Vol. 6, № 1. — P. 26-32.</span>
  74. [www.tertullian.org/fathers/eusebius_onomasticon_02_trans.htm#G_GENESIS Eusebius, Onomasticon, Gerara]. www.tertullian.org/.
  75. di Segni, 2004, pp. 48-51.
  76. di Segni, 2004, pp. 51-53.
  77. Hirschfeld, 2004, p. 66.
  78. Isaac B. Jews, Christians and others in Palestine: The Evidence from Eusebius / Ed. by M. Goodman // Jews in a Graeco-Roman World. — 1998. — P. 65-74.</span>
  79. Schwartz, 2001, p. 208.
  80. Schwartz, 2001, pp. 206-208.
  81. Safrai, 1994, pp. 22-24.
  82. Safrai, 1994, pp. 24-28.
  83. Safrai, 1994, pp. 36-37.
  84. Amir, 2012, p. 355.
  85. Safrai, 1994, pp. 38-41.
  86. Safrai, 1994, pp. 41-43.
  87. Safrai, 1994, pp. 43-45.
  88. Safrai, 1994, p. 47.
  89. Safrai, 1994, pp. 47-49.
  90. Safrai, 1994, pp. 49-54.
  91. Wortley J. [grbs.library.duke.edu/article/view/6791/5057 The Trier Ivory Reconsidered] // GRBS. — 1980. — Т. 21. — P. 381-394.</span>
  92. Avi-Yonah, 1958, p. 41.
  93. Bar, 2004, p. 316.
  94. Stemberger, 2000, p. 82.
  95. Stemberger, 2000, p. 83.
  96. Avi-Yonah, 1958, pp. 42-43.
  97. Stemberger, 2000, p. 84.
  98. Палладий Еленопольский. [lib.pravmir.ru/library/readbook/1220#part_11461 Лавсаик, или повествование о жизни святых и блаженных отцов]. lib.pravmir.ru/.
  99. Avi-Yonah, 1958, pp. 43-44.
  100. Stemberger, 2000, p. 85.
  101. Stemberger, 2000, p. 106.
  102. Stemberger, 2000, p. 114.
  103. Avi-Yonah, 1958, pp. 45-46.
  104. Avi-Yonah, 1958, pp. 46-49.
  105. Avi-Yonah, 1958, pp. 49-51.
  106. Stemberger, 2000, pp. 15-16.
  107. Safrai, 1994, pp. 61-63.
  108. Safrai, 1994, pp. 63-63.
  109. Safrai, 1994, p. 68.
  110. Safrai, 1994, p. 69.
  111. Safrai, 1994, pp. 73-75.
  112. Safrai, 1994, pp. 77-79.
  113. Safrai, 1994, p. 82.
  114. Safrai, 1994, p. 83.
  115. Safrai, 1994, pp. 83-87.
  116. Safrai, 1994, pp. 88-91.
  117. 1 2 Safrai, 1994, p. 92.
  118. Safrai, 1994, pp. 92-93.
  119. Safrai, 1994, pp. 93-97.
  120. Safrai, 1994, p. 97.
  121. Safrai, 1994, pp. 101-103.
  122. Safrai, 1994, p. 106.
  123. Safrai, 1994, pp. 107-110.
  124. Safrai, 1994, pp. 111-113.
  125. Safrai, 1994, pp. 113-115.
  126. Safrai, 1994, pp. 115-118.
  127. Safrai, 1994, pp. 119-120.
  128. Иосиф Флавий. [khazarzar.skeptik.net/books/flavius/ Против Апиона, 12, 60]. khazarzar.skeptik.net.
  129. Safrai, 1994, pp. 125-126.
  130. Template error: argument title is required.
  131. Safrai, 1994, pp. 126-128.
  132. Rozenfeld, 2005, pp. 124-126.
  133. Schwartz J. Review: Economy, Geography, and Provincial History in Later Roman Palestine by Hayim Lapin // The Jewish Quarterly Review. — Vol. 93, № 3/4. — P. 668-674.</span>
  134. Safrai, 1994, pp. 131-132.
  135. Parker, 1999, p. 146.
  136. Byatt A. [www.tandfonline.com/doi/abs/10.1179/peq.1973.105.1.51 Josephus and Population Numbers in First Century Palestine] // Palestine Exploration Quarterly. — 1973. — Vol. 105, no. 1. — P. 51-60. — DOI:10.1179/peq.1973.105.1.51.</span>
  137. Stemberger, 2000, p. 17.
  138. Broshi M. [www.jstor.org/stable/1356664 The Population of Western Palestine in the Roman-Byzantine Period] // Bulletin of the American Schools of Oriental Research. — 1979. — P. 1-10.</span>
  139. Safrai, 1994, p. 249.
  140. Safrai, 1994, pp. 252-253.
  141. Stemberger, 2000, pp. 18-19.
  142. Stemberger, 2000, p. 19.
  143. Bar, 2004, p. 307.
  144. Bar, 2004, p. 311.
  145. Bar, 2004, pp. 311-313.
  146. Parker, 1999, p. 135.
  147. Goodblatt, 2008, pp. 407-409.
  148. Goodblatt, 2008, p. 410.
  149. Goodblatt, 2008, pp. 410-413.
  150. Goodblatt, 2008, pp. 411-415.
  151. Прокопий Кесарийский, О постройках, книга V, 7.10-14
  152. Isaac, 1990, pp. 89-91.
  153. Levine, 2005, pp. 1-3.
  154. Levine, 2005, pp. 175-176.
  155. Levine, 2005, pp. 176-177.
  156. Levine, 2005, pp. 210-214.
  157. Irshai, 2012, p. 56.
  158. Wilkinson, 1976, p. 75.
  159. Аммиан Марцеллин. Деяния, кн. XXI, ч. 12, § 18.
  160. Stemberger, 2000, pp. 86-87.
  161. Stemberger, 2000, pp. 88-95.
  162. Stemberger, 2000, pp. 95-100.
  163. Stemberger, 2000, pp. 101-105.
  164. Stemberger, 2000, pp. 105-107.
  165. Wilkinson, 1976, pp. 96-97.
  166. Burton-Christie D. Review: Ascetics and Ambassadors of Christ: The Monasteries of Palestine, 314-631. by John Binns // Speculum. — 1997. — Vol. 72. — P. 787-789.</span>
  167. Stemberger, 2000, p. 115.
  168. 1 2 Jotischky A. [books.google.ru/books?id=iepJAgAAQBAJ Israel/Palestine] / Eds. W. M. Johnston, Ch. Kleinhenz // Encyclopedia of Monasticism. — 2013. — P. 673-675.</span>
  169. Hirschfeld, 2004, p. 87.
  170. Stemberger, 2000, p. 118.
  171. Hevelone-Harper, 2005, p. 10.
  172. Stemberger, 2000, pp. 185-188.
  173. Stemberger, 2000, p. 191.
  174. 1 2 Kasher A. [books.google.ru/books?id=SNfZ4OjH_ukC Jews and Hellenistic Cities in Eretz-Israel: Relations of the Jews in Eretz-Israel with the Hellenistic Cities During the Second Temple Period (332 BCE - 70 CE)]. — Mohr Siebeck, 1990. — P. 42-43. — 372 p. — ISBN 3-16-145241-0.
  175. Hevelone-Harper, 2005, p. 11.
  176. [predanie.ru/lib/book/73736/ Житие Порфирия Газского]. predanie.ru/.
  177. Hevelone-Harper, 2005, pp. 11-13.
  178. Avni, 2014, p. 21.
  179. Parker, 1999, pp. 139-140.
  180. Parker, 1999, pp. 142-144.
  181. Avni, 2014, p. 22.
  182. Parker, 1999, pp. 140-141.
  183. Parker, 1999, p. 142.
  184. </ol>

Литература

Исследования

на английском языке
  • Avni G. The Byzantine-Islamic Transition in Palestine. — Oxford University Press, 2014. — 424 p. — (Oxford Studies in Byzantium).
  • Avi-Yonah M. [www.jstor.org/stable/27924723 The Economics of Byzantine Palestine] // Israel Exploration Journal. — 1958. — Т. 8, № 1. — С. 39-51.
  • Bar D. [www.jstor.org/stable/4145797 Population, Settlement and Economy in Late Roman and Byzantine Palestine (70-641 AD)] // Bulletin of the School of Oriental and African Studies. — 2004. — Vol. 67, № 3. — P. 307-320.</span>
  • Binns J. Ascetics and Ambassadors of Christ. The Monasteries of Palestine 314-631. — Oxford : Clarendon Press, 1994. — 276 p. — ISBN 0-19-826934-X.</span>
  • The Cambridge History of Judaism / Ed. by S. T. Katz. — Cambridge University Press, 2008. — Т. IV. — 1135 p. — ISBN 978-0-521-77248-8.</span>
    • Goodblatt D. The Political and Social History of the Jewish Community in the Land of Israel, c. 235-638 // CHJ. — 2008. — P. 404-430.</span>
  • Dan Y. [www.jstor.org/stable/27925836 Palaestina Salutaris (Tertia) and its Capital] // Israel Exploration Journal. — 1982. — Vol. 32, № 2/3. — P. 134-137.</span>
  • Сборник статей. [books.google.ru/books?id=4DNz3y7Wep4C Jews in Byzantium: Dialectics of Minority and Majority Cultures] / Robert Bonfil, Oded Irshai, Guy G. Stroumsa and Rina Talgam (eds). — Leiden: BRILL, 2012. — 1010 p. — ISBN 978 90 04 20355 6.
    • Amir R. Style as a Chronological indicator: On the Relative Dating of the Golan Synagogues. — 2012. — С. 337-370.
    • Irshai O. Confronting a Christian Empire: Jewish Life and Culture in the World of Early Byzantium. — 2012. — С. 17-64.
  • Hevelone-Harper J. L. [books.google.ru/books?id=oiEqRUAuQHEC Disciples of the Desert: Monks, Laity, and Spiritual Authority in Sixth-Century Gaza]. — JHU Press, 2005. — 211 p. — ISBN 0-8018-8110-2.</span>
  • Isaac B. The Limits of Empire. The Roman army in the East. — Oxford : Clarendon Press, 1990. — 510 p. — ISBN 0-19-814952-2.</span>
  • Lapin H. [books.google.ru/books?id=7_rtx8zTBOAC Economy, Geography, and Provincial History in Later Roman Palestine]. — Mohr Siebeck, 2001. — 227 p. — ISBN 3-16-147588-7.</span>
  • Levine L. The Ancient Synanogue. — Yale University Press, 2005. — 796 p. — ISBN 0-300-10628-9.</span>
  • Mayerson P. [www.jstor.org/stable/1356978 The Saracens and the Limes] // Bulletin of the American Schools of Oriental Research. — 1986. — № 262. — P. 35-47.</span>
  • Mayerson P. [www.jstor.org/stable/20186673 Libanius and the Administration of Palestine] // Zeitschrift für Papyrologie und Epigraphik. — 1987. — Vol. 69. — P. 251-260.</span>
  • Parker T. S. [www.jstor.org/stable/3210712 An Empire's New Holy Land: The Byzantine Period] // Near Eastern Archaeology. — 1999. — Vol. 62, № 3. — P. 134-180.</span>
  • Roll I. [www.christusrex.org/www1/ofm/mad/articles/RollRoads.html The Roads in Roman-Byzantine Palaestina and Arabia]. The Madaba Mosaic Map.
  • Rozenfeld, B. [books.google.ru/books?id=WRQXQKA4W1AC Markets And Marketing in Roman Palestine]. — BRILL, 2005. — 281 p. — ISBN 90-04-14049-2.
  • Christian Gaza in Late Antiquity / Ed. by B. Bitton-Ashkelony and A. Kofsky. — Brill, 2004. — ISBN 90-04-13868-4.</span>
    • Hirschfeld Y. The Monasteries of Gaza: An Archaeological Review // Christian Gaza in Late Antiquity. — 2004. — P. 61-88.</span>
    • di Segni L. The Territory of Gaza: Notes of Historical Geography // Christian Gaza in Late Antiquity. — 2004. — P. 41-60.</span>
  • Safrai Z. The Economy of Roman Palestine. — Rootledge, 1994. — 291 p. — ISBN 0-203-20486-7.</span>
  • Schwartz S. Imperialism and Jewish Society: 200 B.C.E. to 640 C.E. (Jews, Christians, and Muslims from the Ancient to the Modern World). — Princeton University Press, 2001. — 320 p. — ISBN 0-691-08850-0.
  • Sivertsev A. [books.google.ru/books?id=OfWUkVoHP7YC Private Households and Public Politics in 3rd-5th Century Jewish Palestine]. — Mohr Siebeck, 2002. — 279 p. — ISBN 3-16-147780-4.
  • Smallwood E. M. [books.google.ru/books/about/The_Jews_Under_Roman_Rule.html?id=FdQUAAAAIAAJ The Jews Under Roman Rule: From Pompey to Diocletian]. — Brill, 1976. — 595 p. — ISBN 90 04 04491 4.
  • Stemberger G. [books.google.ru/books?id=BXuxAwAAQBAJ Jews and Christians in the Holy Land: Palestine in the Fourth Century]. — A&C Black, 2000. — 350 p. — ISBN 0 567 08699 2.
  • Tsafrir Y. Byzantine Jerusalem: The Configuration of a Christian City // Jerusalem: Its Sanctity anr Centrality to Judaism, Christianity and Islam. — 1999. — P. 133-150.</span>
  • Wilkinson J. Christian Pilgrims in Jerusalem during the Byzantine Period // Palestine Exploration Quarterly. — 1976. — Vol. 108, no. 2. — P. 75-101. — DOI:10.1179/peq.1976.108.2.75.</span>
на русском языке
  • Болгов Н. Н. [hdl.handle.net/10995/31436 Ранневизантийская Газа в Палестине: город и его писатели] // Античная древность и средние века. — 2014. — № 42. — С. 38-52.</span>
  • Грец Г. История евреев от древнейших времён до настоящего. — Одесса, 1906. — Т. V. — 394 с.
  • Грушевой А. Г. [vremennik.biz/opus/BB/51/52769 История формирования византийской провинции Палестина Третья] // Византийский временник. — 1990. — Т. 51. — С. 124-131.</span>

Справочники

Ссылки


Отрывок, характеризующий Византийская Палестина

В это время застенчиво, тихими шагами, вошла графиня в своей токе и бархатном платье.
– Уу! моя красавица! – закричал граф, – лучше вас всех!… – Он хотел обнять ее, но она краснея отстранилась, чтоб не измяться.
– Мама, больше на бок току, – проговорила Наташа. – Я переколю, и бросилась вперед, а девушки, подшивавшие, не успевшие за ней броситься, оторвали кусочек дымки.
– Боже мой! Что ж это такое? Я ей Богу не виновата…
– Ничего, заметаю, не видно будет, – говорила Дуняша.
– Красавица, краля то моя! – сказала из за двери вошедшая няня. – А Сонюшка то, ну красавицы!…
В четверть одиннадцатого наконец сели в кареты и поехали. Но еще нужно было заехать к Таврическому саду.
Перонская была уже готова. Несмотря на ее старость и некрасивость, у нее происходило точно то же, что у Ростовых, хотя не с такой торопливостью (для нее это было дело привычное), но также было надушено, вымыто, напудрено старое, некрасивое тело, также старательно промыто за ушами, и даже, и так же, как у Ростовых, старая горничная восторженно любовалась нарядом своей госпожи, когда она в желтом платье с шифром вышла в гостиную. Перонская похвалила туалеты Ростовых.
Ростовы похвалили ее вкус и туалет, и, бережа прически и платья, в одиннадцать часов разместились по каретам и поехали.


