Византийская историография

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Культура Византии
Искусство
Аристократия
и бюрократия
Военное дело
Архитектура
Танцы
Кулинария
Одежда
Экономика
Историография
Быт
Византийский язык
Садоводство
Дипломатия
Монеты
Право
Литература
Музыка
Медицина
Образование
Философия
Наука

Византийская историография. В византийской литературе искали и находили обильную жатву для восстановления и объяснения произведений классической древности, для пополнения сведений о древних авторах, в отрывках и цитатах, приводимых позднейшими писателями. Эта служебная роль, насильственно навязанная византийской литературе, весьма невыгодно отозвалась на постановке доступного изучению материала, ибо лишала исследователей настоящей исторической перспективы. Главнейшими последствиями этого было то, что большинство исследователей или совсем упустили из виду, или оставили без надлежащей оценки самостоятельные и оригинальные роды и виды литературы, не отметили процессов развития, периодов подъема и упадка, вообще таких признаков литературной производительности, которыми свидетельствуется её самостоятельное развитие и отзывчивость к условиям времени и политическим обстоятельствам. Рассматривая византийскую литературу с точки зрения родов прозы и поэзии, мы находим в высшей степени расчлененными оба эти рода. К группе исторической следует отнести, кроме историков в собственном смысле, литературу житий, ораторские произведения, письма, сочинения по археологии.





Исторические сочинения

Византийская историография, сохраняя хорошие традиции классических авторов, весьма чутко относится к переменам мировоззрения и носит явные следы различных ступеней культурного развития. Хотя деление историографии на хронику и историю своего времени значительно способствует рассмотрению частностей, но в то же время оно мешает цельности взгляда. Развитие историографии идет параллельно историческим периодам.

Ранний период

Во главе переходной эпохи к византинизму стоит имя историка Прокопия, современника Юстиниана, который в такой же мере служит источником для истории своего времени, в какой сам, по своим верованиям и идеалам, является представителем своей эпохи. Пользуясь хорошими историческими образцами в методе изложения своего материала (Геродот, Фукидид, Полибий), Прокопий в оценке исторических фактов и характеристиках деятелей представляет любопытный образец борьбы старого, античного мировоззрения с новым, христианским. Прокопий имеет такое же значение для истории Востока, как Григорий Турский для Запада.

Как типический представитель историографии конца VI и начала VII века должен быть назван Феофилакт Симокатта, после которого историческая традиция обрывается на довольно значительный период. Особая форма обработки исторического материала проявляется во всемирных хрониках. Этот отдел историографии, развивающийся по преимуществу в монастырских кельях и выражающий собой церковные идеалы и народные воззрения, имеет в глазах историка важное значение, как показатель культурного состояния эпохи. Сюда относится хроника Иоанна Малалы, писателя VI века, получившая громадное распространение через латинские и славянские переводы и послужившая образцом для составителей позднейших хроник. К тому же роду принадлежит так называемая «Пасхальная хроника» (VII века), составляя вместе с предыдущей тип летописи подготовительного периода.

После иконоборчества

После довольно значительного перерыва, захватывающего часть VII и всё VIII столетие, историография вновь оживает в лице двух составителей хроник: Феофана и Георгия Амартола, писавших в IX веке. Оба могут быть названы лучшими представителями своей группы, оба имели множество подражателей, которые не имеют и другого имени, как продолжателей (continuator) их. Лучшая сторона названных историков состоит в том, что они не чуждаются интересов, волновавших светское общество, стоят на высоте современного им движения философской мысли (по преимуществу Георгий), стараются вводить в литературный язык струю народного говора и народных выражений (Феофан), и оба одинаково представляют собой горячих борцов за те идеи, которыми одушевлено было большинство современников. Хроника Георгия, переведенная на славянский язык, сделалась одним из богатейших источников сведений по истории, этнографии и метафизике между сербами, болгарами и русскими. Для изучения истории иконоборческого периода Феофан и Георгий — важнейшие сохранившиеся историки. К ним примыкает патриарх Никифор, умерший в первой половине IX в. и написавший «Сокращенную историю» (от 602 по 769 год), имеющую важное значение для иконоборческого периода.

При Македонской династии

Со вступлением на престол Македонской династии получают весьма заметное напряжение как другие литературные роды, так и историография. В особенности с X века последняя нашла себе могущественные и разнообразные поощрения в собственных литературных трудах и широких научных предприятиях Константина Порфирородного. В громадной литературной производительности того времени, подводившей итоги старому, уцелевшему из древних периодов, нелегко с точностью обозначить, что принадлежало самому Константину и что предпринято под его покровительством и исполнено по его мысли другими. Не говоря о громадной исторической энциклопедии, в которую должны были войти образцовые писатели всех времен, Константин вызвал появление множества исторических произведений, с одной стороны, продолживших историю Византии с того времени, на котором остановились Феофан и Георгий Амартол, с другой же — посвященных специально истории X века. Так называемые продолжатели Феофана (813—961 годы) являются историографами царей Македонского дома и не свободны от пристрастия; до известной степени сообщаемые ими сведения могут быть проверяемы на основании источников, бывших в их распоряжении (Генезий, Логофет) и историков X века — Льва Грамматика и Симеона Магистра. В смысле исторической техники, полноты, живости и наглядности изложения особенно выдаются сочинения, обнимающие небольшие периоды или отдельные эпизоды. Сюда относятся: Генезий, изложивший историю от 813 по 886 год, «Завоевание Фессалоники» Иоанна Камениаты, Лев Диакон, написавший историю своего времени (959—975 годы). Несмотря, однако, на оживление историографии при Константине Порфирородном, последние цари Македонской династии не имеют историков своего времени, почему конец X и первая половина XI века остаются довольно темным периодом в истории. Скилица, Михаил Атталиата и Михаил Пселл стоят на границе следующего периода.

