Византийский император

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Византийский император находился на вершине пирамиды государственного аппарата и общества Византийской империи, выступая в качестве последней инстанции в практически любом вопросе. Идеологическое обоснование его власти восходит ко временам Римской империи, дополнившись христианскими и эллинистическими концепциями. Источником власти императора являлась божественная воля, выраженная в аккламации армии, сената и народа. В условиях отсутствия правовой определённости основанием для занятия престола часто служили военные успехи, а отсутствие чётко определённого порядка престолонаследия приводило к значительному количеству попыток узурпации власти[en], многие из которых были успешны.

Начиная с VII—VIII веков изменившиеся общественные условия привели к легитимизации передачи власти по рождению, багрянородности. Восприятие императора как богоизбранного правителя наделяло его уникальными полномочиями и привилегиями в церкви. Как персонификация высшей законотворческой власти, император не был связан нормами права и считался владельцем всей земельной собственности в империи. Хотя византийцы часто бунтовали против императоров и свергали их, а реальная власть императоров была небесспорна, мало кто оспаривал саму идею императорской власти, реальной основой которой являлись профессиональная армия, компетентный бюрократический аппарат, способность достаточно эффективно собирать средства на свои предприятия. Всё это скреплялось идеологической пропагандой, благодаря которой император являлся центральным образом византийской ментальности, и патриотизмом.

Обособление императоров от своих подданных подчёркивалось их уединением во дворце, где они вели жизнь, подчинённую строгим ритуалам и церемониям, восходящим к древнеримскому императорскому культу[en], сакральному статусу, использованию золота и пурпура в одежде.

По подсчёту Г. Острогорского, с 324 по 1453 год Византией правили 88 императоров[прим. 1], таким образом, в среднем продолжительность одного царствования составляла 13 лет. При этом в истории Византии случались периоды смуты, когда смена власти происходила гораздо чаще — 7 императоров в период с 695 по 717 год, 5 императоров в 797—820 годах, 7 императоров в 1055—1081 годах, 6 в период с 1180 по 1204 год. Из всех династий, занимавших византийский престол, наиболее продолжительными были царствования Палеологов, правивших в последний период (1259—1453)[3].





Содержание

Идея императорской власти

Баланс в сложившейся в эпоху принципата «диархии» монархических и республиканских институтов в Римской империи постепенно, начиная с первых императоров, смещался в пользу монархии. При Траяне (98—117)[прим. 2] впервые прозвучал принцип, что император стоит выше законов, а при Адриане (117—138) это уже стало правовой аксиомой. Начиная с Септимия Севера (193—211) императоры официально принимают титул лат. dominus («господин»), подчёркивая этим, что император более уже не принцепс сената и высший военачальник, но и господин своих подданных[4]. С падением династии Северов начался период непрерывных военных переворотов, поставивших государство на грань гибели. Император Диоклетиан (284—305), положивший конец этому смутному времени, провёл серию реформ государственного управления, которые в том числе уточнили положение главы государства. Пошатнувшийся за время непрерывных революций престиж императорского сана Диоклетиан поднял тем, что увеличил расстояние, отделявшее государя от подданных, и окружил его особу блеском восточных монархов. Под влиянием Персии, являвшейся в то время главным врагом империи, к традиционным пурпурным облачениям императора добавился обычный на Востоке головной убор в виде золотой диадемы, украшенной драгоценными камнями[5]. По восточному обычаю особу императора окружили евнухи, и двор из походной штаб-квартиры, чем он был в течение долгого времени военных революций, превратился в огромное и весьма сложное в своём составе учреждение. Жизнь императора стал регулировать пышный этикет, и всякий, кого допускали до его лицезрения, должен был падать ниц по-восточному, а в знак своего внимания император позволял лобызать край своей порфиры[6]. Служба при особе императора получила значение высокой чести; всё исходившее от него и его окружавшее называлось словом «священный»: священные щедроты, священная опочивальня, священный дворец и т. д. Диоклетиан приравнял себя Юпитеру, а своего соправителя Максимиана, с которым разделил империю, — Геркулесу[7]. Эти определения были повторены и расширены в Кодексе Феодосия (V век)[8].

Для общего обозначения императорского сана Диоклетиан стал употреблять слово лат. dominus, владыка[en], как раньше это сделал Аврелиан, называвший себя лат. Deus et dominus natus («Истинный Бог и владыка») на своих монетах[9]. Слово dominus с тех пор на долгие века стало титулом императора. Однако, хотя ещё Ульпиан в III веке сформулировал принцип legibus solutus[it], сделавший правителя неподсудным законам[10], римский император никогда не превращался в восточного деспота, безответственного властителя имущества и личности своих подданных. Закрепление христианства в качестве государственной религии империи, случившееся при Константине Великом (306—337), освятило авторитет верховной власти идеей божьего избрания. Писатель конца IV века Вегеций, смешивая языческие и христианские представления, говорит о поклонении императору как богу во плоти. Христианское смирение Феодосия II (408—450), запрещавшего поклонение своим статуям и заявлявшего, что государь связан законами и что из авторитета права следует авторитет государя, было в целом нетипично[11]. Так, Юстиниан I (527—565) гордо заявлял — «Бог подчинил императору законы, посылая его людям как одушевлённый закон»[12][13].

Относительно того, существовала ли в поздней Римской империи абсолютная монархия, существуют различные точки зрения. Так, выдающийся немецкий историк Т. Моммзен применительно к Диоклетиану давал на этот вопрос положительный ответ[14], тогда как его английский коллега Дж. Б. Бьюри, рассматривая всю историю Византии, обосновывал утверждение, что византийское самодержавие имело многочисленные ограничения[15]. Хотя своим подданным император представлялся как неограниченный монарх, имеющий возможность не стесняться законами, нарушать их по собственной прихоти, когда он в действительности поступал как тиран, его действия не находили одобрения. Наличие фактической возможности не делала её законным правом. С юридической точки зрения император был не нарушителем законов, а их покровителем и защитником. Император обязан был выступать в качестве верховного законодателя и правителя, стремящегося к общему благу своих подданных, беспристрастного в благодеяниях и наказаниях, воздающего каждому по заслугам, поддерживающего прежде всего предписания священных книг, постановления семи Вселенских соборов и, наконец, вообще римские законы[16]. С фактической точки зрения власть императора была ограничена косвенно в связи с двумя особенностями политического устройства Византии. Во-первых, отсутствие законодательно определённого порядка престолонаследия приводило к необходимости для императоров искать поддержки у народа, прежде всего жителей Константинополя, попадая, таким образом, в зависимость от переменчивого настроения толпы. Во-вторых, византийский консерватизм и привязанность к освящённым временем обрядам и внешним условиям жизни вели к тому, как замечает Н. А. Скабаланович, что «неограниченный монарх должен был слепо покоряться сухой, бездушной и ни для кого не опасной форме, над монархом личным стоял монарх отвлечённый, сдерживал его и ограничивал»[17].

Титул

Со времён Римской империи титулы императоров передавались в греческом языке с помощью соответствующих по смыслу аналогов: лат. imperator и др.-греч. αὐτοκράτωρ, лат. augustus и др.-греч. σεβαστός и так далее. В течение первых веков христианской эры эти слова широко распространились в греческом языке, встречаясь не только в официальных документах, но и в художественной литературе. При этом, однако, в ранней империи императоры избегали использовать титулы, имеющие явный монархический оттенок[18]. К числу таких титулов относился «царь» лат. rex, греческим эквивалентом которого служило слово «василевс» (др.-греч. βασιλεύς), — едва ли в классической римской литературе можно найти хотя бы несколько случаев употребления этого слова для обозначения императора[19].

Однако на Востоке, в особенности в Египте, где августы рассматривались как наследники Птолемеев, слово «василевс» использовалось уже с первых веков, хотя и не как официальный титул. С IV века слово «василевс» стало широко употребляться в грекоязычных частях империи, но не использовалось в качестве официального титула монарха до правления императора Ираклия I (610—641)[20]. В корпусе права Юстиниана I (527—565) употребляется только имеющее наиболее демократический смысл слово «принцепс», но в более поздних Новеллах — выражения типа «наша царственность» (др.-греч. ἡ ἡμετέρα βασιλεία)[21].

Начиная с V века, греческим переводом слова rex стало считаться слово др.-греч. ρήξ, которое признали подходящим для обозначения вождей варваров. Одновременно с этим «василевс» и «император» стали синонимами, после чего ускорилось проникновение этого слова в официальное употребление[22]. Самое раннее использование слова «василевс» в официальном документе датируется 629 годом, при этом в документах начала своего царствования Ираклий именуется «автократором»[23]. Изменение титула императора Дж. В. Бьюри связывает с победоносным завершением войны 602—628 годов с Персией. Долгое время римские императоры признавали среди зарубежных монархов право именоваться василевсом только у правителей Персии и царей Абиссинии, последние из которых редко принимались во внимание. Соответственно, пока существовали за пределами империи сильные независимые василевсы, императоры воздерживались от принятия этого титула. После того как персидский монарх был низведён до положения вассала и не считался более соперником, этот титул мог быть использован официально[24][25]. В соответствии с концепцией всемирной монархии не могло быть двух императоров: допустить это означало отрицать Константинополь как столицу мира и византийского императора как господина вселенной. Только в 812 году под влиянием тяжёлых поражений в войне с болгарами византийский император Михаил I Рангаве (811—813) заключил договор с западным императором и впервые именовал его василевсом[26]. Возникновение титула «василевс римлян» (др.-греч. βασιλεύς Ρωμαίων) также часто относят к 812 году и связывают со взаимоотношениями с государством франков, хотя есть основания считать, что этот титул употреблялся уже в VII веке[27]. Начиная с Константина V (741—775) титул «василевс» фигурирует на монетах[28]. В силу крайней консервативности это изменение медленно проникало в официальные документы. Прошло ещё не менее столетия, прежде чем слово «василевс» стали чеканить на монетах, и только с того времени можно считать, что «василевс» стал официальным эквивалентом «императора», заменив «автократора». В последующие эпохи понятие «автократор» приобрело самостоятельно значение и применялось к тем василевсам, которые обладали реальной властью, хотя так могли называться и обладавшие только номинальной властью соправители самодержца[29].

Дополнительную семантику слову «василевс» придавало то, что таким же образом в Новом Завете именуется Иисус Христос, а в греческом переводе Ветхого Завета оно относится к ветхозаветным царям[30]. После венчания на царство патриархом Анатолием император Лев I Макелла (457—474) принял новый атрибут «боговенчанный»[31].

Желая продемонстрировать всю полноту своей власти, императоры также часто принимали титул консула. В IV—VI веках это звание становится преимущественно принадлежностью императоров и членов их семей — подсчитано, что в этот период из 145 консулов 75 являлись представителями правящей династии. Одновременно с этим содержательно консульство резко обесценилось и стало своего рода церемониальным обрядом при вступлении императора на престол. В 541 году его отменил Юстиниан I, однако по различным соображениям консульский титул возникал ещё несколько столетий, пока при императоре Льве Мудром (886—912) он не исчез окончательно[32].

Престолонаследие

Правовая основа

Византия, унаследовавшая римскую традицию выборности императора, представляла в этом отношении исключение среди прочих средневековых государств. Сравнивая природу монархии в Византии и в государствах германцев, немецкий историк Ф. Керн[de] отмечает, что в отличие от характерного для неё принципа христианской монархии, в которой от должности неотделимы обязанности, исполнение которых делало правителя наместником Бога на земле, в варварских королевствах и государствах, пришедших им на смену, концепции «должности» не существовало вообще, а было только право родственников и потомков короля, впервые согласно Божественной воле занявшего трон, претендовать на право наследовать ему[34]. По замечанию английского историка Ф. Грирсона[en], «божественность» царской власти у германцев могла относиться только к отдельному королю, но не ко всей династии, она явно или неявно признавалась народом, но не являлась следствием притязаний на божественное происхождение[35].

Результатом правовой неопределённости вопроса престолонаследия является аномально высокое число государственных переворотов, которых за 1058 лет существования государства насчитывают 65. Только 34 императора за всю историю Византии умерли своей смертью[36]. Несмотря на скептическое отношение к этому явлению — «болезни пурпура», по выражению Ш. Диля, сами византийцы относились к нему как к естественному порядку вещей. Историк Прокопий Кесарийский называет избрание Анастасия I (491—518) «законным голосованием». Анонимный автор трактата «О политической науке» (VI век), ставя этот закон на первое место среди фундаментальных законов империи, понимает его так, что кандидат на царское звание, достойный его, получает его от Бога по предложению граждан[37]. Таким образом, по мнению немецкого историка Х. Г. Бека, приход к власти в результате переворота не рассматривался византийцами как нечто чрезвычайное, но как акт, имеющий конституционное значение[38].

Династическая идея, зародившаяся в IV веке, к середине VII века после многочисленных «военных провозглашений» утратила свои позиции. Тем не менее, она не была окончательно забыта, в частности, императоры-иконоборцы часто изображали на монетах своих сыновей-преемников[33]. Занятие престола кем-либо давало основание претендовать на эту честь для членов его рода, особенно для детей, рождённых, согласно закону Константина Великого, возобновлённому Василием I Македонянином (867—886), в порфирной комнате[39]. Династический принцип оформился при Василии I, который возвёл 6 января 870 года в царское достоинство своих старших сыновей Константина и Льва. Этим он, по выражению продолжателя Феофана, «ещё больше укоренился на троне и вознёс на него благородные царские побеги»[40]. С тех пор складываются династии, из которых Македонская сохраняла власть 189 лет, Комнины 104 года, Палеологи 192 года. К XII веку династическая идея настолько укоренилась, что панегирист Иоанна II Комнина (1118—1143) Михаил Италик[it] определил императора как «провозглашённого в соответствии с законами наследника»[41]. Считается, что формально закона о престолонаследии в Византии не существовало, хотя некоторые исследователи полагают, что попыткой введения прецедента в этой сфере можно считать синодальный акт патриарха Михаила Анхиальского от 24 марта 1171 года, который содержит клятву верности императору Мануилу I Комнину (1143—1180) и его потомкам, с указанием, в каком порядке передаётся между ними власть[42].

Нежелательных претендентов на престол должно было останавливать то обстоятельство, что восстание против царствующего государя, помазанника Божия, считалось отступничеством и каралось анафемой. Однако церковь, охранявшая таким образом престол от узурпаторов, провозгласила вместе с тем устами патриарха Полиевкта, короновавшего Цимисхия (969—976), принцип, по которому помазание на царство смывает грехи. Таким образом, анафема грозила только неудачливым узурпаторам, которых после мятежа обычно казнили или ослепляли[de]. При отсутствии закона, дававшего право на престол, признавался и имел силу один лишь факт, и государи заботились о том, чтобы предвосхитить факт в свою пользу. С этой целью использовались два основных приёма: система совместного правления (по определению Н. А. Скабалановича — «система сотоварищества») и избрание и назначение преемника престола царствующим государем. Эти способы иногда использовались одновременно[43].

Формы соправительства

С конца III века, периода Тетрархии, Византия унаследовала форму разделения императорской власти между старшими императорами — августами — и младшими — цезарями (кесарями). Схема, типичная для IV века, продолжила своё существование и дальше. Последний император единой Римской империи Феодосий Великий (346—395), объявив сначала своим соправителем старшего сына Аркадия (395—408), а затем на случай, если у того не будет потомства, сделал соправителем своего младшего сына Гонория (395—423). Гонорий, получивший после раздела империи Запад, сделал в 421 году своим соправителем Констанция (421), мужа своей сестры. Их сын Валентиниан III (425—455) в год своей смерти сделал соправителем не являвшегося членом императорской семьи Прокопия Антемия (467—472). В это же время на Востоке Василиск (475—476), захватив власть, сделал цезарем своего сына Марка. Юстин II, Тиберий II и Маврикий I были цезарями до восшествия на престол. В дальнейшем титул цезаря всё чаще стал даваться сыновьям императора. Так поступали, невзирая на юный возраст своих сыновей, Маврикий, Ираклий I (610—641) и Юстиниан II (685—695 и 705—711)[44].

С течением времени память о прошлом империи забывалась, императоры стали пренебрегать титулом августа, и звание цезаря стало даваться младшим сыновьям, братьям, дядям и прочим родственникам по капризу императора. При Комнинах роль второго лица в империи перешла к севастократору, а затем деспоту[45].

В общей сложности от Валентиниана I (364—375), разделившего власть со своим братом Валентом (364—378), до конца XI века соправительство встречается 11 раз[46].

Усыновление

В Византии, как и ранее в Риме, усыновление было не более, чем политической формой передачи власти, вариантом соправительства. Само по себе оно не гарантировало имперской инвеституры, но совместное правление вместе с усыновлением давало усыновляемому императорские права и причисляло к числу августов. С этой точки зрения усыновление предшествовало соправительству. Закон и обычай приравнивали приёмных и родных членов семьи, в результате чего, например, за 84 года правления династии Юстиниана власть ни разу не передавалась от отца к сыну. Политическое законодательство не накладывало никаких дополнительных ограничений к усыновляемым относительно гражданского права, достаточно было быть гражданином империи[47].

В 574 году больной Юстин II (565—578), не желая передавать престол ни своей дочери Арабии[en], ни её мужу Бадуарию[en], ни своим брату[en] и сестре[en], «усыновил Тиверия, комита экскубиторов, и нарек его кесарем и сделал его своим сопрестольником на ипподроме и в торжественные дни»[48]. Затем 26 сентября 578 года Юстин, в присутствии патриарха, сената, знати и духовенства, объявил Тиберия цезарем и соправителем, полностью передав себя его воле[49]. С IX века в этом, до сих пор чисто политическом акте появился религиозный аспект. Михаил III (842—867) был бездетен и, подобно Юстину II, не желая, чтобы престол достался его дяде цезарю Варде, передал власть своему фавориту, красавцу-конюху Василию Македонянину, которого ему представил сам Варда. Объявление Василия приёмным сыном императора и коронация соправителем произошли вскоре после убийства дяди императора в праздник Пятидесятницы при участии патриарха Фотия в Софийском соборе. В ходе церемонии Михаил снял со своей головы диадему и передал Фотию, который отнёс её в алтарь и возложил на престол. Совершив молитву, патриарх возвратил диадему императору, который затем увенчал ею Василия[50].

Усыновлённый императрицей Зоей Михаил V Калафат (1041—1042) был последний, кто смог занять трон через усыновление. Вероятно, примеры Василия Македонянина, пришедшего к власти после убийства своего благодетеля, и Калафата, изгнавшего из дворца свою приёмную мать, оказались достаточными, чтобы последующие императоры остерегались вручать свою жизнь приёмным детям[51].

Коронация

За всю историю Византии правовые нормы, регулирующие коронацию, так и не сложились. Формы, в которых это действо проистекало, существенно отличались в разные исторические периоды. Информация о коронациях императоров V—VI веков известна из несохранившегося труда Петра Патрикия, фрагменты которого включил в свой трактат «О церемониях» император Константин Порфирородный (913—959). Благодаря им известно, что в первые века существования Византийской империи церемония коронации носила, согласно римским традициям, светский характер. Так, непосредственно после провозглашения Анастасия I (491—518) императором последовало коронование, в ходе которого Анастасий был, стоя во весь рост, поднят на щите, и командир ланциариев, поднявшись на щит, возложил ему на голову свой собственный шейный обруч, так называемый torques. Это была кульминация коронационного церемониала, соблюдавшегося при восшествии на престол императоров в ранней Византии. Как только обруч опускался на голову императора, войска поднимали опущенные на землю знамена и раздавались славословия воинов и димов, что означало признание и провозглашение нового императора войском и народом. Начало этого обычая прослеживается как минимум с 360 года, когда Юлиан Отступник (361—363) был коронован в Париже. Сумма в 5 золотых и фунт серебра, выданная тогда Юлианом каждому солдату, приводится и в сообщениях о коронациях V и VI веков. Последним императором, коронованным по старому церемониалу, был Юстин II (565—578). К его преемникам Тиберию II (578—582) и Маврикию (585—602), как к соправителям своих предшественников, эта процедура не применялась. На рубеже VI и VII веков церемония переместилась из Ипподрома и дворца в церковь[52].

Описания церемоний коронации из основной части трактата Константина Порфирородного написаны с целью практического применения и основаны на прецедентах относительно недавнего прошлого. Глава 38 этого труда, озаглавленная «Что следует соблюдать при коронации императора», состоит из двух частей. В первой из них рассказывается о коронации императора патриархом[прим. 3] на примере коронаций, относящихся к первой четверти IX века, а также о коронации соправителей на примере событий четвёртого десятилетия того же столетия. Существенным отличием от церемоний более раннего периода является полная утрата коронацией светского характера. Участие сената и народа также приняло формальный характер. Сопоставление с источниками конца VIII и XIII веков позволяет сделать вывод, что в течение этого времени обряд коронования сохранился без изменений. Аналогично описание Константина церемонии коронования кесарей совпадает с известным описанием для коронования сыновей Константина V (741—754)[52].

Не известно точно, когда в эту церемонию было включено помазание на царство, которое со второй половины IX века считалось на Западе необходимым условием легитимного императора. По мнению Б. А. Успенского, впервые помазание византийского императора произошло при преемнике Константина, Романе II (959—963)[53]. В западной историографии распространена теория о том, что традиция помазания на царство в Византии началась 16 мая 1204 года, когда воцарился первый латинский император, Балдуин Фландрский (1204—1205). Описание этого ритуала, приведённое у Робера де Клари, позволяет сделать вывод, что Балдуину помазали предплечье, как это было сделано при помазании короля франков Пипина Короткого (751—768). Впоследствии в Византии помазывали голову коронуемого монарха[54]. По версии Г. А. Острогорского, обычай миропомазания императора патриархом был впервые применён никейским императором Феодором I Ласкарисом (1205—1221)[55]. Другая группа византинистов, начиная с Ф. И. Успенского (Ш. Диль, Н. Бейнс[en] и др.), предполагает, что обряд миропомазания существовал со времён императора Маркиана (450—457). Наконец, ряд историков полагают, что церковное коронование императоров патриархами вообще не имело места в Византии[56].

В поздний период византийской истории, согласно свидетельствам императора Иоанна VI Кантакузина (1347—1354) и Псевдо-Кодина (XV век), произошла теократизация самой царской власти, что проявилось в появлении дополнительных черт в обряде коронования. Согласно Кодину, император участвовал в великом входе[en], шествуя в начале этой торжественной церковной процессии, перед диаконами и священниками, несущими священные сосуды и Святые Дары. В этот момент он имеет скромный церковный чин депутата[прим. 4], что подчёркивает смирение императора. В определённый момент император, сопровождаемый диаконами, входит в алтарь, берёт кадило и, подобно дьякону, кадит крестообразно престол, затем кадит на патриарха, а патриарх, принимая кадило из рук императора, в свою очередь кадит на него. Если император пожелает причаститься после коронации, то он делает это вместе с духовенством в алтаре и принимает причастие прямо из чаши, «поднося уста к чаше, как иереи». Все эти черты, очевидно, проистекают из представления, что венчание на царство является своего рода священным рукоположением и наделяет императора особым духовным качеством[52]. Однако наряду с этим сохранился и древний обычай поднятия на щит[58].

Передача императорской власти. Исторический обзор

IV—VI века. Становление идеи императорской власти

Исследование вопросов, относящихся к становлению византийских государственных институтов, сопряжено с некоторыми трудностями. Прежде всего, это отсутствие надёжных источников, поскольку византийцы так и не создали чёткой теории царской власти и государства в целом. Имеющиеся источники дают только спорадическую и часто противоречивую информацию. Сведения об исторических событиях дают преимущественно эмпирическое представление о границах царской власти, которые не могли быть безнаказанно превышены, но они не позволяют получить явное и полное представление о масштабах этой власти. Причины того, почему в восточной части империи не возникло потребности в чётких определениях — в отличие от её западной части, историки объяснят более благоприятными историческими обстоятельствами[59].

Складывающееся под влиянием христианства представление об императоре впервые можно обнаружить в панегирике, написанном Евсевием Кесарийским по случаю тридцатилетия правления Константина Великого (306—337). Согласно Евсевию, император является посредником между своими подданными и Богом: «изучив предметы божественные, и помышляя о великом, василевс ко всему этому стремится как к таким благам, которые превосходнее благ жизни настоящей. Он призывает небесного Отца, желает Его царства, всё совершает по чувству благочестия и, как учитель, научая своих подданных добру, преподает им богопознание великого Царя»[60].

Наряду с этим продолжали существовать старые римские представления эпохи принципата, в соответствии с которыми император избирался народом, в первую очередь армией. Эта идея двоякого происхождения власти императора, от Бога и от традиционных сената и граждан Рима, легко прослеживается в ранней византийской истории. Аммиан Марцеллин приводит рассказ о событиях, связанных с провозглашением императором Констанцием II (337—361) своего двоюродного брата Юлиана (361—363) цезарем. В своей речи перед армией император, обращаясь к слушателям как к судьям, говорит, что «желание сделать его <Юлиана> соправителем я ставлю в зависимость от вашего согласия, если вы считаете это полезным для отечества». Однако тут его речь была прервана: «раздавались возгласы о том, что это решение самого верховного божества, а не человеческого разума»[61]. Тот же автор, рассказывая о вызванной смертью Иовиана (363—364) дискуссии, говорит, что новым императором в результате обсуждения среди «высших гражданских чинов вместе с военными командирами»[прим. 5], а затем «по внушению бога небесного без возражений с чьей-либо стороны» был избран Валентиниан I (364—375)[63]. Избрание Валентинианом своего брата Валента (364—378) было произведено по совету полководца Дагалайфа и как бы помимо воли избранного императора, «сознавая, что государственные дела огромной важности, и притом неотложные, превосходят его силы»[64]. Передавая власть своему сыну Грациану (375—383), Валентиниан также счёл необходимым заручиться согласием армии[65][66]. С середины V века роль армии в избрании императора уменьшается. В 450 году по восшествии на престол Маркиан (450—457) пишет папе Льву I, что «на великое царство я взошёл по божественному провидению, решению удивительного сената и всего войска». Источники по-разному представляют события, приведшие к избранию Маркиана, ради брака с которым императрице Пульхерии пришлось нарушить обет безбрачия, но в конечном счёте судьба престола решалась переговорами влиятельных людей империи, а не армией[67]. В избрании императора Льва I (457—474) важную роль играли как армия в лице выдвинувших его полководцев Аспара и Флавия Ардавура, так и сенат, вотум которого было необходимо получить. Наряду с сенатом и армией в IV—VI веках важнейшую роль играла активная часть городского населения Константинополя — партии ипподрома («димы», др.-греч. δήμοι). Народ, недовольный правлением «инородца и еретика» Зенона (474—491), требовал от императрицы Ариадны[en] в преемники ему человека правоверного и добродетельного, который заодно изгнал бы из государственного аппарата воров. Избранный вслед за тем Анастасий I (491—518) в своей речи к народу подчёркивал, что «принять заботу о царстве ромеев», помимо воли августы Ариадны и высших вельмож, его побудили «избрание славнейшего сената и согласие могущественных войск и благочестивого народа». Благодаря рассказу Петра Патрикия в подробностях известна история избрания Юстина I (518—527) — закулисные интриги в пользу различных кандидатов и попытки апеллирования к народу. Приход к власти Юстиниана I (527—565), племянника и соправителя Юстина, не был отмечен какими-либо затруднениями. Преемник Юстиниана, Юстин II (565—578) был вначале провозглашён императором в присутствии сената и лишь затем представлен народу и войску[68].