Наташа с утра этого дня не имела ни минуты свободы, и ни разу не успела подумать о том, что предстоит ей.
В сыром, холодном воздухе, в тесноте и неполной темноте колыхающейся кареты, она в первый раз живо представила себе то, что ожидает ее там, на бале, в освещенных залах – музыка, цветы, танцы, государь, вся блестящая молодежь Петербурга. То, что ее ожидало, было так прекрасно, что она не верила даже тому, что это будет: так это было несообразно с впечатлением холода, тесноты и темноты кареты. Она поняла всё то, что ее ожидает, только тогда, когда, пройдя по красному сукну подъезда, она вошла в сени, сняла шубу и пошла рядом с Соней впереди матери между цветами по освещенной лестнице. Только тогда она вспомнила, как ей надо было себя держать на бале и постаралась принять ту величественную манеру, которую она считала необходимой для девушки на бале. Но к счастью ее она почувствовала, что глаза ее разбегались: она ничего не видела ясно, пульс ее забил сто раз в минуту, и кровь стала стучать у ее сердца. Она не могла принять той манеры, которая бы сделала ее смешною, и шла, замирая от волнения и стараясь всеми силами только скрыть его. И эта то была та самая манера, которая более всего шла к ней. Впереди и сзади их, так же тихо переговариваясь и так же в бальных платьях, входили гости. Зеркала по лестнице отражали дам в белых, голубых, розовых платьях, с бриллиантами и жемчугами на открытых руках и шеях.
Наташа смотрела в зеркала и в отражении не могла отличить себя от других. Всё смешивалось в одну блестящую процессию. При входе в первую залу, равномерный гул голосов, шагов, приветствий – оглушил Наташу; свет и блеск еще более ослепил ее. Хозяин и хозяйка, уже полчаса стоявшие у входной двери и говорившие одни и те же слова входившим: «charme de vous voir», [в восхищении, что вижу вас,] так же встретили и Ростовых с Перонской.
Две девочки в белых платьях, с одинаковыми розами в черных волосах, одинаково присели, но невольно хозяйка остановила дольше свой взгляд на тоненькой Наташе. Она посмотрела на нее, и ей одной особенно улыбнулась в придачу к своей хозяйской улыбке. Глядя на нее, хозяйка вспомнила, может быть, и свое золотое, невозвратное девичье время, и свой первый бал. Хозяин тоже проводил глазами Наташу и спросил у графа, которая его дочь?
– Charmante! [Очаровательна!] – сказал он, поцеловав кончики своих пальцев.
В зале стояли гости, теснясь у входной двери, ожидая государя. Графиня поместилась в первых рядах этой толпы. Наташа слышала и чувствовала, что несколько голосов спросили про нее и смотрели на нее. Она поняла, что она понравилась тем, которые обратили на нее внимание, и это наблюдение несколько успокоило ее.
«Есть такие же, как и мы, есть и хуже нас» – подумала она.
Перонская называла графине самых значительных лиц, бывших на бале.
– Вот это голландский посланик, видите, седой, – говорила Перонская, указывая на старичка с серебряной сединой курчавых, обильных волос, окруженного дамами, которых он чему то заставлял смеяться.
– А вот она, царица Петербурга, графиня Безухая, – говорила она, указывая на входившую Элен.
– Как хороша! Не уступит Марье Антоновне; смотрите, как за ней увиваются и молодые и старые. И хороша, и умна… Говорят принц… без ума от нее. А вот эти две, хоть и нехороши, да еще больше окружены.
Она указала на проходивших через залу даму с очень некрасивой дочерью.
– Это миллионерка невеста, – сказала Перонская. – А вот и женихи.
– Это брат Безуховой – Анатоль Курагин, – сказала она, указывая на красавца кавалергарда, который прошел мимо их, с высоты поднятой головы через дам глядя куда то. – Как хорош! неправда ли? Говорят, женят его на этой богатой. .И ваш то соusin, Друбецкой, тоже очень увивается. Говорят, миллионы. – Как же, это сам французский посланник, – отвечала она о Коленкуре на вопрос графини, кто это. – Посмотрите, как царь какой нибудь. А всё таки милы, очень милы французы. Нет милей для общества. А вот и она! Нет, всё лучше всех наша Марья то Антоновна! И как просто одета. Прелесть! – А этот то, толстый, в очках, фармазон всемирный, – сказала Перонская, указывая на Безухова. – С женою то его рядом поставьте: то то шут гороховый!
Пьер шел, переваливаясь своим толстым телом, раздвигая толпу, кивая направо и налево так же небрежно и добродушно, как бы он шел по толпе базара. Он продвигался через толпу, очевидно отыскивая кого то.
Наташа с радостью смотрела на знакомое лицо Пьера, этого шута горохового, как называла его Перонская, и знала, что Пьер их, и в особенности ее, отыскивал в толпе. Пьер обещал ей быть на бале и представить ей кавалеров.
Но, не дойдя до них, Безухой остановился подле невысокого, очень красивого брюнета в белом мундире, который, стоя у окна, разговаривал с каким то высоким мужчиной в звездах и ленте. Наташа тотчас же узнала невысокого молодого человека в белом мундире: это был Болконский, который показался ей очень помолодевшим, повеселевшим и похорошевшим.
– Вот еще знакомый, Болконский, видите, мама? – сказала Наташа, указывая на князя Андрея. – Помните, он у нас ночевал в Отрадном.
– А, вы его знаете? – сказала Перонская. – Терпеть не могу. Il fait a present la pluie et le beau temps. [От него теперь зависит дождливая или хорошая погода. (Франц. пословица, имеющая значение, что он имеет успех.)] И гордость такая, что границ нет! По папеньке пошел. И связался с Сперанским, какие то проекты пишут. Смотрите, как с дамами обращается! Она с ним говорит, а он отвернулся, – сказала она, указывая на него. – Я бы его отделала, если бы он со мной так поступил, как с этими дамами.


Вдруг всё зашевелилось, толпа заговорила, подвинулась, опять раздвинулась, и между двух расступившихся рядов, при звуках заигравшей музыки, вошел государь. За ним шли хозяин и хозяйка. Государь шел быстро, кланяясь направо и налево, как бы стараясь скорее избавиться от этой первой минуты встречи. Музыканты играли Польской, известный тогда по словам, сочиненным на него. Слова эти начинались: «Александр, Елизавета, восхищаете вы нас…» Государь прошел в гостиную, толпа хлынула к дверям; несколько лиц с изменившимися выражениями поспешно прошли туда и назад. Толпа опять отхлынула от дверей гостиной, в которой показался государь, разговаривая с хозяйкой. Какой то молодой человек с растерянным видом наступал на дам, прося их посторониться. Некоторые дамы с лицами, выражавшими совершенную забывчивость всех условий света, портя свои туалеты, теснились вперед. Мужчины стали подходить к дамам и строиться в пары Польского.
Всё расступилось, и государь, улыбаясь и не в такт ведя за руку хозяйку дома, вышел из дверей гостиной. За ним шли хозяин с М. А. Нарышкиной, потом посланники, министры, разные генералы, которых не умолкая называла Перонская. Больше половины дам имели кавалеров и шли или приготовлялись итти в Польской. Наташа чувствовала, что она оставалась с матерью и Соней в числе меньшей части дам, оттесненных к стене и не взятых в Польской. Она стояла, опустив свои тоненькие руки, и с мерно поднимающейся, чуть определенной грудью, сдерживая дыхание, блестящими, испуганными глазами глядела перед собой, с выражением готовности на величайшую радость и на величайшее горе. Ее не занимали ни государь, ни все важные лица, на которых указывала Перонская – у ней была одна мысль: «неужели так никто не подойдет ко мне, неужели я не буду танцовать между первыми, неужели меня не заметят все эти мужчины, которые теперь, кажется, и не видят меня, а ежели смотрят на меня, то смотрят с таким выражением, как будто говорят: А! это не она, так и нечего смотреть. Нет, это не может быть!» – думала она. – «Они должны же знать, как мне хочется танцовать, как я отлично танцую, и как им весело будет танцовать со мною».
Звуки Польского, продолжавшегося довольно долго, уже начинали звучать грустно, – воспоминанием в ушах Наташи. Ей хотелось плакать. Перонская отошла от них. Граф был на другом конце залы, графиня, Соня и она стояли одни как в лесу в этой чуждой толпе, никому неинтересные и ненужные. Князь Андрей прошел с какой то дамой мимо них, очевидно их не узнавая. Красавец Анатоль, улыбаясь, что то говорил даме, которую он вел, и взглянул на лицо Наташе тем взглядом, каким глядят на стены. Борис два раза прошел мимо них и всякий раз отворачивался. Берг с женою, не танцовавшие, подошли к ним.
Наташе показалось оскорбительно это семейное сближение здесь, на бале, как будто не было другого места для семейных разговоров, кроме как на бале. Она не слушала и не смотрела на Веру, что то говорившую ей про свое зеленое платье.
Наконец государь остановился подле своей последней дамы (он танцовал с тремя), музыка замолкла; озабоченный адъютант набежал на Ростовых, прося их еще куда то посторониться, хотя они стояли у стены, и с хор раздались отчетливые, осторожные и увлекательно мерные звуки вальса. Государь с улыбкой взглянул на залу. Прошла минута – никто еще не начинал. Адъютант распорядитель подошел к графине Безуховой и пригласил ее. Она улыбаясь подняла руку и положила ее, не глядя на него, на плечо адъютанта. Адъютант распорядитель, мастер своего дела, уверенно, неторопливо и мерно, крепко обняв свою даму, пустился с ней сначала глиссадом, по краю круга, на углу залы подхватил ее левую руку, повернул ее, и из за всё убыстряющихся звуков музыки слышны были только мерные щелчки шпор быстрых и ловких ног адъютанта, и через каждые три такта на повороте как бы вспыхивало развеваясь бархатное платье его дамы. Наташа смотрела на них и готова была плакать, что это не она танцует этот первый тур вальса.
Князь Андрей в своем полковничьем, белом (по кавалерии) мундире, в чулках и башмаках, оживленный и веселый, стоял в первых рядах круга, недалеко от Ростовых. Барон Фиргоф говорил с ним о завтрашнем, предполагаемом первом заседании государственного совета. Князь Андрей, как человек близкий Сперанскому и участвующий в работах законодательной комиссии, мог дать верные сведения о заседании завтрашнего дня, о котором ходили различные толки. Но он не слушал того, что ему говорил Фиргоф, и глядел то на государя, то на сбиравшихся танцовать кавалеров, не решавшихся вступить в круг.
Князь Андрей наблюдал этих робевших при государе кавалеров и дам, замиравших от желания быть приглашенными.
Пьер подошел к князю Андрею и схватил его за руку.
– Вы всегда танцуете. Тут есть моя protegee [любимица], Ростова молодая, пригласите ее, – сказал он.
– Где? – спросил Болконский. – Виноват, – сказал он, обращаясь к барону, – этот разговор мы в другом месте доведем до конца, а на бале надо танцовать. – Он вышел вперед, по направлению, которое ему указывал Пьер. Отчаянное, замирающее лицо Наташи бросилось в глаза князю Андрею. Он узнал ее, угадал ее чувство, понял, что она была начинающая, вспомнил ее разговор на окне и с веселым выражением лица подошел к графине Ростовой.
– Позвольте вас познакомить с моей дочерью, – сказала графиня, краснея.
– Я имею удовольствие быть знакомым, ежели графиня помнит меня, – сказал князь Андрей с учтивым и низким поклоном, совершенно противоречащим замечаниям Перонской о его грубости, подходя к Наташе, и занося руку, чтобы обнять ее талию еще прежде, чем он договорил приглашение на танец. Он предложил тур вальса. То замирающее выражение лица Наташи, готовое на отчаяние и на восторг, вдруг осветилось счастливой, благодарной, детской улыбкой.
«Давно я ждала тебя», как будто сказала эта испуганная и счастливая девочка, своей проявившейся из за готовых слез улыбкой, поднимая свою руку на плечо князя Андрея. Они были вторая пара, вошедшая в круг. Князь Андрей был одним из лучших танцоров своего времени. Наташа танцовала превосходно. Ножки ее в бальных атласных башмачках быстро, легко и независимо от нее делали свое дело, а лицо ее сияло восторгом счастия. Ее оголенные шея и руки были худы и некрасивы. В сравнении с плечами Элен, ее плечи были худы, грудь неопределенна, руки тонки; но на Элен был уже как будто лак от всех тысяч взглядов, скользивших по ее телу, а Наташа казалась девочкой, которую в первый раз оголили, и которой бы очень стыдно это было, ежели бы ее не уверили, что это так необходимо надо.
Князь Андрей любил танцовать, и желая поскорее отделаться от политических и умных разговоров, с которыми все обращались к нему, и желая поскорее разорвать этот досадный ему круг смущения, образовавшегося от присутствия государя, пошел танцовать и выбрал Наташу, потому что на нее указал ему Пьер и потому, что она первая из хорошеньких женщин попала ему на глаза; но едва он обнял этот тонкий, подвижной стан, и она зашевелилась так близко от него и улыбнулась так близко ему, вино ее прелести ударило ему в голову: он почувствовал себя ожившим и помолодевшим, когда, переводя дыханье и оставив ее, остановился и стал глядеть на танцующих.


После князя Андрея к Наташе подошел Борис, приглашая ее на танцы, подошел и тот танцор адъютант, начавший бал, и еще молодые люди, и Наташа, передавая своих излишних кавалеров Соне, счастливая и раскрасневшаяся, не переставала танцовать целый вечер. Она ничего не заметила и не видала из того, что занимало всех на этом бале. Она не только не заметила, как государь долго говорил с французским посланником, как он особенно милостиво говорил с такой то дамой, как принц такой то и такой то сделали и сказали то то, как Элен имела большой успех и удостоилась особенного внимания такого то; она не видала даже государя и заметила, что он уехал только потому, что после его отъезда бал более оживился. Один из веселых котильонов, перед ужином, князь Андрей опять танцовал с Наташей. Он напомнил ей о их первом свиданьи в отрадненской аллее и о том, как она не могла заснуть в лунную ночь, и как он невольно слышал ее. Наташа покраснела при этом напоминании и старалась оправдаться, как будто было что то стыдное в том чувстве, в котором невольно подслушал ее князь Андрей.
Князь Андрей, как все люди, выросшие в свете, любил встречать в свете то, что не имело на себе общего светского отпечатка. И такова была Наташа, с ее удивлением, радостью и робостью и даже ошибками во французском языке. Он особенно нежно и бережно обращался и говорил с нею. Сидя подле нее, разговаривая с ней о самых простых и ничтожных предметах, князь Андрей любовался на радостный блеск ее глаз и улыбки, относившейся не к говоренным речам, а к ее внутреннему счастию. В то время, как Наташу выбирали и она с улыбкой вставала и танцовала по зале, князь Андрей любовался в особенности на ее робкую грацию. В середине котильона Наташа, окончив фигуру, еще тяжело дыша, подходила к своему месту. Новый кавалер опять пригласил ее. Она устала и запыхалась, и видимо подумала отказаться, но тотчас опять весело подняла руку на плечо кавалера и улыбнулась князю Андрею.
«Я бы рада была отдохнуть и посидеть с вами, я устала; но вы видите, как меня выбирают, и я этому рада, и я счастлива, и я всех люблю, и мы с вами всё это понимаем», и еще многое и многое сказала эта улыбка. Когда кавалер оставил ее, Наташа побежала через залу, чтобы взять двух дам для фигур.
«Ежели она подойдет прежде к своей кузине, а потом к другой даме, то она будет моей женой», сказал совершенно неожиданно сам себе князь Андрей, глядя на нее. Она подошла прежде к кузине.
«Какой вздор иногда приходит в голову! подумал князь Андрей; но верно только то, что эта девушка так мила, так особенна, что она не протанцует здесь месяца и выйдет замуж… Это здесь редкость», думал он, когда Наташа, поправляя откинувшуюся у корсажа розу, усаживалась подле него.
В конце котильона старый граф подошел в своем синем фраке к танцующим. Он пригласил к себе князя Андрея и спросил у дочери, весело ли ей? Наташа не ответила и только улыбнулась такой улыбкой, которая с упреком говорила: «как можно было спрашивать об этом?»
– Так весело, как никогда в жизни! – сказала она, и князь Андрей заметил, как быстро поднялись было ее худые руки, чтобы обнять отца и тотчас же опустились. Наташа была так счастлива, как никогда еще в жизни. Она была на той высшей ступени счастия, когда человек делается вполне доверчив и не верит в возможность зла, несчастия и горя.

Пьер на этом бале в первый раз почувствовал себя оскорбленным тем положением, которое занимала его жена в высших сферах. Он был угрюм и рассеян. Поперек лба его была широкая складка, и он, стоя у окна, смотрел через очки, никого не видя.
Наташа, направляясь к ужину, прошла мимо его.
Мрачное, несчастное лицо Пьера поразило ее. Она остановилась против него. Ей хотелось помочь ему, передать ему излишек своего счастия.
– Как весело, граф, – сказала она, – не правда ли?
Пьер рассеянно улыбнулся, очевидно не понимая того, что ему говорили.
– Да, я очень рад, – сказал он.
«Как могут они быть недовольны чем то, думала Наташа. Особенно такой хороший, как этот Безухов?» На глаза Наташи все бывшие на бале были одинаково добрые, милые, прекрасные люди, любящие друг друга: никто не мог обидеть друг друга, и потому все должны были быть счастливы.