Расцвет при Комнинах

Высшего блеска историография достигает при царях из дома Комнинов. За неё берутся образованнейшие люди времени; исторические труды их отличаются живостью изложения, мастерскими характеристиками лиц и положений, искусством в композиции и широким политическим кругозором. Византия в эту эпоху хорошо ознакомилась с Западом посредством сношений с крестоносными вождями, и лучшие люди того времени должны были дать себе строгий отчет в национальных задачах византийского государства и в причинах розни между латинским Западом и греко-славянским Востоком. Описывая в большинстве случаев историю своего времени, писатели этого периода вносят в своё изложение много субъективного элемента и сообщают массу превосходного материала для культурной истории. В самой семье царей Комнинов было несколько лиц с литературным именем. Анна Комнина, дочь Алексея I, составила описание времени своего отца, продолжив этим исторический труд кесаря Никифора Вриенния, своего мужа. За Анной следуют Иоанн Киннам, секретарь императора Мануила, изложивший историю Иоанна и Мануила Комнинов, и в особенности Никита Хониат, которому принадлежит история Комненов от смерти Алексея до завоевания крестоносцами Константинополя (1118—1206). Занимая высшие государственные должности и лично вникая в политические события, будучи притом образованным и начитанным в литературе своего времени, Никита представляет образец историка, которому не чужды и богословская тайна, и философская проблема, и политическая интрига, и который знакомит читателя со всеми вопросами, волновавшими общество. Упомянутые писатели могут быть названы характерными представителями византийской историографии. К тому же времени относятся следующие историки: Георгий Кедрин, Иоанн Зонара и Михаил Глика.

Чрезвычайное потрясение, испытанное империей вследствие латинского завоевания, вообще парализовало литературную производительность; историческая муза, по выражению одного современника, стыдилась воспевать дела варваров. Тем не менее Никейская империя имеет своего официального историка в лице Георгия Акрополита, который сам принимал деятельное участие в политических делах и по своему образованию стоял на высоте задач, какие можно предъявлять к историку. Особенно любопытным явлением этого периода нужно признать «Морейскую хронику», описывающую судьбы Греции под господством французских крестоносцев. Автор этой хроники не только оказывается трезвым бытописателем, но обнаруживает ещё редкую наблюдательность к таким фактам и отношениям, какие обыкновенно проходят мимо историка. Самыми важными чертами хроники нужно признать описание способов распределения земель и участков между завоевателями, определение прав завоевателей к побежденным и наконец известия о славянах в Южной Греции.

Заключительный период

Последний период охватывает время Палеологов до турецкого завоевания. Существенной чертой в историографии, как и в политической жизни времени, является церковный вопрос: догматические споры и изложение неправд латинской церкви часто наполняют целые страницы исторического труда. Хотя это направление замечается уже у историков эпохи Комненов, но там оно не выдвигается на первый план и не переходит в изложение соборных деяний. Более видные представители историографии суть в то же время энциклопедисты того времени, интересовавшиеся богословием, философией, астрономией, риторикой. Вследствие этого история, являясь выразительницей культурного состояния эпохи и будучи в то же время как бы привилегией высших классов, перестает служить отражением народных начал и переходит в историю борьбы партий. К этому периоду относятся: Георгий Пахимер, Никифор Григора, наконец, Иоанн Кантакузин. Дух партии и тесный круг наблюдаемых фактов ставят произведение последнего скорей в разряд биографий, чем исторических произведений.

Для истории постепенного увеличения могущества турок и завоеваний их на Балканском полуострове мы имеем трех писателей. Лаоник Халкокондил, единственный историк афинского происхождения, перенес центр тяжести исторического изложения с эллинского мира на турецкий и показал в блестящей картине процесс возвышения османов на счет греков и славян. Искусное расположение материала, трезвая оценка исторических фактов и, наконец, умение выделить и осветить более важные события — составляют отличительные качества этого историка. Дука и Георгий Сфрандзи по преимуществу имеют значение для характеристики византийского самосознания перед завоеванием турками Константинополя и в ближайшее за тем время.