Обобщая тенденции данного периода истории, И. Караяннопулос отмечает, что сохранение императора на троне зависело от того, насколько тот обладал чувством долга и успеха в исполнении своих обязанностей. Если он исполняет свои обязанности ненадлежащим образом, он тем самым преступает божественный закон, в результате чего народ может осуществить своё право на сопротивление власти. Со своей стороны, избранный народом и имеющий перед народом реальные обязательства император путём усиления помпезности своего двора и придворного быта стремился придать своей власти трансцендентный характер. Эти «либеральные» взгляды существовали до восстания Ника, после которого Юстиниан I больше не признаёт свою власть происходящей от народа и далее подчёркивает в своих новеллах, что власть в империи ему дал только Бог. Соответственно, обязанности императора перед народом проистекают только вследствие желания Бога. Перемену в императоре после восстания, появление у него деспотического тона отмечает Прокопий Кесарийский в памфлете «Тайная история»[69].

VII век. Формирование монархической идеи

В конце своего непродолжительного царствования Тиберий II (578—582), не имея наследника, устроил помолвки своих дочерей — Константины с полководцем и триумфатором 582 года Маврикием и Хариты с патрикием Германом[en]. Обоих зятьёв он сделал цезарями. Перед смертью Тиберий сделал окончательный выбор в пользу Маврикия, возложив «венец и бармы» на Маврикия (582—602)[70]. Маврикий, человек недалёкого ума[71] и лишённый государственных талантов, после серии военных неудач и природных катастроф[прим. 6], утратил поддержку народа и недовольной скупостью императора армии. Во главе мятежа встал солдат Фока (602—610). Окончательно судьба империи решилась благодаря активной позиции партий ипподрома (демы). После того как Маврикий бежал, а Фока ещё не выразил явно желания стать императором, партии предпочли Фоку патрикию Герману. На третий день после венчания на царство Фока в белой колеснице отправился во дворец, разбрасывая на своём пути золотые монеты; войскам был направлен согласно обычаю подарок. На пятый день состоялась коронация его супруги Леонтии[en]. После того как партии попробовали продолжить беспорядки и требовать возвращения Маврикия, свергнутый император и его сыновья были казнены[73].

Положение Фоки было непрочно. Персидский шахиншах Хосров II отказался признать его законным правителем и объявил себя мстителем за Маврикия[74]. В 603 году демы начали восстание, а вдова Маврикия и патрикий Герман готовили дворцовый переворот, распространяя слухи, что старший сын Маврикия Феодосий жив. Заговор был раскрыт, и 7 июня 605 года его участники были казнены. Личным оскорблением Фока посчитал почести, которые демы оказали в 607 году комиту экскувиторов Приску[en], мужу его дочери Доменции[en], поместив их изображения рядом с императорскими. Недовольный реакцией императора Приск, считавший себя вероятным наследником, вступил в соглашение с начавшим в Африке мятеж Ираклием Старшим. В 609 году начался мятеж, и уже 3 октября 610 года Ираклий I (610—641) вступил в Константинополь. Фока был казнён вместе со своим братом и ближайшими соратниками, на ипподроме был сожжён его портрет[75].

Наследование власти в династии Ираклия было осложнено тем, что Ираклий был женат дважды. В день своей коронации он венчался с Флавией Евдокией, но та страдала эпилепсией и умерла вскоре после рождения сына Константина. Второй брак Ираклия на своей племяннице Мартине[en] был встречен с осуждением церковью и народом. То, что из девяти родившихся в этом браке детей четверо умерли во младенчестве, а двое старших сыновей родились калеками[прим. 7], по общему мнению считалось знаком Божьим. Враждебность народа к Мартине усиливалась от того, что она стремилась обеспечить право на престол своим детям в обход сына Евдокии. Тем не менее, она была увенчана царским венцом, получила титул августы и приняла имя Анастасия-Мартина[76]. Согласно воле Ираклия, после его смерти, последовавшей 11 февраля 641 года, империей должны были править совместно его сыновья Константин III (641) и Ираклона (641), а Мартина должна была рассматриваться обоими правителями как «мать и императрица». Народ, согласившись принять сыновей Ираклия, отказал Мартине в правлении государством, в результате чего она была вынуждена удалиться от двора. Преждевременная смерть Константина, которую народ приписывал отравлению, приверженность Мартины монофелитству привели к тому, что в сентябре Мартина и Ираклона были свергнуты. По постановлению сената — впервые в византийской истории — произошло политическое членовредительство[en], Мартине отрезали язык, а Ираклоне — нос. Эта традиция, имеющая восточное происхождение, предполагала, что наличие физических недостатков является признаком непригодности к занятию должности[77]. Возведённый таким образом на престол одиннадцатилетний сын Константина III, Констант II Погонат (641—668) в своей речи отметил роль сената, чей «приговор с волею Божиею справедливо лишил престола её <Мартину> и сына её, чтобы не видеть беззакония на римском престоле»[78]. Очевидно, эти слова, вложенные в уста императора самими сенаторами, отражали возросшую в годы смуты роль этого органа власти[79]. Ведя активную внешнюю политику, Констант впервые за столетия после падения Западной Римской империи посетил Рим в 663 году, однако не остался там. В 668 году Констант был убит своим слугой в Сиракузах, возникший после этого на Сицилии мятеж узурпатора Мезезия был вскоре подавлен. Восшествие на престол старшего сына Константа, Константина IV (668—685), не было отмечено какими-либо значимыми событиями[80], однако ещё при жизни его отца его младшие братья Ираклий[en] и Тиберий[en] были коронованы как императоры и считались соправителями. В 670 году Константин IV своим указом подтвердил их равные с ним права. В 681 году Константин, стремясь к неограниченному правлению, решил отнять у своих братьев все императорские права. Несмотря на сопротивление сената и армии, сохранявших верность старому обычаю, Константин лишил братьев титулов, в конце 681 года отрезал им носы. С тех пор, по мнению историка Г. А. Острогорского, укрепились принципы единодержавия и монархического престолонаследия. Институт соправительства, хотя и сохранился, перестал оказывать влияние на государственное управление, если старший император был совершеннолетний и дееспособный. После скоропостижной смерти Константина ему наследовал 16-летний Юстиниан II (685—695 и 705—711)[81]. Первое правление Юстиниана II, отмеченное успешными войнами против славян[82], масштабными внутренними реформами[83] и активной религиозной политикой[84], было в целом удачным. Однако антиаристократическое направление внутренней политики привело к тому, что в результате мятежа аристократической партии венетов Юстиниан II был свергнут и лишён носа[85].

VIII век. Ветшание имперской идеи

Свергнутый и безносый Юстиниан II был сослан в Херсон, однако ни свергнувший его Леонтий (695—698), которого в свою очередь сверг при поддержке прасинов и лишил носа Тиверий III (698—705), ни сам последний не смогли основать новой династии. В 705 году при поддержке болгарского хана Тервеля Юстиниан вернул себе трон, доказав тем самым недостаточную действенность лишения носа при нейтрализации претендента на престол — в дальнейшем эта мера не применялась к неудачливым претендентам и низложенным императорам. Соправителями Юстиниана были провозглашены не только его хазарка-жена, получившая новое имя[en] Феодора в честь жены Юстиниана I, и их сын Тиберий[en]*, но и Тервел, что стало первым случаем, когда подобную честь получил иностранный правитель. Перед своим отбытием на родину кесарь Тервел принял славословия византийского народа, восседая на престоле рядом с императором. В результате мятежа, начавшегося в Крыму, Юстиниан II был свергнут и убит вместе с сыном[86].

«Чехарда» слабых императоров завершилась с приходом к власти Льва III Исавра (717—741), которому удалось основать династию[87]. В день крещения он объявил соправителем своего сына Константина (741—775), положив начало традиции коронации родившихся в порфире младенцев[88]. В 726 году от имени их обоих вышел сборник законов «Эклога»[89]. Константин V имел шесть сыновей, и из них старший Лев IV (775—780) был назначен соправителем при крещении, Христофор и Никифор[en] получили титул кесаря в 769 году. Средние сыновья Никита и Анфим стали новелиссимами[en] при жизни отца, а самый младший, Евдоким, получил этот титул уже в правление Льва. Ни одного из своих братьев Лев не назначил соправителем и преемником, и только в 776 году, по требованию войска, он венчал на царство своего пятилетнего сына Константина (780—797). Уступая просьбам народа, Лев «приказал им присягнуть и всё войско присягнуло на честных и животворящих древах, и легионы, и сенат, и внутренние отряды, и все граждане, и мастеровые, не принимать другого царя кроме Леона, Константина и семени их и собственноручно все подписали письменную присягу»[90]. То, что для укрепления прав своего старшего сына Лев предпочёл опереться на волю народа означает, что в это время принцип единовластия с распространением на престол только старшего сына ещё не был очевиден для византийцев. После скоропостижной смерти Льва императором стал 10-летний Константин, официально разделивший престол со своей матерью Ириной, которая смогла пресечь заговор в пользу Никифора[91]. Даже после достижения сыном совершеннолетия Ирина не хотела выпускать власть из своих рук. Естественным образом вокруг каждого из них образовались партии, имеющие при этом противоположные религиозные взгляды. Когда Ирина потребовала от армии принесения ей присяги, в которой бы она упоминалась на первом месте, а Константин как её соправитель на втором, её поддержала европейская часть армии, но против выступили малоазийские войска, в результате чего в октябре 790 года Константин VI смог стать единовластным правителем. Однако Константин не был сильным правителем, и в 792 году Ирина смогла вернуть прежнюю схему совместного правления. Когда после поражения от болгар[en] снова началось движение в пользу Никифора, по приказу Константина тому были выколоты глаза, а остальным дядьям были отрезаны языки. Последовавшая за этим гражданская война и развод лишили Константина всяческой поддержки, и когда по приказу его матери он был ослеплён в 797 году, никто не встал на его защиту. В результате Ирина стала первой женщиной, управлявшей Византией не как регента, но от собственного имени. Примечательно, что в законодательных актах Ирина обозначала себя как «василевс», а не женской формой этого титула «василисса» (греч. βασίλισσα)[прим. 8][93].

25 декабря 800 года папа римский Лев III в соборе Святого Петра в Риме возложил императорскую корону на голову Карла Великого. Этот акт стал кульминацией начавшегося задолго до этого процесса падения авторитета Византии в глазах Рима. Карл, подчинив Баварию и Саксонию, разгромив лангобардов — выполнив задачу, оказавшуюся Византии не по силам, превратил своё государство в величайшую державу тогдашнего христианского мира. По замечанию Г. А. Острогорского, «трагедией старой Империи было то, что в то время, когда во главе франкской державы стоял один из величайших правителей Средневековья, её собственная судьба находилась в руках женщин и евнухов»[94]. Коронация Карла, проведённая по образцу византийских церемоний, подрывала основополагающий принцип единственной Империи, которой до того времени являлась Византия. С тех же позиций исходили и в Риме, подразумевая под Империей возрождённую Западную империю. Тем не менее, Карлу пришлось решать связанные со своей коронацией проблемы. Попытка объявить престол Константинополя вакантным, поскольку его занимала женщина, ни к чему не привела. В 802 году в Константинополь прибыло посольство Карла и папы с предложением Ирине вступить в брак с их государем «чрез то соединить восток с западом»[95]. Однако вскоре после их прибытия Ирина была свергнута, и решение проблемы было отложено[96].

Первая половина IX века. Дворцовые перевороты и Аморийская династия

Очередной удар престижу императорской власти нанесла гибель императора Никифора I (802—811) в войне с болгарами — с тех пор, как при Адрианополе в 378 году погиб император Валент, ни один византийский император не становился жертвой варваров. Выживший, но тяжело раненый сын Никифора Ставракий был провозглашён императором в Адрианополе, затем был перевезён в Константинополь. В условии неопределённости, когда не было ясно, выживет ли Ставракий или нет, на престол претендовали его супруга Феофано[en] и муж его сестры[en] Михаил (811—813), который и одержал победу. Поставленный перед свершившимся фактом, Ставракий отрёкся от престола, постригся в монахи и умер спустя три месяца[97]. В связи с изменившимися внешнеполитическими обстоятельствами при Михаиле Карл Великий был, наконец, признан императором, что могло рассматриваться как возвращение к схеме соправительства императоров Востока и Запада, существовавшей до V века[98]. Михаил также не смог добиться успехов в борьбе с болгарами и в 813 году был свергнут в результате переворота в пользу Льва Армянина (813—820), программа которого заключалась в восстановлении военного могущества Византии и возрождении иконоборческого движения, отвергнутого при Ирине. Несмотря на то, что Лев добился некоторого успеха в поставленных целях, в 820 году он был свергнут в результате дворцового переворота, приведшего к власти Аморийскую династию[99].

Основной проблемой, с которой столкнулся Михаил II Травл (820—829), было восстание Фомы Славянина, объединившее широкие слои недовольного населения империи. Фома был венчан на царство Антиохийским патриархом при согласии халифа, его поддержала большая часть малоазийских фем и флот, тем не менее, в октябре 823 года он был схвачен и после пыток казнён. В отличие от неграмотного Михаила, его сын и наследник Феофил (829—842) был весьма образован, ценил византийское и арабское искусство и стремился стать идеальным правителем. Подобно Харуну ар-Рашиду, он совершал прогулки по городу, ведя разговоры со своими подданными и принимая от них жалобы, после чего примерно наказывал виновных, невзирая на чины и звания[100]. Поскольку долгое время у него в браке с Феодорой рождались только дочери, Феофил объявил своим наследником жениха своей дочери Алексея Мозеле[en]. Однако затем Мария умерла, а Феодора родила сына, и необходимость в Мозеле отпала[101]. Правивший четверть века Михаил III (842—867) не имел ни способности, ни желания управлять государством. Ему было только два года, когда смерть отца сделала его императором. Согласно обычаю, регентом при нём должна была быть его мать Феодора, однако желанием покойного императора в число регентов были включены дядя императрицы Мануил[en][прим. 9] и логофет Феоктист[en]. Благодаря легкомысленному характеру Михаила опека над ним продолжалась и после срока, предусмотренного законодательством, однако в 856 году по инициативе другого брата Федоры, Варды, чувствовавшего себя обделённым при дворе, произошёл переворот[104]. Феоктист был убит, Михаил был провозглашён единственным императором при фактической передаче власти Варде. Феодора оставалась во дворце ещё два года, пока не была пострижена в монахини вместе со своими дочерьми. Через восемь лет Варда, возведенный в кесари в 862 году, был свергнут в результате заговора, организованного новым фаворитом Михаила Василием. 21 апреля 866 года Василий собственноручно убил Варду, а месяц спустя Михаил короновал его как со-императора. Их совместное правление продолжалась менее полутора лет. В сентябре 867 года Василий, опасаясь возвышения очередного фаворита, сверг Михаила и стал основателем новой династии[105][106].

В обширной исторической литературе, появившейся в правление Македонской династии, излагается исключительно негативная точка зрения на Михаила III, представляющая его как пьяницу и еретика. В XX веке наметилась тенденция к улучшению его образа как человека, нелишённого дарований и мужества[107]. Тем не менее отмечается, что последовательное применение убийства как метода избавления от неугодных министров не было в то время распространено «даже в Византии». Чрезвычайно недальновидным было его отношение к Василию, который будучи возведён даже не в кесари, а в августы, не получил права появиться на золотых и серебряных монетах. Это не могло не восприниматься Василием как указание на непрочность его положения[108].

IX—XI века. Македонская династия

По уже сложившейся традиции через непродолжительное время после захвата власти Василий Македонянин поочерёдно короновал соправителями своих трёх старших сыновей, из которых Константин и Лев родились до вступления на Василия на престол[прим. 10]. Младшему сыну Стефану была уготована духовная карьера, и в правление своего брата Льва он стал патриархом[110]. В 879 году старший сын Василия, Константин, умер, и престол занял Лев VI Мудрый (886—912), формально деля власть со своим братом Александром (886—913). Известно, что отношения между братьями были натянутые, в связи с чем выдвигались гипотезы о том, что какое-то время Александр был лишён титула соправителя[111]. Плодовитый законодатель и писатель, Лев VI не был удачлив в государственных делах и личной жизни. Только в четвёртом браке у него родился наследник Константин (913—959). Абсолютная неприемлемость с точки зрения того времени привела к острому конфликту между императором, не желающим отказаться от брака с Зоей Карбонопсиной, и патриархом, в результате чего крещёный в январе 906 года Константин был коронован в мае 908 года или даже в июне 911 года. 12 мая 912 года Лев VI умер, и единственным правителем стал Александр. После почти 40 лет легкомысленной жизни и пребывания в тени старшего брата, он был так рад, что наконец стал самодержцем, что на немногих сохранившихся его монетах помещена надпись др.-греч. αύτοκράτωρ πιστός εύσεβής βασιλεύς 'Ρωμαιων («Истинный самодержец и благочестивый василевс Ромеев»). Это первый случай появления слова «самодержец» на византийских монетах. Ни одна из его монет не содержит и намёка на существование Константина[112]. Не имея собственного наследника, он строил планы устранить Константина, однако погиб раньше в результате несчастного случая, хотя и успел перед смертью назначить регентский совет во главе с патриархом Николаем Мистиком, в который не вошла ранее постриженная в монахини Зоя[113]. Сразу же после смерти Александра, случившейся 6 июня 913 года, начались смута в столице и мятеж полководца Константина Дуки[en]. В августе под стенами столицы появился болгарский князь Симеон I, целями которого, по мнению Г. А. Острогорского, были императорский венец и создание новой империи на месте старой Византии. Не сумев взять Константинополь, князь болгар вступил в переговоры с регентским советом, он добился того, что одна из его дочерей должна была стать женой Константина, а сам Симеон короновался как соправитель и признавался василевсом болгар. На почве этого дипломатического поражения, мать императора Зоя вернулась во дворец и взяла власть в свои руки. Брачный договор был расторгнут, и началась война с болгарами, приведшая в 917 году к ряду крупных военных поражений. На этом фоне к власти пришёл друнгарий флота Роман Лакапин. В мае 919 года с его дочерью Еленой[en] был обвенчан Константин, а сам Роман получил титул «отца императора», в сентябре 920 года он был возвышен до кесаря, а 17 декабря того же года стал соправителем империи. Война с Симеоном, который так и не смог взять Константинополь, завершилась в 924 году. Симеон продолжал именовать себя «василевсом болгар и римлян», что вызывало негодование Романа в части «римлян»; с существованием ещё одного василевса пришлось смириться[114]. Сыновья Романа тоже были коронованы со-императорами — Христофор в 921 году, Стефан и Константин в 924 году; младший сын Феофилакт в 933 году стал патриархом[115]. Около 921 года Роман получил преимущество перед Константином и стал считаться главным императором, а примерно год спустя вторую позицию в иерархии занял Христофор[116]. После смерти старшего сына в 931 году Роман начал отдаляться от государственных дел. При этом, оценивая невысоко своих младших сыновей, он не дал им первенства перед Константином. В результате Стефан и Константин Лекапины составили заговор и в декабре 944 года свергли своего отца, но месяц спустя сами были арестованы по приказу Константина VII и отправлены в ссылку[117][118].

Безвольный Роман II полностью находился под влиянием своей второй жены Феофано, под влиянием которой мать императора была отстранена от власти, а пять его сестёр были пострижены в монастырь. Самостоятельное царствование Романа было непродолжительным, и с 963 года Феофано правила как регент при своих малолетних сыновьях Василии (976—1025) и Константине (1025—1028). Сознавая непрочность своего положения, молодая, не имеющая могущественных родственников императрица[прим. 11] решила вступить в брак с заслуженным полководцем Никифором Фокой (969—969), в лице которого она нашла поддержку одной из влиятельнейших семей Малой Азии. Несмотря на свои военные успехи, Никифор не смог стать популярным правителем, и в результате заговора Феофано и бывшего друга, также талантливого военачальника, Иоанна Цимисхия (969—976) он был убит. Надежды Феофано выйти замуж за нового императора не оправдались — она была осуждена церковью и удалена от двора, сам новый император был удостоен церковного венчания на царство только после принесения покаяния. Для закрепления своего положения Цимисхий женился на уже немолодой дочери[en] Константина VII. Родственники[en] Никифора не смогли доказать своего права на престол[120]. Иоанн I Цимисхий умер бездетным, и власть перешла к повзрослевшим сыновьям Романа II, хотя идея о праве порфирородных на престол уже не казалась очевидной. Реальная власть находилась в руках Василия II (976—1025), который правил при поддержке своего двоюродного деда паракимомена Василия Лакапина. Фактически только после свержения Лакапина в 985 году началось самостоятельное правление Василия II[122]. Константин VIII (1025—1028) был коронован в августы и считался соправителем своего брата с 962 года, но не принимал участие в управлении государством до смерти брата; его самостоятельное правление было бессобытийно и кратно[123]. Перед смертью он избрал своим преемником Романа III (1028—1034), который сочетался браком со старшей дочерью Василия II Зоей и был коронован патриархом Алексием Студитом. Власть Романа основывалась, таким образом, не только на родстве с Македонским домом, но и на воле императора Константина. Михаил IV Пафлагонский (1034—1041) вступил на престол и был коронован патриархом Алексием как муж Зои, следовательно, он правил по праву родства и избрания Зоей. Однако избрание женой предшественника, а не им самим, считалось недостаточным, и поэтому был разослан манифест, в котором утверждалось, что Михаил IV якобы был избран ещё при жизни Романа и по его воле. Племянник Михаила IV, Михаил V Калафат (1041—1042) был заблаговременно усыновлён Зоей и после отречения Михаила IV был избран на престол Зоей как её соправитель и коронован патриархом Алексием. Кроме того, ещё при жизни Пафлагона, удалившегося в монастырь, его братья, главным образом Иоанн Орфанотроф, подделали от имени императора грамоту, в силу которой Калафат занял место своего августейшего дяди[124].

После свержения Калафата Зоя непродолжительно правила совместно со своей сестрой Феодорой, однако затем в мужья Зое был избран Константин Мономах (1042—1055), правивший таким образом по праву родства с Македонской династией и по воле старшей из царствовавших императриц. Он был коронован патриархом Алексием и стал управлять совместно с Зоей и Феодорой, которые носили царский титул. Зоя умерла в 1050 году, и в конце жизни Мономах хотел назначить преемника по своей воле, однако партия Феодоры помешала этому намерению. Воцарившаяся после Мономаха Феодора (1055—1056) ещё при жизни назначила себе преемником Михаила VI Стратиотика (1056—1057), который и был коронован патриархом Михаилом Керуларием, прежде чем умерла императрица. В ходе мятежа против Стратиотика Исаак Комнин (1057—1059) был готов согласиться на усыновление императором и титул кесаря, однако в силу изменившихся обстоятельств занял престол и был коронован Керуларием. Исаак Комнин назначил при жизни своим преемником, хотя и неформально, Константина Дуку (1059—1067), который был коронован патриархом Константином Лихудом[125].

Дука, у которого были сыновья, смог воскресить систему сотоварищества. Его младший сын, порфирородный Константин[en], ещё в младенчестве получил царский титул, а старший, Михаил Парапинак, рождённый до вступления отца на престол, был коронован вскоре после воцарения Константина Дуки. Перед своей смертью в 1067 году Константин Х назначил правительницей свою супругу Евдокию, взяв с неё письменное обещание никогда не выходить замуж. Однако в тот же год Евдокия вышла замуж за Романа Диогена (1067—1071), который при вступлении на престол обязался договором поддерживать систему сотоварищества: его пасынки — Михаил, Андроник[en] и Константин — носили титул царей, а когда у Диогена родился от Евдокии сын[en], то и он получил царский титул. Сын Михаила Парапинака (1071—1078), Константин Порфирородный, был коронован в детстве при жизни отца. Узурпатор Никифор Вотаниат (1078—1081), получив венец из рук патриарха Косьмы, счёл нужным обосновать свою власть браком с Марией, женой свергнутого Парапинака, которая по прежним примерам (Зои и Евдокии) могла избранному ею мужу передать престол. Вотаниат предполагал назначить при своей жизни преемником себе Синадина, но это ему не удалось. Алексей Комнин (1081—1118), предварительно соединившись узами искусственного родства с императрицей, его усыновившей, и заключив договор, обеспечивавший её одобрение в случае успеха, сверг Вотаниата и был коронован патриархом Косьмой[126].