На другой день князь Андрей вспомнил вчерашний бал, но не на долго остановился на нем мыслями. «Да, очень блестящий был бал. И еще… да, Ростова очень мила. Что то в ней есть свежее, особенное, не петербургское, отличающее ее». Вот всё, что он думал о вчерашнем бале, и напившись чаю, сел за работу.
Но от усталости или бессонницы (день был нехороший для занятий, и князь Андрей ничего не мог делать) он всё критиковал сам свою работу, как это часто с ним бывало, и рад был, когда услыхал, что кто то приехал.
Приехавший был Бицкий, служивший в различных комиссиях, бывавший во всех обществах Петербурга, страстный поклонник новых идей и Сперанского и озабоченный вестовщик Петербурга, один из тех людей, которые выбирают направление как платье – по моде, но которые по этому то кажутся самыми горячими партизанами направлений. Он озабоченно, едва успев снять шляпу, вбежал к князю Андрею и тотчас же начал говорить. Он только что узнал подробности заседания государственного совета нынешнего утра, открытого государем, и с восторгом рассказывал о том. Речь государя была необычайна. Это была одна из тех речей, которые произносятся только конституционными монархами. «Государь прямо сказал, что совет и сенат суть государственные сословия ; он сказал, что правление должно иметь основанием не произвол, а твердые начала . Государь сказал, что финансы должны быть преобразованы и отчеты быть публичны», рассказывал Бицкий, ударяя на известные слова и значительно раскрывая глаза.
– Да, нынешнее событие есть эра, величайшая эра в нашей истории, – заключил он.
Князь Андрей слушал рассказ об открытии государственного совета, которого он ожидал с таким нетерпением и которому приписывал такую важность, и удивлялся, что событие это теперь, когда оно совершилось, не только не трогало его, но представлялось ему более чем ничтожным. Он с тихой насмешкой слушал восторженный рассказ Бицкого. Самая простая мысль приходила ему в голову: «Какое дело мне и Бицкому, какое дело нам до того, что государю угодно было сказать в совете! Разве всё это может сделать меня счастливее и лучше?»
И это простое рассуждение вдруг уничтожило для князя Андрея весь прежний интерес совершаемых преобразований. В этот же день князь Андрей должен был обедать у Сперанского «en petit comite«, [в маленьком собрании,] как ему сказал хозяин, приглашая его. Обед этот в семейном и дружеском кругу человека, которым он так восхищался, прежде очень интересовал князя Андрея, тем более что до сих пор он не видал Сперанского в его домашнем быту; но теперь ему не хотелось ехать.
В назначенный час обеда, однако, князь Андрей уже входил в собственный, небольшой дом Сперанского у Таврического сада. В паркетной столовой небольшого домика, отличавшегося необыкновенной чистотой (напоминающей монашескую чистоту) князь Андрей, несколько опоздавший, уже нашел в пять часов собравшееся всё общество этого petit comite, интимных знакомых Сперанского. Дам не было никого кроме маленькой дочери Сперанского (с длинным лицом, похожим на отца) и ее гувернантки. Гости были Жерве, Магницкий и Столыпин. Еще из передней князь Андрей услыхал громкие голоса и звонкий, отчетливый хохот – хохот, похожий на тот, каким смеются на сцене. Кто то голосом, похожим на голос Сперанского, отчетливо отбивал: ха… ха… ха… Князь Андрей никогда не слыхал смеха Сперанского, и этот звонкий, тонкий смех государственного человека странно поразил его.
Князь Андрей вошел в столовую. Всё общество стояло между двух окон у небольшого стола с закуской. Сперанский в сером фраке с звездой, очевидно в том еще белом жилете и высоком белом галстухе, в которых он был в знаменитом заседании государственного совета, с веселым лицом стоял у стола. Гости окружали его. Магницкий, обращаясь к Михайлу Михайловичу, рассказывал анекдот. Сперанский слушал, вперед смеясь тому, что скажет Магницкий. В то время как князь Андрей вошел в комнату, слова Магницкого опять заглушились смехом. Громко басил Столыпин, пережевывая кусок хлеба с сыром; тихим смехом шипел Жерве, и тонко, отчетливо смеялся Сперанский.
Сперанский, всё еще смеясь, подал князю Андрею свою белую, нежную руку.
– Очень рад вас видеть, князь, – сказал он. – Минутку… обратился он к Магницкому, прерывая его рассказ. – У нас нынче уговор: обед удовольствия, и ни слова про дела. – И он опять обратился к рассказчику, и опять засмеялся.
Князь Андрей с удивлением и грустью разочарования слушал его смех и смотрел на смеющегося Сперанского. Это был не Сперанский, а другой человек, казалось князю Андрею. Всё, что прежде таинственно и привлекательно представлялось князю Андрею в Сперанском, вдруг стало ему ясно и непривлекательно.
За столом разговор ни на мгновение не умолкал и состоял как будто бы из собрания смешных анекдотов. Еще Магницкий не успел докончить своего рассказа, как уж кто то другой заявил свою готовность рассказать что то, что было еще смешнее. Анекдоты большею частью касались ежели не самого служебного мира, то лиц служебных. Казалось, что в этом обществе так окончательно было решено ничтожество этих лиц, что единственное отношение к ним могло быть только добродушно комическое. Сперанский рассказал, как на совете сегодняшнего утра на вопрос у глухого сановника о его мнении, сановник этот отвечал, что он того же мнения. Жерве рассказал целое дело о ревизии, замечательное по бессмыслице всех действующих лиц. Столыпин заикаясь вмешался в разговор и с горячностью начал говорить о злоупотреблениях прежнего порядка вещей, угрожая придать разговору серьезный характер. Магницкий стал трунить над горячностью Столыпина, Жерве вставил шутку и разговор принял опять прежнее, веселое направление.
Очевидно, Сперанский после трудов любил отдохнуть и повеселиться в приятельском кружке, и все его гости, понимая его желание, старались веселить его и сами веселиться. Но веселье это казалось князю Андрею тяжелым и невеселым. Тонкий звук голоса Сперанского неприятно поражал его, и неумолкавший смех своей фальшивой нотой почему то оскорблял чувство князя Андрея. Князь Андрей не смеялся и боялся, что он будет тяжел для этого общества. Но никто не замечал его несоответственности общему настроению. Всем было, казалось, очень весело.
Он несколько раз желал вступить в разговор, но всякий раз его слово выбрасывалось вон, как пробка из воды; и он не мог шутить с ними вместе.
Ничего не было дурного или неуместного в том, что они говорили, всё было остроумно и могло бы быть смешно; но чего то, того самого, что составляет соль веселья, не только не было, но они и не знали, что оно бывает.
После обеда дочь Сперанского с своей гувернанткой встали. Сперанский приласкал дочь своей белой рукой, и поцеловал ее. И этот жест показался неестественным князю Андрею.
Мужчины, по английски, остались за столом и за портвейном. В середине начавшегося разговора об испанских делах Наполеона, одобряя которые, все были одного и того же мнения, князь Андрей стал противоречить им. Сперанский улыбнулся и, очевидно желая отклонить разговор от принятого направления, рассказал анекдот, не имеющий отношения к разговору. На несколько мгновений все замолкли.
Посидев за столом, Сперанский закупорил бутылку с вином и сказав: «нынче хорошее винцо в сапожках ходит», отдал слуге и встал. Все встали и также шумно разговаривая пошли в гостиную. Сперанскому подали два конверта, привезенные курьером. Он взял их и прошел в кабинет. Как только он вышел, общее веселье замолкло и гости рассудительно и тихо стали переговариваться друг с другом.
– Ну, теперь декламация! – сказал Сперанский, выходя из кабинета. – Удивительный талант! – обратился он к князю Андрею. Магницкий тотчас же стал в позу и начал говорить французские шутливые стихи, сочиненные им на некоторых известных лиц Петербурга, и несколько раз был прерываем аплодисментами. Князь Андрей, по окончании стихов, подошел к Сперанскому, прощаясь с ним.
– Куда вы так рано? – сказал Сперанский.
– Я обещал на вечер…
Они помолчали. Князь Андрей смотрел близко в эти зеркальные, непропускающие к себе глаза и ему стало смешно, как он мог ждать чего нибудь от Сперанского и от всей своей деятельности, связанной с ним, и как мог он приписывать важность тому, что делал Сперанский. Этот аккуратный, невеселый смех долго не переставал звучать в ушах князя Андрея после того, как он уехал от Сперанского.
Вернувшись домой, князь Андрей стал вспоминать свою петербургскую жизнь за эти четыре месяца, как будто что то новое. Он вспоминал свои хлопоты, искательства, историю своего проекта военного устава, который был принят к сведению и о котором старались умолчать единственно потому, что другая работа, очень дурная, была уже сделана и представлена государю; вспомнил о заседаниях комитета, членом которого был Берг; вспомнил, как в этих заседаниях старательно и продолжительно обсуживалось всё касающееся формы и процесса заседаний комитета, и как старательно и кратко обходилось всё что касалось сущности дела. Он вспомнил о своей законодательной работе, о том, как он озабоченно переводил на русский язык статьи римского и французского свода, и ему стало совестно за себя. Потом он живо представил себе Богучарово, свои занятия в деревне, свою поездку в Рязань, вспомнил мужиков, Дрона старосту, и приложив к ним права лиц, которые он распределял по параграфам, ему стало удивительно, как он мог так долго заниматься такой праздной работой.


На другой день князь Андрей поехал с визитами в некоторые дома, где он еще не был, и в том числе к Ростовым, с которыми он возобновил знакомство на последнем бале. Кроме законов учтивости, по которым ему нужно было быть у Ростовых, князю Андрею хотелось видеть дома эту особенную, оживленную девушку, которая оставила ему приятное воспоминание.
Наташа одна из первых встретила его. Она была в домашнем синем платье, в котором она показалась князю Андрею еще лучше, чем в бальном. Она и всё семейство Ростовых приняли князя Андрея, как старого друга, просто и радушно. Всё семейство, которое строго судил прежде князь Андрей, теперь показалось ему составленным из прекрасных, простых и добрых людей. Гостеприимство и добродушие старого графа, особенно мило поразительное в Петербурге, было таково, что князь Андрей не мог отказаться от обеда. «Да, это добрые, славные люди, думал Болконский, разумеется, не понимающие ни на волос того сокровища, которое они имеют в Наташе; но добрые люди, которые составляют наилучший фон для того, чтобы на нем отделялась эта особенно поэтическая, переполненная жизни, прелестная девушка!»
Князь Андрей чувствовал в Наташе присутствие совершенно чуждого для него, особенного мира, преисполненного каких то неизвестных ему радостей, того чуждого мира, который еще тогда, в отрадненской аллее и на окне, в лунную ночь, так дразнил его. Теперь этот мир уже более не дразнил его, не был чуждый мир; но он сам, вступив в него, находил в нем новое для себя наслаждение.
После обеда Наташа, по просьбе князя Андрея, пошла к клавикордам и стала петь. Князь Андрей стоял у окна, разговаривая с дамами, и слушал ее. В середине фразы князь Андрей замолчал и почувствовал неожиданно, что к его горлу подступают слезы, возможность которых он не знал за собой. Он посмотрел на поющую Наташу, и в душе его произошло что то новое и счастливое. Он был счастлив и ему вместе с тем было грустно. Ему решительно не об чем было плакать, но он готов был плакать. О чем? О прежней любви? О маленькой княгине? О своих разочарованиях?… О своих надеждах на будущее?… Да и нет. Главное, о чем ему хотелось плакать, была вдруг живо сознанная им страшная противуположность между чем то бесконечно великим и неопределимым, бывшим в нем, и чем то узким и телесным, чем он был сам и даже была она. Эта противуположность томила и радовала его во время ее пения.
Только что Наташа кончила петь, она подошла к нему и спросила его, как ему нравится ее голос? Она спросила это и смутилась уже после того, как она это сказала, поняв, что этого не надо было спрашивать. Он улыбнулся, глядя на нее, и сказал, что ему нравится ее пение так же, как и всё, что она делает.
Князь Андрей поздно вечером уехал от Ростовых. Он лег спать по привычке ложиться, но увидал скоро, что он не может спать. Он то, зажжа свечку, сидел в постели, то вставал, то опять ложился, нисколько не тяготясь бессонницей: так радостно и ново ему было на душе, как будто он из душной комнаты вышел на вольный свет Божий. Ему и в голову не приходило, чтобы он был влюблен в Ростову; он не думал о ней; он только воображал ее себе, и вследствие этого вся жизнь его представлялась ему в новом свете. «Из чего я бьюсь, из чего я хлопочу в этой узкой, замкнутой рамке, когда жизнь, вся жизнь со всеми ее радостями открыта мне?» говорил он себе. И он в первый раз после долгого времени стал делать счастливые планы на будущее. Он решил сам собою, что ему надо заняться воспитанием своего сына, найдя ему воспитателя и поручив ему; потом надо выйти в отставку и ехать за границу, видеть Англию, Швейцарию, Италию. «Мне надо пользоваться своей свободой, пока так много в себе чувствую силы и молодости, говорил он сам себе. Пьер был прав, говоря, что надо верить в возможность счастия, чтобы быть счастливым, и я теперь верю в него. Оставим мертвым хоронить мертвых, а пока жив, надо жить и быть счастливым», думал он.


В одно утро полковник Адольф Берг, которого Пьер знал, как знал всех в Москве и Петербурге, в чистеньком с иголочки мундире, с припомаженными наперед височками, как носил государь Александр Павлович, приехал к нему.
– Я сейчас был у графини, вашей супруги, и был так несчастлив, что моя просьба не могла быть исполнена; надеюсь, что у вас, граф, я буду счастливее, – сказал он, улыбаясь.
– Что вам угодно, полковник? Я к вашим услугам.
– Я теперь, граф, уж совершенно устроился на новой квартире, – сообщил Берг, очевидно зная, что это слышать не могло не быть приятно; – и потому желал сделать так, маленький вечерок для моих и моей супруги знакомых. (Он еще приятнее улыбнулся.) Я хотел просить графиню и вас сделать мне честь пожаловать к нам на чашку чая и… на ужин.
– Только графиня Елена Васильевна, сочтя для себя унизительным общество каких то Бергов, могла иметь жестокость отказаться от такого приглашения. – Берг так ясно объяснил, почему он желает собрать у себя небольшое и хорошее общество, и почему это ему будет приятно, и почему он для карт и для чего нибудь дурного жалеет деньги, но для хорошего общества готов и понести расходы, что Пьер не мог отказаться и обещался быть.
– Только не поздно, граф, ежели смею просить, так без 10 ти минут в восемь, смею просить. Партию составим, генерал наш будет. Он очень добр ко мне. Поужинаем, граф. Так сделайте одолжение.
Противно своей привычке опаздывать, Пьер в этот день вместо восьми без 10 ти минут, приехал к Бергам в восемь часов без четверти.
Берги, припася, что нужно было для вечера, уже готовы были к приему гостей.
В новом, чистом, светлом, убранном бюстиками и картинками и новой мебелью, кабинете сидел Берг с женою. Берг, в новеньком, застегнутом мундире сидел возле жены, объясняя ей, что всегда можно и должно иметь знакомства людей, которые выше себя, потому что тогда только есть приятность от знакомств. – «Переймешь что нибудь, можешь попросить о чем нибудь. Вот посмотри, как я жил с первых чинов (Берг жизнь свою считал не годами, а высочайшими наградами). Мои товарищи теперь еще ничто, а я на ваканции полкового командира, я имею счастье быть вашим мужем (он встал и поцеловал руку Веры, но по пути к ней отогнул угол заворотившегося ковра). И чем я приобрел всё это? Главное умением выбирать свои знакомства. Само собой разумеется, что надо быть добродетельным и аккуратным».
Берг улыбнулся с сознанием своего превосходства над слабой женщиной и замолчал, подумав, что всё таки эта милая жена его есть слабая женщина, которая не может постигнуть всего того, что составляет достоинство мужчины, – ein Mann zu sein [быть мужчиной]. Вера в то же время также улыбнулась с сознанием своего превосходства над добродетельным, хорошим мужем, но который всё таки ошибочно, как и все мужчины, по понятию Веры, понимал жизнь. Берг, судя по своей жене, считал всех женщин слабыми и глупыми. Вера, судя по одному своему мужу и распространяя это замечание, полагала, что все мужчины приписывают только себе разум, а вместе с тем ничего не понимают, горды и эгоисты.
Берг встал и, обняв свою жену осторожно, чтобы не измять кружевную пелеринку, за которую он дорого заплатил, поцеловал ее в середину губ.
– Одно только, чтобы у нас не было так скоро детей, – сказал он по бессознательной для себя филиации идей.
– Да, – отвечала Вера, – я совсем этого не желаю. Надо жить для общества.
– Точно такая была на княгине Юсуповой, – сказал Берг, с счастливой и доброй улыбкой, указывая на пелеринку.
В это время доложили о приезде графа Безухого. Оба супруга переглянулись самодовольной улыбкой, каждый себе приписывая честь этого посещения.
«Вот что значит уметь делать знакомства, подумал Берг, вот что значит уметь держать себя!»
– Только пожалуйста, когда я занимаю гостей, – сказала Вера, – ты не перебивай меня, потому что я знаю чем занять каждого, и в каком обществе что надо говорить.
Берг тоже улыбнулся.
– Нельзя же: иногда с мужчинами мужской разговор должен быть, – сказал он.
Пьер был принят в новенькой гостиной, в которой нигде сесть нельзя было, не нарушив симметрии, чистоты и порядка, и потому весьма понятно было и не странно, что Берг великодушно предлагал разрушить симметрию кресла, или дивана для дорогого гостя, и видимо находясь сам в этом отношении в болезненной нерешительности, предложил решение этого вопроса выбору гостя. Пьер расстроил симметрию, подвинув себе стул, и тотчас же Берг и Вера начали вечер, перебивая один другого и занимая гостя.
Вера, решив в своем уме, что Пьера надо занимать разговором о французском посольстве, тотчас же начала этот разговор. Берг, решив, что надобен и мужской разговор, перебил речь жены, затрогивая вопрос о войне с Австриею и невольно с общего разговора соскочил на личные соображения о тех предложениях, которые ему были деланы для участия в австрийском походе, и о тех причинах, почему он не принял их. Несмотря на то, что разговор был очень нескладный, и что Вера сердилась за вмешательство мужского элемента, оба супруга с удовольствием чувствовали, что, несмотря на то, что был только один гость, вечер был начат очень хорошо, и что вечер был, как две капли воды похож на всякий другой вечер с разговорами, чаем и зажженными свечами.
Вскоре приехал Борис, старый товарищ Берга. Он с некоторым оттенком превосходства и покровительства обращался с Бергом и Верой. За Борисом приехала дама с полковником, потом сам генерал, потом Ростовы, и вечер уже совершенно, несомненно стал похож на все вечера. Берг с Верой не могли удерживать радостной улыбки при виде этого движения по гостиной, при звуке этого бессвязного говора, шуршанья платьев и поклонов. Всё было, как и у всех, особенно похож был генерал, похваливший квартиру, потрепавший по плечу Берга, и с отеческим самоуправством распорядившийся постановкой бостонного стола. Генерал подсел к графу Илье Андреичу, как к самому знатному из гостей после себя. Старички с старичками, молодые с молодыми, хозяйка у чайного стола, на котором были точно такие же печенья в серебряной корзинке, какие были у Паниных на вечере, всё было совершенно так же, как у других.