Житийная литература

Исторический род далеко не исчерпывается приведенными писателями. Всего ближе к нему подходит обширная литература житий. Овладеть этим громадным материалом и поставить его в связь как с развитием историографии, так и с переменами, постепенно происходившими в самосознании византийского общества, составляет далеко еще не разрешенную задачу. Нередко в литературе житий можно находить дополнения по весьма существенным фактам внешней и внутренней истории, пропущенным в историографии; в особенности же жития представляют далеко не исчерпанный материал для характеристики быта, семейных отношений, условий экономической жизни как всех вообще классов общества, так в особенности и сельского. Жизнь провинций, так мало исследованная, находит себе освещение именно в этом литературном роде. Укажем более важные и типические жизнеописания. Димитрий Солунский, патрон и защитник Солуни против внешних врагов, принимает живое участие во всех важнейших событиях провинции. Обширный ряд чудес, прилагаемый к жизнеописанию его, сообщает новые и любопытные черты к славянской истории; антагонизм между греческим и славянским населением Македонии, между центром и провинциями империи — важнейшие черты в этом житии (перенесение иконы великомученика в Константинополь). Для истории провинциальной жизни важны жизнеописания: св. Нила (Южная Италия), Луки Фокидского и Николая Метаноита. Последние два знакомят с обширными размерами славянского движения против греков при Симеоне и Самуиле Болгарских (X и XI столетия). Главнейшие моменты напряжения в сфере религиозной жизни выдвигали целый ряд подвижников и угодников. Особенным обилием отличается литература житий IX и X вв., посвященная жизнеописаниям новых исповедников, пострадавших за святые иконы. Одни из этих житий имеют особенную важность для иконоборческой эпохи: Стефана Нового, Феодора Студита, патриархов Тарасия, Никифора и Мефодия; другие получают специальное значение для древней русской истории: Иоанна Готского, Георгия Амастридского, Стефана Суражского. — В X веке научная деятельность, нашедшая поощрение в литературных предприятиях Константина Порфирородного, коснулась и агиографической области. На этом поприще громадные заслуги оказаны знаменитым Симеоном Метафрастом, который частью редактировал, частью вновь составил огромное число житий святых. Главнейшие монастыри состязались между собой в производительности по части агиографии и выработали особые направления и школы (Студийская). Жизнеописания иногда достигают высокой степени реальности, жизненной правды и исторической ценности. Таковы: жизнь патриарха Игнатия, Евфимия, царицы Феофании, супруги Льва Мудрого. После образцов, данных в литературе житий X веком, трудно было бы ожидать дальнейшего движения в том же направлении: эпоха Комнинов и период франкского господства действительно не оставили значительных следов в агиографии.

Близкое отношение к предыдущему роду имеют ораторские произведения духовного и светского красноречия, похвальные слова и надгробные речи. Известно, что ораторская муза оказала весьма важные услуги истории; можно утверждать, что ораторские произведения составляют в некоторых случаях первый способ закрепления на письме только что совершившегося исторического факта. Какое обширное применение имел этот род литературы в Византии, показывает то обстоятельство, что часто весьма отвлеченные предметы богословского и философского характера трактуются в форме торжественных речей (λόγος) и состязаний между представителями двух противоположных мнений (διάλογος). Легко отсюда понять, как разнообразна эта литература, которую можно наметить лишь в самых общих и главных видах. Прежде всего следует назвать "слова" и "прения", или состязания, направленные к выяснению богословских и философских вопросов. Эта весьма популярная форма может быть прослежена через всю историю Византии; образцы её даны диалогами против иудеев и магометан, начинающимися с иконоборческого периода и продолжающимися в последующее время, пока иудейская и магометанская ученость посягала на христианские догматы. Затем с XI века получают распространенность "прения" с латинянами и армянами, которые продолжаются до турецкого завоевания. Диалогическая форма применяема была и к местным потребностям, как средство борьбы с противниками на почве богословской, философской и литературной. Таковы диалоги Сотириха (XII в.) и Григоры (XIV в.). Применение ораторского искусства к политическим и историческим целям больше всего заметно в период Комнинов, хотя и ранее можно указать произведения духовного красноречия, открытие которых бросило новый свет на историю Византии; вспомним, например, беседы Фотия на "нашествие" Руси. Но в период Комнинов ораторская муза достигла наибольшей высоты и по своему значению приблизилась к истории. Без торжественных слов, похвальных и надгробных речей время Комнинов и Ангелов не могло бы быть выяснено со стороны хронологии и значения отдельных фактов военной истории. Лучшими представителями этого рода служат слова и речи Никиты и Михаила Акоминатов, Евстафия Солунского. Век Палеологов также находит себе освещение в ораторских произведениях Никифора Хусина (конец XIII и начало XIV в.), Димитрия Кидониса (XIV в.), патриарха Филофея и др. — Особый научный интерес представляет проблема об отношении ораторских произведений к житиям.

Эпистолография

Довольно важное значение имеет эпистолография, историю которой можно проследить с VIII по XV столетие. Этот род литературы вводит в интимную жизнь общества, дает хороший критерий для оценки правительственных мероприятий, наконец, знакомит с такими сторонами жизни, в особенности провинциальной, которые не могли быть подмечены в других видах литературы. Само собой разумеется, тем важнее переписка, тем интересней её содержание, чем ближе к правительственным сферам стоят переписывающиеся лица и чем более и глубже затронуты перепиской политические, административные и литературные вопросы. И нужно сказать, что потомству передавались и сохранялись в копиях именно такие письма, которые имели, так сказать, публицистический характер и, может быть, самими авторами предназначались для опубликования. Этим определяется и характер эпистолографии, и приличествующее ей место в литературе. Главнейшими её представителями могут быть названы такие лица, переписка которых или освещает целые исторические периоды, или раскрывает почти не затронутые летописью вопросы. Такова громадная переписка Федора Студита, неутомимого борца против иконоборческой системы, со всем жаром энергии возбуждавшего в своих учениках и почитателях дух твердости и надежды на торжество гонимых иконоборцами начал. Совершенно другое значение имеют письма патриарха Николая Мистика († 925). Он переписывается с Симеоном Болгарским, с царем Романом I Лакапином, с магометанскими эмирами, с Папой и многими высокопоставленными лицами. Эта переписка по преимуществу разъясняет политические отношения, церковные вопросы и свидетельствует о культурной миссии В. на Востоке. Таково же, говоря вообще, значение переписки патриарха Фотия. В XI веке самыми крупными представителями этого рода нужно назвать Феофилакта Болгарского (важнейшая сторона его переписки — это административное и культурное положение порабощенной Византией Болгарии) и Михаила Пселла, письма которого важны в том же отношении для остальных провинций империи. Трудно представить что-нибудь выше переписки образованнейших людей эпохи Комненов — братьев Никиты и Михаила Акоминатов. Двумя чертами можно обозначить значение этой переписки: административное и культурное положение Греции в конце XII века и значение латинского завоевания для национального самосознания эллинов. Ни в каком другом литературном роде эти черты не отмечены так рельефно и полно, как здесь. Письма Никифора Хусина, Мануила Палеолога и других писателей времени Палеологов остаются большей частью в рукописях. Лебединая песня эпистолографии посвящена описанию ужасов турецкого завоевания. Письма того времени, и во главе их — письма русского митрополита Исидора, должны быть признаны лучшим источником для будущей истории падения Константинополя.