XII век. Правление столичной аристократии

Основная статья: История Византии при Комнинах[en]

Переворот, совершённый Алексеем Комнином, поддержанным семейством Дук, ознаменовал возвращение власти к военной аристократии, впервые с начала самодержавного правления Василия II в конце X века. Начало правления Комнинов Византия встретила в состоянии глубокого упадка, и приближающаяся военная катастрофа была предотвращена только благодаря гибкой внешней политике Алексея[127]. В это царствование начала складываться сложная система квази-титулов, раздаваемых родственникам по браку и замужеству, сопровождаемая соответствующими ежегодными выплатами. Так, Никифору Вриеннию Младшему, мужу дочери Алексея, писательницы Анны Комнины был присвоен титул пангиперсеваста, впоследствии заменённый на более традиционный титул кесаря. Последовательно проводилась политика занятия высших должностей в системах гражданского и военного управления несколькими аристократическими семействами, связанными родственными узами. Именно на них мог опереться в первую очередь император в случае мятежа. Пример этому приводит Анна Комнина в «Алексиаде», рассказывая о подавлении мятежа Никифора Диогена[en]: «родственники и свойственники Алексея встали по обе стороны императорского трона. Справа и слева от них расположились другие вооружённые щитами воины»[128]. Несмотря на то, что существовала оппозиция со стороны не входящей в правящий клан аристократии и недовольного жёсткой финансовой политикой общества, к началу царствования Иоанна II (1118—1143) опасность представляла только внутрисемейная борьба. При Алексее и его преемниках повысилась эффективность государственного аппарата, используемого как средство личного обогащения[129]. В части проблемы передачи власти Комнины сталкивались с теми же проблемами, что и их предшественники. Хотя Иоанн II был по традиции объявлен императором при крещении в 1088 году, а затем соправителем в 1092 году вместо Константина Дуки[131], после смерти отца ему пришлось вступить в борьбу за власть со своей матерью Ириной Дукиней и старшей сестрой Анной, действовавшими в пользу мужа Анны Никифора Вриенния. В 1119 году старший сын Иоанна, Алексей, был провозглашён василевсом, а три остальных получили титул севастократора, что давало 40 000 гиперпиронов[en] годового дохода; 4 замужние дочери получали по 30 000 гиперпиронов в год[132]. Старшие сыновья Иоанна умерли при жизни отца, и престол без осложнений перешёл к младшему сыну Мануилу I (1143—1180). При Мануиле, дважды женатом на западноевропейских принцессах, и большогм поклоннике западной культуры, произошли изменения во внутреннем укладе императорского дворца. В резиденции Комнинов во Влахернах устраивались рыцарские турниры с участием императора[133]. 1150-е годы были периодом внешнеполитических удач — в 1158 году правитель Антиохийского княжества признал суверенные права византийского императора, а по случаю торжественного въезда Мануила в Иерусалим в 1159 году был устроен торжественный спектакль, наглядно продемонстрировавший выдающее положение византийского императора на латинском Востоке[134]. Однако ряд последующих неудач, увенчавшийся поражением при Мириокефале (1176), свёл на нет все предыдущие достижения; после него не было удивительно, что в своём письме к Мануилу римский император Фридрих I требовал выражения покорности[135].

После смерти Мануила I начался непродолжительный период внутрисемейной борьбы за власть между про-латинской партией регентов малолетнего Алексея II (1180—1183) и представлявшим национально ориентированные силы Андроником Комнином (1182—1185). После своей победы, Андроник был вначале коронован как соправитель Алексея, но уже несколько месяцев спустя император был задушен. Следуя принципу легитимности, 65-летний Андроник обвенчался с 13-летней вдовой убитого[136]. При Андронике внешнее давление усилилось, а в Малой Азии восстали знатные семейства во главе с Комнинами. Внучатый племянник Мануила I Исаак Комнин объявил себя императором на Кипре, и Андроник ничего не мог поделать, кроме как жестоко казнить его друзей в Константинополе. Во внутренней политике Андроник сделал своим орудием террор, с помощью которого он надеялся побороть коррупцию. В конце концов он был растерзан возмущённой столичной толпой[137].

Падение Андроника привело к власти знатное семейство Ангелов, возвысившееся благодаря браку одной из дочерей Алексея I. В 1195 году Исаак II (1185—1195) был свергнут и ослеплён в результате заговора своего старшего брата Алексея III (1195—1203), который, не считая свою фамилию достаточно знатной, приказал именовать себя Комнином[138]. Пощадив сына свергнутого брата, Алексей III совершил ошибку, поскольку тот, сбежав из заключения, начал искать поддержки у зарубежных монархов для своего восстановления на престоле. В конце концов 14 июля 1203 года с помощью крестоносцев Константинополь был взят, Алексей III бежал с казной, а на престоле был восстановлен Исаак II. Его сын Алексей IV (1203—1204) был коронован соправителем. В январе 1204 года они были свергнуты восстанием, и на 3 месяца, до падения города 13 апреля, правителем империи был зять Алексея III, Алексей V Дука[139].

XIII—XV века. Последний расцвет и падение византийской монархии

Основная статья: История Византии при Палеологах[en]
Статистика причин ухода от власти византийских императоров
Согласно J. Sabatier (1862)[140]
36 Смерть от естественных причин
20 Насильственная смерть
18 Кастрация, выкалывание глаз, отрезание носа и т. д.
3 Смерть от голода
1 Смерть от попадания молнии
1 Смерть от ранения отравленной стрелой
12 Смерть в заключении в тюрьме или монастыре
12 Добровольное или принудительное отречение
3 Смерть в бою
1 Смерть в плену

После падения Константинополя в 1204 году правители Никейской империи (1204—1261), считая себя преемниками императоров Византии, поставили перед собой задачу возвращения захваченных крестоносцами земель. Это, вместе с возросшим национальным самосознанием, диктовало необходимость соблюдения преемственности во внешних атрибутах императорской власти. Одновременно значительно возросла роль войска и знати в избрании императора, а также совета регентства. В 1205[прим. 12] году зять Алексея III Ангела Феодор I Ласкарис (1205—1221) был избран собранием знати, а при Иоанне III Ватаце (1221—1254) и Феодоре II Ласкарисе (1254—1258) это собрание превращается в постоянный совет при императоре для решения важных государственных вопросов. При никейских императорах произошли некоторые изменения в церемонии коронации: был возрождён забытый в IX веке обычай поднятия на щит при избрании императора, знаки императорского достоинства (туфли и хламида) императоры теперь надевали сразу, а не после освящения патриархом. Аналогичные изменения произошли и в основанном двоюродным братом Исаака II Михаилом Ангелом[143] Эпирском царстве[55]. Заключая договор с венецианским правителем Константинополя в 1219 году, Феодор I назвал венецианского дожа «деспотом и господином четверти и ещё полчетверти Ромейской империи», что отражало сложную схему раздела Византии после захвата Константинополя; в том же документе себя он именовал «Феодор, во Христе Боге благоверный император и правитель ромеев, вечно август, Комнин Ласкарь» (лат. Theodorus in Chrito Deo fidelis Imperator et moderator Romeorum et semper augustus Comnenus Lascarus)[144]. Наследником скончавшегося в 1258 году Феодора II был его 7-летний сын Иоанн IV Ласкарис (1258—1261), в борьбе за право регентства над которым победил Михаил Палеолог (1259—1282), обвенчанный с внучатой племянницей[en] Иоанна Ватаца. Вначале Михаил был назначен великим дукой, затем деспотом, а на рубеже 1258 и 1259 годов стал соправителем Иоанна IV. В июле 1261 года военачальник Алексей Стратигопул без сопротивления вошёл в оставленный латинянами Константинополь, и в августе Михаил VIII с супругой торжественно венчался на византийское царство в соборе Святой Софии. Одновременно с этим их сын Андроник был провозглашён василевсом и наследником престола, тогда как Иоанн Ласкарис был не причастен к этим торжествам, а через несколько месяцев по приказу Михаила он был ослеплён[146]. Основной задачей Михаила Палеолога стало возвращение Византии положения великой державы, для чего он проводил активную внешнюю и церковную политику. Вступив в соглашение с папой Григорием X Михаил согласился на заключение в 1274 году унии с католической церковью, что дало Византии защиту от вероятного нападения Карла Анжуйского и его союзников[147]. Однако уже преемник Григория Мартин IV уступил давлению Карла Анжуйского и поддержал притязания титулярного латинского императора Филиппа де Куртене в деле «восстановления узурпированной Палеологом Римской империи». С другой стороны, отношения Михаила с православной церковью тоже не были простыми после того, как патриарх Арсений его анафематствовал за ослепление Иоанна Ласкариса. В 1266 году Арсений был смещён, но партия его сторонников упорно не признавала императора и новое церковное руководство[148].

При наследниках Михаила VIII Византия превратилась во второстепенное государство, не способное к проведению самостоятельной политики. Для этого периода характерно повышение роли соправителя, что выразилось в титулярном уравнивании императора и предполагаемого наследника престола — оба они теперь носили титул не только василевса, но и автократора. Начали появляться тенденции к разделу государства. Супруга Андроника II (1282—1328) Ирина Монферратская потребовала раздела империи между всеми пятью сыновьями императора от двух браков, в чём ей было отказано. Как пишет Никифор Григора, «неслыханное дело,— она хотела, чтоб они управляли не монархически по установившемуся у римлян издревле обычаю, но по образцу латинскому, то есть, чтобы, разделив между собою римские города и области, каждый из её сыновей управлял особою частью, какая выпадет на его долю и поступит в его собственное владение, и чтоб, по установившемуся закону об имуществе и собственности простых людей, каждая часть переходила от родителей к детям, а от детей к внукам, и так далее»[149][150]. Тем не менее раздел империи произошёл в результате внутрисемейного конфликта[en] между Андроником II и его внуком Андроником III (1328—1341). В 1325 году Андроник III был коронован соправителем своего деда, а в 1328 году он захватил столицу и стал править единолично, принудив деда к отречению[151].

После смерти Андроника III началась борьба за право регентства при 9-летнем Иоанне V (1341—1376, 1379—1391) между партиями матери императора Анны Савойской и ближайшего соратника Андроника Иоанна Кантакузина. Хотя в 1341 году Иоанн провозгласил себя императором, принцип легитимности требовал, чтобы при перечислении правителей империи он на первом месте называл имена императрицы Анны и Иоанна V и лишь затем себя и свою супругу Ирину[152]. В 1346 году патриарх Иерусалимский короновал Кантакузина императором, однако такое венчание не считалось неоспоримо правомочным, поэтому 13 мая 1347 года состоялось повторное венчание на царство патриархом Константинопольским. Легитимность Кантакузина была закреплена браком его дочери Елены с Иоанном V. Таким образом, Иоанн Кантакузин выступил в качестве главы правящего дома[153]. Стремясь закрепить права своей династии, Кантакузин выделил своим сыновьям самостоятельные владения[154]. Однако когда Иоанн V при поддержке генуэзцев решил восстановить свои права, Кантакузин провозгласил в 1353 году соправителем своего сына Матфея, а Иоанн V не должен был более упоминаться при богослужениях и публичных торжествах. Однако в ноябре 1354 года Кантакузин был свергнут и пострижен в монахи[155].

После возвращения на престол Иоанн V вёл борьбу со своим сыном Андроником IV (1376—1379). В 1382 году остатки империи распались на несколько уделов. Правящий в Морее третий сын Иоанна V Феодор I Палеолог (1382—1406) признал себя вассалом османского султана[156], а в 1390 году при поддержке султана Баязида на престол взошёл сын Андроника IV Иоанн VII (1390), которого сверг сбежавший из османского плена Мануил II (1391—1425)[157]. Преемники Мануила уже правили только в Константинополе и его окрестностях[158].

Император и общество

Народ, сенат и армия

Существование одной лишь фактической основы для императорской власти приводило к большим неудобствам. Воля императора имела значение только при условии добровольной покорности общества. Назначенный по желанию царствующего государя наследник престола мог быть признан или отвергнут подданными, особенно если возникали обстоятельства, дискредитирующие авторитет власти, от которой исходило назначение. Такими обстоятельствами могло быть прекращение царствовавшей ранее династии. В связи с этим византийские императоры искали других опор для своего трона и заботились о том, чтобы вступление их на престол было признано не только предшественником-императором, но и подданными. Степень необходимости этого согласия зависела от конкретных обстоятельств: если император, по воле которого преемник занимал престол, пользовался значительным авторитетом, то и дополнять его волю согласием подданных не было особенной надобности или даже можно было совершенно обойтись без него. Если авторитет предшественника был незначителен, или если преемник вступал на престол помимо воли предшественника, то согласие подданных оказывалось необходимым. Обращение к воле народа, получившей такое значение в деле передачи высшей власти, происходило и при других важных обстоятельствах[161].

Формы обращения к народной воле в Византии не изменились существенно с первых веков существования императорской власти. До конца III века выбор императора принадлежал народу, сенату и армии, в особенности преторианской гвардии. Хотя после Тиберия, перенёсшего права народа на сенат, и писалось о том или другом императоре, что он избран лат. autoritate senatus, consensu militatum, однако в действительности избирала армия, а сенат только формально утверждал. Вступивший на престол император отплачивал своё избрание: население столицы получало анноны[en], то есть бесплатную раздачу продовольствия, и конгиарии[en] — раздачу деньгами. Преторианцы получали донатив[en], размер которого обусловливался обстоятельствами. При Константине Великом корпус преторианцев был упразднён, византийский сенат постепенно утрачивал своё значение, пока император Лев Мудрый (886—912) не лишил его права принимать государственные решения. Однако прежние порядки не были забыты и продолжали существовать в изменённой форме. Место преторианцев заняли схоларии, сенат стал состоять из чиновной аристократии, а население столицы продолжало непрерывно заявлять о себе. Существенным изменением стало добавление к прежним политическим силам христианского духовенства в лице Константинопольского патриарха и его синода. В XI веке при возникновении важных событий в жизни империи имели значение: сенат, и так как сенат в полном составе был весьма многочислен, то обыкновенно отборнейшие (др.-греч. τὸ ἔκκριτον) сенаторы; народ, под которым понималось городское население, купцы, ремесленники, городская чернь, а также все те, кто при смене императоров массово прибывали в Константинополь в надежде получить свою долю императорских благодеяний; синод с патриархом во главе и императорская охрана[162].

Как правило, восшествие на престол совершалось с согласия сената и народа, и каждый претендент, начиная восстание, прилагал усилия, чтобы привлечь их на свою сторону. В тех случаях, когда смена одного императора другим носила тиранический характер, или когда вступивший на престол не мог опереться на волю прежде царствовавшего государя, в дополнение к авторитету сената и народа требовался ещё авторитет синода (независимо от коронации, всегда бывшей непременным условием) и царской стражи. Если вопрос шёл не о престолонаследии, а о каком-нибудь менее важном, хотя и серьёзном случае, имевшем отношение к внутренней или внешней политике, то императорская власть довольствовалась тем, что обращалась к содействию одной какой-нибудь силы — сената или народа. Во всех случаях, когда высшая власть обращалась к воле подданных, было в обычае производить раздачу благ, и несоблюдение этого древнего обычая считалось предосудительной чертой в императоре, признаком скупости и неуважения к традиции. Благодеяния выражались в том, что члены сената повышались в чинах и должностях, народу раздавались денежные и другие подарки. В дополнение к благодеяниям, уже оказанным, принято было обещать новые раздачи в будущем; обещания давались или в речах, которые вновь вступивший на престол произносил к сенату во дворце и народу с дворцового балкона, или в манифестах, которые издавались по случаю вступления на престол. В некоторых случаях давались обещания о принятии важных государственных мер[163].

Связь между императором и народом столицы олицетворяли димархи (др.-греч. δήμαρχος), которые в ранний период возглавляли партии ипподрома, а затем сохранили только церемониальную роль[164][165].

Церковные полномочия императора

Начиная с XIX века, в западной историографии распространён тезис о главенствующей роли византийского императора в православной церкви[166]. Различие между сложившейся в Западной Европе при папе Иннокентии III (1198—1216) системой и положением дел в Византии историк Дж. Б. Бьюри охарактеризовал следующим образом: «в обоих случаях церковь и государство нераздельны, но на Западе церковь есть государство, тогда как на Востоке церковь есть департамент, которым управляет император», а «константинопольский патриарх был его министром по делам религии, который при соблюдении формальной выборности на самом деле назначался им»[167]. Исторические примеры, которые подтверждают этот тезис, достаточно многочисленны — Евсевий Кесарийский приводит услышанные им слова Константина Великого (306—337) о том, что он «поставленный от Бога епископ дел внешних»[168]. Константин и его преемники созывали вселенские соборы, направляя их деятельность. Важнейшую роль в жизни церкви играло церковное законодательство Юстиниана I (527—565). Многие императоры публично провозглашали символы веры, направляя верующих империи. В середине V века отцы Халкидонского собора (451) видели в императоре Маркиане (450—457) посланного Богом воителя против заблуждений, собирающего рать против сатаны. Ещё полвека после Константина Великого императоры носили титул великого понтифика, а в законодательстве IV—V веков прямо говорится о божественности императора. Когда в иконоборческий период были запрещены иконы Иисуса Христа, Богоматери и святых, изображения императоров остались предметом поклонения. Описание придворных церемоний Константина Порфирородного сообщает о жизни императора как об особом виде священнослужения. Постепенно складывающаяся идея о главенствующем положении императора не только в светской, но и церковной жизни в XII веке была выражена канонистом Вальсамоном — «царь не подлежит ни законам, ни канонам»[169].

Полномочия императора как священника понимались по-разному. В конце IV века епископ Амвросий Медиоланский, объявленный впоследствии учителем Церкви, сказал, что «император внутри церкви, а не над церковью». Примерно тогда же Иоанн Златоуст в своей проповеди заявил, что «священство есть власть более почётная и великая, чем царство». В VII веке Максим Исповедник прямо отказал в священническом звании христианскому царю. С другой стороны, императоры обладали полномочиями, недоступными мирянам. Первые христианские императоры стояли в алтаре в течение всей литургии, с конца IV века близ алтаря для них было пристроено специальное помещение. Право входить в алтарь во время церковной службы было закреплено за императорами 69 каноном Трулльского собора (692). Придворный устав Константина Багрянородного неоднократно упоминает о том, что царь «довершает» литургию, хотя это участие было весьма незначительным[170].

Помимо участия в разработке церковного законодательства, императоры часто вмешивались в определение состава входящих в церковную службу песнопений и даже сами были авторами некоторых из них. Феодосий II (402—450) и его сестра Пульхерия своим указом ввели в повсеместное управление трисвятую песнь, Юстиниан I был автором церковного гимна «Единородный Сыне»[171].

Концептуально оформленное описание взаимоотношения между светской и церковной властями Византии содержится в ряде правовых документах. VI новелла Юстиниана I постулирует различные задачи священства и царства, «из которых первое заботится о Божественных делах, а второе руководит и заботится о человеческих делах, а оба, исходя из одного и того же источника, составляют украшение человеческой жизни». Дальнейшая разработка этого тезиса содержится в сборнике законов IX века Эпанагоге[172].

Император-законодатель

В постклассический период основными источниками права становятся императорские конституции (лат. leges) и юридическая доктрина, то есть сочинения классических юристов (лат. iura)[173]. Первая программа систематизации источников права была разработана в канцелярии императора Феодосия II в 429 году, результатом чего стало создание Кодекса Феодосия. В конституции, вводящей в действие Кодекс Феодосия, император указывает, что он счёл задачей своего правления сделать повсеместным совершенное знание закона. Структурными элементами нового свода стали «всеобщие законы» (лат. leges generales). Согласно конституции императора Западной империи Валентиниана III, ко всеобщим законам, основной характеристикой которых являлась насколько возможно широкая степень известности этих конституций населению империи, относились[174]:

  • конституции, которые император направил сенату;
  • эдикты. Прообразом императорского эдикта являются эдикты римских магистратов с тем отличием, что действие императорского эдикта не прекращалось после завершения правления издавшего его императора[175];
  • приравненные к эдикту конституции, распространяемые наместниками провинций;
  • те конституции, в которых императором явно указано, что они могут применяться по аналогии;
  • конституции, относительно которых указано, что они являются обязательными для всех граждан империи[176].

Следующая систематизация была предпринята по инициативе императора Юстиниана I в 529—534 годах, конечным результатом которой стало второе издание Кодекса Юстиниана, в который вошли императорские конституции, и Дигест — антологии сочинений классический римских юристов. В правление Юстиниана концепция делегирования законодательной власти народа императору, становление которой относится к эпохе принципата, претерпела дальнейшее развитие. Теперь уже любое постановление императора уподоблялось «публичному закону» (лат. lex publica), то есть закону, принятому всем гражданским коллективом для всех граждан[177]. В Кодексе Юстиниана воспроизводится фрагмент конституции Валентиниана III, в которой провозглашается принцип связанности принцепса законами (лат. princeps legibus alligatus) — хотя ему и подобало быть от них свободным, он добровольно отказывается от этой привилегии. Вместе с тем в Институциях Юстиниана указывается, что народ полностью уступил императору свою законодательную власть[178].

Последней в истории Византии официальной систематизацией источников права стали созданные при первых императорах Македонской династии и обнародованные в конце IX века Василики, завершившие процесс создания единого кодекса[179]. В Василиках было решено противоречие между принципом свободы принцепса и его связанности законами. Устанавливалось, что всеобщие законы также обязательны и для императора, и любой рескрипт, устанавливающий противоречащую законам норму, недействителен[180].

Дворцы

Изначально Большой дворец был построен в Константинополе Константином Великим на возвышенной террасе с видом на Мраморное море, начинался на площади Августеон напротив храма Святой Софии и тянулся на юг вдоль Ипподрома. После восстания Ника (532 г.) дворец был перестроен Юстинианом I, и об этом сохранилось описание, сделанное магистром оффиций Петром Патрикием. Ко второй половине того же века относится поэтическое описание Кориппа, в котором повествуется о коронации Юстина II и его встрече с аварскими послами. К концу IX века, когда в помощь при рассаживании придворных за императорским столом был составлен Клиторологий Филофея, повседневная жизнь императоров переместилась в более новые постройки Буколеонского дворца на нижних прибрежных террасах и прилегающий к ним Хрисотриклиний. Начиная с X века, большинство зданий комплекса Большого Дворца поддерживалось в относительном порядке и эпизодически использовалось. Это запутанное переплетение старых и новых сооружений, описанных в трактате «О церемониях», не являлось единым целым[181].

Около 969 года император Никифор Фока (963—969) решил, что охрана и обслуживание старых зданий обходятся слишком дорого. Он построил вокруг нового дворца стену, отделив его от старых зданий и сделав кафизму (императорскую ложу на ипподроме) основным входом в дворцовый комплекс из города. Использовавшаяся прежде как главный вход Халка[en] была восстановлена при Комнинах и использовалась в церемониальных шествиях в сторону собора Святой Софии. После этого старый дворец окончательно пришёл в упадок, а новый просуществовал в хорошем состоянии до Четвёртого крестового похода, хотя Комнины предпочитали жить во Влахернском дворце, который при них был расширен и украшен. После разрушения Большого дворца в 1204 году крестоносцами и восстановления византийской монархии в Константинополе Палеологи также предпочли жить во Влахернах. Тем не менее, старый дворец использовался в церемониальных целях по некоторым случаям[182].

Церемонии с участием императора

Сакральный характер церемоний

Кроме ограничений, связанных с неразвитостью системы престолонаследия, византийские императоры дополнительно были ограничены в своих действиях необходимостью следования обрядам, соблюдению придворного этикета и церемоний. Исполнять положенные по церемониалу обряды, не выходить из рамок традиционных форм жизни считалось непременной обязанностью императора, и ничто не освобождало от неё византийского монарха. Умирающий от отравления медленным ядом Роман III Аргир[183], невзирая на ужасные физические страдания, не пропускал ни одного слова в церемониях. Страдающий от припадков эпилепсии Михаил IV в период припадков болезни должен был выполнять все полагающиеся публичные мероприятия в сопровождении специально приставленных лиц, которые при необходимости должны были его скрыть занавесками. Даже Константин Мономах в разгар подагры при всём его нежелании принимать участие в церемониях не мог уклониться от этой обязанности. Единственное послабление, доступное ему, состояло в том, что на аудиенциях его усаживали так, чтобы по возможности уменьшить страдания, а на великих выходах в церковь искусно усаживали в седло. Высокие и сильные конюшие поддерживали его с обеих сторон; лошадь вели тихим шагом, а чтобы она не поскользнулась, с мостовой снимали камни[184].

Тщательное выполнение церемоний со стороны императоров рассматривалось как проявление добродетели. Историк Михаил Атталиат указывает как на признак особого благочестия Вотаниата то, что он прославлял Господские и другие праздники действиями, положенными по церемониалу. С другой стороны, Михаил Пселл приводит как противоположный пример желание узурпатора Льва Торника[en] в 1047 году придать своему въезду в столицу подобающую императору пышность участием во въезде свеченосцев, что привело к провалу его мятежа. Благоговение перед церемониями обусловливалось тем, что, по представлению византийцев, они имели священное значение; церемония была своего рода тайнодействием, по характеру и составу напоминавшим церковные чинопоследования. Сакральный характер византийских церемоний возводят к древнему римскому императорскому культу, христианским ритуалам и зороастрийским обрядам в честь Ормузда и Аримана[185].

В неофициальных документах к императору прилагаются эпитеты, указывающие на его святость и божественность. Придворный историк и чиновник высокого ранга Михаил Пселл (XI век) в панегириках и письмах, в том числе и к частным лицам, называет императора святым и божественным[186], Константина Мономаха величает солнцем, сыном Божьим, его слова — «божественными глаголами». Эпитет святости присваивается императору не только придворными льстецами, но и лицами, не имеющими отношения ко двору, в отдалённых от столицы местах. Императоры удостаивались богоравного почитания, выражавшегося в поклонении и в славословиях; первой заботой придворных, низложивших Романа Диогена после его пленения турками, было разослать грамоты, повелевавшие не воздавать ему такого почитания. Поклонение состояло в наклонении головы до самой земли и целовании руки, славословия заключались в многолетиях, к которым присовокуплялись хвалебные эпитеты; в этих славословиях даже в XI веке, по свидетельству папы Льва IX, частично сохранялась латинская терминология[187].