Пьер, как один из почетнейших гостей, должен был сесть в бостон с Ильей Андреичем, генералом и полковником. Пьеру за бостонным столом пришлось сидеть против Наташи и странная перемена, происшедшая в ней со дня бала, поразила его. Наташа была молчалива, и не только не была так хороша, как она была на бале, но она была бы дурна, ежели бы она не имела такого кроткого и равнодушного ко всему вида.
«Что с ней?» подумал Пьер, взглянув на нее. Она сидела подле сестры у чайного стола и неохотно, не глядя на него, отвечала что то подсевшему к ней Борису. Отходив целую масть и забрав к удовольствию своего партнера пять взяток, Пьер, слышавший говор приветствий и звук чьих то шагов, вошедших в комнату во время сбора взяток, опять взглянул на нее.
«Что с ней сделалось?» еще удивленнее сказал он сам себе.
Князь Андрей с бережливо нежным выражением стоял перед нею и говорил ей что то. Она, подняв голову, разрумянившись и видимо стараясь удержать порывистое дыхание, смотрела на него. И яркий свет какого то внутреннего, прежде потушенного огня, опять горел в ней. Она вся преобразилась. Из дурной опять сделалась такою же, какою она была на бале.
Князь Андрей подошел к Пьеру и Пьер заметил новое, молодое выражение и в лице своего друга.
Пьер несколько раз пересаживался во время игры, то спиной, то лицом к Наташе, и во всё продолжение 6 ти роберов делал наблюдения над ней и своим другом.
«Что то очень важное происходит между ними», думал Пьер, и радостное и вместе горькое чувство заставляло его волноваться и забывать об игре.
После 6 ти роберов генерал встал, сказав, что эдак невозможно играть, и Пьер получил свободу. Наташа в одной стороне говорила с Соней и Борисом, Вера о чем то с тонкой улыбкой говорила с князем Андреем. Пьер подошел к своему другу и спросив не тайна ли то, что говорится, сел подле них. Вера, заметив внимание князя Андрея к Наташе, нашла, что на вечере, на настоящем вечере, необходимо нужно, чтобы были тонкие намеки на чувства, и улучив время, когда князь Андрей был один, начала с ним разговор о чувствах вообще и о своей сестре. Ей нужно было с таким умным (каким она считала князя Андрея) гостем приложить к делу свое дипломатическое искусство.
Когда Пьер подошел к ним, он заметил, что Вера находилась в самодовольном увлечении разговора, князь Андрей (что с ним редко бывало) казался смущен.
– Как вы полагаете? – с тонкой улыбкой говорила Вера. – Вы, князь, так проницательны и так понимаете сразу характер людей. Что вы думаете о Натали, может ли она быть постоянна в своих привязанностях, может ли она так, как другие женщины (Вера разумела себя), один раз полюбить человека и навсегда остаться ему верною? Это я считаю настоящею любовью. Как вы думаете, князь?
– Я слишком мало знаю вашу сестру, – отвечал князь Андрей с насмешливой улыбкой, под которой он хотел скрыть свое смущение, – чтобы решить такой тонкий вопрос; и потом я замечал, что чем менее нравится женщина, тем она бывает постояннее, – прибавил он и посмотрел на Пьера, подошедшего в это время к ним.
– Да это правда, князь; в наше время, – продолжала Вера (упоминая о нашем времени, как вообще любят упоминать ограниченные люди, полагающие, что они нашли и оценили особенности нашего времени и что свойства людей изменяются со временем), в наше время девушка имеет столько свободы, что le plaisir d'etre courtisee [удовольствие иметь поклонников] часто заглушает в ней истинное чувство. Et Nathalie, il faut l'avouer, y est tres sensible. [И Наталья, надо признаться, на это очень чувствительна.] Возвращение к Натали опять заставило неприятно поморщиться князя Андрея; он хотел встать, но Вера продолжала с еще более утонченной улыбкой.
– Я думаю, никто так не был courtisee [предметом ухаживанья], как она, – говорила Вера; – но никогда, до самого последнего времени никто серьезно ей не нравился. Вот вы знаете, граф, – обратилась она к Пьеру, – даже наш милый cousin Борис, который был, entre nous [между нами], очень и очень dans le pays du tendre… [в стране нежностей…]
Князь Андрей нахмурившись молчал.
– Вы ведь дружны с Борисом? – сказала ему Вера.
– Да, я его знаю…
– Он верно вам говорил про свою детскую любовь к Наташе?
– А была детская любовь? – вдруг неожиданно покраснев, спросил князь Андрей.
– Да. Vous savez entre cousin et cousine cette intimite mene quelquefois a l'amour: le cousinage est un dangereux voisinage, N'est ce pas? [Знаете, между двоюродным братом и сестрой эта близость приводит иногда к любви. Такое родство – опасное соседство. Не правда ли?]
– О, без сомнения, – сказал князь Андрей, и вдруг, неестественно оживившись, он стал шутить с Пьером о том, как он должен быть осторожным в своем обращении с своими 50 ти летними московскими кузинами, и в середине шутливого разговора встал и, взяв под руку Пьера, отвел его в сторону.
– Ну что? – сказал Пьер, с удивлением смотревший на странное оживление своего друга и заметивший взгляд, который он вставая бросил на Наташу.
– Мне надо, мне надо поговорить с тобой, – сказал князь Андрей. – Ты знаешь наши женские перчатки (он говорил о тех масонских перчатках, которые давались вновь избранному брату для вручения любимой женщине). – Я… Но нет, я после поговорю с тобой… – И с странным блеском в глазах и беспокойством в движениях князь Андрей подошел к Наташе и сел подле нее. Пьер видел, как князь Андрей что то спросил у нее, и она вспыхнув отвечала ему.
Но в это время Берг подошел к Пьеру, настоятельно упрашивая его принять участие в споре между генералом и полковником об испанских делах.
Берг был доволен и счастлив. Улыбка радости не сходила с его лица. Вечер был очень хорош и совершенно такой, как и другие вечера, которые он видел. Всё было похоже. И дамские, тонкие разговоры, и карты, и за картами генерал, возвышающий голос, и самовар, и печенье; но одного еще недоставало, того, что он всегда видел на вечерах, которым он желал подражать.
Недоставало громкого разговора между мужчинами и спора о чем нибудь важном и умном. Генерал начал этот разговор и к нему то Берг привлек Пьера.


На другой день князь Андрей поехал к Ростовым обедать, так как его звал граф Илья Андреич, и провел у них целый день.
Все в доме чувствовали для кого ездил князь Андрей, и он, не скрывая, целый день старался быть с Наташей. Не только в душе Наташи испуганной, но счастливой и восторженной, но во всем доме чувствовался страх перед чем то важным, имеющим совершиться. Графиня печальными и серьезно строгими глазами смотрела на князя Андрея, когда он говорил с Наташей, и робко и притворно начинала какой нибудь ничтожный разговор, как скоро он оглядывался на нее. Соня боялась уйти от Наташи и боялась быть помехой, когда она была с ними. Наташа бледнела от страха ожидания, когда она на минуты оставалась с ним с глазу на глаз. Князь Андрей поражал ее своей робостью. Она чувствовала, что ему нужно было сказать ей что то, но что он не мог на это решиться.
Когда вечером князь Андрей уехал, графиня подошла к Наташе и шопотом сказала:
– Ну что?
– Мама, ради Бога ничего не спрашивайте у меня теперь. Это нельзя говорить, – сказала Наташа.
Но несмотря на то, в этот вечер Наташа, то взволнованная, то испуганная, с останавливающимися глазами лежала долго в постели матери. То она рассказывала ей, как он хвалил ее, то как он говорил, что поедет за границу, то, что он спрашивал, где они будут жить это лето, то как он спрашивал ее про Бориса.
– Но такого, такого… со мной никогда не бывало! – говорила она. – Только мне страшно при нем, мне всегда страшно при нем, что это значит? Значит, что это настоящее, да? Мама, вы спите?
– Нет, душа моя, мне самой страшно, – отвечала мать. – Иди.
– Все равно я не буду спать. Что за глупости спать? Maмаша, мамаша, такого со мной никогда не бывало! – говорила она с удивлением и испугом перед тем чувством, которое она сознавала в себе. – И могли ли мы думать!…
Наташе казалось, что еще когда она в первый раз увидала князя Андрея в Отрадном, она влюбилась в него. Ее как будто пугало это странное, неожиданное счастье, что тот, кого она выбрала еще тогда (она твердо была уверена в этом), что тот самый теперь опять встретился ей, и, как кажется, неравнодушен к ней. «И надо было ему нарочно теперь, когда мы здесь, приехать в Петербург. И надо было нам встретиться на этом бале. Всё это судьба. Ясно, что это судьба, что всё это велось к этому. Еще тогда, как только я увидала его, я почувствовала что то особенное».
– Что ж он тебе еще говорил? Какие стихи то эти? Прочти… – задумчиво сказала мать, спрашивая про стихи, которые князь Андрей написал в альбом Наташе.
– Мама, это не стыдно, что он вдовец?
– Полно, Наташа. Молись Богу. Les Marieiages se font dans les cieux. [Браки заключаются в небесах.]
– Голубушка, мамаша, как я вас люблю, как мне хорошо! – крикнула Наташа, плача слезами счастья и волнения и обнимая мать.
В это же самое время князь Андрей сидел у Пьера и говорил ему о своей любви к Наташе и о твердо взятом намерении жениться на ней.

В этот день у графини Елены Васильевны был раут, был французский посланник, был принц, сделавшийся с недавнего времени частым посетителем дома графини, и много блестящих дам и мужчин. Пьер был внизу, прошелся по залам, и поразил всех гостей своим сосредоточенно рассеянным и мрачным видом.
Пьер со времени бала чувствовал в себе приближение припадков ипохондрии и с отчаянным усилием старался бороться против них. Со времени сближения принца с его женою, Пьер неожиданно был пожалован в камергеры, и с этого времени он стал чувствовать тяжесть и стыд в большом обществе, и чаще ему стали приходить прежние мрачные мысли о тщете всего человеческого. В это же время замеченное им чувство между покровительствуемой им Наташей и князем Андреем, своей противуположностью между его положением и положением его друга, еще усиливало это мрачное настроение. Он одинаково старался избегать мыслей о своей жене и о Наташе и князе Андрее. Опять всё ему казалось ничтожно в сравнении с вечностью, опять представлялся вопрос: «к чему?». И он дни и ночи заставлял себя трудиться над масонскими работами, надеясь отогнать приближение злого духа. Пьер в 12 м часу, выйдя из покоев графини, сидел у себя наверху в накуренной, низкой комнате, в затасканном халате перед столом и переписывал подлинные шотландские акты, когда кто то вошел к нему в комнату. Это был князь Андрей.
– А, это вы, – сказал Пьер с рассеянным и недовольным видом. – А я вот работаю, – сказал он, указывая на тетрадь с тем видом спасения от невзгод жизни, с которым смотрят несчастливые люди на свою работу.
Князь Андрей с сияющим, восторженным и обновленным к жизни лицом остановился перед Пьером и, не замечая его печального лица, с эгоизмом счастия улыбнулся ему.
– Ну, душа моя, – сказал он, – я вчера хотел сказать тебе и нынче за этим приехал к тебе. Никогда не испытывал ничего подобного. Я влюблен, мой друг.
Пьер вдруг тяжело вздохнул и повалился своим тяжелым телом на диван, подле князя Андрея.
– В Наташу Ростову, да? – сказал он.
– Да, да, в кого же? Никогда не поверил бы, но это чувство сильнее меня. Вчера я мучился, страдал, но и мученья этого я не отдам ни за что в мире. Я не жил прежде. Теперь только я живу, но я не могу жить без нее. Но может ли она любить меня?… Я стар для нее… Что ты не говоришь?…
– Я? Я? Что я говорил вам, – вдруг сказал Пьер, вставая и начиная ходить по комнате. – Я всегда это думал… Эта девушка такое сокровище, такое… Это редкая девушка… Милый друг, я вас прошу, вы не умствуйте, не сомневайтесь, женитесь, женитесь и женитесь… И я уверен, что счастливее вас не будет человека.
– Но она!
– Она любит вас.
– Не говори вздору… – сказал князь Андрей, улыбаясь и глядя в глаза Пьеру.
– Любит, я знаю, – сердито закричал Пьер.
– Нет, слушай, – сказал князь Андрей, останавливая его за руку. – Ты знаешь ли, в каком я положении? Мне нужно сказать все кому нибудь.
– Ну, ну, говорите, я очень рад, – говорил Пьер, и действительно лицо его изменилось, морщина разгладилась, и он радостно слушал князя Андрея. Князь Андрей казался и был совсем другим, новым человеком. Где была его тоска, его презрение к жизни, его разочарованность? Пьер был единственный человек, перед которым он решался высказаться; но зато он ему высказывал всё, что у него было на душе. То он легко и смело делал планы на продолжительное будущее, говорил о том, как он не может пожертвовать своим счастьем для каприза своего отца, как он заставит отца согласиться на этот брак и полюбить ее или обойдется без его согласия, то он удивлялся, как на что то странное, чуждое, от него независящее, на то чувство, которое владело им.
– Я бы не поверил тому, кто бы мне сказал, что я могу так любить, – говорил князь Андрей. – Это совсем не то чувство, которое было у меня прежде. Весь мир разделен для меня на две половины: одна – она и там всё счастье надежды, свет; другая половина – всё, где ее нет, там всё уныние и темнота…
– Темнота и мрак, – повторил Пьер, – да, да, я понимаю это.
– Я не могу не любить света, я не виноват в этом. И я очень счастлив. Ты понимаешь меня? Я знаю, что ты рад за меня.
– Да, да, – подтверждал Пьер, умиленными и грустными глазами глядя на своего друга. Чем светлее представлялась ему судьба князя Андрея, тем мрачнее представлялась своя собственная.


Для женитьбы нужно было согласие отца, и для этого на другой день князь Андрей уехал к отцу.
Отец с наружным спокойствием, но внутренней злобой принял сообщение сына. Он не мог понять того, чтобы кто нибудь хотел изменять жизнь, вносить в нее что нибудь новое, когда жизнь для него уже кончалась. – «Дали бы только дожить так, как я хочу, а потом бы делали, что хотели», говорил себе старик. С сыном однако он употребил ту дипломацию, которую он употреблял в важных случаях. Приняв спокойный тон, он обсудил всё дело.
Во первых, женитьба была не блестящая в отношении родства, богатства и знатности. Во вторых, князь Андрей был не первой молодости и слаб здоровьем (старик особенно налегал на это), а она была очень молода. В третьих, был сын, которого жалко было отдать девчонке. В четвертых, наконец, – сказал отец, насмешливо глядя на сына, – я тебя прошу, отложи дело на год, съезди за границу, полечись, сыщи, как ты и хочешь, немца, для князя Николая, и потом, ежели уж любовь, страсть, упрямство, что хочешь, так велики, тогда женись.
– И это последнее мое слово, знай, последнее… – кончил князь таким тоном, которым показывал, что ничто не заставит его изменить свое решение.
Князь Андрей ясно видел, что старик надеялся, что чувство его или его будущей невесты не выдержит испытания года, или что он сам, старый князь, умрет к этому времени, и решил исполнить волю отца: сделать предложение и отложить свадьбу на год.
Через три недели после своего последнего вечера у Ростовых, князь Андрей вернулся в Петербург.