Археологические трактаты

Занятия древностями в смысле изучения или описания памятников языка и письма, монументальных памятников, административной системы, военного дела, истории наук и т. п. составляли не только предмет ученой любознательности, но вызывались потребностью сохранить для потомства хотя бы некоторые следы того, что угрожало прийти в забвение. Это обращение к древности особенно заметно в IX и X веках; в энциклопедических сборниках того времени, принадлежащих патриарху Фотию и Константину Порфирородному, сохранились многие памятники языка и письма, которые без подобных энциклопедий утратились бы безвозвратно. Монументальные памятники Константинополя описаны в анонимных сочинениях Τά πάτρια τής Πόλεως, сохранившихся в редакциях XI в., но некоторыми частями восходящих к VI и VII векам (Banduri, "Imperium Orientale"), а равно в истории Н. Акомината (ed. Bonnae, "De signis Constantinopolitanis"). История административных учреждений, в частности придворных обрядов, изложена в сочинениях Константина Порфирородного: "De Thematibus", "De Ca erimoniis", "De administrando imperio". Тому же предмету посвящено сочинение Кодина "De officiis". Изучение археологических трактатов, включенных в упомянутые сочинения Константина, до сих пор еще не было предпринимаемо; между тем, в них заключается ключ к пониманию оригинальных учреждений византийского государства. По истории военного дела известны трактаты, имеющие в заголовках имена Маврикия, Льва, Никифора, Константина и Алексея. Но большинство трактатов по военной истории остается в рукописях и ждет своей обработки. Исследования в области наук трудно обозначить даже в самых общих чертах. Занятия математикой, астрономией, геометрией приобретают значительное напряжение в век Палеологов; сюда относятся труды Влеммады, Пахимера, Федора Метохита и Н. Григоры.

Поэзия

Оригинальный характер византинизма проявился в содержании и направлении поэтического творчества. На первом месте здесь стоит церковная поэзия, в которой Византия не имеет себе соперников. Даровитейшими представителями в области церковных гимнов являются: Роман Сладкопевец (VI в.), Андрей Критский, Иоанн Дамаскин и Косьма Иерусалимский. Чтобы судить о значении этого рода литературы, достаточно вспомнить, что вместе с распространением греческого богослужебного обряда у славян, грузин, армян церковная поэзия воспринята была на всем пространстве, где господствует греческая церковь.

Народная поэзия развивает частью сюжеты, общие с западноевропейской народной поэзией, частью специальные. Одним из важнейших видов поэтической народной литературы следует назвать народный эпос, воспевающий подвиги знаменитых героев и важнейшие события истории. Это — род chansons de geste, исполняемых странствующими рапсодами. Таковы поэмы об Акрите, о завоевании Константинополя и Афин турками, песни о Велизарии. — Между поэтами исторического цикла известны: Георгий Писида, современник Гераклия (ему принадлежат: 1) Поход против персов, 2) Поражение аваров и персов под стенами Константинополя, 3) Гераклиада); Феодосий, живший в X в. и воспевший завоевание Крита у арабов; Иоанн Геометр — подвиги Никифора Фоки и Иоанна Цимисхия; Ф. Продром (XII века), составитель од, сатир и эпиграмм, которые живыми чертами изображают современное общество; Мануил Фил (XIV в.), плодовитейший поэт, упражнявшийся в трагедии и драме, а также в лирике; множество произведений его посвящено современным ему лицам и событиям; Н. Григора, Г. Лапифа, Акиндин —бичевавшие сатирой современные им религиозные заблуждения; наконец, многочисленные составители плачей (θρήνοι) на падение Константинополя. — Довольно обширный отдел поэзии представляет обработка сюжетов, заимствованных частью из древнего периода, частью из западноевропейской жизни; животный эпос и физиолог достигает также значительной обработки.

См. также


Напишите отзыв о статье "Византийская историография"