Атрибуты императора

Императорские регалии, или инсигнии (лат. insigniae), частично произошли от отличий римских магистратов, в частности консульских, частично возникли уже в византийский период. Прежде всего для них было характерно исключительное право использование пурпурного красителя[188]. Облачение византийского императора постепенно приобрело сходство с одеждами патриарха. Основными его элементами были:

  • стемма (греч. στέμμα) или диадема являлась одним из основных, наряду с пурпурными туфлями, знаков отличия императора[189]. Для XII века описание диадемы приводит Анна Комнина: «Императорская диадема правильным полукругом облегала голову. Вся диадема была украшена жемчугами и драгоценными камнями, одни из которых вставлялись в неё, другие привешивались; с каждой стороны у висков, слегка касаясь щёк, свисали цепочки из жемчуга и драгоценных камней. Эта диадема и является отличительной особенностью императорской одежды. Венцы же севастократоров и кесарей только в отдельных местах украшены жемчугом и драгоценными камнями и не имеют округлённого покрытия»[190];
  • дивитисий (греч. διβητήσιον), которому в Западной Римской империи соответствовала далматика — длинная шёлковая туника. Не известно точно, какого покроя был этот вид одежды и чем он отличался от сходного по виду скарамангия[191]. Согласно трактату О церемониях, облачение Анастасия I (491—518) называлось sticharion divetision. С XIV века в употребление вошёл саккос[192][193];
  • лор, или лорум (греч. λῶρος) — узкий платок длиной до 5 метров, обматывавшийся несколько раз вокруг тела. Конец лора перекидывался через левую руку. Императоры надевали лор в отдельных торжественных случаях поверх дивитисия. Согласно Константину Порфирородному, эта одежда символизировала крест как орудие победы Христа[194]. В облачении патриарха лору соответствовал омофор[195];
  • пурпурные туфли[en] (греч. τζαγγίον) заменили более ранние котурны, которые носил ещё Юстиниан I (518—565). По мнению А. П. Каждана, переход к ношению туфель отразил возросшую роль кавалерии в византийской армии[196]. Данная часть туалета императора считалась самой важной, с которой никогда не расставались и по которой можно было узнать императора в толпе. Во время похода против арабов потерпевший поражение при Азазе[en] Роман III, как рассказывает Михаил Пселл, был узнан обратившимися в бегство солдатами только по туфлям[197]. Отнятие или отдача туфель было главным признаком лишения или сложения императором власти. Когда Алексей Комнин захватил в плен Вриенния, вместо всяких донесений он послал императору Вотаниату пурпурные туфли претендента, украшенные жемчугом и драгоценными камнями[187]. В середине IX века этого царского отличия добивался патриарх Михаил Керуларий (1043—1058), основывая свои притязания на так называемом Константиновом даре — поддельном документе IX века, даровавшем папе римскому право носить все царские отличия[195];
  • на голове император носил туфу[en] (венец, греч. τοῦφα) или корону (типа греч. στέφανος или греч. στέμμα) с крестом. Аналогичный головной убор, митру, константинопольские патриархи стали носить только в турецкий период[198];
  • в руках императоры держали скипетр[199][200].

Облачение императора и важнейшие реликвии хранились в домовом храме святого Феодора, расположенного в Хрисотриклинии (греч. ὁ Χρυσοτρίκλινος) — золотом зале Большого императорского дворца[201]. Там же происходило вручение регалий императору в ходе торжественной церемонии провозглашения. Этот зал служил местом для торжественных выходов[202]; в нём стоял серебряный царский трон, отделённый от предназначенного для публики пространства завесой, которая могла подниматься и опускаться[203]. О том, как совершалось провозглашение, можно судить по примеру Михаила Пафлагона. Императрица Зоя одела его в златотканую одежду, на голову возложила венец, посадила его на трон, сама села возле него в подобной же одежде и всем придворным приказала поклоняться и славословить вместе себя и Михаила, что и было сделано. Приказание передано было также находившимся вне дворца, и весь город присоединился к славословию. Затем через эпарха города разослана была повестка сенаторам явиться во дворец для поклонения новому императору. Собравшиеся сенаторы поодиночке подходили к сидевшим на троне царю и царице, кланялись до земли, относительно императрицы ограничивались одним поклоном, а у императора целовали ещё правую руку. После того Михаил был провозглашён самодержавным императором[204]. Таким же образом был провозглашён Константин X Дука, с тем отличием, что на трон его посадил и пурпурную обувь ему надел Пселл и что на троне Дука сидел один, всё остальное было по обычаю — точно так же поодиночке подходили, кланялись и славословили[199].

В храме святого Феодора хранился также жезл Моисея — крест, привезённый в Константинополь при Константине Великом. Во время больших императорских выходов его несли перед процессией веститоры[en]. В том же храме хранились и другие императорские реликвии — трактат «О церемониях» сообщает о мечах, двух украшенных эмалью и драгоценными камнями золотых щитах и двух копьях[205][206].

Торжественные выходы

Ежедневные выходы

О том, как в X веке происходил ритуал ежедневного выхода византийского императора, известно из трактата «О церемониях». Обычным местом приёмов был Хрисотриклиний, хотя, например, император Феофил предпочитал использовать для этой цели залу Триконха. Церемония начиналась в 7 часов утра, когда главный ключник (великий папий) отпирал запертый на ночь дворец. После этого открывалась дверь из слоновой кости для того, чтобы во дворец могли войти назначенные на эту неделю стражники-этериоты[en] и отпереть служебные двери, после чего великий этериарх и великий папий облачались в служебное верхнее одеяние скарамангий, проходили через Хрисотриклиний и отпирали дверь, ведшую из Орология в Лавзиак. Таким образом становился открытым служебный вход из внешних частей Большого дворца к царским покоям. Затем они отпирали парадный вход, ведущий из Лавзиака через Юстинианову палату и Скилы в крытый ипподром, где ожидали чиновники[207]. Крытый ипподром, представлявший собой окружённый галереями прямоугольный сад, являлся частью старого верхнего дворца, и ворота в Скиле позволяли быстрее всего попасть в новую нижнюю часть дворца. Затем чиновники входили и рассаживались на скамьях согласно занимаемому положению[208]. По завершении рассаживания к серебряным дверям, ведущим из Хрисотриклиния к покоям императора, подходил прикимирий диэтариев и трижды стучал в дверь. Дверь открывалась, выходил царь, облачался в скарамангий и проходил в Хрисотриклиний, где совершал молитву. После этого он садился на стоявшее в восточной конхе золочёное кресло, стоявшее справа от трона, и, обращаясь к папии, требовал позвать логофета. Это требование переадресовывалось адмиссионалию[en], который приводил логофета. Логофет по приходу падал ниц, а затем совершал доклад о важнейших событиях в империи, получал указания и уходил. Затем по приказу императора происходили вызовы чиновников, которых он желал видеть. Изначально в этом монарху помогал специальный чиновник, но затем эта обязанность была возложена на главу почтового ведомства логофета дрома[209]. Воскресные приёмы отличались большей торжественностью и происходили несколько по другой схеме — доклады царю совершали распоряжающиеся торжествами препозиты, которые в ранний период входили для доклада сами, а позднее их вводил первый министр[en][210]. Приём заканчивался в 9 часов утра, когда царь через папия[en] распускал собравшихся. Папий, бренча ключами, давал знать об этом силенциарию, который криком «повелите» давал указание всем расходиться. Таким же образом проходили вечерние приёмы[211].

По воскресным дням после обедни чиновники снова собирались в Юстиниановой палате и ожидали приглашения некоторых из них к царскому столу. Свою волю император доносил через первого министра и препозита[212]. На этих обедах император сидел в стороне от остальных. За одним столом с ним сидели только члены его семьи, патриарх, соправители и зоста патрикия[en], которые зачастую тоже были родственниками. Чиновники сидели за отдельными столами, близость которых к императорскому определялась согласно званию[213].

В XI веке, в связи со сложными взаимоотношениями между императорами Македонской династии, церемонии претерпели некоторые изменения. Если император сидел на престоле вместе с супругой или сотоварищами, то он имел «преимущество чести». Так, Роман III имел преимущество перед Зоей, но в совместном сидении Михаила Калафата и Зои первенство принадлежало последней. Ей же принадлежало первенство, когда она правила вместе с Феодорой. При Константине Мономахе Зоя сидела с одной стороны царя, Феодора с другой. При Константине X Дуке рядом с отцом сидел его старший сын Михаил. Его вдова Евдокия сидела на престоле вместе с сыновьями — она посередине, сыновья по сторонам, и честь принадлежала матери. Открытие и закрытие завесы сопровождалось славословиями. Обстановка этих выходов была одинакова во всех случаях, с добавлением большей торжественности при приёме послов. Если император находился вне столицы или в походе, то весь выход проходил по тому же протоколу, только в открытой палатке. Атталиат рассказывает, что, когда претендент Вриенний принял Мануила Ставроромана не в палатке, по обычаю царей, но верхом на лошади, это возбудило негодование; историк, рассказывая об этом факте, называет его делом позорным, которого истинный царь никогда не позволил себе с послом самого последнего этнарха[214].

Производство в чины

В воскресные дни нередко совершалось производство в чины. Возведение в самые высшие чины — кесаря, нобилиссима[en] и реже некоторые другие — происходило, как правило, в большие праздники перед выходом в храм Святой Софии. Такие дни назывались «днями облачения», поскольку все члены синклита собирались во дворце в полной парадной форме. Возведение в звание магистра происходило обязательно в палате Констистории. Произведение в такие чины, как патрикия, стратега, и в звание зосты патрикии происходило в простые воскресные дни и второстепенные праздничные дни в Хрисотриклинии. Царь, выйдя из своих покоев и помолившись перед иконой Спасителя, облачался в дивитисий и хламиду и надевал корону. Затем он проходил в восточную конху и садился на трон, после чего папия или минсуратор наполняли залу благовонным дымом. После этого начинался ввод чиновников и происходила церемония, длившаяся примерно 1½ часа[215].

Внешние выходы

Наружные высочайшие выходы происходили по воскресным и праздничным дням — в ту или иную церковь. Царь отправлялся или пешком, если церковь была недалеко, например, дворцовый храм, храм Святой Софии, храм Спасителя в Халке, или верхом на лошади, если церковь находилась в отдалении, например, храм святых Апостолов, святых 40 мучеников и так далее. С каждым из этих выходов был связан особый церемониал. О выходах заранее объявлялось во всеуслышание[216]. Шествие происходило по церемониалу, в известном порядке, в сопровождении телохранителей и сенаторов, со славословиями и пеанами. Император был одет в парадные, чрезвычайно тяжёлые одежды. В связи с этим существовал обычай, согласно которому после прочтения Евангелия императоры оставляли своё место в церкви и уходили отдохнуть от тяжести камней и разных драгоценностей, нанизанных и вотканных в их инсигнии. Придающий большое значение подобным вопросам Михаил Атталиат отмечает в Никифоре Вотаниате черту, которой он отличался от предшественников, состоявшую в том, что он не предпочитал свой отдых и комфорт божественному священнодействию, не стремился освободиться от безмерной тяжести одежд, но выстаивал литургии до конца[217].

На зрелище великого царского выхода собирался смотреть весь город, и, пользуясь этим случаем, народ временами не ограничивался принятыми славословиями и песнопениями, но высказывал иными способами знаки особого своего расположения и неприязни[218].

Приём иностранных делегаций

Государственные приёмы происходили в Магнаврском дворце, возле которого придворные собирались к 7 часам утра. После того как во дворец по системе коридоров прибывал император и занимал своё место на троне Соломона, придворных впускали в зал в сопровождении несущих жезлы остиариев[en]. После того как чужестранец входил и падал ниц, начинали звучать органы партий венетов и прасинов. Встав, иноземец приближался ещё на несколько шагов к трону, после чего органы прекращали играть. После того как посол приближался на положенное расстояние, логофет дрома начинал задавать предписываемые протоколом вопросы — о здоровье его государя, его высших вельмож и благоденствии народа. Одновременно с этим начинал работать повергающий в изумление варваров механизм трона — львы на ступенях трона ревели и били хвостами, птицы пели на деревьях — «перед императорским троном стояло бронзовое, но позолоченное дерево, на ветвях которого сидели птицы различных видов, тоже бронзовые с позолотой, певшие на разные голоса согласно своей птичьей породе. Императорский же трон был построен столь искусно, что одно мгновение казался низким, в следующее — повыше, а вслед за тем — возвышенным; [трон этот] как будто охраняли огромной величины львы, не знаю из бронзы или из дерева, но покрытые золотом; они били хвостами о землю и, разинув пасть, подвижными языками издавали рычание»[219]. Автоматон останавливался в моменты, когда иностранец начинал говорить, и снова включался, когда тот уходил[220]. В ходе этого действа протонотарий дрома вносил дары посла императору, и снова начинали играть органы. После завершения подношения даров наступали тишина и неподвижность. По знаку логофета чужеземец совершал проскинезу и выходил из зала под музыку вновь начинавших играть органов, замолкавших с его выходом. Приём на этом заканчивался. Практические вопросы во время этой церемонии не обсуждались[221].

Такой приём описан посетившим в X веке Константинополь Лиутпрандом Кремонским, чьи труды являются ценным источникам по церемониям византийского двора. В трактате «О церемониях» сообщается о трёх арабских посольствах, а также о визите княгини Ольги в царствование Константина Порфирородного. Как и в случае других зарубежных монархов, Ольга получила придворный титул, в её случае это был высший женский придворный титул зоста патрикия[220]. Несмотря на то, что описание приёма, которого была удостоена Ольга, приведено Константином Порфирородным в чрезвычайных подробностях, современные исследователи затрудняются в определении, был ли он проведён оскорбительным или, наоборот, подобающим правительнице иностранного государства образом[222].

Погребение

Императоров IV—V веков хоронили в саркофагах, изготовленных из порфирового мрамора, добываемого в Египте. Местом упокоения императоров до XI века была Церковь Апостолов, разрушенная вскоре после завоевания Константинополя в 1453 году турками-османами. Последним императором, похороненным там, был умерший в 1028 году Константин VIII, после чего церковь медленно приходила в упадок. После 1028 года местами захоронения были различные храмы и монастыри. Наибольшее количество императорских захоронений приходится на основанный в XII веке Комнинами монастырь Пантократора, где покоятся четыре императора (Иоанн II, Мануил I, Мануил II и Иоанн VIII)[223].

В трактате «О церемониях» приводится перечень императорских захоронений, начиная с Константина Великого[прим. 13], с указанием материала, использованного для изготовления саркофага. Список доведён до правления Никифора Фоки. Ещё одним источником об императорских захоронениях является список, составленный в начале XIII века Николаем Месаритом. Этот документ упоминает только 13 монументальных саркофагов[224].

Император в искусстве

Чрезвычайно обширный пласт византийского искусства посвящён изображению императора. Его особенностью является повторение на протяжении веков некоторого числа основных тем, приспособленных для показа основных аспектов императорской власти. В разные исторические эпохи иконографические и эстетические характеристики этих произведений менялись, варьировался список тем, делались акценты то на одной, то на другой группе сюжетов, но в целом цикл императорских изображений оставался одним и тем же[225].

В императорском искусстве изображение правителя занимает центральное положение в любом изображении и либо составляет ядро больших композиций, либо представлено единолично, обрамлённое красиво расположенными буквами имени монарха. Одиночные композиции имели характер официального портрета, если при этом выполнялись определённые условия: монарх должен был представать в предписанной позе, на нём должны быть соответствующие одежды и регалии. В таком случае портрет обладал ценностью официального документа[226]. Культ этих изображений был особенно распространён в армии, где, начиная с IV века, каждое подразделение имело собственное изображение, для ношения которых была введена специальная должность лат. imaginarii. Начиная с 395 года, после раздела империи, с целью получения юридического признания императоры Востока и Запада отправляли коллеге своё «священное изображение» (лат. lauratae). Власть нового императора не считалась законной, пока его таким образом не признает правитель другой части империи. В провинции рассылались изображения императоров и императриц[227], и там они заменяли василевса в различных событиях общественной жизни: церемониях по случаю восшествия на престол, приведения к присяге, использовались в залах суда при вынесении приговора от имени монарха. При произведении в чин портреты императора выдавались чиновникам, а в некоторые эпохи они вышивались или прикреплялись к парадной одежде императрицы или высших чиновников[228]. Портрет императора также добавлялся на предметы, посылаемые иностранным монархам, чтобы подтвердить договор о союзе или покровительстве. В некоторых случаях принятие такого подарка налагало на принимающего обязанность носить это изображение и признавать себя таким образом вассалом василевса. Портреты на гирях и клеймах гарантировали вес и качество металла. До нашего времени большинство из этих портретов не дошли, и они известны преимущественно по описаниям[229].

При этом было совершенно не обязательно, чтобы изображение императора имело черты сходства с оригиналом. Иногда изображения на монетах царствовавших друг за другом монархов ничем не отличались либо отличались небольшой характерной деталью, например, бородой. По мнению крупнейшего специалиста по византийскому искусству А. Грабара, такое упрощение нельзя объяснить только упрощённым видением художников Средневековья, это явление отражало то обстоятельство, что «в качестве темы портретного искусства император совсем не существует вне своего ранга или его социальной и одновременно мистической функции»[230].

Одной из основных тем императорского искусства была победа императора и его символическое орудие победы, которое примерно с 400 года приняло форму креста, заменив в этом качестве лабарум[231]. Другая категория изображений была призвана подчеркнуть власть василевса. В композициях со своими подданными император принимает поклонение и приношения народов, назначает чиновников и председательствует на церковных соборах. Композиции, на которых с императором изображён Христос, призваны подтвердить право василевса на господство. Для того, чтобы эта идея была донесена до подданных, оба вида композиций выражались одинаковыми иконографическими средствами[232].

Напишите отзыв о статье "Византийский император"

Примечания

Комментарии
  1. По подсчёту Ш. Диля, их насчитывалось 107 с 395 года[2].
  2. Применительно к императорам даты в скобках здесь и далее обозначают даты правления.
  3. Об участии патриарха впервые известно по поводу коронации императора Льва I (457—474). Существенно, что это была первая коронация после Халкидонского собора (451), после которого роль патриарха заметно возросла. Однако в церемониях коронации это был, вероятно, не самый важный эпизод[52].
  4. В обязанности депутата входило нести свечу и расчищать путь перед архиереем на улице[57].
  5. Из других источников известно, что определяющую роль в избрании Валентиниана сыграл Цензорий Дациан[62].
  6. В 599 году произошло разрушительное землетрясение, эпидемия бубонной чумы в Малой Азии унесла более 3 миллионов жизней, в течение трёх лет Сирию разоряла саранча[72].
  7. Флавий родился расслабленным и не мог держать головы, Феодосий был глухонемым[76].
  8. Тем не менее, на монетах она названа «василисса»[92].
  9. Существуют разногласия в источниках относительно даты смерти Мануила, возможно, он умер в 838 году, и тогда регентом был другой брат Феодоры Сергий Никиат[103].
  10. Поскольку матерью Льва была наложница Михаила III Евдокия Ингерина, длительное время дискутировался вопрос о том, был ли Михаил настоящим отцом Льва. В настоящее время на этот вопрос даётся отрицательный ответ[110].
  11. Феофано была дочерью трактирщика[119].
  12. Датировка провозглашения Феодора императором в 1205 году основана на одной из речей Никиты Хониата[141]. Исходя из других источников, до 1208 года Феодор носил титул деспота; эту точку зрения разделяет Г. А. Острогорский[142].
  13. См. например Саркофаги Елены и Константины[en], хранящиеся в музее Пия-Климента.
Источники и использованная литература
  1. Evans, Wixom, 1997, p. 186.
  2. Диль, 1947, с. 61.
  3. Kazhdan, 1991, p. 692.
  4. Князький, 2010, с. 27.
  5. Князький, 2010, с. 33.
  6. Аммиан Марцеллин. Деяния, кн. XV, ч. 5, § 18.
  7. Кулаковский, 2003, с. 72.
  8. Kelly, 1998, p. 143.
  9. Watson A. Aurelian and the Third Century. — 2004. — P. 188.
  10. Сильвестрова, 2007, с. 52.
  11. Bury, 1910, p. 30.
  12. Кулаковский, 2003, с. 73.
  13. Юстиниан I [www.uwyo.edu/lawlib/blume-justinian/ajc-edition-2/novels/101-120/novel%20105_replacement.pdf Новелла 105(англ.) // trad. by F. H. Blume Annotated Justinian Code.
  14. Mommsen, 1893, p. 351.
  15. Bury, 1910, p. 40.
  16. Mortreuil, 1847, p. 35.
  17. Скабаланович, 2004, с. 258.
  18. Bréhier, 1906, p. 162.
  19. Bréhier, 1906, p. 165.
  20. Bréhier, 1906, pp. 172—173.
  21. Вальденберг, 2008, с. 142.
  22. Bréhier, 1906, p. 170.
  23. Bréhier, 1906, p. 173.
  24. Bury, 1910, pp. 19—20.
  25. Ahrweiler, 1975, p. 22.
  26. Вальденберг, 2008, с. 143.
  27. Laurent, 1939, p. 359.
  28. Bréhier, 1906, p. 175.
  29. Bury, 1910, p. 21.
  30. Успенский, 2000, с. 36.
  31. Ульянов, 2008, с. 35.
  32. Величко, 2013.
  33. 1 2 Медведев, 2001, с. 49.
  34. Kern, 1939, p. 21.
  35. Grierson, 1941, p. 22.
  36. Диль, 1947, с. 61—62.
  37. Медведев, 2001, с. 46.
  38. Медведев, 2001, с. 48.
  39. Raybaud, 1968, p. 60.
  40. Продолжатель Феофана, 2009, с. 169.
  41. Медведев, 2001, с. 50.
  42. Медведев, 2001, с. 51—57.
  43. Скабаланович, 2004, с. 259.
  44. Paillard, 1875, p. 397.
  45. Paillard, 1875, p. 398.
  46. Paillard, 1875, p. 401.
  47. Paillard, 1875, p. 392.
  48. Летопись византийца Феофана, л. м. 6076
  49. Paillard, 1875, p. 393.
  50. Paillard, 1875, pp. 394—395.
  51. Paillard, 1875, pp. 398—399.
  52. 1 2 3 4 Острогорский, 1973.
  53. Успенский, 2000, с. 69.
  54. Успенский, 2000, с. 25—26.
  55. 1 2 Жаворонков, 1988.
  56. Ульянов, 2008, с. 133—134.
  57. Вернадский, 1926, с. 149.
  58. Поляковская, 2003, с. 315.
  59. Karayannopulos, 1956, pp. 369—370.
  60. Евсевий, Слово василевсу Константину, по случаю тридцатилетия его царствования, 5
  61. Аммиан Марцеллин. Деяния, кн. XV, ч. 8, § 8—9.
  62. Чекалова, 2003, с. 6.
  63. Аммиан Марцеллин. Деяния, кн. XXVI, ч. 1, § 3—5.
  64. Аммиан Марцеллин. Деяния, кн. XXVI, ч. 4, § 1—3.
  65. Аммиан Марцеллин. Деяния, кн. XXVII, ч. 6, § 6.
  66. Karayannopulos, 1956, pp. 375—376.
  67. Чекалова, 2003, с. 8.
  68. Чекалова, 2003, с. 17—20.
  69. Karayannopulos, 1956, pp. 382—384.
  70. Пигулевская, 1946, с. 61.
  71. Пигулевская, 1946, с. 62.
  72. Пигулевская, 1946, с. 164.
  73. Пигулевская, 1946, с. 172—174.
  74. Пигулевская, 1946, с. 179.
  75. Пигулевская, 1946, с. 189.
  76. 1 2 Кулаковский, 1995, с. 29.
  77. Острогорский, 2011, с. 162—165.
  78. Летопись византийца Феофана, л. м. 6076
  79. Острогорский, 2011, с. 166.
  80. Острогорский, 2011, с. 174—175.
  81. Острогорский, 2011, с. 181—182.
  82. Острогорский, 2011, с. 185.
  83. Острогорский, 2011, с. 186—193.
  84. Острогорский, 2011, с. 193.
  85. Левченко, 1947, с. 181—183.
  86. Острогорский, 2011, с. 198—200.
  87. Острогорский, 2011, с. 211—214.
  88. Paillard, 1875, p. 448.
  89. Острогорский, 2011, с. 218.
  90. Летопись византийца Феофана, л. м. 6268
  91. Острогорский, 2011, с. 237—238.
  92. Bellinger, Grierson, 1993, p. 347.
  93. Острогорский, 2011, с. 240—243.
  94. Острогорский, 2011, с. 245.
  95. Летопись византийца Феофана, л. м. 6294
  96. Острогорский, 2011, с. 247—248.
  97. Острогорский, 2011, с. 260—262.
  98. Bury, 1912, p. 325.
  99. Острогорский, 2011, с. 265—269.
  100. Острогорский, 2011, с. 270—273.
  101. Kazhdan, 1991, p. 1416.
  102. Bellinger, Grierson, 1993, p. 455.
  103. Острогорский, 2011, с. 289.
  104. Острогорский, 2011, с. 292.
  105. Острогорский, 2011, с. 302—303.
  106. Bellinger, Grierson, 1993, p. 452.
  107. Острогорский, 2011, с. 293.
  108. Bellinger, Grierson, 1993, p. 453.
  109. Bellinger, Grierson, 1993, p. 575.
  110. 1 2 Острогорский, 2011, с. 304.
  111. Острогорский, 2011, с. 313.
  112. Bellinger, Grierson, 1993, p. 523.
  113. Острогорский, 2011, с. 334—335.
  114. Острогорский, 2011, с. 336—338.
  115. Острогорский, 2011, с. 344—346.
  116. Острогорский, 2011, прим. 1, с. 345.
  117. Острогорский, 2011, с. 353.
  118. Bellinger, Grierson, 1993, pp. 527—529.
  119. Острогорский, 2011, с. 359.
  120. Острогорский, 2011, с. 359—370.
  121. Грабар, 1999, с. 35—36.
  122. Острогорский, 2011, с. 374—376.
  123. Bellinger, Grierson, 1993, p. 707.
  124. Скабаланович, 2004, с. 259—260.
  125. Скабаланович, 2004, с. 260.
  126. Скабаланович, 2004, с. 261.
  127. Острогорский, 2011, с. 439—446.
  128. Анна Комнина, Алексиада, IX, 9
  129. Bellinger, Grierson, 1996, p. 182.
  130. Evans, Wixom, 1997, p. 209.
  131. Острогорский, 2011, с. 461.
  132. Bellinger, Grierson, 1996, p. 244—245.
  133. Острогорский, 2011, с. 466.
  134. Острогорский, 2011, с. 473.
  135. Острогорский, 2011, с. 478.
  136. Острогорский, 2011, с. 484.
  137. Острогорский, 2011, с. 487—489.
  138. Острогорский, 2011, с. 498.
  139. Острогорский, 2011, с. 506—507.
  140. Sabatier, 1862, p. 22.
  141. Sinogowitz, 1952.
  142. Острогорский, 2011, с. 521.
  143. Острогорский, 2011, с. 518.
  144. Острогорский, 2011, с. 524.
  145. Беляев, 1893, с. 285-288.
  146. Острогорский, 2011, с. 542—546.
  147. Острогорский, 2011, с. 556.
  148. Острогорский, 2011, с. 558—560.
  149. Никифор Григора, История ромеев, VII, 5
  150. Острогорский, 2011, с. 580—581.
  151. Острогорский, 2011, с. 604—606.
  152. Острогорский, 2011, с. 615.
  153. Dölger, 1938.
  154. Острогорский, 2011, с. 632—633.
  155. Острогорский, 2011, с. 636.
  156. Острогорский, 2011, с. 652.
  157. Острогорский, 2011, с. 656—658.
  158. Острогорский, 2011, с. 670.
  159. Грабар, 2000, с. 102—103.
  160. Грабар, 2000, с. 116—119.
  161. Скабаланович, 2004, с. 261—262.
  162. Скабаланович, 2004, с. 262—263.
  163. Скабаланович, 2004, с. 263.
  164. Weiss, 1969, p. 76.
  165. Поляковская, 2003, с. 318—319.
  166. Дагрон, 1999, с. 81.
  167. Bury, 1910, p. 32—33.
  168. Евсевий, Жизнь Константина, IV, 24
  169. Вернадский, 1926, с. 144—147.
  170. Вернадский, 1926, с. 147—149.
  171. Вернадский, 1926, с. 148—149.
  172. Вернадский, 1926, с. 149—152.
  173. Сильвестрова, 2007, с. 12.
  174. Сильвестрова, 2007, с. 21—23.
  175. Сильвестрова, 2007, с. 29.
  176. Сильвестрова, 2007, с. 33.
  177. Сильвестрова, 2007, с. 45.
  178. Сильвестрова, 2007, с. 52—54.
  179. Сильвестрова, 2007, с. 9.
  180. Сильвестрова, 2007, с. 56.
  181. Featherstone, 2008, p. 508.
  182. Featherstone, 2008, pp. 508—509.
  183. Скабаланович, 2004, с. 145.
  184. Скабаланович, 2004, с. 269.
  185. Скабаланович, 2004, с. 270.
  186. Например, Пселл, Хронография, Константин X Дука, II
  187. 1 2 Скабаланович, 2004, с. 271.
  188. Kazhdan, 1991, pp. 999—1000.
  189. Bellinger, Grierson, 1996, p. 165.
  190. Анна Комнина, Алексиада, III, 4
  191. Беляев, 1893, с. 52.
  192. Kazhdan, 1991, pp. 638—639.
  193. Э. П. Л., М. Н. Бутырский. [www.pravenc.ru/text/171957.html Дивитисий] (рус.). Православная энциклопедия. Проверено 4 октября 2014.
  194. Kazhdan, 1991, pp. 1251—1252.
  195. 1 2 Вернадский, 1926, с. 153.
  196. Kazhdan, 1991, p. 2135.
  197. Пселл, Хронография, Роман III, X
  198. Вернадский, 1926, с. 153—154.
  199. 1 2 Скабаланович, 2004, с. 272.
  200. Bellinger, Grierson, 1996, pp. 170—173.
  201. Беляев, 1891, с. 11.
  202. Беляев, 1891, с. 30.
  203. Беляев, 1891, с. 23.
  204. Пселл, Хронография, Михаил IV, II—III
  205. Беляев, 1893, с. 45—46.
  206. Bellinger, Grierson, 1996, pp. 173—176.
  207. Беляев, 1893, с. 6—8.
  208. Featherstone, 2008, p. 511.
  209. Беляев, 1893, с. 16—17.
  210. Беляев, 1893, с. 22.
  211. Беляев, 1893, с. 24—25.
  212. Беляев, 1893, с. 28.
  213. Featherstone, 2008, p. 512.
  214. Скабаланович, 2004, с. 274.
  215. Беляев, 1893, с. 35.
  216. Беляев, 1893, с. 40.
  217. Скабаланович, 2004, с. 275—276.
  218. Скабаланович, 2004, с. 276.
  219. Лиутпранд Кремонский, Антападосеос, книга VI, V
  220. 1 2 Featherstone, 2008, p. 514.
  221. Литаврин, 1981, с. 46.
  222. Литаврин, 1981, с. 44.
  223. Vasiliev, 1948, pp. 6—7.
  224. Vasiliev, 1948, p. 7.
  225. Грабар, 2000, с. 24.
  226. Грабар, 2000, с. 25.
  227. Bréhier, Batiffol, 1920, pp. 61—63.
  228. Грабар, 2000, с. 26.
  229. Грабар, 2000, с. 25—28.
  230. Грабар, 2000, с. 29—31.
  231. Грабар, 2000, с. 52.
  232. Грабар, 2000, с. 114—115.