На другой день после своего объяснения с матерью, Наташа ждала целый день Болконского, но он не приехал. На другой, на третий день было то же самое. Пьер также не приезжал, и Наташа, не зная того, что князь Андрей уехал к отцу, не могла себе объяснить его отсутствия.
Так прошли три недели. Наташа никуда не хотела выезжать и как тень, праздная и унылая, ходила по комнатам, вечером тайно от всех плакала и не являлась по вечерам к матери. Она беспрестанно краснела и раздражалась. Ей казалось, что все знают о ее разочаровании, смеются и жалеют о ней. При всей силе внутреннего горя, это тщеславное горе усиливало ее несчастие.
Однажды она пришла к графине, хотела что то сказать ей, и вдруг заплакала. Слезы ее были слезы обиженного ребенка, который сам не знает, за что он наказан.
Графиня стала успокоивать Наташу. Наташа, вслушивавшаяся сначала в слова матери, вдруг прервала ее:
– Перестаньте, мама, я и не думаю, и не хочу думать! Так, поездил и перестал, и перестал…
Голос ее задрожал, она чуть не заплакала, но оправилась и спокойно продолжала: – И совсем я не хочу выходить замуж. И я его боюсь; я теперь совсем, совсем, успокоилась…
На другой день после этого разговора Наташа надела то старое платье, которое было ей особенно известно за доставляемую им по утрам веселость, и с утра начала тот свой прежний образ жизни, от которого она отстала после бала. Она, напившись чаю, пошла в залу, которую она особенно любила за сильный резонанс, и начала петь свои солфеджи (упражнения пения). Окончив первый урок, она остановилась на середине залы и повторила одну музыкальную фразу, особенно понравившуюся ей. Она прислушалась радостно к той (как будто неожиданной для нее) прелести, с которой эти звуки переливаясь наполнили всю пустоту залы и медленно замерли, и ей вдруг стало весело. «Что об этом думать много и так хорошо», сказала она себе и стала взад и вперед ходить по зале, ступая не простыми шагами по звонкому паркету, но на всяком шагу переступая с каблучка (на ней были новые, любимые башмаки) на носок, и так же радостно, как и к звукам своего голоса прислушиваясь к этому мерному топоту каблучка и поскрипыванью носка. Проходя мимо зеркала, она заглянула в него. – «Вот она я!» как будто говорило выражение ее лица при виде себя. – «Ну, и хорошо. И никого мне не нужно».
Лакей хотел войти, чтобы убрать что то в зале, но она не пустила его, опять затворив за ним дверь, и продолжала свою прогулку. Она возвратилась в это утро опять к своему любимому состоянию любви к себе и восхищения перед собою. – «Что за прелесть эта Наташа!» сказала она опять про себя словами какого то третьего, собирательного, мужского лица. – «Хороша, голос, молода, и никому она не мешает, оставьте только ее в покое». Но сколько бы ни оставляли ее в покое, она уже не могла быть покойна и тотчас же почувствовала это.
В передней отворилась дверь подъезда, кто то спросил: дома ли? и послышались чьи то шаги. Наташа смотрелась в зеркало, но она не видала себя. Она слушала звуки в передней. Когда она увидала себя, лицо ее было бледно. Это был он. Она это верно знала, хотя чуть слышала звук его голоса из затворенных дверей.
Наташа, бледная и испуганная, вбежала в гостиную.
– Мама, Болконский приехал! – сказала она. – Мама, это ужасно, это несносно! – Я не хочу… мучиться! Что же мне делать?…
Еще графиня не успела ответить ей, как князь Андрей с тревожным и серьезным лицом вошел в гостиную. Как только он увидал Наташу, лицо его просияло. Он поцеловал руку графини и Наташи и сел подле дивана.
– Давно уже мы не имели удовольствия… – начала было графиня, но князь Андрей перебил ее, отвечая на ее вопрос и очевидно торопясь сказать то, что ему было нужно.
– Я не был у вас всё это время, потому что был у отца: мне нужно было переговорить с ним о весьма важном деле. Я вчера ночью только вернулся, – сказал он, взглянув на Наташу. – Мне нужно переговорить с вами, графиня, – прибавил он после минутного молчания.
Графиня, тяжело вздохнув, опустила глаза.
– Я к вашим услугам, – проговорила она.
Наташа знала, что ей надо уйти, но она не могла этого сделать: что то сжимало ей горло, и она неучтиво, прямо, открытыми глазами смотрела на князя Андрея.
«Сейчас? Сию минуту!… Нет, это не может быть!» думала она.
Он опять взглянул на нее, и этот взгляд убедил ее в том, что она не ошиблась. – Да, сейчас, сию минуту решалась ее судьба.
– Поди, Наташа, я позову тебя, – сказала графиня шопотом.
Наташа испуганными, умоляющими глазами взглянула на князя Андрея и на мать, и вышла.
– Я приехал, графиня, просить руки вашей дочери, – сказал князь Андрей. Лицо графини вспыхнуло, но она ничего не сказала.
– Ваше предложение… – степенно начала графиня. – Он молчал, глядя ей в глаза. – Ваше предложение… (она сконфузилась) нам приятно, и… я принимаю ваше предложение, я рада. И муж мой… я надеюсь… но от нее самой будет зависеть…
– Я скажу ей тогда, когда буду иметь ваше согласие… даете ли вы мне его? – сказал князь Андрей.
– Да, – сказала графиня и протянула ему руку и с смешанным чувством отчужденности и нежности прижалась губами к его лбу, когда он наклонился над ее рукой. Она желала любить его, как сына; но чувствовала, что он был чужой и страшный для нее человек. – Я уверена, что мой муж будет согласен, – сказала графиня, – но ваш батюшка…
– Мой отец, которому я сообщил свои планы, непременным условием согласия положил то, чтобы свадьба была не раньше года. И это то я хотел сообщить вам, – сказал князь Андрей.
– Правда, что Наташа еще молода, но так долго.
– Это не могло быть иначе, – со вздохом сказал князь Андрей.
– Я пошлю вам ее, – сказала графиня и вышла из комнаты.
– Господи, помилуй нас, – твердила она, отыскивая дочь. Соня сказала, что Наташа в спальне. Наташа сидела на своей кровати, бледная, с сухими глазами, смотрела на образа и, быстро крестясь, шептала что то. Увидав мать, она вскочила и бросилась к ней.
– Что? Мама?… Что?
– Поди, поди к нему. Он просит твоей руки, – сказала графиня холодно, как показалось Наташе… – Поди… поди, – проговорила мать с грустью и укоризной вслед убегавшей дочери, и тяжело вздохнула.
Наташа не помнила, как она вошла в гостиную. Войдя в дверь и увидав его, она остановилась. «Неужели этот чужой человек сделался теперь всё для меня?» спросила она себя и мгновенно ответила: «Да, всё: он один теперь дороже для меня всего на свете». Князь Андрей подошел к ней, опустив глаза.
– Я полюбил вас с той минуты, как увидал вас. Могу ли я надеяться?
Он взглянул на нее, и серьезная страстность выражения ее лица поразила его. Лицо ее говорило: «Зачем спрашивать? Зачем сомневаться в том, чего нельзя не знать? Зачем говорить, когда нельзя словами выразить того, что чувствуешь».
Она приблизилась к нему и остановилась. Он взял ее руку и поцеловал.
– Любите ли вы меня?
– Да, да, – как будто с досадой проговорила Наташа, громко вздохнула, другой раз, чаще и чаще, и зарыдала.
– Об чем? Что с вами?
– Ах, я так счастлива, – отвечала она, улыбнулась сквозь слезы, нагнулась ближе к нему, подумала секунду, как будто спрашивая себя, можно ли это, и поцеловала его.
Князь Андрей держал ее руки, смотрел ей в глаза, и не находил в своей душе прежней любви к ней. В душе его вдруг повернулось что то: не было прежней поэтической и таинственной прелести желания, а была жалость к ее женской и детской слабости, был страх перед ее преданностью и доверчивостью, тяжелое и вместе радостное сознание долга, навеки связавшего его с нею. Настоящее чувство, хотя и не было так светло и поэтично как прежнее, было серьезнее и сильнее.
– Сказала ли вам maman, что это не может быть раньше года? – сказал князь Андрей, продолжая глядеть в ее глаза. «Неужели это я, та девочка ребенок (все так говорили обо мне) думала Наташа, неужели я теперь с этой минуты жена , равная этого чужого, милого, умного человека, уважаемого даже отцом моим. Неужели это правда! неужели правда, что теперь уже нельзя шутить жизнию, теперь уж я большая, теперь уж лежит на мне ответственность за всякое мое дело и слово? Да, что он спросил у меня?»
– Нет, – отвечала она, но она не понимала того, что он спрашивал.
– Простите меня, – сказал князь Андрей, – но вы так молоды, а я уже так много испытал жизни. Мне страшно за вас. Вы не знаете себя.
Наташа с сосредоточенным вниманием слушала, стараясь понять смысл его слов и не понимала.
– Как ни тяжел мне будет этот год, отсрочивающий мое счастье, – продолжал князь Андрей, – в этот срок вы поверите себя. Я прошу вас через год сделать мое счастье; но вы свободны: помолвка наша останется тайной и, ежели вы убедились бы, что вы не любите меня, или полюбили бы… – сказал князь Андрей с неестественной улыбкой.
– Зачем вы это говорите? – перебила его Наташа. – Вы знаете, что с того самого дня, как вы в первый раз приехали в Отрадное, я полюбила вас, – сказала она, твердо уверенная, что она говорила правду.
– В год вы узнаете себя…
– Целый год! – вдруг сказала Наташа, теперь только поняв то, что свадьба отсрочена на год. – Да отчего ж год? Отчего ж год?… – Князь Андрей стал ей объяснять причины этой отсрочки. Наташа не слушала его.
– И нельзя иначе? – спросила она. Князь Андрей ничего не ответил, но в лице его выразилась невозможность изменить это решение.
– Это ужасно! Нет, это ужасно, ужасно! – вдруг заговорила Наташа и опять зарыдала. – Я умру, дожидаясь года: это нельзя, это ужасно. – Она взглянула в лицо своего жениха и увидала на нем выражение сострадания и недоумения.
– Нет, нет, я всё сделаю, – сказала она, вдруг остановив слезы, – я так счастлива! – Отец и мать вошли в комнату и благословили жениха и невесту.
С этого дня князь Андрей женихом стал ездить к Ростовым.


Обручения не было и никому не было объявлено о помолвке Болконского с Наташей; на этом настоял князь Андрей. Он говорил, что так как он причиной отсрочки, то он и должен нести всю тяжесть ее. Он говорил, что он навеки связал себя своим словом, но что он не хочет связывать Наташу и предоставляет ей полную свободу. Ежели она через полгода почувствует, что она не любит его, она будет в своем праве, ежели откажет ему. Само собою разумеется, что ни родители, ни Наташа не хотели слышать об этом; но князь Андрей настаивал на своем. Князь Андрей бывал каждый день у Ростовых, но не как жених обращался с Наташей: он говорил ей вы и целовал только ее руку. Между князем Андреем и Наташей после дня предложения установились совсем другие чем прежде, близкие, простые отношения. Они как будто до сих пор не знали друг друга. И он и она любили вспоминать о том, как они смотрели друг на друга, когда были еще ничем , теперь оба они чувствовали себя совсем другими существами: тогда притворными, теперь простыми и искренними. Сначала в семействе чувствовалась неловкость в обращении с князем Андреем; он казался человеком из чуждого мира, и Наташа долго приучала домашних к князю Андрею и с гордостью уверяла всех, что он только кажется таким особенным, а что он такой же, как и все, и что она его не боится и что никто не должен бояться его. После нескольких дней, в семействе к нему привыкли и не стесняясь вели при нем прежний образ жизни, в котором он принимал участие. Он про хозяйство умел говорить с графом и про наряды с графиней и Наташей, и про альбомы и канву с Соней. Иногда домашние Ростовы между собою и при князе Андрее удивлялись тому, как всё это случилось и как очевидны были предзнаменования этого: и приезд князя Андрея в Отрадное, и их приезд в Петербург, и сходство между Наташей и князем Андреем, которое заметила няня в первый приезд князя Андрея, и столкновение в 1805 м году между Андреем и Николаем, и еще много других предзнаменований того, что случилось, было замечено домашними.
В доме царствовала та поэтическая скука и молчаливость, которая всегда сопутствует присутствию жениха и невесты. Часто сидя вместе, все молчали. Иногда вставали и уходили, и жених с невестой, оставаясь одни, всё также молчали. Редко они говорили о будущей своей жизни. Князю Андрею страшно и совестно было говорить об этом. Наташа разделяла это чувство, как и все его чувства, которые она постоянно угадывала. Один раз Наташа стала расспрашивать про его сына. Князь Андрей покраснел, что с ним часто случалось теперь и что особенно любила Наташа, и сказал, что сын его не будет жить с ними.
– Отчего? – испуганно сказала Наташа.
– Я не могу отнять его у деда и потом…
– Как бы я его любила! – сказала Наташа, тотчас же угадав его мысль; но я знаю, вы хотите, чтобы не было предлогов обвинять вас и меня.
Старый граф иногда подходил к князю Андрею, целовал его, спрашивал у него совета на счет воспитания Пети или службы Николая. Старая графиня вздыхала, глядя на них. Соня боялась всякую минуту быть лишней и старалась находить предлоги оставлять их одних, когда им этого и не нужно было. Когда князь Андрей говорил (он очень хорошо рассказывал), Наташа с гордостью слушала его; когда она говорила, то со страхом и радостью замечала, что он внимательно и испытующе смотрит на нее. Она с недоумением спрашивала себя: «Что он ищет во мне? Чего то он добивается своим взглядом! Что, как нет во мне того, что он ищет этим взглядом?» Иногда она входила в свойственное ей безумно веселое расположение духа, и тогда она особенно любила слушать и смотреть, как князь Андрей смеялся. Он редко смеялся, но зато, когда он смеялся, то отдавался весь своему смеху, и всякий раз после этого смеха она чувствовала себя ближе к нему. Наташа была бы совершенно счастлива, ежели бы мысль о предстоящей и приближающейся разлуке не пугала ее, так как и он бледнел и холодел при одной мысли о том.
Накануне своего отъезда из Петербурга, князь Андрей привез с собой Пьера, со времени бала ни разу не бывшего у Ростовых. Пьер казался растерянным и смущенным. Он разговаривал с матерью. Наташа села с Соней у шахматного столика, приглашая этим к себе князя Андрея. Он подошел к ним.
– Вы ведь давно знаете Безухого? – спросил он. – Вы любите его?
– Да, он славный, но смешной очень.
И она, как всегда говоря о Пьере, стала рассказывать анекдоты о его рассеянности, анекдоты, которые даже выдумывали на него.
– Вы знаете, я поверил ему нашу тайну, – сказал князь Андрей. – Я знаю его с детства. Это золотое сердце. Я вас прошу, Натали, – сказал он вдруг серьезно; – я уеду, Бог знает, что может случиться. Вы можете разлю… Ну, знаю, что я не должен говорить об этом. Одно, – чтобы ни случилось с вами, когда меня не будет…
– Что ж случится?…
– Какое бы горе ни было, – продолжал князь Андрей, – я вас прошу, m lle Sophie, что бы ни случилось, обратитесь к нему одному за советом и помощью. Это самый рассеянный и смешной человек, но самое золотое сердце.
Ни отец и мать, ни Соня, ни сам князь Андрей не могли предвидеть того, как подействует на Наташу расставанье с ее женихом. Красная и взволнованная, с сухими глазами, она ходила этот день по дому, занимаясь самыми ничтожными делами, как будто не понимая того, что ожидает ее. Она не плакала и в ту минуту, как он, прощаясь, последний раз поцеловал ее руку. – Не уезжайте! – только проговорила она ему таким голосом, который заставил его задуматься о том, не нужно ли ему действительно остаться и который он долго помнил после этого. Когда он уехал, она тоже не плакала; но несколько дней она не плача сидела в своей комнате, не интересовалась ничем и только говорила иногда: – Ах, зачем он уехал!
Но через две недели после его отъезда, она так же неожиданно для окружающих ее, очнулась от своей нравственной болезни, стала такая же как прежде, но только с измененной нравственной физиогномией, как дети с другим лицом встают с постели после продолжительной болезни.