Отрывок, характеризующий Византийская историография

– Николенька, какая прелестная собака, Трунила! он узнал меня, – сказала Наташа про свою любимую гончую собаку.
«Трунила, во первых, не собака, а выжлец», подумал Николай и строго взглянул на сестру, стараясь ей дать почувствовать то расстояние, которое должно было их разделять в эту минуту. Наташа поняла это.
– Вы, дядюшка, не думайте, чтобы мы помешали кому нибудь, – сказала Наташа. Мы станем на своем месте и не пошевелимся.
– И хорошее дело, графинечка, – сказал дядюшка. – Только с лошади то не упадите, – прибавил он: – а то – чистое дело марш! – не на чем держаться то.
Остров отрадненского заказа виднелся саженях во ста, и доезжачие подходили к нему. Ростов, решив окончательно с дядюшкой, откуда бросать гончих и указав Наташе место, где ей стоять и где никак ничего не могло побежать, направился в заезд над оврагом.
– Ну, племянничек, на матерого становишься, – сказал дядюшка: чур не гладить (протравить).
– Как придется, отвечал Ростов. – Карай, фюит! – крикнул он, отвечая этим призывом на слова дядюшки. Карай был старый и уродливый, бурдастый кобель, известный тем, что он в одиночку бирал матерого волка. Все стали по местам.
Старый граф, зная охотничью горячность сына, поторопился не опоздать, и еще не успели доезжачие подъехать к месту, как Илья Андреич, веселый, румяный, с трясущимися щеками, на своих вороненьких подкатил по зеленям к оставленному ему лазу и, расправив шубку и надев охотничьи снаряды, влез на свою гладкую, сытую, смирную и добрую, поседевшую как и он, Вифлянку. Лошадей с дрожками отослали. Граф Илья Андреич, хотя и не охотник по душе, но знавший твердо охотничьи законы, въехал в опушку кустов, от которых он стоял, разобрал поводья, оправился на седле и, чувствуя себя готовым, оглянулся улыбаясь.
Подле него стоял его камердинер, старинный, но отяжелевший ездок, Семен Чекмарь. Чекмарь держал на своре трех лихих, но также зажиревших, как хозяин и лошадь, – волкодавов. Две собаки, умные, старые, улеглись без свор. Шагов на сто подальше в опушке стоял другой стремянной графа, Митька, отчаянный ездок и страстный охотник. Граф по старинной привычке выпил перед охотой серебряную чарку охотничьей запеканочки, закусил и запил полубутылкой своего любимого бордо.
Илья Андреич был немножко красен от вина и езды; глаза его, подернутые влагой, особенно блестели, и он, укутанный в шубку, сидя на седле, имел вид ребенка, которого собрали гулять. Худой, со втянутыми щеками Чекмарь, устроившись с своими делами, поглядывал на барина, с которым он жил 30 лет душа в душу, и, понимая его приятное расположение духа, ждал приятного разговора. Еще третье лицо подъехало осторожно (видно, уже оно было учено) из за леса и остановилось позади графа. Лицо это был старик в седой бороде, в женском капоте и высоком колпаке. Это был шут Настасья Ивановна.
– Ну, Настасья Ивановна, – подмигивая ему, шопотом сказал граф, – ты только оттопай зверя, тебе Данило задаст.
– Я сам… с усам, – сказал Настасья Ивановна.
– Шшшш! – зашикал граф и обратился к Семену.
– Наталью Ильиничну видел? – спросил он у Семена. – Где она?
– Они с Петром Ильичем от Жаровых бурьяно встали, – отвечал Семен улыбаясь. – Тоже дамы, а охоту большую имеют.
– А ты удивляешься, Семен, как она ездит… а? – сказал граф, хоть бы мужчине в пору!
– Как не дивиться? Смело, ловко.
– А Николаша где? Над Лядовским верхом что ль? – всё шопотом спрашивал граф.
– Так точно с. Уж они знают, где стать. Так тонко езду знают, что мы с Данилой другой раз диву даемся, – говорил Семен, зная, чем угодить барину.
– Хорошо ездит, а? А на коне то каков, а?
– Картину писать! Как намеднись из Заварзинских бурьянов помкнули лису. Они перескакивать стали, от уймища, страсть – лошадь тысяча рублей, а седоку цены нет. Да уж такого молодца поискать!
– Поискать… – повторил граф, видимо сожалея, что кончилась так скоро речь Семена. – Поискать? – сказал он, отворачивая полы шубки и доставая табакерку.
– Намедни как от обедни во всей регалии вышли, так Михаил то Сидорыч… – Семен не договорил, услыхав ясно раздававшийся в тихом воздухе гон с подвыванием не более двух или трех гончих. Он, наклонив голову, прислушался и молча погрозился барину. – На выводок натекли… – прошептал он, прямо на Лядовской повели.
Граф, забыв стереть улыбку с лица, смотрел перед собой вдаль по перемычке и, не нюхая, держал в руке табакерку. Вслед за лаем собак послышался голос по волку, поданный в басистый рог Данилы; стая присоединилась к первым трем собакам и слышно было, как заревели с заливом голоса гончих, с тем особенным подвыванием, которое служило признаком гона по волку. Доезжачие уже не порскали, а улюлюкали, и из за всех голосов выступал голос Данилы, то басистый, то пронзительно тонкий. Голос Данилы, казалось, наполнял весь лес, выходил из за леса и звучал далеко в поле.
Прислушавшись несколько секунд молча, граф и его стремянной убедились, что гончие разбились на две стаи: одна большая, ревевшая особенно горячо, стала удаляться, другая часть стаи понеслась вдоль по лесу мимо графа, и при этой стае было слышно улюлюканье Данилы. Оба эти гона сливались, переливались, но оба удалялись. Семен вздохнул и нагнулся, чтоб оправить сворку, в которой запутался молодой кобель; граф тоже вздохнул и, заметив в своей руке табакерку, открыл ее и достал щепоть. «Назад!» крикнул Семен на кобеля, который выступил за опушку. Граф вздрогнул и уронил табакерку. Настасья Ивановна слез и стал поднимать ее.
Граф и Семен смотрели на него. Вдруг, как это часто бывает, звук гона мгновенно приблизился, как будто вот, вот перед ними самими были лающие рты собак и улюлюканье Данилы.
Граф оглянулся и направо увидал Митьку, который выкатывавшимися глазами смотрел на графа и, подняв шапку, указывал ему вперед, на другую сторону.
– Береги! – закричал он таким голосом, что видно было, что это слово давно уже мучительно просилось у него наружу. И поскакал, выпустив собак, по направлению к графу.
Граф и Семен выскакали из опушки и налево от себя увидали волка, который, мягко переваливаясь, тихим скоком подскакивал левее их к той самой опушке, у которой они стояли. Злобные собаки визгнули и, сорвавшись со свор, понеслись к волку мимо ног лошадей.
Волк приостановил бег, неловко, как больной жабой, повернул свою лобастую голову к собакам, и также мягко переваливаясь прыгнул раз, другой и, мотнув поленом (хвостом), скрылся в опушку. В ту же минуту из противоположной опушки с ревом, похожим на плач, растерянно выскочила одна, другая, третья гончая, и вся стая понеслась по полю, по тому самому месту, где пролез (пробежал) волк. Вслед за гончими расступились кусты орешника и показалась бурая, почерневшая от поту лошадь Данилы. На длинной спине ее комочком, валясь вперед, сидел Данила без шапки с седыми, встрепанными волосами над красным, потным лицом.
– Улюлюлю, улюлю!… – кричал он. Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.
– Ж… – крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа.
– Про…ли волка то!… охотники! – И как бы не удостоивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению. Но Семена уже не было: он, в объезд по кустам, заскакивал волка от засеки. С двух сторон также перескакивали зверя борзятники. Но волк пошел кустами и ни один охотник не перехватил его.