Литература

Первичные источники

Исследования

на английском языке
  • Bellinger A. R., Grierson P. Catalogue of the Byzantine Coins in the Dumbarton Oaks Collection and in the Whittemore Collection. — Dumbarton Oaks, 1993. — Т. III. — 887 p. — ISBN 0-88402-045-2.
  • Bellinger A. R., Grierson P. Catalogue of the Byzantine Coins in the Dumbarton Oaks Collection and in the Whittemore Collection. — Dumbarton Oaks, 1996. — Т. IV. — 736 p. — ISBN 0-88402-233-1.
  • Bury J. B. [archive.org/details/constitutionofla00buryuoft The constitution of the Later Roman Empire]. — Oxford, 1910. — 49 p.
  • Bury J. B. A History of the Eastern Roman Empire from the fall of Irene to the accession of Basil I (A. D. 802-867)). — London, 1912. — 530 p.
  • Evans E., Wixom W. D. Art and Culture of the Middle Byzantine Era, A.D. 843–1261. — The Metropolitan Museum of Art, 1997. — 604 p. — ISBN 0-87099-778-5.
  • Garland L. Byzantine Empresses: Women and Power in Byzantium AD 527-1204. — Routledge, 1999. — 343 p. — ISBN 0-415-14688-7.
  • Grierson P. [www.jstor.org/stable/3020840 Election and Inheritance in Early Germanic Kingship] // Cambridge Historical Journal. — 1941. — Т. 7, № 1. — P. 1—22.
  • Featherstone J. Emperor and Court // The Oxford Handbook of Byzantine studies. — Oxford University Press, 2008. — P. 505—517. — ISBN 978-0-19-925246-6.
  • Kelly Ch. Emperors, Government and Bureaucracy // CAH. — Cambridge University Press, 1998. — Т. XIII. — P. 138—183. — ISBN 978-0-521-30200-5.
  • Kern F. Kingship and Law in the Middle Ages. — Oxford: Basil Blackwell, 1939. — 214 p.
  • Maguire H. [books.google.ru/books?id=qjy2d8ExpTAC Byzantine Court Culture from 829 to 1204]. — Dumbarton Oaks, 1997. — 264 p. — ISBN 0-88402-308-7.
  • The Oxford Dictionary of Byzantium : [англ.] : in 3 vols. / ed. by Dr. Alexander Kazhdan. — N. Y. ; Oxford : Oxford University Press, 1991. — 2232 p. — ISBN 0-19-504652-8.</span>
  • Vasiliev A. A. [www.jstor.org/stable/1291047 Imperial Porphyry Sarcophagi in Constantinople] // Dumbarton Oaks Papers. — Dumbarton Oaks, 1948. — Т. 4. — P. 3—26.
на немецком языке
  • Dölger F. Johannes VI. Kantakuzenos als dynastischer Legitimist // Анналы института имени Н. П. Кондакова. — Прага, 1938. — Т. X. — С. 19—30.
  • Karayannopulos J. Der frühbyzantinische Kaiser // Byzabtinische Zeitschrift. — München, 1956. — Т. 49. — С. 369—384.
  • Mommsen T. [archive.org/details/abrissdesrmisc00momm Abriss des römischen Staatsrechts]. — Leipzig, 1893. — 363 p.
  • Sinogowitz B. Über das byzantinische Kaisertum nach dem Vierten Kreuzzuge (1204-1205) // Byzantinische Zeitschrift. — München, 1952. — Т. 45. — С. 345—356.
  • Weiss G. Joannes Kantakuzenos - Aristokrat, Staatsmann, Kaiser und Mönchin der Gesellschaftsentwicklung von Byzanz im 14. Jahrhundert. — Wiesbaden, 1969. — 174 p.
на русском языке
  • Беляев Д. Ф. Обзор главных частей Большого дворца византийских царей. — Byzantina. Очерки, материалы и заметки по византийским древностям. — СПб.: Типография Императорской Академии наук, 1891. — Т. I. — 200 с.
  • Беляев Д. Ф. Ежедневные и воскресные приёмы византийских царей и праздничные выходы их в храм св. Софии в IX-X в. — Byzantina. Очерки, материалы и заметки по византийским древностям. — СПб.: Типография И. Н. Скороходова, 1893. — Т. II. — 308 с.
  • Беляев Д. Ф. Богомольные выходы византийских царей в городские и пригородные храмы Константинополя. — Byzantina. Очерки, материалы и заметки по византийским древностям. — СПб.: Типография И. Н. Скороходова, 1906. — Т. III. — 189 с.
  • Вальденберг В. Е. История византийской политической литературы в связи с историей философских течений и законодательства. — Спб.: Дмитрий Буланин, 2008. — 536 с. — ISBN 978-5-86007-581-8.
  • Величко А. [www.pravoslavie.ru/arhiv/58936.htm Политико-правовой статус византийских императоров. Историческое и идейное изменение их полномочий]. Православие.ру (23 января 2013). Проверено 2 октября 2014.
  • Вернадский Г. В. Византийские учения о власти императора и патриарха // Сборник статей, посвященных памяти Н.П.Кондакова. — Прага, 1926. — С. 143—154.
  • Грабар А. Император в византийском искусстве. — М.: Ладомир, 1999. — 328 с. — ISBN 5-86218-308-6.
  • Дагрон Ж. [www.krotov.info/libr_min/05_d/dag/ron_01.htm#1 Восточный цезаропапизм] // ГЕNNADΙΟΣ. — М.: Индрик, 2000. — С. 80—99. — ISBN 5-85759-068-X.
  • Диль Ш. Основные проблемы византийской истории. — М., 1947. — 182 с.
  • Жаворонков П. И. Избрание и коронация никейских императоров // Византийский временник. — М.: Наука, 1988. — № 49. — С. 55—59.
  • Жолие-Леви К. Образ власти в искусстве Македонской эпохи (867-1056) // Византийский временник. — М.: Наука, 1988. — Т. 49. — С. 143—162.
  • Князький И. О. Император Диоклетиан и закат античного мира. — СПб.: Алетейя, 2010. — 144 с. — (Античная библиотека. Исследования). — ISBN 978-5-91419-310-9.
  • Кулаковский Ю. А. История Византии. — Спб.: Алетейя, 2003. — Т. I. — 492 с. — ISBN 5-89329-618-4.
  • Кулаковский Ю. А. История Византии. — Спб.: Алетейя, 1995. — Т. III. — 454 с. — ISBN 5-89329-618-4.
  • Левченко М. В. Венеты и прасины в Византии V-VII вв. // Византийский временник. — 1947. — Т. 1. — С. 164—183.
  • Литаврин Г. Г. Путешествие русской княгини Ольги в Константинополь: Проблема источников // Византийский временник. — М.: Наука, 1981. — № 42. — С. 35—48.
  • Медведев И. П. Правовая культура Византийской империи. — СПб.: Алетейя, 2001. — 576 с. — (Византийская библиотека. Исследования). — ISBN 5-89329-426-2.
  • Острогорский Г. А. Эволюция византийского обряда коронования // Византия. Южные славяне и Древняя Русь. Западная Европа: Искусство и культура. — М.: Наука, 1973. — С. 33—42.
  • Острогорский Г. А. История Византийского государства / Пер. с нем.: М. В. Грацианский. — М.: Сибирская Благозвонница, 2011. — 895 с. — ISBN 978-5-91362-458-1.
  • Пигулевская Н. В. Византия и Иран на рубеже VI-VII вв. / Отв. редактор акад. В. В. Струве. — Труды института востоковедения. — М.‒ Л.: Издательство Академии наук СССР, 1946. — Т. XLVI. — 291 с.
  • Поляковская М. А. [hdl.handle.net/10995/2898 Император и народ в Византии XIV в. в рамках церемониального пространства] // Материалы XI Международных научных Сюзюмовских чтений. — Екатеринбург, 2003. — № 34. — С. 314—321.
  • Поляковская М. А. [hdl.handle.net/10995/18550 Сакрализация парадной жизни византийского императорского дворца эпохи Палеологов] // Известия Уральского государственного университета. — Екатеринбург, 2009. — № 4 (66). — С. 229—237.
  • Поляковская М. А. [www.vremennik.biz/opus/BB/68/53464 Поздневизантийский чин коронования василевса] // Византийский временник. — М.: Наука, 2009. — № 68. — С. 5—24.
  • Сильвестрова Е. В. Lex Generalis Императорская конституция в системе источников греко-римского права V-X вв. н.э.. — М.: Индрик, 2007. — 246 с. — ISBN 978-5-85759-427-8.
  • Скабаланович Н. А. Византийское государство и церковь в XI веке. — СПб.: Издательство Олега Абышко, 2004. — Т. I. — 448 с. — ISBN 5-89740-107-4.
  • Ульянов О. Г. [www.hist.msu.ru/Byzantine/session0810theseis.pdf О времени возникновения инаугурационного миропомазания в Византии, на Западе и в Древней Руси] // Русь и Византия: Место стран византийского круга во взаимоотношениях Востока и Запада: Тезисы докладов XVIII Всероссийской научной сессии византинистов. — М.: ИВИ РАН, 2008. — С. 133—140. — ISBN 5-94067-244-2.
  • Успенский Б. А. Цари и император. Помазание на царство и семантика монарших титулов. — М.: Языки российской культуры, 2000. — 144 с. — ISBN 5-7859--145-5.
  • Чекалова А. А. Архонты и сенаторы в избрании византийского императора (IV-первая половина VII в.) // Византийский временник. — М.: Наука, 2003. — Т. 62 (87). — С. 6—20.
на французском языке
  • Ahrweiler H. L'idéologie politique de l'Empire byzantin. — Paris, 1975. — 158 p.
  • Bratianu G. I. Empire et "Démocratie" à Byzance // Byzantinische Zeitschrift. — 1937. — Т. 37. — С. 86-111.
  • Bréhier L. L'origne des titres impériaux à Byzance // Byzantinische Zeitschrift. — Leipzig, 1906. — Т. XV. — С. 161-178.
  • Bréhier L., Batiffol P. [archive.org/details/lessurvivancesdu00br Les survivances du culte impérial romain]. — Paris, 1920. — 73 p.
  • Gasquet A. [archive.org/details/delautoritimp00gasq De l'autorité impériale en matière religieuse à Byzance]. — Paris, 1879. — 269 p.
  • Guilland R. Études de topographie de Constantinople byzantine. — Berlin: Akademie-Verlag, 1969. — Т. I. — 595 p.
  • Laurent V. Notes de titulature byzantine // Échos d'Orient. — 1939. — Т. 38, № 195—196. — С. 355—370. — DOI:10.3406/rebyz.1939.2941.
  • Mortreuil J. A. B. [archive.org/details/histoiredudroit01mortgoog Histoire du droit byzantin, ou du droit romain dans l'Empire d'Orient, depuis la mort de Justinien jusqu'à la prise de Constantinople en 1453]. — Paris, 1847. — Т. III. — 508 p.
  • Paillard A. [archive.org/details/histoiredelatra00pailgoog Histoire de la transmission du pouvoir impérial à Rome et à Constantinople]. — Paris, 1875. — 521 p.
  • Raybaud L. P. Le gouvernement et l'administration centrale de l'Empire byzantin sour les premiers Paléologues (1258-1354). — Paris, 1968. — 293 p.
  • Sabatier J. [archive.org/details/descriptiongnra02cohegoog Description générale des monnaies byzantines frappées sous les empereurs d'Orient depuis Arcadius jusqu'à la prise de Constantinople par Mahomet II]. — Paris, 1862. — Т. I.


Отрывок, характеризующий Византийский император

– Aucun, [Никакого,] – возразил виконт. – После убийства герцога даже самые пристрастные люди перестали видеть в нем героя. Si meme ca a ete un heros pour certaines gens, – сказал виконт, обращаясь к Анне Павловне, – depuis l'assassinat du duc il y a un Marietyr de plus dans le ciel, un heros de moins sur la terre. [Если он и был героем для некоторых людей, то после убиения герцога одним мучеником стало больше на небесах и одним героем меньше на земле.]
Не успели еще Анна Павловна и другие улыбкой оценить этих слов виконта, как Пьер опять ворвался в разговор, и Анна Павловна, хотя и предчувствовавшая, что он скажет что нибудь неприличное, уже не могла остановить его.
– Казнь герцога Энгиенского, – сказал мсье Пьер, – была государственная необходимость; и я именно вижу величие души в том, что Наполеон не побоялся принять на себя одного ответственность в этом поступке.
– Dieul mon Dieu! [Боже! мой Боже!] – страшным шопотом проговорила Анна Павловна.
– Comment, M. Pierre, vous trouvez que l'assassinat est grandeur d'ame, [Как, мсье Пьер, вы видите в убийстве величие души,] – сказала маленькая княгиня, улыбаясь и придвигая к себе работу.
– Ah! Oh! – сказали разные голоса.
– Capital! [Превосходно!] – по английски сказал князь Ипполит и принялся бить себя ладонью по коленке.
Виконт только пожал плечами. Пьер торжественно посмотрел поверх очков на слушателей.
– Я потому так говорю, – продолжал он с отчаянностью, – что Бурбоны бежали от революции, предоставив народ анархии; а один Наполеон умел понять революцию, победить ее, и потому для общего блага он не мог остановиться перед жизнью одного человека.
– Не хотите ли перейти к тому столу? – сказала Анна Павловна.
Но Пьер, не отвечая, продолжал свою речь.
– Нет, – говорил он, все более и более одушевляясь, – Наполеон велик, потому что он стал выше революции, подавил ее злоупотребления, удержав всё хорошее – и равенство граждан, и свободу слова и печати – и только потому приобрел власть.
– Да, ежели бы он, взяв власть, не пользуясь ею для убийства, отдал бы ее законному королю, – сказал виконт, – тогда бы я назвал его великим человеком.
– Он бы не мог этого сделать. Народ отдал ему власть только затем, чтоб он избавил его от Бурбонов, и потому, что народ видел в нем великого человека. Революция была великое дело, – продолжал мсье Пьер, выказывая этим отчаянным и вызывающим вводным предложением свою великую молодость и желание всё полнее высказать.
– Революция и цареубийство великое дело?…После этого… да не хотите ли перейти к тому столу? – повторила Анна Павловна.
– Contrat social, [Общественный договор,] – с кроткой улыбкой сказал виконт.
– Я не говорю про цареубийство. Я говорю про идеи.
– Да, идеи грабежа, убийства и цареубийства, – опять перебил иронический голос.
– Это были крайности, разумеется, но не в них всё значение, а значение в правах человека, в эманципации от предрассудков, в равенстве граждан; и все эти идеи Наполеон удержал во всей их силе.
– Свобода и равенство, – презрительно сказал виконт, как будто решившийся, наконец, серьезно доказать этому юноше всю глупость его речей, – всё громкие слова, которые уже давно компрометировались. Кто же не любит свободы и равенства? Еще Спаситель наш проповедывал свободу и равенство. Разве после революции люди стали счастливее? Напротив. Mы хотели свободы, а Бонапарте уничтожил ее.
Князь Андрей с улыбкой посматривал то на Пьера, то на виконта, то на хозяйку. В первую минуту выходки Пьера Анна Павловна ужаснулась, несмотря на свою привычку к свету; но когда она увидела, что, несмотря на произнесенные Пьером святотатственные речи, виконт не выходил из себя, и когда она убедилась, что замять этих речей уже нельзя, она собралась с силами и, присоединившись к виконту, напала на оратора.
– Mais, mon cher m r Pierre, [Но, мой милый Пьер,] – сказала Анна Павловна, – как же вы объясняете великого человека, который мог казнить герцога, наконец, просто человека, без суда и без вины?
– Я бы спросил, – сказал виконт, – как monsieur объясняет 18 брюмера. Разве это не обман? C'est un escamotage, qui ne ressemble nullement a la maniere d'agir d'un grand homme. [Это шулерство, вовсе не похожее на образ действий великого человека.]
– А пленные в Африке, которых он убил? – сказала маленькая княгиня. – Это ужасно! – И она пожала плечами.
– C'est un roturier, vous aurez beau dire, [Это проходимец, что бы вы ни говорили,] – сказал князь Ипполит.
Мсье Пьер не знал, кому отвечать, оглянул всех и улыбнулся. Улыбка у него была не такая, какая у других людей, сливающаяся с неулыбкой. У него, напротив, когда приходила улыбка, то вдруг, мгновенно исчезало серьезное и даже несколько угрюмое лицо и являлось другое – детское, доброе, даже глуповатое и как бы просящее прощения.
Виконту, который видел его в первый раз, стало ясно, что этот якобинец совсем не так страшен, как его слова. Все замолчали.
– Как вы хотите, чтобы он всем отвечал вдруг? – сказал князь Андрей. – Притом надо в поступках государственного человека различать поступки частного лица, полководца или императора. Мне так кажется.
– Да, да, разумеется, – подхватил Пьер, обрадованный выступавшею ему подмогой.
– Нельзя не сознаться, – продолжал князь Андрей, – Наполеон как человек велик на Аркольском мосту, в госпитале в Яффе, где он чумным подает руку, но… но есть другие поступки, которые трудно оправдать.
Князь Андрей, видимо желавший смягчить неловкость речи Пьера, приподнялся, сбираясь ехать и подавая знак жене.

Вдруг князь Ипполит поднялся и, знаками рук останавливая всех и прося присесть, заговорил:
– Ah! aujourd'hui on m'a raconte une anecdote moscovite, charmante: il faut que je vous en regale. Vous m'excusez, vicomte, il faut que je raconte en russe. Autrement on ne sentira pas le sel de l'histoire. [Сегодня мне рассказали прелестный московский анекдот; надо вас им поподчивать. Извините, виконт, я буду рассказывать по русски, иначе пропадет вся соль анекдота.]
И князь Ипполит начал говорить по русски таким выговором, каким говорят французы, пробывшие с год в России. Все приостановились: так оживленно, настоятельно требовал князь Ипполит внимания к своей истории.
– В Moscou есть одна барыня, une dame. И она очень скупа. Ей нужно было иметь два valets de pied [лакея] за карета. И очень большой ростом. Это было ее вкусу. И она имела une femme de chambre [горничную], еще большой росту. Она сказала…
Тут князь Ипполит задумался, видимо с трудом соображая.
– Она сказала… да, она сказала: «девушка (a la femme de chambre), надень livree [ливрею] и поедем со мной, за карета, faire des visites». [делать визиты.]
Тут князь Ипполит фыркнул и захохотал гораздо прежде своих слушателей, что произвело невыгодное для рассказчика впечатление. Однако многие, и в том числе пожилая дама и Анна Павловна, улыбнулись.
– Она поехала. Незапно сделался сильный ветер. Девушка потеряла шляпа, и длинны волоса расчесались…
Тут он не мог уже более держаться и стал отрывисто смеяться и сквозь этот смех проговорил:
– И весь свет узнал…
Тем анекдот и кончился. Хотя и непонятно было, для чего он его рассказывает и для чего его надо было рассказать непременно по русски, однако Анна Павловна и другие оценили светскую любезность князя Ипполита, так приятно закончившего неприятную и нелюбезную выходку мсье Пьера. Разговор после анекдота рассыпался на мелкие, незначительные толки о будущем и прошедшем бале, спектакле, о том, когда и где кто увидится.