Здоровье и характер князя Николая Андреича Болконского, в этот последний год после отъезда сына, очень ослабели. Он сделался еще более раздражителен, чем прежде, и все вспышки его беспричинного гнева большей частью обрушивались на княжне Марье. Он как будто старательно изыскивал все больные места ее, чтобы как можно жесточе нравственно мучить ее. У княжны Марьи были две страсти и потому две радости: племянник Николушка и религия, и обе были любимыми темами нападений и насмешек князя. О чем бы ни заговорили, он сводил разговор на суеверия старых девок или на баловство и порчу детей. – «Тебе хочется его (Николеньку) сделать такой же старой девкой, как ты сама; напрасно: князю Андрею нужно сына, а не девку», говорил он. Или, обращаясь к mademoiselle Bourime, он спрашивал ее при княжне Марье, как ей нравятся наши попы и образа, и шутил…
Он беспрестанно больно оскорблял княжну Марью, но дочь даже не делала усилий над собой, чтобы прощать его. Разве мог он быть виноват перед нею, и разве мог отец ее, который, она всё таки знала это, любил ее, быть несправедливым? Да и что такое справедливость? Княжна никогда не думала об этом гордом слове: «справедливость». Все сложные законы человечества сосредоточивались для нее в одном простом и ясном законе – в законе любви и самоотвержения, преподанном нам Тем, Который с любовью страдал за человечество, когда сам он – Бог. Что ей было за дело до справедливости или несправедливости других людей? Ей надо было самой страдать и любить, и это она делала.
Зимой в Лысые Горы приезжал князь Андрей, был весел, кроток и нежен, каким его давно не видала княжна Марья. Она предчувствовала, что с ним что то случилось, но он не сказал ничего княжне Марье о своей любви. Перед отъездом князь Андрей долго беседовал о чем то с отцом и княжна Марья заметила, что перед отъездом оба были недовольны друг другом.
Вскоре после отъезда князя Андрея, княжна Марья писала из Лысых Гор в Петербург своему другу Жюли Карагиной, которую княжна Марья мечтала, как мечтают всегда девушки, выдать за своего брата, и которая в это время была в трауре по случаю смерти своего брата, убитого в Турции.
«Горести, видно, общий удел наш, милый и нежный друг Julieie».
«Ваша потеря так ужасна, что я иначе не могу себе объяснить ее, как особенную милость Бога, Который хочет испытать – любя вас – вас и вашу превосходную мать. Ах, мой друг, религия, и только одна религия, может нас, уже не говорю утешить, но избавить от отчаяния; одна религия может объяснить нам то, чего без ее помощи не может понять человек: для чего, зачем существа добрые, возвышенные, умеющие находить счастие в жизни, никому не только не вредящие, но необходимые для счастия других – призываются к Богу, а остаются жить злые, бесполезные, вредные, или такие, которые в тягость себе и другим. Первая смерть, которую я видела и которую никогда не забуду – смерть моей милой невестки, произвела на меня такое впечатление. Точно так же как вы спрашиваете судьбу, для чего было умирать вашему прекрасному брату, точно так же спрашивала я, для чего было умирать этому ангелу Лизе, которая не только не сделала какого нибудь зла человеку, но никогда кроме добрых мыслей не имела в своей душе. И что ж, мой друг, вот прошло с тех пор пять лет, и я, с своим ничтожным умом, уже начинаю ясно понимать, для чего ей нужно было умереть, и каким образом эта смерть была только выражением бесконечной благости Творца, все действия Которого, хотя мы их большею частью не понимаем, суть только проявления Его бесконечной любви к Своему творению. Может быть, я часто думаю, она была слишком ангельски невинна для того, чтобы иметь силу перенести все обязанности матери. Она была безупречна, как молодая жена; может быть, она не могла бы быть такою матерью. Теперь, мало того, что она оставила нам, и в особенности князю Андрею, самое чистое сожаление и воспоминание, она там вероятно получит то место, которого я не смею надеяться для себя. Но, не говоря уже о ней одной, эта ранняя и страшная смерть имела самое благотворное влияние, несмотря на всю печаль, на меня и на брата. Тогда, в минуту потери, эти мысли не могли притти мне; тогда я с ужасом отогнала бы их, но теперь это так ясно и несомненно. Пишу всё это вам, мой друг, только для того, чтобы убедить вас в евангельской истине, сделавшейся для меня жизненным правилом: ни один волос с головы не упадет без Его воли. А воля Его руководствуется только одною беспредельною любовью к нам, и потому всё, что ни случается с нами, всё для нашего блага. Вы спрашиваете, проведем ли мы следующую зиму в Москве? Несмотря на всё желание вас видеть, не думаю и не желаю этого. И вы удивитесь, что причиною тому Буонапарте. И вот почему: здоровье отца моего заметно слабеет: он не может переносить противоречий и делается раздражителен. Раздражительность эта, как вы знаете, обращена преимущественно на политические дела. Он не может перенести мысли о том, что Буонапарте ведет дело как с равными, со всеми государями Европы и в особенности с нашим, внуком Великой Екатерины! Как вы знаете, я совершенно равнодушна к политическим делам, но из слов моего отца и разговоров его с Михаилом Ивановичем, я знаю всё, что делается в мире, и в особенности все почести, воздаваемые Буонапарте, которого, как кажется, еще только в Лысых Горах на всем земном шаре не признают ни великим человеком, ни еще менее французским императором. И мой отец не может переносить этого. Мне кажется, что мой отец, преимущественно вследствие своего взгляда на политические дела и предвидя столкновения, которые у него будут, вследствие его манеры, не стесняясь ни с кем, высказывать свои мнения, неохотно говорит о поездке в Москву. Всё, что он выиграет от лечения, он потеряет вследствие споров о Буонапарте, которые неминуемы. Во всяком случае это решится очень скоро. Семейная жизнь наша идет по старому, за исключением присутствия брата Андрея. Он, как я уже писала вам, очень изменился последнее время. После его горя, он теперь только, в нынешнем году, совершенно нравственно ожил. Он стал таким, каким я его знала ребенком: добрым, нежным, с тем золотым сердцем, которому я не знаю равного. Он понял, как мне кажется, что жизнь для него не кончена. Но вместе с этой нравственной переменой, он физически очень ослабел. Он стал худее чем прежде, нервнее. Я боюсь за него и рада, что он предпринял эту поездку за границу, которую доктора уже давно предписывали ему. Я надеюсь, что это поправит его. Вы мне пишете, что в Петербурге о нем говорят, как об одном из самых деятельных, образованных и умных молодых людей. Простите за самолюбие родства – я никогда в этом не сомневалась. Нельзя счесть добро, которое он здесь сделал всем, начиная с своих мужиков и до дворян. Приехав в Петербург, он взял только то, что ему следовало. Удивляюсь, каким образом вообще доходят слухи из Петербурга в Москву и особенно такие неверные, как тот, о котором вы мне пишете, – слух о мнимой женитьбе брата на маленькой Ростовой. Я не думаю, чтобы Андрей когда нибудь женился на ком бы то ни было и в особенности на ней. И вот почему: во первых я знаю, что хотя он и редко говорит о покойной жене, но печаль этой потери слишком глубоко вкоренилась в его сердце, чтобы когда нибудь он решился дать ей преемницу и мачеху нашему маленькому ангелу. Во вторых потому, что, сколько я знаю, эта девушка не из того разряда женщин, которые могут нравиться князю Андрею. Не думаю, чтобы князь Андрей выбрал ее своею женою, и откровенно скажу: я не желаю этого. Но я заболталась, кончаю свой второй листок. Прощайте, мой милый друг; да сохранит вас Бог под Своим святым и могучим покровом. Моя милая подруга, mademoiselle Bourienne, целует вас.
Мари».


В середине лета, княжна Марья получила неожиданное письмо от князя Андрея из Швейцарии, в котором он сообщал ей странную и неожиданную новость. Князь Андрей объявлял о своей помолвке с Ростовой. Всё письмо его дышало любовной восторженностью к своей невесте и нежной дружбой и доверием к сестре. Он писал, что никогда не любил так, как любит теперь, и что теперь только понял и узнал жизнь; он просил сестру простить его за то, что в свой приезд в Лысые Горы он ничего не сказал ей об этом решении, хотя и говорил об этом с отцом. Он не сказал ей этого потому, что княжна Марья стала бы просить отца дать свое согласие, и не достигнув бы цели, раздражила бы отца, и на себе бы понесла всю тяжесть его неудовольствия. Впрочем, писал он, тогда еще дело не было так окончательно решено, как теперь. «Тогда отец назначил мне срок, год, и вот уже шесть месяцев, половина прошло из назначенного срока, и я остаюсь более, чем когда нибудь тверд в своем решении. Ежели бы доктора не задерживали меня здесь, на водах, я бы сам был в России, но теперь возвращение мое я должен отложить еще на три месяца. Ты знаешь меня и мои отношения с отцом. Мне ничего от него не нужно, я был и буду всегда независим, но сделать противное его воле, заслужить его гнев, когда может быть так недолго осталось ему быть с нами, разрушило бы наполовину мое счастие. Я пишу теперь ему письмо о том же и прошу тебя, выбрав добрую минуту, передать ему письмо и известить меня о том, как он смотрит на всё это и есть ли надежда на то, чтобы он согласился сократить срок на три месяца».
После долгих колебаний, сомнений и молитв, княжна Марья передала письмо отцу. На другой день старый князь сказал ей спокойно:
– Напиши брату, чтоб подождал, пока умру… Не долго – скоро развяжу…
Княжна хотела возразить что то, но отец не допустил ее, и стал всё более и более возвышать голос.
– Женись, женись, голубчик… Родство хорошее!… Умные люди, а? Богатые, а? Да. Хороша мачеха у Николушки будет! Напиши ты ему, что пускай женится хоть завтра. Мачеха Николушки будет – она, а я на Бурьенке женюсь!… Ха, ха, ха, и ему чтоб без мачехи не быть! Только одно, в моем доме больше баб не нужно; пускай женится, сам по себе живет. Может, и ты к нему переедешь? – обратился он к княжне Марье: – с Богом, по морозцу, по морозцу… по морозцу!…
После этой вспышки, князь не говорил больше ни разу об этом деле. Но сдержанная досада за малодушие сына выразилась в отношениях отца с дочерью. К прежним предлогам насмешек прибавился еще новый – разговор о мачехе и любезности к m lle Bourienne.
– Отчего же мне на ней не жениться? – говорил он дочери. – Славная княгиня будет! – И в последнее время, к недоуменью и удивлению своему, княжна Марья стала замечать, что отец ее действительно начинал больше и больше приближать к себе француженку. Княжна Марья написала князю Андрею о том, как отец принял его письмо; но утешала брата, подавая надежду примирить отца с этою мыслью.
Николушка и его воспитание, Andre и религия были утешениями и радостями княжны Марьи; но кроме того, так как каждому человеку нужны свои личные надежды, у княжны Марьи была в самой глубокой тайне ее души скрытая мечта и надежда, доставлявшая ей главное утешение в ее жизни. Утешительную эту мечту и надежду дали ей божьи люди – юродивые и странники, посещавшие ее тайно от князя. Чем больше жила княжна Марья, чем больше испытывала она жизнь и наблюдала ее, тем более удивляла ее близорукость людей, ищущих здесь на земле наслаждений и счастия; трудящихся, страдающих, борющихся и делающих зло друг другу, для достижения этого невозможного, призрачного и порочного счастия. «Князь Андрей любил жену, она умерла, ему мало этого, он хочет связать свое счастие с другой женщиной. Отец не хочет этого, потому что желает для Андрея более знатного и богатого супружества. И все они борются и страдают, и мучают, и портят свою душу, свою вечную душу, для достижения благ, которым срок есть мгновенье. Мало того, что мы сами знаем это, – Христос, сын Бога сошел на землю и сказал нам, что эта жизнь есть мгновенная жизнь, испытание, а мы всё держимся за нее и думаем в ней найти счастье. Как никто не понял этого? – думала княжна Марья. Никто кроме этих презренных божьих людей, которые с сумками за плечами приходят ко мне с заднего крыльца, боясь попасться на глаза князю, и не для того, чтобы не пострадать от него, а для того, чтобы его не ввести в грех. Оставить семью, родину, все заботы о мирских благах для того, чтобы не прилепляясь ни к чему, ходить в посконном рубище, под чужим именем с места на место, не делая вреда людям, и молясь за них, молясь и за тех, которые гонят, и за тех, которые покровительствуют: выше этой истины и жизни нет истины и жизни!»
Была одна странница, Федосьюшка, 50 ти летняя, маленькая, тихенькая, рябая женщина, ходившая уже более 30 ти лет босиком и в веригах. Ее особенно любила княжна Марья. Однажды, когда в темной комнате, при свете одной лампадки, Федосьюшка рассказывала о своей жизни, – княжне Марье вдруг с такой силой пришла мысль о том, что Федосьюшка одна нашла верный путь жизни, что она решилась сама пойти странствовать. Когда Федосьюшка пошла спать, княжна Марья долго думала над этим и наконец решила, что как ни странно это было – ей надо было итти странствовать. Она поверила свое намерение только одному духовнику монаху, отцу Акинфию, и духовник одобрил ее намерение. Под предлогом подарка странницам, княжна Марья припасла себе полное одеяние странницы: рубашку, лапти, кафтан и черный платок. Часто подходя к заветному комоду, княжна Марья останавливалась в нерешительности о том, не наступило ли уже время для приведения в исполнение ее намерения.
Часто слушая рассказы странниц, она возбуждалась их простыми, для них механическими, а для нее полными глубокого смысла речами, так что она была несколько раз готова бросить всё и бежать из дому. В воображении своем она уже видела себя с Федосьюшкой в грубом рубище, шагающей с палочкой и котомочкой по пыльной дороге, направляя свое странствие без зависти, без любви человеческой, без желаний от угодников к угодникам, и в конце концов, туда, где нет ни печали, ни воздыхания, а вечная радость и блаженство.
«Приду к одному месту, помолюсь; не успею привыкнуть, полюбить – пойду дальше. И буду итти до тех пор, пока ноги подкосятся, и лягу и умру где нибудь, и приду наконец в ту вечную, тихую пристань, где нет ни печали, ни воздыхания!…» думала княжна Марья.
Но потом, увидав отца и особенно маленького Коко, она ослабевала в своем намерении, потихоньку плакала и чувствовала, что она грешница: любила отца и племянника больше, чем Бога.