Николай Ростов между тем стоял на своем месте, ожидая зверя. По приближению и отдалению гона, по звукам голосов известных ему собак, по приближению, отдалению и возвышению голосов доезжачих, он чувствовал то, что совершалось в острове. Он знал, что в острове были прибылые (молодые) и матерые (старые) волки; он знал, что гончие разбились на две стаи, что где нибудь травили, и что что нибудь случилось неблагополучное. Он всякую секунду на свою сторону ждал зверя. Он делал тысячи различных предположений о том, как и с какой стороны побежит зверь и как он будет травить его. Надежда сменялась отчаянием. Несколько раз он обращался к Богу с мольбою о том, чтобы волк вышел на него; он молился с тем страстным и совестливым чувством, с которым молятся люди в минуты сильного волнения, зависящего от ничтожной причины. «Ну, что Тебе стоит, говорил он Богу, – сделать это для меня! Знаю, что Ты велик, и что грех Тебя просить об этом; но ради Бога сделай, чтобы на меня вылез матерый, и чтобы Карай, на глазах „дядюшки“, который вон оттуда смотрит, влепился ему мертвой хваткой в горло». Тысячу раз в эти полчаса упорным, напряженным и беспокойным взглядом окидывал Ростов опушку лесов с двумя редкими дубами над осиновым подседом, и овраг с измытым краем, и шапку дядюшки, чуть видневшегося из за куста направо.
«Нет, не будет этого счастья, думал Ростов, а что бы стоило! Не будет! Мне всегда, и в картах, и на войне, во всем несчастье». Аустерлиц и Долохов ярко, но быстро сменяясь, мелькали в его воображении. «Только один раз бы в жизни затравить матерого волка, больше я не желаю!» думал он, напрягая слух и зрение, оглядываясь налево и опять направо и прислушиваясь к малейшим оттенкам звуков гона. Он взглянул опять направо и увидал, что по пустынному полю навстречу к нему бежало что то. «Нет, это не может быть!» подумал Ростов, тяжело вздыхая, как вздыхает человек при совершении того, что было долго ожидаемо им. Совершилось величайшее счастье – и так просто, без шума, без блеска, без ознаменования. Ростов не верил своим глазам и сомнение это продолжалось более секунды. Волк бежал вперед и перепрыгнул тяжело рытвину, которая была на его дороге. Это был старый зверь, с седою спиной и с наеденным красноватым брюхом. Он бежал не торопливо, очевидно убежденный, что никто не видит его. Ростов не дыша оглянулся на собак. Они лежали, стояли, не видя волка и ничего не понимая. Старый Карай, завернув голову и оскалив желтые зубы, сердито отыскивая блоху, щелкал ими на задних ляжках.
– Улюлюлю! – шопотом, оттопыривая губы, проговорил Ростов. Собаки, дрогнув железками, вскочили, насторожив уши. Карай почесал свою ляжку и встал, насторожив уши и слегка мотнул хвостом, на котором висели войлоки шерсти.
– Пускать – не пускать? – говорил сам себе Николай в то время как волк подвигался к нему, отделяясь от леса. Вдруг вся физиономия волка изменилась; он вздрогнул, увидав еще вероятно никогда не виданные им человеческие глаза, устремленные на него, и слегка поворотив к охотнику голову, остановился – назад или вперед? Э! всё равно, вперед!… видно, – как будто сказал он сам себе, и пустился вперед, уже не оглядываясь, мягким, редким, вольным, но решительным скоком.
– Улюлю!… – не своим голосом закричал Николай, и сама собою стремглав понеслась его добрая лошадь под гору, перескакивая через водомоины в поперечь волку; и еще быстрее, обогнав ее, понеслись собаки. Николай не слыхал своего крика, не чувствовал того, что он скачет, не видал ни собак, ни места, по которому он скачет; он видел только волка, который, усилив свой бег, скакал, не переменяя направления, по лощине. Первая показалась вблизи зверя чернопегая, широкозадая Милка и стала приближаться к зверю. Ближе, ближе… вот она приспела к нему. Но волк чуть покосился на нее, и вместо того, чтобы наддать, как она это всегда делала, Милка вдруг, подняв хвост, стала упираться на передние ноги.
– Улюлюлюлю! – кричал Николай.
Красный Любим выскочил из за Милки, стремительно бросился на волка и схватил его за гачи (ляжки задних ног), но в ту ж секунду испуганно перескочил на другую сторону. Волк присел, щелкнул зубами и опять поднялся и поскакал вперед, провожаемый на аршин расстояния всеми собаками, не приближавшимися к нему.
– Уйдет! Нет, это невозможно! – думал Николай, продолжая кричать охрипнувшим голосом.