Поблагодарив Анну Павловну за ее charmante soiree, [очаровательный вечер,] гости стали расходиться.
Пьер был неуклюж. Толстый, выше обыкновенного роста, широкий, с огромными красными руками, он, как говорится, не умел войти в салон и еще менее умел из него выйти, то есть перед выходом сказать что нибудь особенно приятное. Кроме того, он был рассеян. Вставая, он вместо своей шляпы захватил трехугольную шляпу с генеральским плюмажем и держал ее, дергая султан, до тех пор, пока генерал не попросил возвратить ее. Но вся его рассеянность и неуменье войти в салон и говорить в нем выкупались выражением добродушия, простоты и скромности. Анна Павловна повернулась к нему и, с христианскою кротостью выражая прощение за его выходку, кивнула ему и сказала:
– Надеюсь увидать вас еще, но надеюсь тоже, что вы перемените свои мнения, мой милый мсье Пьер, – сказала она.
Когда она сказала ему это, он ничего не ответил, только наклонился и показал всем еще раз свою улыбку, которая ничего не говорила, разве только вот что: «Мнения мнениями, а вы видите, какой я добрый и славный малый». И все, и Анна Павловна невольно почувствовали это.
Князь Андрей вышел в переднюю и, подставив плечи лакею, накидывавшему ему плащ, равнодушно прислушивался к болтовне своей жены с князем Ипполитом, вышедшим тоже в переднюю. Князь Ипполит стоял возле хорошенькой беременной княгини и упорно смотрел прямо на нее в лорнет.
– Идите, Annette, вы простудитесь, – говорила маленькая княгиня, прощаясь с Анной Павловной. – C'est arrete, [Решено,] – прибавила она тихо.
Анна Павловна уже успела переговорить с Лизой о сватовстве, которое она затевала между Анатолем и золовкой маленькой княгини.
– Я надеюсь на вас, милый друг, – сказала Анна Павловна тоже тихо, – вы напишете к ней и скажете мне, comment le pere envisagera la chose. Au revoir, [Как отец посмотрит на дело. До свидания,] – и она ушла из передней.
Князь Ипполит подошел к маленькой княгине и, близко наклоняя к ней свое лицо, стал полушопотом что то говорить ей.
Два лакея, один княгинин, другой его, дожидаясь, когда они кончат говорить, стояли с шалью и рединготом и слушали их, непонятный им, французский говор с такими лицами, как будто они понимали, что говорится, но не хотели показывать этого. Княгиня, как всегда, говорила улыбаясь и слушала смеясь.
– Я очень рад, что не поехал к посланнику, – говорил князь Ипполит: – скука… Прекрасный вечер, не правда ли, прекрасный?
– Говорят, что бал будет очень хорош, – отвечала княгиня, вздергивая с усиками губку. – Все красивые женщины общества будут там.
– Не все, потому что вас там не будет; не все, – сказал князь Ипполит, радостно смеясь, и, схватив шаль у лакея, даже толкнул его и стал надевать ее на княгиню.
От неловкости или умышленно (никто бы не мог разобрать этого) он долго не опускал рук, когда шаль уже была надета, и как будто обнимал молодую женщину.
Она грациозно, но всё улыбаясь, отстранилась, повернулась и взглянула на мужа. У князя Андрея глаза были закрыты: так он казался усталым и сонным.
– Вы готовы? – спросил он жену, обходя ее взглядом.
Князь Ипполит торопливо надел свой редингот, который у него, по новому, был длиннее пяток, и, путаясь в нем, побежал на крыльцо за княгиней, которую лакей подсаживал в карету.
– Рrincesse, au revoir, [Княгиня, до свиданья,] – кричал он, путаясь языком так же, как и ногами.
Княгиня, подбирая платье, садилась в темноте кареты; муж ее оправлял саблю; князь Ипполит, под предлогом прислуживания, мешал всем.
– Па звольте, сударь, – сухо неприятно обратился князь Андрей по русски к князю Ипполиту, мешавшему ему пройти.
– Я тебя жду, Пьер, – ласково и нежно проговорил тот же голос князя Андрея.
Форейтор тронулся, и карета загремела колесами. Князь Ипполит смеялся отрывисто, стоя на крыльце и дожидаясь виконта, которого он обещал довезти до дому.

– Eh bien, mon cher, votre petite princesse est tres bien, tres bien, – сказал виконт, усевшись в карету с Ипполитом. – Mais tres bien. – Он поцеловал кончики своих пальцев. – Et tout a fait francaise. [Ну, мой дорогой, ваша маленькая княгиня очень мила! Очень мила и совершенная француженка.]
Ипполит, фыркнув, засмеялся.
– Et savez vous que vous etes terrible avec votre petit air innocent, – продолжал виконт. – Je plains le pauvre Mariei, ce petit officier, qui se donne des airs de prince regnant.. [А знаете ли, вы ужасный человек, несмотря на ваш невинный вид. Мне жаль бедного мужа, этого офицерика, который корчит из себя владетельную особу.]
Ипполит фыркнул еще и сквозь смех проговорил:
– Et vous disiez, que les dames russes ne valaient pas les dames francaises. Il faut savoir s'y prendre. [А вы говорили, что русские дамы хуже французских. Надо уметь взяться.]
Пьер, приехав вперед, как домашний человек, прошел в кабинет князя Андрея и тотчас же, по привычке, лег на диван, взял первую попавшуюся с полки книгу (это были Записки Цезаря) и принялся, облокотившись, читать ее из середины.
– Что ты сделал с m lle Шерер? Она теперь совсем заболеет, – сказал, входя в кабинет, князь Андрей и потирая маленькие, белые ручки.
Пьер поворотился всем телом, так что диван заскрипел, обернул оживленное лицо к князю Андрею, улыбнулся и махнул рукой.
– Нет, этот аббат очень интересен, но только не так понимает дело… По моему, вечный мир возможен, но я не умею, как это сказать… Но только не политическим равновесием…
Князь Андрей не интересовался, видимо, этими отвлеченными разговорами.
– Нельзя, mon cher, [мой милый,] везде всё говорить, что только думаешь. Ну, что ж, ты решился, наконец, на что нибудь? Кавалергард ты будешь или дипломат? – спросил князь Андрей после минутного молчания.
Пьер сел на диван, поджав под себя ноги.
– Можете себе представить, я всё еще не знаю. Ни то, ни другое мне не нравится.
– Но ведь надо на что нибудь решиться? Отец твой ждет.
Пьер с десятилетнего возраста был послан с гувернером аббатом за границу, где он пробыл до двадцатилетнего возраста. Когда он вернулся в Москву, отец отпустил аббата и сказал молодому человеку: «Теперь ты поезжай в Петербург, осмотрись и выбирай. Я на всё согласен. Вот тебе письмо к князю Василью, и вот тебе деньги. Пиши обо всем, я тебе во всем помога». Пьер уже три месяца выбирал карьеру и ничего не делал. Про этот выбор и говорил ему князь Андрей. Пьер потер себе лоб.
– Но он масон должен быть, – сказал он, разумея аббата, которого он видел на вечере.
– Всё это бредни, – остановил его опять князь Андрей, – поговорим лучше о деле. Был ты в конной гвардии?…
– Нет, не был, но вот что мне пришло в голову, и я хотел вам сказать. Теперь война против Наполеона. Ежели б это была война за свободу, я бы понял, я бы первый поступил в военную службу; но помогать Англии и Австрии против величайшего человека в мире… это нехорошо…
Князь Андрей только пожал плечами на детские речи Пьера. Он сделал вид, что на такие глупости нельзя отвечать; но действительно на этот наивный вопрос трудно было ответить что нибудь другое, чем то, что ответил князь Андрей.
– Ежели бы все воевали только по своим убеждениям, войны бы не было, – сказал он.
– Это то и было бы прекрасно, – сказал Пьер.
Князь Андрей усмехнулся.
– Очень может быть, что это было бы прекрасно, но этого никогда не будет…
– Ну, для чего вы идете на войну? – спросил Пьер.
– Для чего? я не знаю. Так надо. Кроме того я иду… – Oн остановился. – Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь – не по мне!


В соседней комнате зашумело женское платье. Как будто очнувшись, князь Андрей встряхнулся, и лицо его приняло то же выражение, какое оно имело в гостиной Анны Павловны. Пьер спустил ноги с дивана. Вошла княгиня. Она была уже в другом, домашнем, но столь же элегантном и свежем платье. Князь Андрей встал, учтиво подвигая ей кресло.
– Отчего, я часто думаю, – заговорила она, как всегда, по французски, поспешно и хлопотливо усаживаясь в кресло, – отчего Анет не вышла замуж? Как вы все глупы, messurs, что на ней не женились. Вы меня извините, но вы ничего не понимаете в женщинах толку. Какой вы спорщик, мсье Пьер.
– Я и с мужем вашим всё спорю; не понимаю, зачем он хочет итти на войну, – сказал Пьер, без всякого стеснения (столь обыкновенного в отношениях молодого мужчины к молодой женщине) обращаясь к княгине.
Княгиня встрепенулась. Видимо, слова Пьера затронули ее за живое.
– Ах, вот я то же говорю! – сказала она. – Я не понимаю, решительно не понимаю, отчего мужчины не могут жить без войны? Отчего мы, женщины, ничего не хотим, ничего нам не нужно? Ну, вот вы будьте судьею. Я ему всё говорю: здесь он адъютант у дяди, самое блестящее положение. Все его так знают, так ценят. На днях у Апраксиных я слышала, как одна дама спрашивает: «c'est ca le fameux prince Andre?» Ma parole d'honneur! [Это знаменитый князь Андрей? Честное слово!] – Она засмеялась. – Он так везде принят. Он очень легко может быть и флигель адъютантом. Вы знаете, государь очень милостиво говорил с ним. Мы с Анет говорили, это очень легко было бы устроить. Как вы думаете?
Пьер посмотрел на князя Андрея и, заметив, что разговор этот не нравился его другу, ничего не отвечал.
– Когда вы едете? – спросил он.
– Ah! ne me parlez pas de ce depart, ne m'en parlez pas. Je ne veux pas en entendre parler, [Ах, не говорите мне про этот отъезд! Я не хочу про него слышать,] – заговорила княгиня таким капризно игривым тоном, каким она говорила с Ипполитом в гостиной, и который так, очевидно, не шел к семейному кружку, где Пьер был как бы членом. – Сегодня, когда я подумала, что надо прервать все эти дорогие отношения… И потом, ты знаешь, Andre? – Она значительно мигнула мужу. – J'ai peur, j'ai peur! [Мне страшно, мне страшно!] – прошептала она, содрогаясь спиною.
Муж посмотрел на нее с таким видом, как будто он был удивлен, заметив, что кто то еще, кроме его и Пьера, находился в комнате; и он с холодною учтивостью вопросительно обратился к жене:
– Чего ты боишься, Лиза? Я не могу понять, – сказал он.
– Вот как все мужчины эгоисты; все, все эгоисты! Сам из за своих прихотей, Бог знает зачем, бросает меня, запирает в деревню одну.
– С отцом и сестрой, не забудь, – тихо сказал князь Андрей.
– Всё равно одна, без моих друзей… И хочет, чтобы я не боялась.
Тон ее уже был ворчливый, губка поднялась, придавая лицу не радостное, а зверское, беличье выраженье. Она замолчала, как будто находя неприличным говорить при Пьере про свою беременность, тогда как в этом и состояла сущность дела.
– Всё таки я не понял, de quoi vous avez peur, [Чего ты боишься,] – медлительно проговорил князь Андрей, не спуская глаз с жены.
Княгиня покраснела и отчаянно взмахнула руками.
– Non, Andre, je dis que vous avez tellement, tellement change… [Нет, Андрей, я говорю: ты так, так переменился…]
– Твой доктор велит тебе раньше ложиться, – сказал князь Андрей. – Ты бы шла спать.
Княгиня ничего не сказала, и вдруг короткая с усиками губка задрожала; князь Андрей, встав и пожав плечами, прошел по комнате.
Пьер удивленно и наивно смотрел через очки то на него, то на княгиню и зашевелился, как будто он тоже хотел встать, но опять раздумывал.
– Что мне за дело, что тут мсье Пьер, – вдруг сказала маленькая княгиня, и хорошенькое лицо ее вдруг распустилось в слезливую гримасу. – Я тебе давно хотела сказать, Andre: за что ты ко мне так переменился? Что я тебе сделала? Ты едешь в армию, ты меня не жалеешь. За что?
– Lise! – только сказал князь Андрей; но в этом слове были и просьба, и угроза, и, главное, уверение в том, что она сама раскается в своих словах; но она торопливо продолжала:
– Ты обращаешься со мной, как с больною или с ребенком. Я всё вижу. Разве ты такой был полгода назад?
– Lise, я прошу вас перестать, – сказал князь Андрей еще выразительнее.
Пьер, всё более и более приходивший в волнение во время этого разговора, встал и подошел к княгине. Он, казалось, не мог переносить вида слез и сам готов был заплакать.
– Успокойтесь, княгиня. Вам это так кажется, потому что я вас уверяю, я сам испытал… отчего… потому что… Нет, извините, чужой тут лишний… Нет, успокойтесь… Прощайте…
Князь Андрей остановил его за руку.
– Нет, постой, Пьер. Княгиня так добра, что не захочет лишить меня удовольствия провести с тобою вечер.
– Нет, он только о себе думает, – проговорила княгиня, не удерживая сердитых слез.
– Lise, – сказал сухо князь Андрей, поднимая тон на ту степень, которая показывает, что терпение истощено.
Вдруг сердитое беличье выражение красивого личика княгини заменилось привлекательным и возбуждающим сострадание выражением страха; она исподлобья взглянула своими прекрасными глазками на мужа, и на лице ее показалось то робкое и признающееся выражение, какое бывает у собаки, быстро, но слабо помахивающей опущенным хвостом.
– Mon Dieu, mon Dieu! [Боже мой, Боже мой!] – проговорила княгиня и, подобрав одною рукой складку платья, подошла к мужу и поцеловала его в лоб.
– Bonsoir, Lise, [Доброй ночи, Лиза,] – сказал князь Андрей, вставая и учтиво, как у посторонней, целуя руку.


Друзья молчали. Ни тот, ни другой не начинал говорить. Пьер поглядывал на князя Андрея, князь Андрей потирал себе лоб своею маленькою рукой.
– Пойдем ужинать, – сказал он со вздохом, вставая и направляясь к двери.
Они вошли в изящно, заново, богато отделанную столовую. Всё, от салфеток до серебра, фаянса и хрусталя, носило на себе тот особенный отпечаток новизны, который бывает в хозяйстве молодых супругов. В середине ужина князь Андрей облокотился и, как человек, давно имеющий что нибудь на сердце и вдруг решающийся высказаться, с выражением нервного раздражения, в каком Пьер никогда еще не видал своего приятеля, начал говорить:
– Никогда, никогда не женись, мой друг; вот тебе мой совет: не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал всё, что мог, и до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, какую ты выбрал, пока ты не увидишь ее ясно; а то ты ошибешься жестоко и непоправимо. Женись стариком, никуда негодным… А то пропадет всё, что в тебе есть хорошего и высокого. Всё истратится по мелочам. Да, да, да! Не смотри на меня с таким удивлением. Ежели ты ждешь от себя чего нибудь впереди, то на каждом шагу ты будешь чувствовать, что для тебя всё кончено, всё закрыто, кроме гостиной, где ты будешь стоять на одной доске с придворным лакеем и идиотом… Да что!…
Он энергически махнул рукой.
Пьер снял очки, отчего лицо его изменилось, еще более выказывая доброту, и удивленно глядел на друга.
– Моя жена, – продолжал князь Андрей, – прекрасная женщина. Это одна из тех редких женщин, с которою можно быть покойным за свою честь; но, Боже мой, чего бы я не дал теперь, чтобы не быть женатым! Это я тебе одному и первому говорю, потому что я люблю тебя.
Князь Андрей, говоря это, был еще менее похож, чем прежде, на того Болконского, который развалившись сидел в креслах Анны Павловны и сквозь зубы, щурясь, говорил французские фразы. Его сухое лицо всё дрожало нервическим оживлением каждого мускула; глаза, в которых прежде казался потушенным огонь жизни, теперь блестели лучистым, ярким блеском. Видно было, что чем безжизненнее казался он в обыкновенное время, тем энергичнее был он в эти минуты почти болезненного раздражения.
– Ты не понимаешь, отчего я это говорю, – продолжал он. – Ведь это целая история жизни. Ты говоришь, Бонапарте и его карьера, – сказал он, хотя Пьер и не говорил про Бонапарте. – Ты говоришь Бонапарте; но Бонапарте, когда он работал, шаг за шагом шел к цели, он был свободен, у него ничего не было, кроме его цели, – и он достиг ее. Но свяжи себя с женщиной – и как скованный колодник, теряешь всякую свободу. И всё, что есть в тебе надежд и сил, всё только тяготит и раскаянием мучает тебя. Гостиные, сплетни, балы, тщеславие, ничтожество – вот заколдованный круг, из которого я не могу выйти. Я теперь отправляюсь на войну, на величайшую войну, какая только бывала, а я ничего не знаю и никуда не гожусь. Je suis tres aimable et tres caustique, [Я очень мил и очень едок,] – продолжал князь Андрей, – и у Анны Павловны меня слушают. И это глупое общество, без которого не может жить моя жена, и эти женщины… Ежели бы ты только мог знать, что это такое toutes les femmes distinguees [все эти женщины хорошего общества] и вообще женщины! Отец мой прав. Эгоизм, тщеславие, тупоумие, ничтожество во всем – вот женщины, когда показываются все так, как они есть. Посмотришь на них в свете, кажется, что что то есть, а ничего, ничего, ничего! Да, не женись, душа моя, не женись, – кончил князь Андрей.
– Мне смешно, – сказал Пьер, – что вы себя, вы себя считаете неспособным, свою жизнь – испорченною жизнью. У вас всё, всё впереди. И вы…
Он не сказал, что вы , но уже тон его показывал, как высоко ценит он друга и как много ждет от него в будущем.
«Как он может это говорить!» думал Пьер. Пьер считал князя Андрея образцом всех совершенств именно оттого, что князь Андрей в высшей степени соединял все те качества, которых не было у Пьера и которые ближе всего можно выразить понятием – силы воли. Пьер всегда удивлялся способности князя Андрея спокойного обращения со всякого рода людьми, его необыкновенной памяти, начитанности (он всё читал, всё знал, обо всем имел понятие) и больше всего его способности работать и учиться. Ежели часто Пьера поражало в Андрее отсутствие способности мечтательного философствования (к чему особенно был склонен Пьер), то и в этом он видел не недостаток, а силу.
В самых лучших, дружеских и простых отношениях лесть или похвала необходимы, как подмазка необходима для колес, чтоб они ехали.
– Je suis un homme fini, [Я человек конченный,] – сказал князь Андрей. – Что обо мне говорить? Давай говорить о тебе, – сказал он, помолчав и улыбнувшись своим утешительным мыслям.
Улыбка эта в то же мгновение отразилась на лице Пьера.
– А обо мне что говорить? – сказал Пьер, распуская свой рот в беззаботную, веселую улыбку. – Что я такое? Je suis un batard [Я незаконный сын!] – И он вдруг багрово покраснел. Видно было, что он сделал большое усилие, чтобы сказать это. – Sans nom, sans fortune… [Без имени, без состояния…] И что ж, право… – Но он не сказал, что право . – Я cвободен пока, и мне хорошо. Я только никак не знаю, что мне начать. Я хотел серьезно посоветоваться с вами.
Князь Андрей добрыми глазами смотрел на него. Но во взгляде его, дружеском, ласковом, всё таки выражалось сознание своего превосходства.
– Ты мне дорог, особенно потому, что ты один живой человек среди всего нашего света. Тебе хорошо. Выбери, что хочешь; это всё равно. Ты везде будешь хорош, но одно: перестань ты ездить к этим Курагиным, вести эту жизнь. Так это не идет тебе: все эти кутежи, и гусарство, и всё…
– Que voulez vous, mon cher, – сказал Пьер, пожимая плечами, – les femmes, mon cher, les femmes! [Что вы хотите, дорогой мой, женщины, дорогой мой, женщины!]
– Не понимаю, – отвечал Андрей. – Les femmes comme il faut, [Порядочные женщины,] это другое дело; но les femmes Курагина, les femmes et le vin, [женщины Курагина, женщины и вино,] не понимаю!
Пьер жил y князя Василия Курагина и участвовал в разгульной жизни его сына Анатоля, того самого, которого для исправления собирались женить на сестре князя Андрея.
– Знаете что, – сказал Пьер, как будто ему пришла неожиданно счастливая мысль, – серьезно, я давно это думал. С этою жизнью я ничего не могу ни решить, ни обдумать. Голова болит, денег нет. Нынче он меня звал, я не поеду.
– Дай мне честное слово, что ты не будешь ездить?
– Честное слово!


Уже был второй час ночи, когда Пьер вышел oт своего друга. Ночь была июньская, петербургская, бессумрачная ночь. Пьер сел в извозчичью коляску с намерением ехать домой. Но чем ближе он подъезжал, тем более он чувствовал невозможность заснуть в эту ночь, походившую более на вечер или на утро. Далеко было видно по пустым улицам. Дорогой Пьер вспомнил, что у Анатоля Курагина нынче вечером должно было собраться обычное игорное общество, после которого обыкновенно шла попойка, кончавшаяся одним из любимых увеселений Пьера.
«Хорошо бы было поехать к Курагину», подумал он.
Но тотчас же он вспомнил данное князю Андрею честное слово не бывать у Курагина. Но тотчас же, как это бывает с людьми, называемыми бесхарактерными, ему так страстно захотелось еще раз испытать эту столь знакомую ему беспутную жизнь, что он решился ехать. И тотчас же ему пришла в голову мысль, что данное слово ничего не значит, потому что еще прежде, чем князю Андрею, он дал также князю Анатолю слово быть у него; наконец, он подумал, что все эти честные слова – такие условные вещи, не имеющие никакого определенного смысла, особенно ежели сообразить, что, может быть, завтра же или он умрет или случится с ним что нибудь такое необыкновенное, что не будет уже ни честного, ни бесчестного. Такого рода рассуждения, уничтожая все его решения и предположения, часто приходили к Пьеру. Он поехал к Курагину.
Подъехав к крыльцу большого дома у конно гвардейских казарм, в которых жил Анатоль, он поднялся на освещенное крыльцо, на лестницу, и вошел в отворенную дверь. В передней никого не было; валялись пустые бутылки, плащи, калоши; пахло вином, слышался дальний говор и крик.
Игра и ужин уже кончились, но гости еще не разъезжались. Пьер скинул плащ и вошел в первую комнату, где стояли остатки ужина и один лакей, думая, что его никто не видит, допивал тайком недопитые стаканы. Из третьей комнаты слышались возня, хохот, крики знакомых голосов и рев медведя.
Человек восемь молодых людей толпились озабоченно около открытого окна. Трое возились с молодым медведем, которого один таскал на цепи, пугая им другого.
– Держу за Стивенса сто! – кричал один.
– Смотри не поддерживать! – кричал другой.
– Я за Долохова! – кричал третий. – Разними, Курагин.
– Ну, бросьте Мишку, тут пари.
– Одним духом, иначе проиграно, – кричал четвертый.
– Яков, давай бутылку, Яков! – кричал сам хозяин, высокий красавец, стоявший посреди толпы в одной тонкой рубашке, раскрытой на средине груди. – Стойте, господа. Вот он Петруша, милый друг, – обратился он к Пьеру.
Другой голос невысокого человека, с ясными голубыми глазами, особенно поражавший среди этих всех пьяных голосов своим трезвым выражением, закричал от окна: «Иди сюда – разойми пари!» Это был Долохов, семеновский офицер, известный игрок и бретёр, живший вместе с Анатолем. Пьер улыбался, весело глядя вокруг себя.
– Ничего не понимаю. В чем дело?
– Стойте, он не пьян. Дай бутылку, – сказал Анатоль и, взяв со стола стакан, подошел к Пьеру.
– Прежде всего пей.
Пьер стал пить стакан за стаканом, исподлобья оглядывая пьяных гостей, которые опять столпились у окна, и прислушиваясь к их говору. Анатоль наливал ему вино и рассказывал, что Долохов держит пари с англичанином Стивенсом, моряком, бывшим тут, в том, что он, Долохов, выпьет бутылку рому, сидя на окне третьего этажа с опущенными наружу ногами.
– Ну, пей же всю! – сказал Анатоль, подавая последний стакан Пьеру, – а то не пущу!
– Нет, не хочу, – сказал Пьер, отталкивая Анатоля, и подошел к окну.
Долохов держал за руку англичанина и ясно, отчетливо выговаривал условия пари, обращаясь преимущественно к Анатолю и Пьеру.
Долохов был человек среднего роста, курчавый и с светлыми, голубыми глазами. Ему было лет двадцать пять. Он не носил усов, как и все пехотные офицеры, и рот его, самая поразительная черта его лица, был весь виден. Линии этого рта были замечательно тонко изогнуты. В средине верхняя губа энергически опускалась на крепкую нижнюю острым клином, и в углах образовывалось постоянно что то вроде двух улыбок, по одной с каждой стороны; и всё вместе, а особенно в соединении с твердым, наглым, умным взглядом, составляло впечатление такое, что нельзя было не заметить этого лица. Долохов был небогатый человек, без всяких связей. И несмотря на то, что Анатоль проживал десятки тысяч, Долохов жил с ним и успел себя поставить так, что Анатоль и все знавшие их уважали Долохова больше, чем Анатоля. Долохов играл во все игры и почти всегда выигрывал. Сколько бы он ни пил, он никогда не терял ясности головы. И Курагин, и Долохов в то время были знаменитостями в мире повес и кутил Петербурга.
Бутылка рому была принесена; раму, не пускавшую сесть на наружный откос окна, выламывали два лакея, видимо торопившиеся и робевшие от советов и криков окружавших господ.
Анатоль с своим победительным видом подошел к окну. Ему хотелось сломать что нибудь. Он оттолкнул лакеев и потянул раму, но рама не сдавалась. Он разбил стекло.
– Ну ка ты, силач, – обратился он к Пьеру.
Пьер взялся за перекладины, потянул и с треском выворотип дубовую раму.
– Всю вон, а то подумают, что я держусь, – сказал Долохов.
– Англичанин хвастает… а?… хорошо?… – говорил Анатоль.
– Хорошо, – сказал Пьер, глядя на Долохова, который, взяв в руки бутылку рома, подходил к окну, из которого виднелся свет неба и сливавшихся на нем утренней и вечерней зари.
Долохов с бутылкой рома в руке вскочил на окно. «Слушать!»
крикнул он, стоя на подоконнике и обращаясь в комнату. Все замолчали.
– Я держу пари (он говорил по французски, чтоб его понял англичанин, и говорил не слишком хорошо на этом языке). Держу пари на пятьдесят империалов, хотите на сто? – прибавил он, обращаясь к англичанину.
– Нет, пятьдесят, – сказал англичанин.
– Хорошо, на пятьдесят империалов, – что я выпью бутылку рома всю, не отнимая ото рта, выпью, сидя за окном, вот на этом месте (он нагнулся и показал покатый выступ стены за окном) и не держась ни за что… Так?…
– Очень хорошо, – сказал англичанин.
Анатоль повернулся к англичанину и, взяв его за пуговицу фрака и сверху глядя на него (англичанин был мал ростом), начал по английски повторять ему условия пари.
– Постой! – закричал Долохов, стуча бутылкой по окну, чтоб обратить на себя внимание. – Постой, Курагин; слушайте. Если кто сделает то же, то я плачу сто империалов. Понимаете?
Англичанин кивнул головой, не давая никак разуметь, намерен ли он или нет принять это новое пари. Анатоль не отпускал англичанина и, несмотря на то что тот, кивая, давал знать что он всё понял, Анатоль переводил ему слова Долохова по английски. Молодой худощавый мальчик, лейб гусар, проигравшийся в этот вечер, взлез на окно, высунулся и посмотрел вниз.
– У!… у!… у!… – проговорил он, глядя за окно на камень тротуара.
– Смирно! – закричал Долохов и сдернул с окна офицера, который, запутавшись шпорами, неловко спрыгнул в комнату.
Поставив бутылку на подоконник, чтобы было удобно достать ее, Долохов осторожно и тихо полез в окно. Спустив ноги и расперевшись обеими руками в края окна, он примерился, уселся, опустил руки, подвинулся направо, налево и достал бутылку. Анатоль принес две свечки и поставил их на подоконник, хотя было уже совсем светло. Спина Долохова в белой рубашке и курчавая голова его были освещены с обеих сторон. Все столпились у окна. Англичанин стоял впереди. Пьер улыбался и ничего не говорил. Один из присутствующих, постарше других, с испуганным и сердитым лицом, вдруг продвинулся вперед и хотел схватить Долохова за рубашку.
– Господа, это глупости; он убьется до смерти, – сказал этот более благоразумный человек.
Анатоль остановил его:
– Не трогай, ты его испугаешь, он убьется. А?… Что тогда?… А?…
Долохов обернулся, поправляясь и опять расперевшись руками.
– Ежели кто ко мне еще будет соваться, – сказал он, редко пропуская слова сквозь стиснутые и тонкие губы, – я того сейчас спущу вот сюда. Ну!…
Сказав «ну»!, он повернулся опять, отпустил руки, взял бутылку и поднес ко рту, закинул назад голову и вскинул кверху свободную руку для перевеса. Один из лакеев, начавший подбирать стекла, остановился в согнутом положении, не спуская глаз с окна и спины Долохова. Анатоль стоял прямо, разинув глаза. Англичанин, выпятив вперед губы, смотрел сбоку. Тот, который останавливал, убежал в угол комнаты и лег на диван лицом к стене. Пьер закрыл лицо, и слабая улыбка, забывшись, осталась на его лице, хоть оно теперь выражало ужас и страх. Все молчали. Пьер отнял от глаз руки: Долохов сидел всё в том же положении, только голова загнулась назад, так что курчавые волосы затылка прикасались к воротнику рубахи, и рука с бутылкой поднималась всё выше и выше, содрогаясь и делая усилие. Бутылка видимо опорожнялась и с тем вместе поднималась, загибая голову. «Что же это так долго?» подумал Пьер. Ему казалось, что прошло больше получаса. Вдруг Долохов сделал движение назад спиной, и рука его нервически задрожала; этого содрогания было достаточно, чтобы сдвинуть всё тело, сидевшее на покатом откосе. Он сдвинулся весь, и еще сильнее задрожали, делая усилие, рука и голова его. Одна рука поднялась, чтобы схватиться за подоконник, но опять опустилась. Пьер опять закрыл глаза и сказал себе, что никогда уж не откроет их. Вдруг он почувствовал, что всё вокруг зашевелилось. Он взглянул: Долохов стоял на подоконнике, лицо его было бледно и весело.
– Пуста!
Он кинул бутылку англичанину, который ловко поймал ее. Долохов спрыгнул с окна. От него сильно пахло ромом.
– Отлично! Молодцом! Вот так пари! Чорт вас возьми совсем! – кричали с разных сторон.
Англичанин, достав кошелек, отсчитывал деньги. Долохов хмурился и молчал. Пьер вскочил на окно.
Господа! Кто хочет со мною пари? Я то же сделаю, – вдруг крикнул он. – И пари не нужно, вот что. Вели дать бутылку. Я сделаю… вели дать.
– Пускай, пускай! – сказал Долохов, улыбаясь.
– Что ты? с ума сошел? Кто тебя пустит? У тебя и на лестнице голова кружится, – заговорили с разных сторон.
– Я выпью, давай бутылку рому! – закричал Пьер, решительным и пьяным жестом ударяя по столу, и полез в окно.
Его схватили за руки; но он был так силен, что далеко оттолкнул того, кто приблизился к нему.
– Нет, его так не уломаешь ни за что, – говорил Анатоль, – постойте, я его обману. Послушай, я с тобой держу пари, но завтра, а теперь мы все едем к***.
– Едем, – закричал Пьер, – едем!… И Мишку с собой берем…
И он ухватил медведя, и, обняв и подняв его, стал кружиться с ним по комнате.