Библейское предание говорит, что отсутствие труда – праздность была условием блаженства первого человека до его падения. Любовь к праздности осталась та же и в падшем человеке, но проклятие всё тяготеет над человеком, и не только потому, что мы в поте лица должны снискивать хлеб свой, но потому, что по нравственным свойствам своим мы не можем быть праздны и спокойны. Тайный голос говорит, что мы должны быть виновны за то, что праздны. Ежели бы мог человек найти состояние, в котором он, будучи праздным, чувствовал бы себя полезным и исполняющим свой долг, он бы нашел одну сторону первобытного блаженства. И таким состоянием обязательной и безупречной праздности пользуется целое сословие – сословие военное. В этой то обязательной и безупречной праздности состояла и будет состоять главная привлекательность военной службы.
Николай Ростов испытывал вполне это блаженство, после 1807 года продолжая служить в Павлоградском полку, в котором он уже командовал эскадроном, принятым от Денисова.
Ростов сделался загрубелым, добрым малым, которого московские знакомые нашли бы несколько mauvais genre [дурного тона], но который был любим и уважаем товарищами, подчиненными и начальством и который был доволен своей жизнью. В последнее время, в 1809 году, он чаще в письмах из дому находил сетования матери на то, что дела расстраиваются хуже и хуже, и что пора бы ему приехать домой, обрадовать и успокоить стариков родителей.
Читая эти письма, Николай испытывал страх, что хотят вывести его из той среды, в которой он, оградив себя от всей житейской путаницы, жил так тихо и спокойно. Он чувствовал, что рано или поздно придется опять вступить в тот омут жизни с расстройствами и поправлениями дел, с учетами управляющих, ссорами, интригами, с связями, с обществом, с любовью Сони и обещанием ей. Всё это было страшно трудно, запутано, и он отвечал на письма матери, холодными классическими письмами, начинавшимися: Ma chere maman [Моя милая матушка] и кончавшимися: votre obeissant fils, [Ваш послушный сын,] умалчивая о том, когда он намерен приехать. В 1810 году он получил письма родных, в которых извещали его о помолвке Наташи с Болконским и о том, что свадьба будет через год, потому что старый князь не согласен. Это письмо огорчило, оскорбило Николая. Во первых, ему жалко было потерять из дома Наташу, которую он любил больше всех из семьи; во вторых, он с своей гусарской точки зрения жалел о том, что его не было при этом, потому что он бы показал этому Болконскому, что совсем не такая большая честь родство с ним и что, ежели он любит Наташу, то может обойтись и без разрешения сумасбродного отца. Минуту он колебался не попроситься ли в отпуск, чтоб увидать Наташу невестой, но тут подошли маневры, пришли соображения о Соне, о путанице, и Николай опять отложил. Но весной того же года он получил письмо матери, писавшей тайно от графа, и письмо это убедило его ехать. Она писала, что ежели Николай не приедет и не возьмется за дела, то всё именье пойдет с молотка и все пойдут по миру. Граф так слаб, так вверился Митеньке, и так добр, и так все его обманывают, что всё идет хуже и хуже. «Ради Бога, умоляю тебя, приезжай сейчас же, ежели ты не хочешь сделать меня и всё твое семейство несчастными», писала графиня.
Письмо это подействовало на Николая. У него был тот здравый смысл посредственности, который показывал ему, что было должно.
Теперь должно было ехать, если не в отставку, то в отпуск. Почему надо было ехать, он не знал; но выспавшись после обеда, он велел оседлать серого Марса, давно не езженного и страшно злого жеребца, и вернувшись на взмыленном жеребце домой, объявил Лаврушке (лакей Денисова остался у Ростова) и пришедшим вечером товарищам, что подает в отпуск и едет домой. Как ни трудно и странно было ему думать, что он уедет и не узнает из штаба (что ему особенно интересно было), произведен ли он будет в ротмистры, или получит Анну за последние маневры; как ни странно было думать, что он так и уедет, не продав графу Голуховскому тройку саврасых, которых польский граф торговал у него, и которых Ростов на пари бил, что продаст за 2 тысячи, как ни непонятно казалось, что без него будет тот бал, который гусары должны были дать панне Пшаздецкой в пику уланам, дававшим бал своей панне Боржозовской, – он знал, что надо ехать из этого ясного, хорошего мира куда то туда, где всё было вздор и путаница.
Через неделю вышел отпуск. Гусары товарищи не только по полку, но и по бригаде, дали обед Ростову, стоивший с головы по 15 руб. подписки, – играли две музыки, пели два хора песенников; Ростов плясал трепака с майором Басовым; пьяные офицеры качали, обнимали и уронили Ростова; солдаты третьего эскадрона еще раз качали его, и кричали ура! Потом Ростова положили в сани и проводили до первой станции.
До половины дороги, как это всегда бывает, от Кременчуга до Киева, все мысли Ростова были еще назади – в эскадроне; но перевалившись за половину, он уже начал забывать тройку саврасых, своего вахмистра Дожойвейку, и беспокойно начал спрашивать себя о том, что и как он найдет в Отрадном. Чем ближе он подъезжал, тем сильнее, гораздо сильнее (как будто нравственное чувство было подчинено тому же закону скорости падения тел в квадратах расстояний), он думал о своем доме; на последней перед Отрадным станции, дал ямщику три рубля на водку, и как мальчик задыхаясь вбежал на крыльцо дома.
После восторгов встречи, и после того странного чувства неудовлетворения в сравнении с тем, чего ожидаешь – всё то же, к чему же я так торопился! – Николай стал вживаться в свой старый мир дома. Отец и мать были те же, они только немного постарели. Новое в них било какое то беспокойство и иногда несогласие, которого не бывало прежде и которое, как скоро узнал Николай, происходило от дурного положения дел. Соне был уже двадцатый год. Она уже остановилась хорошеть, ничего не обещала больше того, что в ней было; но и этого было достаточно. Она вся дышала счастьем и любовью с тех пор как приехал Николай, и верная, непоколебимая любовь этой девушки радостно действовала на него. Петя и Наташа больше всех удивили Николая. Петя был уже большой, тринадцатилетний, красивый, весело и умно шаловливый мальчик, у которого уже ломался голос. На Наташу Николай долго удивлялся, и смеялся, глядя на нее.
– Совсем не та, – говорил он.
– Что ж, подурнела?
– Напротив, но важность какая то. Княгиня! – сказал он ей шопотом.
– Да, да, да, – радостно говорила Наташа.
Наташа рассказала ему свой роман с князем Андреем, его приезд в Отрадное и показала его последнее письмо.
– Что ж ты рад? – спрашивала Наташа. – Я так теперь спокойна, счастлива.
– Очень рад, – отвечал Николай. – Он отличный человек. Что ж ты очень влюблена?
– Как тебе сказать, – отвечала Наташа, – я была влюблена в Бориса, в учителя, в Денисова, но это совсем не то. Мне покойно, твердо. Я знаю, что лучше его не бывает людей, и мне так спокойно, хорошо теперь. Совсем не так, как прежде…
Николай выразил Наташе свое неудовольствие о том, что свадьба была отложена на год; но Наташа с ожесточением напустилась на брата, доказывая ему, что это не могло быть иначе, что дурно бы было вступить в семью против воли отца, что она сама этого хотела.
– Ты совсем, совсем не понимаешь, – говорила она. Николай замолчал и согласился с нею.
Брат часто удивлялся глядя на нее. Совсем не было похоже, чтобы она была влюбленная невеста в разлуке с своим женихом. Она была ровна, спокойна, весела совершенно по прежнему. Николая это удивляло и даже заставляло недоверчиво смотреть на сватовство Болконского. Он не верил в то, что ее судьба уже решена, тем более, что он не видал с нею князя Андрея. Ему всё казалось, что что нибудь не то, в этом предполагаемом браке.
«Зачем отсрочка? Зачем не обручились?» думал он. Разговорившись раз с матерью о сестре, он, к удивлению своему и отчасти к удовольствию, нашел, что мать точно так же в глубине души иногда недоверчиво смотрела на этот брак.
– Вот пишет, – говорила она, показывая сыну письмо князя Андрея с тем затаенным чувством недоброжелательства, которое всегда есть у матери против будущего супружеского счастия дочери, – пишет, что не приедет раньше декабря. Какое же это дело может задержать его? Верно болезнь! Здоровье слабое очень. Ты не говори Наташе. Ты не смотри, что она весела: это уж последнее девичье время доживает, а я знаю, что с ней делается всякий раз, как письма его получаем. А впрочем Бог даст, всё и хорошо будет, – заключала она всякий раз: – он отличный человек.


Первое время своего приезда Николай был серьезен и даже скучен. Его мучила предстоящая необходимость вмешаться в эти глупые дела хозяйства, для которых мать вызвала его. Чтобы скорее свалить с плеч эту обузу, на третий день своего приезда он сердито, не отвечая на вопрос, куда он идет, пошел с нахмуренными бровями во флигель к Митеньке и потребовал у него счеты всего. Что такое были эти счеты всего, Николай знал еще менее, чем пришедший в страх и недоумение Митенька. Разговор и учет Митеньки продолжался недолго. Староста, выборный и земский, дожидавшиеся в передней флигеля, со страхом и удовольствием слышали сначала, как загудел и затрещал как будто всё возвышавшийся голос молодого графа, слышали ругательные и страшные слова, сыпавшиеся одно за другим.
– Разбойник! Неблагодарная тварь!… изрублю собаку… не с папенькой… обворовал… – и т. д.
Потом эти люди с неменьшим удовольствием и страхом видели, как молодой граф, весь красный, с налитой кровью в глазах, за шиворот вытащил Митеньку, ногой и коленкой с большой ловкостью в удобное время между своих слов толкнул его под зад и закричал: «Вон! чтобы духу твоего, мерзавец, здесь не было!»
Митенька стремглав слетел с шести ступеней и убежал в клумбу. (Клумба эта была известная местность спасения преступников в Отрадном. Сам Митенька, приезжая пьяный из города, прятался в эту клумбу, и многие жители Отрадного, прятавшиеся от Митеньки, знали спасительную силу этой клумбы.)
Жена Митеньки и свояченицы с испуганными лицами высунулись в сени из дверей комнаты, где кипел чистый самовар и возвышалась приказчицкая высокая постель под стеганным одеялом, сшитым из коротких кусочков.
Молодой граф, задыхаясь, не обращая на них внимания, решительными шагами прошел мимо них и пошел в дом.
Графиня узнавшая тотчас через девушек о том, что произошло во флигеле, с одной стороны успокоилась в том отношении, что теперь состояние их должно поправиться, с другой стороны она беспокоилась о том, как перенесет это ее сын. Она подходила несколько раз на цыпочках к его двери, слушая, как он курил трубку за трубкой.
На другой день старый граф отозвал в сторону сына и с робкой улыбкой сказал ему:
– А знаешь ли, ты, моя душа, напрасно погорячился! Мне Митенька рассказал все.
«Я знал, подумал Николай, что никогда ничего не пойму здесь, в этом дурацком мире».
– Ты рассердился, что он не вписал эти 700 рублей. Ведь они у него написаны транспортом, а другую страницу ты не посмотрел.
– Папенька, он мерзавец и вор, я знаю. И что сделал, то сделал. А ежели вы не хотите, я ничего не буду говорить ему.
– Нет, моя душа (граф был смущен тоже. Он чувствовал, что он был дурным распорядителем имения своей жены и виноват был перед своими детьми но не знал, как поправить это) – Нет, я прошу тебя заняться делами, я стар, я…
– Нет, папенька, вы простите меня, ежели я сделал вам неприятное; я меньше вашего умею.
«Чорт с ними, с этими мужиками и деньгами, и транспортами по странице, думал он. Еще от угла на шесть кушей я понимал когда то, но по странице транспорт – ничего не понимаю», сказал он сам себе и с тех пор более не вступался в дела. Только однажды графиня позвала к себе сына, сообщила ему о том, что у нее есть вексель Анны Михайловны на две тысячи и спросила у Николая, как он думает поступить с ним.
– А вот как, – отвечал Николай. – Вы мне сказали, что это от меня зависит; я не люблю Анну Михайловну и не люблю Бориса, но они были дружны с нами и бедны. Так вот как! – и он разорвал вексель, и этим поступком слезами радости заставил рыдать старую графиню. После этого молодой Ростов, уже не вступаясь более ни в какие дела, с страстным увлечением занялся еще новыми для него делами псовой охоты, которая в больших размерах была заведена у старого графа.


Уже были зазимки, утренние морозы заковывали смоченную осенними дождями землю, уже зелень уклочилась и ярко зелено отделялась от полос буреющего, выбитого скотом, озимого и светло желтого ярового жнивья с красными полосами гречихи. Вершины и леса, в конце августа еще бывшие зелеными островами между черными полями озимей и жнивами, стали золотистыми и ярко красными островами посреди ярко зеленых озимей. Русак уже до половины затерся (перелинял), лисьи выводки начинали разбредаться, и молодые волки были больше собаки. Было лучшее охотничье время. Собаки горячего, молодого охотника Ростова уже не только вошли в охотничье тело, но и подбились так, что в общем совете охотников решено было три дня дать отдохнуть собакам и 16 сентября итти в отъезд, начиная с дубравы, где был нетронутый волчий выводок.
В таком положении были дела 14 го сентября.
Весь этот день охота была дома; было морозно и колко, но с вечера стало замолаживать и оттеплело. 15 сентября, когда молодой Ростов утром в халате выглянул в окно, он увидал такое утро, лучше которого ничего не могло быть для охоты: как будто небо таяло и без ветра спускалось на землю. Единственное движенье, которое было в воздухе, было тихое движенье сверху вниз спускающихся микроскопических капель мги или тумана. На оголившихся ветвях сада висели прозрачные капли и падали на только что свалившиеся листья. Земля на огороде, как мак, глянцевито мокро чернела, и в недалеком расстоянии сливалась с тусклым и влажным покровом тумана. Николай вышел на мокрое с натасканной грязью крыльцо: пахло вянущим лесом и собаками. Чернопегая, широкозадая сука Милка с большими черными на выкате глазами, увидав хозяина, встала, потянулась назад и легла по русачьи, потом неожиданно вскочила и лизнула его прямо в нос и усы. Другая борзая собака, увидав хозяина с цветной дорожки, выгибая спину, стремительно бросилась к крыльцу и подняв правило (хвост), стала тереться о ноги Николая.
– О гой! – послышался в это время тот неподражаемый охотничий подклик, который соединяет в себе и самый глубокий бас, и самый тонкий тенор; и из за угла вышел доезжачий и ловчий Данило, по украински в скобку обстриженный, седой, морщинистый охотник с гнутым арапником в руке и с тем выражением самостоятельности и презрения ко всему в мире, которое бывает только у охотников. Он снял свою черкесскую шапку перед барином, и презрительно посмотрел на него. Презрение это не было оскорбительно для барина: Николай знал, что этот всё презирающий и превыше всего стоящий Данило всё таки был его человек и охотник.
– Данила! – сказал Николай, робко чувствуя, что при виде этой охотничьей погоды, этих собак и охотника, его уже обхватило то непреодолимое охотничье чувство, в котором человек забывает все прежние намерения, как человек влюбленный в присутствии своей любовницы.
– Что прикажете, ваше сиятельство? – спросил протодиаконский, охриплый от порсканья бас, и два черные блестящие глаза взглянули исподлобья на замолчавшего барина. «Что, или не выдержишь?» как будто сказали эти два глаза.
– Хорош денек, а? И гоньба, и скачка, а? – сказал Николай, чеша за ушами Милку.
Данило не отвечал и помигал глазами.
– Уварку посылал послушать на заре, – сказал его бас после минутного молчанья, – сказывал, в отрадненский заказ перевела, там выли. (Перевела значило то, что волчица, про которую они оба знали, перешла с детьми в отрадненский лес, который был за две версты от дома и который был небольшое отъемное место.)
– А ведь ехать надо? – сказал Николай. – Приди ка ко мне с Уваркой.
– Как прикажете!
– Так погоди же кормить.
– Слушаю.
Через пять минут Данило с Уваркой стояли в большом кабинете Николая. Несмотря на то, что Данило был не велик ростом, видеть его в комнате производило впечатление подобное тому, как когда видишь лошадь или медведя на полу между мебелью и условиями людской жизни. Данило сам это чувствовал и, как обыкновенно, стоял у самой двери, стараясь говорить тише, не двигаться, чтобы не поломать как нибудь господских покоев, и стараясь поскорее всё высказать и выйти на простор, из под потолка под небо.
Окончив расспросы и выпытав сознание Данилы, что собаки ничего (Даниле и самому хотелось ехать), Николай велел седлать. Но только что Данила хотел выйти, как в комнату вошла быстрыми шагами Наташа, еще не причесанная и не одетая, в большом, нянином платке. Петя вбежал вместе с ней.
– Ты едешь? – сказала Наташа, – я так и знала! Соня говорила, что не поедете. Я знала, что нынче такой день, что нельзя не ехать.
– Едем, – неохотно отвечал Николай, которому нынче, так как он намеревался предпринять серьезную охоту, не хотелось брать Наташу и Петю. – Едем, да только за волками: тебе скучно будет.
– Ты знаешь, что это самое большое мое удовольствие, – сказала Наташа.
– Это дурно, – сам едет, велел седлать, а нам ничего не сказал.
– Тщетны россам все препоны, едем! – прокричал Петя.
– Да ведь тебе и нельзя: маменька сказала, что тебе нельзя, – сказал Николай, обращаясь к Наташе.
– Нет, я поеду, непременно поеду, – сказала решительно Наташа. – Данила, вели нам седлать, и Михайла чтоб выезжал с моей сворой, – обратилась она к ловчему.
И так то быть в комнате Даниле казалось неприлично и тяжело, но иметь какое нибудь дело с барышней – для него казалось невозможным. Он опустил глаза и поспешил выйти, как будто до него это не касалось, стараясь как нибудь нечаянно не повредить барышне.