– Карай! Улюлю!… – кричал он, отыскивая глазами старого кобеля, единственную свою надежду. Карай из всех своих старых сил, вытянувшись сколько мог, глядя на волка, тяжело скакал в сторону от зверя, наперерез ему. Но по быстроте скока волка и медленности скока собаки было видно, что расчет Карая был ошибочен. Николай уже не далеко впереди себя видел тот лес, до которого добежав, волк уйдет наверное. Впереди показались собаки и охотник, скакавший почти на встречу. Еще была надежда. Незнакомый Николаю, муругий молодой, длинный кобель чужой своры стремительно подлетел спереди к волку и почти опрокинул его. Волк быстро, как нельзя было ожидать от него, приподнялся и бросился к муругому кобелю, щелкнул зубами – и окровавленный, с распоротым боком кобель, пронзительно завизжав, ткнулся головой в землю.
– Караюшка! Отец!.. – плакал Николай…
Старый кобель, с своими мотавшимися на ляжках клоками, благодаря происшедшей остановке, перерезывая дорогу волку, был уже в пяти шагах от него. Как будто почувствовав опасность, волк покосился на Карая, еще дальше спрятав полено (хвост) между ног и наддал скоку. Но тут – Николай видел только, что что то сделалось с Караем – он мгновенно очутился на волке и с ним вместе повалился кубарем в водомоину, которая была перед ними.
Та минута, когда Николай увидал в водомоине копошащихся с волком собак, из под которых виднелась седая шерсть волка, его вытянувшаяся задняя нога, и с прижатыми ушами испуганная и задыхающаяся голова (Карай держал его за горло), минута, когда увидал это Николай, была счастливейшею минутою его жизни. Он взялся уже за луку седла, чтобы слезть и колоть волка, как вдруг из этой массы собак высунулась вверх голова зверя, потом передние ноги стали на край водомоины. Волк ляскнул зубами (Карай уже не держал его за горло), выпрыгнул задними ногами из водомоины и, поджав хвост, опять отделившись от собак, двинулся вперед. Карай с ощетинившейся шерстью, вероятно ушибленный или раненый, с трудом вылезал из водомоины.
– Боже мой! За что?… – с отчаянием закричал Николай.
Охотник дядюшки с другой стороны скакал на перерез волку, и собаки его опять остановили зверя. Опять его окружили.
Николай, его стремянной, дядюшка и его охотник вертелись над зверем, улюлюкая, крича, всякую минуту собираясь слезть, когда волк садился на зад и всякий раз пускаясь вперед, когда волк встряхивался и подвигался к засеке, которая должна была спасти его. Еще в начале этой травли, Данила, услыхав улюлюканье, выскочил на опушку леса. Он видел, как Карай взял волка и остановил лошадь, полагая, что дело было кончено. Но когда охотники не слезли, волк встряхнулся и опять пошел на утек. Данила выпустил своего бурого не к волку, а прямой линией к засеке так же, как Карай, – на перерез зверю. Благодаря этому направлению, он подскакивал к волку в то время, как во второй раз его остановили дядюшкины собаки.
Данила скакал молча, держа вынутый кинжал в левой руке и как цепом молоча своим арапником по подтянутым бокам бурого.
Николай не видал и не слыхал Данилы до тех пор, пока мимо самого его не пропыхтел тяжело дыша бурый, и он услыхал звук паденья тела и увидал, что Данила уже лежит в середине собак на заду волка, стараясь поймать его за уши. Очевидно было и для собак, и для охотников, и для волка, что теперь всё кончено. Зверь, испуганно прижав уши, старался подняться, но собаки облепили его. Данила, привстав, сделал падающий шаг и всей тяжестью, как будто ложась отдыхать, повалился на волка, хватая его за уши. Николай хотел колоть, но Данила прошептал: «Не надо, соструним», – и переменив положение, наступил ногою на шею волку. В пасть волку заложили палку, завязали, как бы взнуздав его сворой, связали ноги, и Данила раза два с одного бока на другой перевалил волка.
С счастливыми, измученными лицами, живого, матерого волка взвалили на шарахающую и фыркающую лошадь и, сопутствуемые визжавшими на него собаками, повезли к тому месту, где должны были все собраться. Молодых двух взяли гончие и трех борзые. Охотники съезжались с своими добычами и рассказами, и все подходили смотреть матёрого волка, который свесив свою лобастую голову с закушенною палкой во рту, большими, стеклянными глазами смотрел на всю эту толпу собак и людей, окружавших его. Когда его трогали, он, вздрагивая завязанными ногами, дико и вместе с тем просто смотрел на всех. Граф Илья Андреич тоже подъехал и потрогал волка.
– О, материщий какой, – сказал он. – Матёрый, а? – спросил он у Данилы, стоявшего подле него.
– Матёрый, ваше сиятельство, – отвечал Данила, поспешно снимая шапку.
Граф вспомнил своего прозеванного волка и свое столкновение с Данилой.
– Однако, брат, ты сердит, – сказал граф. – Данила ничего не сказал и только застенчиво улыбнулся детски кроткой и приятной улыбкой.