Князь Василий исполнил обещание, данное на вечере у Анны Павловны княгине Друбецкой, просившей его о своем единственном сыне Борисе. О нем было доложено государю, и, не в пример другим, он был переведен в гвардию Семеновского полка прапорщиком. Но адъютантом или состоящим при Кутузове Борис так и не был назначен, несмотря на все хлопоты и происки Анны Михайловны. Вскоре после вечера Анны Павловны Анна Михайловна вернулась в Москву, прямо к своим богатым родственникам Ростовым, у которых она стояла в Москве и у которых с детства воспитывался и годами живал ее обожаемый Боренька, только что произведенный в армейские и тотчас же переведенный в гвардейские прапорщики. Гвардия уже вышла из Петербурга 10 го августа, и сын, оставшийся для обмундирования в Москве, должен был догнать ее по дороге в Радзивилов.
У Ростовых были именинницы Натальи, мать и меньшая дочь. С утра, не переставая, подъезжали и отъезжали цуги, подвозившие поздравителей к большому, всей Москве известному дому графини Ростовой на Поварской. Графиня с красивой старшею дочерью и гостями, не перестававшими сменять один другого, сидели в гостиной.
Графиня была женщина с восточным типом худого лица, лет сорока пяти, видимо изнуренная детьми, которых у ней было двенадцать человек. Медлительность ее движений и говора, происходившая от слабости сил, придавала ей значительный вид, внушавший уважение. Княгиня Анна Михайловна Друбецкая, как домашний человек, сидела тут же, помогая в деле принимания и занимания разговором гостей. Молодежь была в задних комнатах, не находя нужным участвовать в приеме визитов. Граф встречал и провожал гостей, приглашая всех к обеду.
«Очень, очень вам благодарен, ma chere или mon cher [моя дорогая или мой дорогой] (ma сherе или mon cher он говорил всем без исключения, без малейших оттенков как выше, так и ниже его стоявшим людям) за себя и за дорогих именинниц. Смотрите же, приезжайте обедать. Вы меня обидите, mon cher. Душевно прошу вас от всего семейства, ma chere». Эти слова с одинаковым выражением на полном веселом и чисто выбритом лице и с одинаково крепким пожатием руки и повторяемыми короткими поклонами говорил он всем без исключения и изменения. Проводив одного гостя, граф возвращался к тому или той, которые еще были в гостиной; придвинув кресла и с видом человека, любящего и умеющего пожить, молодецки расставив ноги и положив на колена руки, он значительно покачивался, предлагал догадки о погоде, советовался о здоровье, иногда на русском, иногда на очень дурном, но самоуверенном французском языке, и снова с видом усталого, но твердого в исполнении обязанности человека шел провожать, оправляя редкие седые волосы на лысине, и опять звал обедать. Иногда, возвращаясь из передней, он заходил через цветочную и официантскую в большую мраморную залу, где накрывали стол на восемьдесят кувертов, и, глядя на официантов, носивших серебро и фарфор, расставлявших столы и развертывавших камчатные скатерти, подзывал к себе Дмитрия Васильевича, дворянина, занимавшегося всеми его делами, и говорил: «Ну, ну, Митенька, смотри, чтоб всё было хорошо. Так, так, – говорил он, с удовольствием оглядывая огромный раздвинутый стол. – Главное – сервировка. То то…» И он уходил, самодовольно вздыхая, опять в гостиную.
– Марья Львовна Карагина с дочерью! – басом доложил огромный графинин выездной лакей, входя в двери гостиной.
Графиня подумала и понюхала из золотой табакерки с портретом мужа.
– Замучили меня эти визиты, – сказала она. – Ну, уж ее последнюю приму. Чопорна очень. Проси, – сказала она лакею грустным голосом, как будто говорила: «ну, уж добивайте!»
Высокая, полная, с гордым видом дама с круглолицей улыбающейся дочкой, шумя платьями, вошли в гостиную.
«Chere comtesse, il y a si longtemps… elle a ete alitee la pauvre enfant… au bal des Razoumowsky… et la comtesse Apraksine… j'ai ete si heureuse…» [Дорогая графиня, как давно… она должна была пролежать в постеле, бедное дитя… на балу у Разумовских… и графиня Апраксина… была так счастлива…] послышались оживленные женские голоса, перебивая один другой и сливаясь с шумом платьев и передвиганием стульев. Начался тот разговор, который затевают ровно настолько, чтобы при первой паузе встать, зашуметь платьями, проговорить: «Je suis bien charmee; la sante de maman… et la comtesse Apraksine» [Я в восхищении; здоровье мамы… и графиня Апраксина] и, опять зашумев платьями, пройти в переднюю, надеть шубу или плащ и уехать. Разговор зашел о главной городской новости того времени – о болезни известного богача и красавца Екатерининского времени старого графа Безухого и о его незаконном сыне Пьере, который так неприлично вел себя на вечере у Анны Павловны Шерер.
– Я очень жалею бедного графа, – проговорила гостья, – здоровье его и так плохо, а теперь это огорченье от сына, это его убьет!
– Что такое? – спросила графиня, как будто не зная, о чем говорит гостья, хотя она раз пятнадцать уже слышала причину огорчения графа Безухого.
– Вот нынешнее воспитание! Еще за границей, – проговорила гостья, – этот молодой человек предоставлен был самому себе, и теперь в Петербурге, говорят, он такие ужасы наделал, что его с полицией выслали оттуда.
– Скажите! – сказала графиня.
– Он дурно выбирал свои знакомства, – вмешалась княгиня Анна Михайловна. – Сын князя Василия, он и один Долохов, они, говорят, Бог знает что делали. И оба пострадали. Долохов разжалован в солдаты, а сын Безухого выслан в Москву. Анатоля Курагина – того отец как то замял. Но выслали таки из Петербурга.
– Да что, бишь, они сделали? – спросила графиня.
– Это совершенные разбойники, особенно Долохов, – говорила гостья. – Он сын Марьи Ивановны Долоховой, такой почтенной дамы, и что же? Можете себе представить: они втроем достали где то медведя, посадили с собой в карету и повезли к актрисам. Прибежала полиция их унимать. Они поймали квартального и привязали его спина со спиной к медведю и пустили медведя в Мойку; медведь плавает, а квартальный на нем.
– Хороша, ma chere, фигура квартального, – закричал граф, помирая со смеху.
– Ах, ужас какой! Чему тут смеяться, граф?
Но дамы невольно смеялись и сами.
– Насилу спасли этого несчастного, – продолжала гостья. – И это сын графа Кирилла Владимировича Безухова так умно забавляется! – прибавила она. – А говорили, что так хорошо воспитан и умен. Вот всё воспитание заграничное куда довело. Надеюсь, что здесь его никто не примет, несмотря на его богатство. Мне хотели его представить. Я решительно отказалась: у меня дочери.
– Отчего вы говорите, что этот молодой человек так богат? – спросила графиня, нагибаясь от девиц, которые тотчас же сделали вид, что не слушают. – Ведь у него только незаконные дети. Кажется… и Пьер незаконный.
Гостья махнула рукой.
– У него их двадцать незаконных, я думаю.
Княгиня Анна Михайловна вмешалась в разговор, видимо, желая выказать свои связи и свое знание всех светских обстоятельств.
– Вот в чем дело, – сказала она значительно и тоже полушопотом. – Репутация графа Кирилла Владимировича известна… Детям своим он и счет потерял, но этот Пьер любимый был.
– Как старик был хорош, – сказала графиня, – еще прошлого года! Красивее мужчины я не видывала.
– Теперь очень переменился, – сказала Анна Михайловна. – Так я хотела сказать, – продолжала она, – по жене прямой наследник всего именья князь Василий, но Пьера отец очень любил, занимался его воспитанием и писал государю… так что никто не знает, ежели он умрет (он так плох, что этого ждут каждую минуту, и Lorrain приехал из Петербурга), кому достанется это огромное состояние, Пьеру или князю Василию. Сорок тысяч душ и миллионы. Я это очень хорошо знаю, потому что мне сам князь Василий это говорил. Да и Кирилл Владимирович мне приходится троюродным дядей по матери. Он и крестил Борю, – прибавила она, как будто не приписывая этому обстоятельству никакого значения.
– Князь Василий приехал в Москву вчера. Он едет на ревизию, мне говорили, – сказала гостья.
– Да, но, entre nous, [между нами,] – сказала княгиня, – это предлог, он приехал собственно к графу Кирилле Владимировичу, узнав, что он так плох.
– Однако, ma chere, это славная штука, – сказал граф и, заметив, что старшая гостья его не слушала, обратился уже к барышням. – Хороша фигура была у квартального, я воображаю.
И он, представив, как махал руками квартальный, опять захохотал звучным и басистым смехом, колебавшим всё его полное тело, как смеются люди, всегда хорошо евшие и особенно пившие. – Так, пожалуйста же, обедать к нам, – сказал он.


Наступило молчание. Графиня глядела на гостью, приятно улыбаясь, впрочем, не скрывая того, что не огорчится теперь нисколько, если гостья поднимется и уедет. Дочь гостьи уже оправляла платье, вопросительно глядя на мать, как вдруг из соседней комнаты послышался бег к двери нескольких мужских и женских ног, грохот зацепленного и поваленного стула, и в комнату вбежала тринадцатилетняя девочка, запахнув что то короткою кисейною юбкою, и остановилась по средине комнаты. Очевидно было, она нечаянно, с нерассчитанного бега, заскочила так далеко. В дверях в ту же минуту показались студент с малиновым воротником, гвардейский офицер, пятнадцатилетняя девочка и толстый румяный мальчик в детской курточке.
Граф вскочил и, раскачиваясь, широко расставил руки вокруг бежавшей девочки.
– А, вот она! – смеясь закричал он. – Именинница! Ma chere, именинница!
– Ma chere, il y a un temps pour tout, [Милая, на все есть время,] – сказала графиня, притворяясь строгою. – Ты ее все балуешь, Elie, – прибавила она мужу.
– Bonjour, ma chere, je vous felicite, [Здравствуйте, моя милая, поздравляю вас,] – сказала гостья. – Quelle delicuse enfant! [Какое прелестное дитя!] – прибавила она, обращаясь к матери.
Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая девочка, с своими детскими открытыми плечиками, которые, сжимаясь, двигались в своем корсаже от быстрого бега, с своими сбившимися назад черными кудрями, тоненькими оголенными руками и маленькими ножками в кружевных панталончиках и открытых башмачках, была в том милом возрасте, когда девочка уже не ребенок, а ребенок еще не девушка. Вывернувшись от отца, она подбежала к матери и, не обращая никакого внимания на ее строгое замечание, спрятала свое раскрасневшееся лицо в кружевах материной мантильи и засмеялась. Она смеялась чему то, толкуя отрывисто про куклу, которую вынула из под юбочки.
– Видите?… Кукла… Мими… Видите.
И Наташа не могла больше говорить (ей всё смешно казалось). Она упала на мать и расхохоталась так громко и звонко, что все, даже чопорная гостья, против воли засмеялись.
– Ну, поди, поди с своим уродом! – сказала мать, притворно сердито отталкивая дочь. – Это моя меньшая, – обратилась она к гостье.
Наташа, оторвав на минуту лицо от кружевной косынки матери, взглянула на нее снизу сквозь слезы смеха и опять спрятала лицо.
Гостья, принужденная любоваться семейною сценой, сочла нужным принять в ней какое нибудь участие.
– Скажите, моя милая, – сказала она, обращаясь к Наташе, – как же вам приходится эта Мими? Дочь, верно?
Наташе не понравился тон снисхождения до детского разговора, с которым гостья обратилась к ней. Она ничего не ответила и серьезно посмотрела на гостью.
Между тем всё это молодое поколение: Борис – офицер, сын княгини Анны Михайловны, Николай – студент, старший сын графа, Соня – пятнадцатилетняя племянница графа, и маленький Петруша – меньшой сын, все разместились в гостиной и, видимо, старались удержать в границах приличия оживление и веселость, которыми еще дышала каждая их черта. Видно было, что там, в задних комнатах, откуда они все так стремительно прибежали, у них были разговоры веселее, чем здесь о городских сплетнях, погоде и comtesse Apraksine. [о графине Апраксиной.] Изредка они взглядывали друг на друга и едва удерживались от смеха.
Два молодые человека, студент и офицер, друзья с детства, были одних лет и оба красивы, но не похожи друг на друга. Борис был высокий белокурый юноша с правильными тонкими чертами спокойного и красивого лица; Николай был невысокий курчавый молодой человек с открытым выражением лица. На верхней губе его уже показывались черные волосики, и во всем лице выражались стремительность и восторженность.
Николай покраснел, как только вошел в гостиную. Видно было, что он искал и не находил, что сказать; Борис, напротив, тотчас же нашелся и рассказал спокойно, шутливо, как эту Мими куклу он знал еще молодою девицей с неиспорченным еще носом, как она в пять лет на его памяти состарелась и как у ней по всему черепу треснула голова. Сказав это, он взглянул на Наташу. Наташа отвернулась от него, взглянула на младшего брата, который, зажмурившись, трясся от беззвучного смеха, и, не в силах более удерживаться, прыгнула и побежала из комнаты так скоро, как только могли нести ее быстрые ножки. Борис не рассмеялся.
– Вы, кажется, тоже хотели ехать, maman? Карета нужна? – .сказал он, с улыбкой обращаясь к матери.
– Да, поди, поди, вели приготовить, – сказала она, уливаясь.
Борис вышел тихо в двери и пошел за Наташей, толстый мальчик сердито побежал за ними, как будто досадуя на расстройство, происшедшее в его занятиях.


Из молодежи, не считая старшей дочери графини (которая была четырьмя годами старше сестры и держала себя уже, как большая) и гостьи барышни, в гостиной остались Николай и Соня племянница. Соня была тоненькая, миниатюрненькая брюнетка с мягким, отененным длинными ресницами взглядом, густой черною косой, два раза обвившею ее голову, и желтоватым оттенком кожи на лице и в особенности на обнаженных худощавых, но грациозных мускулистых руках и шее. Плавностью движений, мягкостью и гибкостью маленьких членов и несколько хитрою и сдержанною манерой она напоминала красивого, но еще не сформировавшегося котенка, который будет прелестною кошечкой. Она, видимо, считала приличным выказывать улыбкой участие к общему разговору; но против воли ее глаза из под длинных густых ресниц смотрели на уезжавшего в армию cousin [двоюродного брата] с таким девическим страстным обожанием, что улыбка ее не могла ни на мгновение обмануть никого, и видно было, что кошечка присела только для того, чтоб еще энергичнее прыгнуть и заиграть с своим соusin, как скоро только они так же, как Борис с Наташей, выберутся из этой гостиной.
– Да, ma chere, – сказал старый граф, обращаясь к гостье и указывая на своего Николая. – Вот его друг Борис произведен в офицеры, и он из дружбы не хочет отставать от него; бросает и университет и меня старика: идет в военную службу, ma chere. А уж ему место в архиве было готово, и всё. Вот дружба то? – сказал граф вопросительно.
– Да ведь война, говорят, объявлена, – сказала гостья.
– Давно говорят, – сказал граф. – Опять поговорят, поговорят, да так и оставят. Ma chere, вот дружба то! – повторил он. – Он идет в гусары.
Гостья, не зная, что сказать, покачала головой.
– Совсем не из дружбы, – отвечал Николай, вспыхнув и отговариваясь как будто от постыдного на него наклепа. – Совсем не дружба, а просто чувствую призвание к военной службе.
Он оглянулся на кузину и на гостью барышню: обе смотрели на него с улыбкой одобрения.
– Нынче обедает у нас Шуберт, полковник Павлоградского гусарского полка. Он был в отпуску здесь и берет его с собой. Что делать? – сказал граф, пожимая плечами и говоря шуточно о деле, которое, видимо, стоило ему много горя.
– Я уж вам говорил, папенька, – сказал сын, – что ежели вам не хочется меня отпустить, я останусь. Но я знаю, что я никуда не гожусь, кроме как в военную службу; я не дипломат, не чиновник, не умею скрывать того, что чувствую, – говорил он, всё поглядывая с кокетством красивой молодости на Соню и гостью барышню.
Кошечка, впиваясь в него глазами, казалась каждую секунду готовою заиграть и выказать всю свою кошачью натуру.
– Ну, ну, хорошо! – сказал старый граф, – всё горячится. Всё Бонапарте всем голову вскружил; все думают, как это он из поручиков попал в императоры. Что ж, дай Бог, – прибавил он, не замечая насмешливой улыбки гостьи.
Большие заговорили о Бонапарте. Жюли, дочь Карагиной, обратилась к молодому Ростову:
– Как жаль, что вас не было в четверг у Архаровых. Мне скучно было без вас, – сказала она, нежно улыбаясь ему.
Польщенный молодой человек с кокетливой улыбкой молодости ближе пересел к ней и вступил с улыбающейся Жюли в отдельный разговор, совсем не замечая того, что эта его невольная улыбка ножом ревности резала сердце красневшей и притворно улыбавшейся Сони. – В середине разговора он оглянулся на нее. Соня страстно озлобленно взглянула на него и, едва удерживая на глазах слезы, а на губах притворную улыбку, встала и вышла из комнаты. Всё оживление Николая исчезло. Он выждал первый перерыв разговора и с расстроенным лицом вышел из комнаты отыскивать Соню.
– Как секреты то этой всей молодежи шиты белыми нитками! – сказала Анна Михайловна, указывая на выходящего Николая. – Cousinage dangereux voisinage, [Бедовое дело – двоюродные братцы и сестрицы,] – прибавила она.
– Да, – сказала графиня, после того как луч солнца, проникнувший в гостиную вместе с этим молодым поколением, исчез, и как будто отвечая на вопрос, которого никто ей не делал, но который постоянно занимал ее. – Сколько страданий, сколько беспокойств перенесено за то, чтобы теперь на них радоваться! А и теперь, право, больше страха, чем радости. Всё боишься, всё боишься! Именно тот возраст, в котором так много опасностей и для девочек и для мальчиков.
– Всё от воспитания зависит, – сказала гостья.
– Да, ваша правда, – продолжала графиня. – До сих пор я была, слава Богу, другом своих детей и пользуюсь полным их доверием, – говорила графиня, повторяя заблуждение многих родителей, полагающих, что у детей их нет тайн от них. – Я знаю, что я всегда буду первою confidente [поверенной] моих дочерей, и что Николенька, по своему пылкому характеру, ежели будет шалить (мальчику нельзя без этого), то всё не так, как эти петербургские господа.
– Да, славные, славные ребята, – подтвердил граф, всегда разрешавший запутанные для него вопросы тем, что всё находил славным. – Вот подите, захотел в гусары! Да вот что вы хотите, ma chere!
– Какое милое существо ваша меньшая, – сказала гостья. – Порох!
– Да, порох, – сказал граф. – В меня пошла! И какой голос: хоть и моя дочь, а я правду скажу, певица будет, Саломони другая. Мы взяли итальянца ее учить.
– Не рано ли? Говорят, вредно для голоса учиться в эту пору.
– О, нет, какой рано! – сказал граф. – Как же наши матери выходили в двенадцать тринадцать лет замуж?
– Уж она и теперь влюблена в Бориса! Какова? – сказала графиня, тихо улыбаясь, глядя на мать Бориса, и, видимо отвечая на мысль, всегда ее занимавшую, продолжала. – Ну, вот видите, держи я ее строго, запрещай я ей… Бог знает, что бы они делали потихоньку (графиня разумела: они целовались бы), а теперь я знаю каждое ее слово. Она сама вечером прибежит и всё мне расскажет. Может быть, я балую ее; но, право, это, кажется, лучше. Я старшую держала строго.
– Да, меня совсем иначе воспитывали, – сказала старшая, красивая графиня Вера, улыбаясь.
Но улыбка не украсила лица Веры, как это обыкновенно бывает; напротив, лицо ее стало неестественно и оттого неприятно.
Старшая, Вера, была хороша, была неглупа, училась прекрасно, была хорошо воспитана, голос у нее был приятный, то, что она сказала, было справедливо и уместно; но, странное дело, все, и гостья и графиня, оглянулись на нее, как будто удивились, зачем она это сказала, и почувствовали неловкость.
– Всегда с старшими детьми мудрят, хотят сделать что нибудь необыкновенное, – сказала гостья.
– Что греха таить, ma chere! Графинюшка мудрила с Верой, – сказал граф. – Ну, да что ж! всё таки славная вышла, – прибавил он, одобрительно подмигивая Вере.
Гостьи встали и уехали, обещаясь приехать к обеду.
– Что за манера! Уж сидели, сидели! – сказала графиня, проводя гостей.