Старый граф, всегда державший огромную охоту, теперь же передавший всю охоту в ведение сына, в этот день, 15 го сентября, развеселившись, собрался сам тоже выехать.
Через час вся охота была у крыльца. Николай с строгим и серьезным видом, показывавшим, что некогда теперь заниматься пустяками, прошел мимо Наташи и Пети, которые что то рассказывали ему. Он осмотрел все части охоты, послал вперед стаю и охотников в заезд, сел на своего рыжего донца и, подсвистывая собак своей своры, тронулся через гумно в поле, ведущее к отрадненскому заказу. Лошадь старого графа, игреневого меренка, называемого Вифлянкой, вел графский стремянной; сам же он должен был прямо выехать в дрожечках на оставленный ему лаз.
Всех гончих выведено было 54 собаки, под которыми, доезжачими и выжлятниками, выехало 6 человек. Борзятников кроме господ было 8 человек, за которыми рыскало более 40 борзых, так что с господскими сворами выехало в поле около 130 ти собак и 20 ти конных охотников.
Каждая собака знала хозяина и кличку. Каждый охотник знал свое дело, место и назначение. Как только вышли за ограду, все без шуму и разговоров равномерно и спокойно растянулись по дороге и полю, ведшими к отрадненскому лесу.
Как по пушному ковру шли по полю лошади, изредка шлепая по лужам, когда переходили через дороги. Туманное небо продолжало незаметно и равномерно спускаться на землю; в воздухе было тихо, тепло, беззвучно. Изредка слышались то подсвистыванье охотника, то храп лошади, то удар арапником или взвизг собаки, не шедшей на своем месте.
Отъехав с версту, навстречу Ростовской охоте из тумана показалось еще пять всадников с собаками. Впереди ехал свежий, красивый старик с большими седыми усами.
– Здравствуйте, дядюшка, – сказал Николай, когда старик подъехал к нему.
– Чистое дело марш!… Так и знал, – заговорил дядюшка (это был дальний родственник, небогатый сосед Ростовых), – так и знал, что не вытерпишь, и хорошо, что едешь. Чистое дело марш! (Это была любимая поговорка дядюшки.) – Бери заказ сейчас, а то мой Гирчик донес, что Илагины с охотой в Корниках стоят; они у тебя – чистое дело марш! – под носом выводок возьмут.
– Туда и иду. Что же, свалить стаи? – спросил Николай, – свалить…
Гончих соединили в одну стаю, и дядюшка с Николаем поехали рядом. Наташа, закутанная платками, из под которых виднелось оживленное с блестящими глазами лицо, подскакала к ним, сопутствуемая не отстававшими от нее Петей и Михайлой охотником и берейтором, который был приставлен нянькой при ней. Петя чему то смеялся и бил, и дергал свою лошадь. Наташа ловко и уверенно сидела на своем вороном Арабчике и верной рукой, без усилия, осадила его.
Дядюшка неодобрительно оглянулся на Петю и Наташу. Он не любил соединять баловство с серьезным делом охоты.
– Здравствуйте, дядюшка, и мы едем! – прокричал Петя.
– Здравствуйте то здравствуйте, да собак не передавите, – строго сказал дядюшка.
– Николенька, какая прелестная собака, Трунила! он узнал меня, – сказала Наташа про свою любимую гончую собаку.
«Трунила, во первых, не собака, а выжлец», подумал Николай и строго взглянул на сестру, стараясь ей дать почувствовать то расстояние, которое должно было их разделять в эту минуту. Наташа поняла это.
– Вы, дядюшка, не думайте, чтобы мы помешали кому нибудь, – сказала Наташа. Мы станем на своем месте и не пошевелимся.
– И хорошее дело, графинечка, – сказал дядюшка. – Только с лошади то не упадите, – прибавил он: – а то – чистое дело марш! – не на чем держаться то.
Остров отрадненского заказа виднелся саженях во ста, и доезжачие подходили к нему. Ростов, решив окончательно с дядюшкой, откуда бросать гончих и указав Наташе место, где ей стоять и где никак ничего не могло побежать, направился в заезд над оврагом.
– Ну, племянничек, на матерого становишься, – сказал дядюшка: чур не гладить (протравить).
– Как придется, отвечал Ростов. – Карай, фюит! – крикнул он, отвечая этим призывом на слова дядюшки. Карай был старый и уродливый, бурдастый кобель, известный тем, что он в одиночку бирал матерого волка. Все стали по местам.
Старый граф, зная охотничью горячность сына, поторопился не опоздать, и еще не успели доезжачие подъехать к месту, как Илья Андреич, веселый, румяный, с трясущимися щеками, на своих вороненьких подкатил по зеленям к оставленному ему лазу и, расправив шубку и надев охотничьи снаряды, влез на свою гладкую, сытую, смирную и добрую, поседевшую как и он, Вифлянку. Лошадей с дрожками отослали. Граф Илья Андреич, хотя и не охотник по душе, но знавший твердо охотничьи законы, въехал в опушку кустов, от которых он стоял, разобрал поводья, оправился на седле и, чувствуя себя готовым, оглянулся улыбаясь.
Подле него стоял его камердинер, старинный, но отяжелевший ездок, Семен Чекмарь. Чекмарь держал на своре трех лихих, но также зажиревших, как хозяин и лошадь, – волкодавов. Две собаки, умные, старые, улеглись без свор. Шагов на сто подальше в опушке стоял другой стремянной графа, Митька, отчаянный ездок и страстный охотник. Граф по старинной привычке выпил перед охотой серебряную чарку охотничьей запеканочки, закусил и запил полубутылкой своего любимого бордо.
Илья Андреич был немножко красен от вина и езды; глаза его, подернутые влагой, особенно блестели, и он, укутанный в шубку, сидя на седле, имел вид ребенка, которого собрали гулять. Худой, со втянутыми щеками Чекмарь, устроившись с своими делами, поглядывал на барина, с которым он жил 30 лет душа в душу, и, понимая его приятное расположение духа, ждал приятного разговора. Еще третье лицо подъехало осторожно (видно, уже оно было учено) из за леса и остановилось позади графа. Лицо это был старик в седой бороде, в женском капоте и высоком колпаке. Это был шут Настасья Ивановна.
– Ну, Настасья Ивановна, – подмигивая ему, шопотом сказал граф, – ты только оттопай зверя, тебе Данило задаст.
– Я сам… с усам, – сказал Настасья Ивановна.
– Шшшш! – зашикал граф и обратился к Семену.
– Наталью Ильиничну видел? – спросил он у Семена. – Где она?
– Они с Петром Ильичем от Жаровых бурьяно встали, – отвечал Семен улыбаясь. – Тоже дамы, а охоту большую имеют.
– А ты удивляешься, Семен, как она ездит… а? – сказал граф, хоть бы мужчине в пору!
– Как не дивиться? Смело, ловко.
– А Николаша где? Над Лядовским верхом что ль? – всё шопотом спрашивал граф.
– Так точно с. Уж они знают, где стать. Так тонко езду знают, что мы с Данилой другой раз диву даемся, – говорил Семен, зная, чем угодить барину.
– Хорошо ездит, а? А на коне то каков, а?
– Картину писать! Как намеднись из Заварзинских бурьянов помкнули лису. Они перескакивать стали, от уймища, страсть – лошадь тысяча рублей, а седоку цены нет. Да уж такого молодца поискать!
– Поискать… – повторил граф, видимо сожалея, что кончилась так скоро речь Семена. – Поискать? – сказал он, отворачивая полы шубки и доставая табакерку.
– Намедни как от обедни во всей регалии вышли, так Михаил то Сидорыч… – Семен не договорил, услыхав ясно раздававшийся в тихом воздухе гон с подвыванием не более двух или трех гончих. Он, наклонив голову, прислушался и молча погрозился барину. – На выводок натекли… – прошептал он, прямо на Лядовской повели.
Граф, забыв стереть улыбку с лица, смотрел перед собой вдаль по перемычке и, не нюхая, держал в руке табакерку. Вслед за лаем собак послышался голос по волку, поданный в басистый рог Данилы; стая присоединилась к первым трем собакам и слышно было, как заревели с заливом голоса гончих, с тем особенным подвыванием, которое служило признаком гона по волку. Доезжачие уже не порскали, а улюлюкали, и из за всех голосов выступал голос Данилы, то басистый, то пронзительно тонкий. Голос Данилы, казалось, наполнял весь лес, выходил из за леса и звучал далеко в поле.
Прислушавшись несколько секунд молча, граф и его стремянной убедились, что гончие разбились на две стаи: одна большая, ревевшая особенно горячо, стала удаляться, другая часть стаи понеслась вдоль по лесу мимо графа, и при этой стае было слышно улюлюканье Данилы. Оба эти гона сливались, переливались, но оба удалялись. Семен вздохнул и нагнулся, чтоб оправить сворку, в которой запутался молодой кобель; граф тоже вздохнул и, заметив в своей руке табакерку, открыл ее и достал щепоть. «Назад!» крикнул Семен на кобеля, который выступил за опушку. Граф вздрогнул и уронил табакерку. Настасья Ивановна слез и стал поднимать ее.
Граф и Семен смотрели на него. Вдруг, как это часто бывает, звук гона мгновенно приблизился, как будто вот, вот перед ними самими были лающие рты собак и улюлюканье Данилы.
Граф оглянулся и направо увидал Митьку, который выкатывавшимися глазами смотрел на графа и, подняв шапку, указывал ему вперед, на другую сторону.
– Береги! – закричал он таким голосом, что видно было, что это слово давно уже мучительно просилось у него наружу. И поскакал, выпустив собак, по направлению к графу.
Граф и Семен выскакали из опушки и налево от себя увидали волка, который, мягко переваливаясь, тихим скоком подскакивал левее их к той самой опушке, у которой они стояли. Злобные собаки визгнули и, сорвавшись со свор, понеслись к волку мимо ног лошадей.
Волк приостановил бег, неловко, как больной жабой, повернул свою лобастую голову к собакам, и также мягко переваливаясь прыгнул раз, другой и, мотнув поленом (хвостом), скрылся в опушку. В ту же минуту из противоположной опушки с ревом, похожим на плач, растерянно выскочила одна, другая, третья гончая, и вся стая понеслась по полю, по тому самому месту, где пролез (пробежал) волк. Вслед за гончими расступились кусты орешника и показалась бурая, почерневшая от поту лошадь Данилы. На длинной спине ее комочком, валясь вперед, сидел Данила без шапки с седыми, встрепанными волосами над красным, потным лицом.
– Улюлюлю, улюлю!… – кричал он. Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.
– Ж… – крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа.
– Про…ли волка то!… охотники! – И как бы не удостоивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению. Но Семена уже не было: он, в объезд по кустам, заскакивал волка от засеки. С двух сторон также перескакивали зверя борзятники. Но волк пошел кустами и ни один охотник не перехватил его.


Николай Ростов между тем стоял на своем месте, ожидая зверя. По приближению и отдалению гона, по звукам голосов известных ему собак, по приближению, отдалению и возвышению голосов доезжачих, он чувствовал то, что совершалось в острове. Он знал, что в острове были прибылые (молодые) и матерые (старые) волки; он знал, что гончие разбились на две стаи, что где нибудь травили, и что что нибудь случилось неблагополучное. Он всякую секунду на свою сторону ждал зверя. Он делал тысячи различных предположений о том, как и с какой стороны побежит зверь и как он будет травить его. Надежда сменялась отчаянием. Несколько раз он обращался к Богу с мольбою о том, чтобы волк вышел на него; он молился с тем страстным и совестливым чувством, с которым молятся люди в минуты сильного волнения, зависящего от ничтожной причины. «Ну, что Тебе стоит, говорил он Богу, – сделать это для меня! Знаю, что Ты велик, и что грех Тебя просить об этом; но ради Бога сделай, чтобы на меня вылез матерый, и чтобы Карай, на глазах „дядюшки“, который вон оттуда смотрит, влепился ему мертвой хваткой в горло». Тысячу раз в эти полчаса упорным, напряженным и беспокойным взглядом окидывал Ростов опушку лесов с двумя редкими дубами над осиновым подседом, и овраг с измытым краем, и шапку дядюшки, чуть видневшегося из за куста направо.
«Нет, не будет этого счастья, думал Ростов, а что бы стоило! Не будет! Мне всегда, и в картах, и на войне, во всем несчастье». Аустерлиц и Долохов ярко, но быстро сменяясь, мелькали в его воображении. «Только один раз бы в жизни затравить матерого волка, больше я не желаю!» думал он, напрягая слух и зрение, оглядываясь налево и опять направо и прислушиваясь к малейшим оттенкам звуков гона. Он взглянул опять направо и увидал, что по пустынному полю навстречу к нему бежало что то. «Нет, это не может быть!» подумал Ростов, тяжело вздыхая, как вздыхает человек при совершении того, что было долго ожидаемо им. Совершилось величайшее счастье – и так просто, без шума, без блеска, без ознаменования. Ростов не верил своим глазам и сомнение это продолжалось более секунды. Волк бежал вперед и перепрыгнул тяжело рытвину, которая была на его дороге. Это был старый зверь, с седою спиной и с наеденным красноватым брюхом. Он бежал не торопливо, очевидно убежденный, что никто не видит его. Ростов не дыша оглянулся на собак. Они лежали, стояли, не видя волка и ничего не понимая. Старый Карай, завернув голову и оскалив желтые зубы, сердито отыскивая блоху, щелкал ими на задних ляжках.
– Улюлюлю! – шопотом, оттопыривая губы, проговорил Ростов. Собаки, дрогнув железками, вскочили, насторожив уши. Карай почесал свою ляжку и встал, насторожив уши и слегка мотнул хвостом, на котором висели войлоки шерсти.
– Пускать – не пускать? – говорил сам себе Николай в то время как волк подвигался к нему, отделяясь от леса. Вдруг вся физиономия волка изменилась; он вздрогнул, увидав еще вероятно никогда не виданные им человеческие глаза, устремленные на него, и слегка поворотив к охотнику голову, остановился – назад или вперед? Э! всё равно, вперед!… видно, – как будто сказал он сам себе, и пустился вперед, уже не оглядываясь, мягким, редким, вольным, но решительным скоком.
– Улюлю!… – не своим голосом закричал Николай, и сама собою стремглав понеслась его добрая лошадь под гору, перескакивая через водомоины в поперечь волку; и еще быстрее, обогнав ее, понеслись собаки. Николай не слыхал своего крика, не чувствовал того, что он скачет, не видал ни собак, ни места, по которому он скачет; он видел только волка, который, усилив свой бег, скакал, не переменяя направления, по лощине. Первая показалась вблизи зверя чернопегая, широкозадая Милка и стала приближаться к зверю. Ближе, ближе… вот она приспела к нему. Но волк чуть покосился на нее, и вместо того, чтобы наддать, как она это всегда делала, Милка вдруг, подняв хвост, стала упираться на передние ноги.
– Улюлюлюлю! – кричал Николай.
Красный Любим выскочил из за Милки, стремительно бросился на волка и схватил его за гачи (ляжки задних ног), но в ту ж секунду испуганно перескочил на другую сторону. Волк присел, щелкнул зубами и опять поднялся и поскакал вперед, провожаемый на аршин расстояния всеми собаками, не приближавшимися к нему.
– Уйдет! Нет, это невозможно! – думал Николай, продолжая кричать охрипнувшим голосом.
– Карай! Улюлю!… – кричал он, отыскивая глазами старого кобеля, единственную свою надежду. Карай из всех своих старых сил, вытянувшись сколько мог, глядя на волка, тяжело скакал в сторону от зверя, наперерез ему. Но по быстроте скока волка и медленности скока собаки было видно, что расчет Карая был ошибочен. Николай уже не далеко впереди себя видел тот лес, до которого добежав, волк уйдет наверное. Впереди показались собаки и охотник, скакавший почти на встречу. Еще была надежда. Незнакомый Николаю, муругий молодой, длинный кобель чужой своры стремительно подлетел спереди к волку и почти опрокинул его. Волк быстро, как нельзя было ожидать от него, приподнялся и бросился к муругому кобелю, щелкнул зубами – и окровавленный, с распоротым боком кобель, пронзительно завизжав, ткнулся головой в землю.
– Караюшка! Отец!.. – плакал Николай…
Старый кобель, с своими мотавшимися на ляжках клоками, благодаря происшедшей остановке, перерезывая дорогу волку, был уже в пяти шагах от него. Как будто почувствовав опасность, волк покосился на Карая, еще дальше спрятав полено (хвост) между ног и наддал скоку. Но тут – Николай видел только, что что то сделалось с Караем – он мгновенно очутился на волке и с ним вместе повалился кубарем в водомоину, которая была перед ними.
Та минута, когда Николай увидал в водомоине копошащихся с волком собак, из под которых виднелась седая шерсть волка, его вытянувшаяся задняя нога, и с прижатыми ушами испуганная и задыхающаяся голова (Карай держал его за горло), минута, когда увидал это Николай, была счастливейшею минутою его жизни. Он взялся уже за луку седла, чтобы слезть и колоть волка, как вдруг из этой массы собак высунулась вверх голова зверя, потом передние ноги стали на край водомоины. Волк ляскнул зубами (Карай уже не держал его за горло), выпрыгнул задними ногами из водомоины и, поджав хвост, опять отделившись от собак, двинулся вперед. Карай с ощетинившейся шерстью, вероятно ушибленный или раненый, с трудом вылезал из водомоины.
– Боже мой! За что?… – с отчаянием закричал Николай.
Охотник дядюшки с другой стороны скакал на перерез волку, и собаки его опять остановили зверя. Опять его окружили.
Николай, его стремянной, дядюшка и его охотник вертелись над зверем, улюлюкая, крича, всякую минуту собираясь слезть, когда волк садился на зад и всякий раз пускаясь вперед, когда волк встряхивался и подвигался к засеке, которая должна была спасти его. Еще в начале этой травли, Данила, услыхав улюлюканье, выскочил на опушку леса. Он видел, как Карай взял волка и остановил лошадь, полагая, что дело было кончено. Но когда охотники не слезли, волк встряхнулся и опять пошел на утек. Данила выпустил своего бурого не к волку, а прямой линией к засеке так же, как Карай, – на перерез зверю. Благодаря этому направлению, он подскакивал к волку в то время, как во второй раз его остановили дядюшкины собаки.
Данила скакал молча, держа вынутый кинжал в левой руке и как цепом молоча своим арапником по подтянутым бокам бурого.
Николай не видал и не слыхал Данилы до тех пор, пока мимо самого его не пропыхтел тяжело дыша бурый, и он услыхал звук паденья тела и увидал, что Данила уже лежит в середине собак на заду волка, стараясь поймать его за уши. Очевидно было и для собак, и для охотников, и для волка, что теперь всё кончено. Зверь, испуганно прижав уши, старался подняться, но собаки облепили его. Данила, привстав, сделал падающий шаг и всей тяжестью, как будто ложась отдыхать, повалился на волка, хватая его за уши. Николай хотел колоть, но Данила прошептал: «Не надо, соструним», – и переменив положение, наступил ногою на шею волку. В пасть волку заложили палку, завязали, как бы взнуздав его сворой, связали ноги, и Данила раза два с одного бока на другой перевалил волка.
С счастливыми, измученными лицами, живого, матерого волка взвалили на шарахающую и фыркающую лошадь и, сопутствуемые визжавшими на него собаками, повезли к тому месту, где должны были все собраться. Молодых двух взяли гончие и трех борзые. Охотники съезжались с своими добычами и рассказами, и все подходили смотреть матёрого волка, который свесив свою лобастую голову с закушенною палкой во рту, большими, стеклянными глазами смотрел на всю эту толпу собак и людей, окружавших его. Когда его трогали, он, вздрагивая завязанными ногами, дико и вместе с тем просто смотрел на всех. Граф Илья Андреич тоже подъехал и потрогал волка.
– О, материщий какой, – сказал он. – Матёрый, а? – спросил он у Данилы, стоявшего подле него.
– Матёрый, ваше сиятельство, – отвечал Данила, поспешно снимая шапку.
Граф вспомнил своего прозеванного волка и свое столкновение с Данилой.
– Однако, брат, ты сердит, – сказал граф. – Данила ничего не сказал и только застенчиво улыбнулся детски кроткой и приятной улыбкой.


Старый граф поехал домой; Наташа с Петей обещались сейчас же приехать. Охота пошла дальше, так как было еще рано. В середине дня гончих пустили в поросший молодым частым лесом овраг. Николай, стоя на жнивье, видел всех своих охотников.