Старый граф поехал домой; Наташа с Петей обещались сейчас же приехать. Охота пошла дальше, так как было еще рано. В середине дня гончих пустили в поросший молодым частым лесом овраг. Николай, стоя на жнивье, видел всех своих охотников.
Насупротив от Николая были зеленя и там стоял его охотник, один в яме за выдавшимся кустом орешника. Только что завели гончих, Николай услыхал редкий гон известной ему собаки – Волторна; другие собаки присоединились к нему, то замолкая, то опять принимаясь гнать. Через минуту подали из острова голос по лисе, и вся стая, свалившись, погнала по отвершку, по направлению к зеленям, прочь от Николая.
Он видел скачущих выжлятников в красных шапках по краям поросшего оврага, видел даже собак, и всякую секунду ждал того, что на той стороне, на зеленях, покажется лисица.
Охотник, стоявший в яме, тронулся и выпустил собак, и Николай увидал красную, низкую, странную лисицу, которая, распушив трубу, торопливо неслась по зеленям. Собаки стали спеть к ней. Вот приблизились, вот кругами стала вилять лисица между ними, всё чаще и чаще делая эти круги и обводя вокруг себя пушистой трубой (хвостом); и вот налетела чья то белая собака, и вслед за ней черная, и всё смешалось, и звездой, врозь расставив зады, чуть колеблясь, стали собаки. К собакам подскакали два охотника: один в красной шапке, другой, чужой, в зеленом кафтане.
«Что это такое? подумал Николай. Откуда взялся этот охотник? Это не дядюшкин».
Охотники отбили лисицу и долго, не тороча, стояли пешие. Около них на чумбурах стояли лошади с своими выступами седел и лежали собаки. Охотники махали руками и что то делали с лисицей. Оттуда же раздался звук рога – условленный сигнал драки.
– Это Илагинский охотник что то с нашим Иваном бунтует, – сказал стремянный Николая.
Николай послал стремяного подозвать к себе сестру и Петю и шагом поехал к тому месту, где доезжачие собирали гончих. Несколько охотников поскакало к месту драки.
Николай слез с лошади, остановился подле гончих с подъехавшими Наташей и Петей, ожидая сведений о том, чем кончится дело. Из за опушки выехал дравшийся охотник с лисицей в тороках и подъехал к молодому барину. Он издалека снял шапку и старался говорить почтительно; но он был бледен, задыхался, и лицо его было злобно. Один глаз был у него подбит, но он вероятно и не знал этого.
– Что у вас там было? – спросил Николай.
– Как же, из под наших гончих он травить будет! Да и сука то моя мышастая поймала. Поди, судись! За лисицу хватает! Я его лисицей ну катать. Вот она, в тороках. А этого хочешь?… – говорил охотник, указывая на кинжал и вероятно воображая, что он всё еще говорит с своим врагом.
Николай, не разговаривая с охотником, попросил сестру и Петю подождать его и поехал на то место, где была эта враждебная, Илагинская охота.
Охотник победитель въехал в толпу охотников и там, окруженный сочувствующими любопытными, рассказывал свой подвиг.
Дело было в том, что Илагин, с которым Ростовы были в ссоре и процессе, охотился в местах, по обычаю принадлежавших Ростовым, и теперь как будто нарочно велел подъехать к острову, где охотились Ростовы, и позволил травить своему охотнику из под чужих гончих.
Николай никогда не видал Илагина, но как и всегда в своих суждениях и чувствах не зная середины, по слухам о буйстве и своевольстве этого помещика, всей душой ненавидел его и считал своим злейшим врагом. Он озлобленно взволнованный ехал теперь к нему, крепко сжимая арапник в руке, в полной готовности на самые решительные и опасные действия против своего врага.
Едва он выехал за уступ леса, как он увидал подвигающегося ему навстречу толстого барина в бобровом картузе на прекрасной вороной лошади, сопутствуемого двумя стремянными.
Вместо врага Николай нашел в Илагине представительного, учтивого барина, особенно желавшего познакомиться с молодым графом. Подъехав к Ростову, Илагин приподнял бобровый картуз и сказал, что очень жалеет о том, что случилось; что велит наказать охотника, позволившего себе травить из под чужих собак, просит графа быть знакомым и предлагает ему свои места для охоты.
Наташа, боявшаяся, что брат ее наделает что нибудь ужасное, в волнении ехала недалеко за ним. Увидав, что враги дружелюбно раскланиваются, она подъехала к ним. Илагин еще выше приподнял свой бобровый картуз перед Наташей и приятно улыбнувшись, сказал, что графиня представляет Диану и по страсти к охоте и по красоте своей, про которую он много слышал.
Илагин, чтобы загладить вину своего охотника, настоятельно просил Ростова пройти в его угорь, который был в версте, который он берег для себя и в котором было, по его словам, насыпано зайцев. Николай согласился, и охота, еще вдвое увеличившаяся, тронулась дальше.
Итти до Илагинского угоря надо было полями. Охотники разровнялись. Господа ехали вместе. Дядюшка, Ростов, Илагин поглядывали тайком на чужих собак, стараясь, чтобы другие этого не замечали, и с беспокойством отыскивали между этими собаками соперниц своим собакам.
Ростова особенно поразила своей красотой небольшая чистопсовая, узенькая, но с стальными мышцами, тоненьким щипцом (мордой) и на выкате черными глазами, краснопегая сучка в своре Илагина. Он слыхал про резвость Илагинских собак, и в этой красавице сучке видел соперницу своей Милке.
В середине степенного разговора об урожае нынешнего года, который завел Илагин, Николай указал ему на его краснопегую суку.
– Хороша у вас эта сучка! – сказал он небрежным тоном. – Резва?