Когда Наташа вышла из гостиной и побежала, она добежала только до цветочной. В этой комнате она остановилась, прислушиваясь к говору в гостиной и ожидая выхода Бориса. Она уже начинала приходить в нетерпение и, топнув ножкой, сбиралась было заплакать оттого, что он не сейчас шел, когда заслышались не тихие, не быстрые, приличные шаги молодого человека.
Наташа быстро бросилась между кадок цветов и спряталась.
Борис остановился посереди комнаты, оглянулся, смахнул рукой соринки с рукава мундира и подошел к зеркалу, рассматривая свое красивое лицо. Наташа, притихнув, выглядывала из своей засады, ожидая, что он будет делать. Он постоял несколько времени перед зеркалом, улыбнулся и пошел к выходной двери. Наташа хотела его окликнуть, но потом раздумала. «Пускай ищет», сказала она себе. Только что Борис вышел, как из другой двери вышла раскрасневшаяся Соня, сквозь слезы что то злобно шепчущая. Наташа удержалась от своего первого движения выбежать к ней и осталась в своей засаде, как под шапкой невидимкой, высматривая, что делалось на свете. Она испытывала особое новое наслаждение. Соня шептала что то и оглядывалась на дверь гостиной. Из двери вышел Николай.
– Соня! Что с тобой? Можно ли это? – сказал Николай, подбегая к ней.
– Ничего, ничего, оставьте меня! – Соня зарыдала.
– Нет, я знаю что.
– Ну знаете, и прекрасно, и подите к ней.
– Соооня! Одно слово! Можно ли так мучить меня и себя из за фантазии? – говорил Николай, взяв ее за руку.
Соня не вырывала у него руки и перестала плакать.
Наташа, не шевелясь и не дыша, блестящими главами смотрела из своей засады. «Что теперь будет»? думала она.
– Соня! Мне весь мир не нужен! Ты одна для меня всё, – говорил Николай. – Я докажу тебе.
– Я не люблю, когда ты так говоришь.
– Ну не буду, ну прости, Соня! – Он притянул ее к себе и поцеловал.
«Ах, как хорошо!» подумала Наташа, и когда Соня с Николаем вышли из комнаты, она пошла за ними и вызвала к себе Бориса.
– Борис, подите сюда, – сказала она с значительным и хитрым видом. – Мне нужно сказать вам одну вещь. Сюда, сюда, – сказала она и привела его в цветочную на то место между кадок, где она была спрятана. Борис, улыбаясь, шел за нею.
– Какая же это одна вещь ? – спросил он.
Она смутилась, оглянулась вокруг себя и, увидев брошенную на кадке свою куклу, взяла ее в руки.
– Поцелуйте куклу, – сказала она.
Борис внимательным, ласковым взглядом смотрел в ее оживленное лицо и ничего не отвечал.
– Не хотите? Ну, так подите сюда, – сказала она и глубже ушла в цветы и бросила куклу. – Ближе, ближе! – шептала она. Она поймала руками офицера за обшлага, и в покрасневшем лице ее видны были торжественность и страх.
– А меня хотите поцеловать? – прошептала она чуть слышно, исподлобья глядя на него, улыбаясь и чуть не плача от волненья.
Борис покраснел.
– Какая вы смешная! – проговорил он, нагибаясь к ней, еще более краснея, но ничего не предпринимая и выжидая.
Она вдруг вскочила на кадку, так что стала выше его, обняла его обеими руками, так что тонкие голые ручки согнулись выше его шеи и, откинув движением головы волосы назад, поцеловала его в самые губы.
Она проскользнула между горшками на другую сторону цветов и, опустив голову, остановилась.
– Наташа, – сказал он, – вы знаете, что я люблю вас, но…
– Вы влюблены в меня? – перебила его Наташа.
– Да, влюблен, но, пожалуйста, не будем делать того, что сейчас… Еще четыре года… Тогда я буду просить вашей руки.
Наташа подумала.
– Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… – сказала она, считая по тоненьким пальчикам. – Хорошо! Так кончено?
И улыбка радости и успокоения осветила ее оживленное лицо.
– Кончено! – сказал Борис.
– Навсегда? – сказала девочка. – До самой смерти?
И, взяв его под руку, она с счастливым лицом тихо пошла с ним рядом в диванную.


Графиня так устала от визитов, что не велела принимать больше никого, и швейцару приказано было только звать непременно кушать всех, кто будет еще приезжать с поздравлениями. Графине хотелось с глазу на глаз поговорить с другом своего детства, княгиней Анной Михайловной, которую она не видала хорошенько с ее приезда из Петербурга. Анна Михайловна, с своим исплаканным и приятным лицом, подвинулась ближе к креслу графини.
– С тобой я буду совершенно откровенна, – сказала Анна Михайловна. – Уж мало нас осталось, старых друзей! От этого я так и дорожу твоею дружбой.
Анна Михайловна посмотрела на Веру и остановилась. Графиня пожала руку своему другу.
– Вера, – сказала графиня, обращаясь к старшей дочери, очевидно, нелюбимой. – Как у вас ни на что понятия нет? Разве ты не чувствуешь, что ты здесь лишняя? Поди к сестрам, или…
Красивая Вера презрительно улыбнулась, видимо не чувствуя ни малейшего оскорбления.
– Ежели бы вы мне сказали давно, маменька, я бы тотчас ушла, – сказала она, и пошла в свою комнату.
Но, проходя мимо диванной, она заметила, что в ней у двух окошек симметрично сидели две пары. Она остановилась и презрительно улыбнулась. Соня сидела близко подле Николая, который переписывал ей стихи, в первый раз сочиненные им. Борис с Наташей сидели у другого окна и замолчали, когда вошла Вера. Соня и Наташа с виноватыми и счастливыми лицами взглянули на Веру.
Весело и трогательно было смотреть на этих влюбленных девочек, но вид их, очевидно, не возбуждал в Вере приятного чувства.
– Сколько раз я вас просила, – сказала она, – не брать моих вещей, у вас есть своя комната.
Она взяла от Николая чернильницу.
– Сейчас, сейчас, – сказал он, мокая перо.
– Вы всё умеете делать не во время, – сказала Вера. – То прибежали в гостиную, так что всем совестно сделалось за вас.
Несмотря на то, или именно потому, что сказанное ею было совершенно справедливо, никто ей не отвечал, и все четверо только переглядывались между собой. Она медлила в комнате с чернильницей в руке.
– И какие могут быть в ваши года секреты между Наташей и Борисом и между вами, – всё одни глупости!
– Ну, что тебе за дело, Вера? – тихеньким голоском, заступнически проговорила Наташа.
Она, видимо, была ко всем еще более, чем всегда, в этот день добра и ласкова.
– Очень глупо, – сказала Вера, – мне совестно за вас. Что за секреты?…
– У каждого свои секреты. Мы тебя с Бергом не трогаем, – сказала Наташа разгорячаясь.
– Я думаю, не трогаете, – сказала Вера, – потому что в моих поступках никогда ничего не может быть дурного. А вот я маменьке скажу, как ты с Борисом обходишься.
– Наталья Ильинишна очень хорошо со мной обходится, – сказал Борис. – Я не могу жаловаться, – сказал он.
– Оставьте, Борис, вы такой дипломат (слово дипломат было в большом ходу у детей в том особом значении, какое они придавали этому слову); даже скучно, – сказала Наташа оскорбленным, дрожащим голосом. – За что она ко мне пристает? Ты этого никогда не поймешь, – сказала она, обращаясь к Вере, – потому что ты никогда никого не любила; у тебя сердца нет, ты только madame de Genlis [мадам Жанлис] (это прозвище, считавшееся очень обидным, было дано Вере Николаем), и твое первое удовольствие – делать неприятности другим. Ты кокетничай с Бергом, сколько хочешь, – проговорила она скоро.
– Да уж я верно не стану перед гостями бегать за молодым человеком…
– Ну, добилась своего, – вмешался Николай, – наговорила всем неприятностей, расстроила всех. Пойдемте в детскую.
Все четверо, как спугнутая стая птиц, поднялись и пошли из комнаты.
– Мне наговорили неприятностей, а я никому ничего, – сказала Вера.
– Madame de Genlis! Madame de Genlis! – проговорили смеющиеся голоса из за двери.
Красивая Вера, производившая на всех такое раздражающее, неприятное действие, улыбнулась и видимо не затронутая тем, что ей было сказано, подошла к зеркалу и оправила шарф и прическу. Глядя на свое красивое лицо, она стала, повидимому, еще холоднее и спокойнее.

В гостиной продолжался разговор.
– Ah! chere, – говорила графиня, – и в моей жизни tout n'est pas rose. Разве я не вижу, что du train, que nous allons, [не всё розы. – при нашем образе жизни,] нашего состояния нам не надолго! И всё это клуб, и его доброта. В деревне мы живем, разве мы отдыхаем? Театры, охоты и Бог знает что. Да что обо мне говорить! Ну, как же ты это всё устроила? Я часто на тебя удивляюсь, Annette, как это ты, в свои годы, скачешь в повозке одна, в Москву, в Петербург, ко всем министрам, ко всей знати, со всеми умеешь обойтись, удивляюсь! Ну, как же это устроилось? Вот я ничего этого не умею.
– Ах, душа моя! – отвечала княгиня Анна Михайловна. – Не дай Бог тебе узнать, как тяжело остаться вдовой без подпоры и с сыном, которого любишь до обожания. Всему научишься, – продолжала она с некоторою гордостью. – Процесс мой меня научил. Ежели мне нужно видеть кого нибудь из этих тузов, я пишу записку: «princesse une telle [княгиня такая то] желает видеть такого то» и еду сама на извозчике хоть два, хоть три раза, хоть четыре, до тех пор, пока не добьюсь того, что мне надо. Мне всё равно, что бы обо мне ни думали.
– Ну, как же, кого ты просила о Бореньке? – спросила графиня. – Ведь вот твой уже офицер гвардии, а Николушка идет юнкером. Некому похлопотать. Ты кого просила?
– Князя Василия. Он был очень мил. Сейчас на всё согласился, доложил государю, – говорила княгиня Анна Михайловна с восторгом, совершенно забыв всё унижение, через которое она прошла для достижения своей цели.
– Что он постарел, князь Василий? – спросила графиня. – Я его не видала с наших театров у Румянцевых. И думаю, забыл про меня. Il me faisait la cour, [Он за мной волочился,] – вспомнила графиня с улыбкой.
– Всё такой же, – отвечала Анна Михайловна, – любезен, рассыпается. Les grandeurs ne lui ont pas touriene la tete du tout. [Высокое положение не вскружило ему головы нисколько.] «Я жалею, что слишком мало могу вам сделать, милая княгиня, – он мне говорит, – приказывайте». Нет, он славный человек и родной прекрасный. Но ты знаешь, Nathalieie, мою любовь к сыну. Я не знаю, чего я не сделала бы для его счастья. А обстоятельства мои до того дурны, – продолжала Анна Михайловна с грустью и понижая голос, – до того дурны, что я теперь в самом ужасном положении. Мой несчастный процесс съедает всё, что я имею, и не подвигается. У меня нет, можешь себе представить, a la lettre [буквально] нет гривенника денег, и я не знаю, на что обмундировать Бориса. – Она вынула платок и заплакала. – Мне нужно пятьсот рублей, а у меня одна двадцатипятирублевая бумажка. Я в таком положении… Одна моя надежда теперь на графа Кирилла Владимировича Безухова. Ежели он не захочет поддержать своего крестника, – ведь он крестил Борю, – и назначить ему что нибудь на содержание, то все мои хлопоты пропадут: мне не на что будет обмундировать его.
Графиня прослезилась и молча соображала что то.
– Часто думаю, может, это и грех, – сказала княгиня, – а часто думаю: вот граф Кирилл Владимирович Безухой живет один… это огромное состояние… и для чего живет? Ему жизнь в тягость, а Боре только начинать жить.
– Он, верно, оставит что нибудь Борису, – сказала графиня.
– Бог знает, chere amie! [милый друг!] Эти богачи и вельможи такие эгоисты. Но я всё таки поеду сейчас к нему с Борисом и прямо скажу, в чем дело. Пускай обо мне думают, что хотят, мне, право, всё равно, когда судьба сына зависит от этого. – Княгиня поднялась. – Теперь два часа, а в четыре часа вы обедаете. Я успею съездить.
И с приемами петербургской деловой барыни, умеющей пользоваться временем, Анна Михайловна послала за сыном и вместе с ним вышла в переднюю.
– Прощай, душа моя, – сказала она графине, которая провожала ее до двери, – пожелай мне успеха, – прибавила она шопотом от сына.
– Вы к графу Кириллу Владимировичу, ma chere? – сказал граф из столовой, выходя тоже в переднюю. – Коли ему лучше, зовите Пьера ко мне обедать. Ведь он у меня бывал, с детьми танцовал. Зовите непременно, ma chere. Ну, посмотрим, как то отличится нынче Тарас. Говорит, что у графа Орлова такого обеда не бывало, какой у нас будет.


– Mon cher Boris, [Дорогой Борис,] – сказала княгиня Анна Михайловна сыну, когда карета графини Ростовой, в которой они сидели, проехала по устланной соломой улице и въехала на широкий двор графа Кирилла Владимировича Безухого. – Mon cher Boris, – сказала мать, выпрастывая руку из под старого салопа и робким и ласковым движением кладя ее на руку сына, – будь ласков, будь внимателен. Граф Кирилл Владимирович всё таки тебе крестный отец, и от него зависит твоя будущая судьба. Помни это, mon cher, будь мил, как ты умеешь быть…
– Ежели бы я знал, что из этого выйдет что нибудь, кроме унижения… – отвечал сын холодно. – Но я обещал вам и делаю это для вас.
Несмотря на то, что чья то карета стояла у подъезда, швейцар, оглядев мать с сыном (которые, не приказывая докладывать о себе, прямо вошли в стеклянные сени между двумя рядами статуй в нишах), значительно посмотрев на старенький салоп, спросил, кого им угодно, княжен или графа, и, узнав, что графа, сказал, что их сиятельству нынче хуже и их сиятельство никого не принимают.
– Мы можем уехать, – сказал сын по французски.
– Mon ami! [Друг мой!] – сказала мать умоляющим голосом, опять дотрогиваясь до руки сына, как будто это прикосновение могло успокоивать или возбуждать его.
Борис замолчал и, не снимая шинели, вопросительно смотрел на мать.
– Голубчик, – нежным голоском сказала Анна Михайловна, обращаясь к швейцару, – я знаю, что граф Кирилл Владимирович очень болен… я затем и приехала… я родственница… Я не буду беспокоить, голубчик… А мне бы только надо увидать князя Василия Сергеевича: ведь он здесь стоит. Доложи, пожалуйста.
Швейцар угрюмо дернул снурок наверх и отвернулся.
– Княгиня Друбецкая к князю Василию Сергеевичу, – крикнул он сбежавшему сверху и из под выступа лестницы выглядывавшему официанту в чулках, башмаках и фраке.
Мать расправила складки своего крашеного шелкового платья, посмотрелась в цельное венецианское зеркало в стене и бодро в своих стоптанных башмаках пошла вверх по ковру лестницы.
– Mon cher, voue m'avez promis, [Мой друг, ты мне обещал,] – обратилась она опять к Сыну, прикосновением руки возбуждая его.
Сын, опустив глаза, спокойно шел за нею.
Они вошли в залу, из которой одна дверь вела в покои, отведенные князю Василью.
В то время как мать с сыном, выйдя на середину комнаты, намеревались спросить дорогу у вскочившего при их входе старого официанта, у одной из дверей повернулась бронзовая ручка и князь Василий в бархатной шубке, с одною звездой, по домашнему, вышел, провожая красивого черноволосого мужчину. Мужчина этот был знаменитый петербургский доктор Lorrain.
– C'est donc positif? [Итак, это верно?] – говорил князь.
– Mon prince, «errare humanum est», mais… [Князь, человеку ошибаться свойственно.] – отвечал доктор, грассируя и произнося латинские слова французским выговором.
– C'est bien, c'est bien… [Хорошо, хорошо…]
Заметив Анну Михайловну с сыном, князь Василий поклоном отпустил доктора и молча, но с вопросительным видом, подошел к ним. Сын заметил, как вдруг глубокая горесть выразилась в глазах его матери, и слегка улыбнулся.
– Да, в каких грустных обстоятельствах пришлось нам видеться, князь… Ну, что наш дорогой больной? – сказала она, как будто не замечая холодного, оскорбительного, устремленного на нее взгляда.
Князь Василий вопросительно, до недоумения, посмотрел на нее, потом на Бориса. Борис учтиво поклонился. Князь Василий, не отвечая на поклон, отвернулся к Анне Михайловне и на ее вопрос отвечал движением головы и губ, которое означало самую плохую надежду для больного.
– Неужели? – воскликнула Анна Михайловна. – Ах, это ужасно! Страшно подумать… Это мой сын, – прибавила она, указывая на Бориса. – Он сам хотел благодарить вас.
Борис еще раз учтиво поклонился.
– Верьте, князь, что сердце матери никогда не забудет того, что вы сделали для нас.
– Я рад, что мог сделать вам приятное, любезная моя Анна Михайловна, – сказал князь Василий, оправляя жабо и в жесте и голосе проявляя здесь, в Москве, перед покровительствуемою Анною Михайловной еще гораздо большую важность, чем в Петербурге, на вечере у Annette Шерер.
– Старайтесь служить хорошо и быть достойным, – прибавил он, строго обращаясь к Борису. – Я рад… Вы здесь в отпуску? – продиктовал он своим бесстрастным тоном.
– Жду приказа, ваше сиятельство, чтоб отправиться по новому назначению, – отвечал Борис, не выказывая ни досады за резкий тон князя, ни желания вступить в разговор, но так спокойно и почтительно, что князь пристально поглядел на него.
– Вы живете с матушкой?
– Я живу у графини Ростовой, – сказал Борис, опять прибавив: – ваше сиятельство.
– Это тот Илья Ростов, который женился на Nathalie Шиншиной, – сказала Анна Михайловна.
– Знаю, знаю, – сказал князь Василий своим монотонным голосом. – Je n'ai jamais pu concevoir, comment Nathalieie s'est decidee a epouser cet ours mal – leche l Un personnage completement stupide et ridicule.Et joueur a ce qu'on dit. [Я никогда не мог понять, как Натали решилась выйти замуж за этого грязного медведя. Совершенно глупая и смешная особа. К тому же игрок, говорят.]
– Mais tres brave homme, mon prince, [Но добрый человек, князь,] – заметила Анна Михайловна, трогательно улыбаясь, как будто и она знала, что граф Ростов заслуживал такого мнения, но просила пожалеть бедного старика. – Что говорят доктора? – спросила княгиня, помолчав немного и опять выражая большую печаль на своем исплаканном лице.
– Мало надежды, – сказал князь.
– А мне так хотелось еще раз поблагодарить дядю за все его благодеяния и мне и Боре. C'est son filleuil, [Это его крестник,] – прибавила она таким тоном, как будто это известие должно было крайне обрадовать князя Василия.
Князь Василий задумался и поморщился. Анна Михайловна поняла, что он боялся найти в ней соперницу по завещанию графа Безухого. Она поспешила успокоить его.
– Ежели бы не моя истинная любовь и преданность дяде, – сказала она, с особенною уверенностию и небрежностию выговаривая это слово: – я знаю его характер, благородный, прямой, но ведь одни княжны при нем…Они еще молоды… – Она наклонила голову и прибавила шопотом: – исполнил ли он последний долг, князь? Как драгоценны эти последние минуты! Ведь хуже быть не может; его необходимо приготовить ежели он так плох. Мы, женщины, князь, – она нежно улыбнулась, – всегда знаем, как говорить эти вещи. Необходимо видеть его. Как бы тяжело это ни было для меня, но я привыкла уже страдать.
Князь, видимо, понял, и понял, как и на вечере у Annette Шерер, что от Анны Михайловны трудно отделаться.
– Не было бы тяжело ему это свидание, chere Анна Михайловна, – сказал он. – Подождем до вечера, доктора обещали кризис.
– Но нельзя ждать, князь, в эти минуты. Pensez, il у va du salut de son ame… Ah! c'est terrible, les devoirs d'un chretien… [Подумайте, дело идет о спасения его души! Ах! это ужасно, долг христианина…]
Из внутренних комнат отворилась дверь, и вошла одна из княжен племянниц графа, с угрюмым и холодным лицом и поразительно несоразмерною по ногам длинною талией.
Князь Василий обернулся к ней.
– Ну, что он?
– Всё то же. И как вы хотите, этот шум… – сказала княжна, оглядывая Анну Михайловну, как незнакомую.
– Ah, chere, je ne vous reconnaissais pas, [Ах, милая, я не узнала вас,] – с счастливою улыбкой сказала Анна Михайловна, легкою иноходью подходя к племяннице графа. – Je viens d'arriver et je suis a vous pour vous aider a soigner mon oncle . J`imagine, combien vous avez souffert, [Я приехала помогать вам ходить за дядюшкой. Воображаю, как вы настрадались,] – прибавила она, с участием закатывая глаза.
Княжна ничего не ответила, даже не улыбнулась и тотчас же вышла. Анна Михайловна сняла перчатки и в завоеванной позиции расположилась на кресле, пригласив князя Василья сесть подле себя.
– Борис! – сказала она сыну и улыбнулась, – я пройду к графу, к дяде, а ты поди к Пьеру, mon ami, покаместь, да не забудь передать ему приглашение от Ростовых. Они зовут его обедать. Я думаю, он не поедет? – обратилась она к князю.
– Напротив, – сказал князь, видимо сделавшийся не в духе. – Je serais tres content si vous me debarrassez de ce jeune homme… [Я был бы очень рад, если бы вы меня избавили от этого молодого человека…] Сидит тут. Граф ни разу не спросил про него.
Он пожал плечами. Официант повел молодого человека вниз и вверх по другой лестнице к Петру Кирилловичу.


Пьер так и не успел выбрать себе карьеры в Петербурге и, действительно, был выслан в Москву за буйство. История, которую рассказывали у графа Ростова, была справедлива. Пьер участвовал в связываньи квартального с медведем. Он приехал несколько дней тому назад и остановился, как всегда, в доме своего отца. Хотя он и предполагал, что история его уже известна в Москве, и что дамы, окружающие его отца, всегда недоброжелательные к нему, воспользуются этим случаем, чтобы раздражить графа, он всё таки в день приезда пошел на половину отца. Войдя в гостиную, обычное местопребывание княжен, он поздоровался с дамами, сидевшими за пяльцами и за книгой, которую вслух читала одна из них. Их было три. Старшая, чистоплотная, с длинною талией, строгая девица, та самая, которая выходила к Анне Михайловне, читала; младшие, обе румяные и хорошенькие, отличавшиеся друг от друга только тем, что у одной была родинка над губой, очень красившая ее, шили в пяльцах. Пьер был встречен как мертвец или зачумленный. Старшая княжна прервала чтение и молча посмотрела на него испуганными глазами; младшая, без родинки, приняла точно такое же выражение; самая меньшая, с родинкой, веселого и смешливого характера, нагнулась к пяльцам, чтобы скрыть улыбку, вызванную, вероятно, предстоящею сценой, забавность которой она предвидела. Она притянула вниз шерстинку и нагнулась, будто разбирая узоры и едва удерживаясь от смеха.
– Bonjour, ma cousine, – сказал Пьер. – Vous ne me гесоnnaissez pas? [Здравствуйте, кузина. Вы меня не узнаете?]
– Я слишком хорошо вас узнаю, слишком хорошо.
– Как здоровье графа? Могу я видеть его? – спросил Пьер неловко, как всегда, но не смущаясь.
– Граф страдает и физически и нравственно, и, кажется, вы позаботились о том, чтобы причинить ему побольше нравственных страданий.
– Могу я видеть графа? – повторил Пьер.
– Гм!.. Ежели вы хотите убить его, совсем убить, то можете видеть. Ольга, поди посмотри, готов ли бульон для дяденьки, скоро время, – прибавила она, показывая этим Пьеру, что они заняты и заняты успокоиваньем его отца, тогда как он, очевидно, занят только расстроиванием.
Ольга вышла. Пьер постоял, посмотрел на сестер и, поклонившись, сказал:
– Так я пойду к себе. Когда можно будет, вы мне скажите.
Он вышел, и звонкий, но негромкий смех сестры с родинкой послышался за ним.
На другой день приехал князь Василий и поместился в доме графа. Он призвал к себе Пьера и сказал ему:
– Mon cher, si vous vous conduisez ici, comme a Petersbourg, vous finirez tres mal; c'est tout ce que je vous dis. [Мой милый, если вы будете вести себя здесь, как в Петербурге, вы кончите очень дурно; больше мне нечего вам сказать.] Граф очень, очень болен: тебе совсем не надо его видеть.
С тех пор Пьера не тревожили, и он целый день проводил один наверху, в своей комнате.
В то время как Борис вошел к нему, Пьер ходил по своей комнате, изредка останавливаясь в углах, делая угрожающие жесты к стене, как будто пронзая невидимого врага шпагой, и строго взглядывая сверх очков и затем вновь начиная свою прогулку, проговаривая неясные слова, пожимая плечами и разводя руками.
– L'Angleterre a vecu, [Англии конец,] – проговорил он, нахмуриваясь и указывая на кого то пальцем. – M. Pitt comme traitre a la nation et au droit des gens est condamiene a… [Питт, как изменник нации и народному праву, приговаривается к…] – Он не успел договорить приговора Питту, воображая себя в эту минуту самим Наполеоном и вместе с своим героем уже совершив опасный переезд через Па де Кале и завоевав Лондон, – как увидал входившего к нему молодого, стройного и красивого офицера. Он остановился. Пьер оставил Бориса четырнадцатилетним мальчиком и решительно не помнил его; но, несмотря на то, с свойственною ему быстрою и радушною манерой взял его за руку и дружелюбно улыбнулся.
– Вы меня помните? – спокойно, с приятной улыбкой сказал Борис. – Я с матушкой приехал к графу, но он, кажется, не совсем здоров.
– Да, кажется, нездоров. Его всё тревожат, – отвечал Пьер, стараясь вспомнить, кто этот молодой человек.
Борис чувствовал, что Пьер не узнает его, но не считал нужным называть себя и, не испытывая ни малейшего смущения, смотрел ему прямо в глаза.
– Граф Ростов просил вас нынче приехать к нему обедать, – сказал он после довольно долгого и неловкого для Пьера молчания.
– А! Граф Ростов! – радостно заговорил Пьер. – Так вы его сын, Илья. Я, можете себе представить, в первую минуту не узнал вас. Помните, как мы на Воробьевы горы ездили c m me Jacquot… [мадам Жако…] давно.
– Вы ошибаетесь, – неторопливо, с смелою и несколько насмешливою улыбкой проговорил Борис. – Я Борис, сын княгини Анны Михайловны Друбецкой. Ростова отца зовут Ильей, а сына – Николаем. И я m me Jacquot никакой не знал.
Пьер замахал руками и головой, как будто комары или пчелы напали на него.
– Ах, ну что это! я всё спутал. В Москве столько родных! Вы Борис…да. Ну вот мы с вами и договорились. Ну, что вы думаете о булонской экспедиции? Ведь англичанам плохо придется, ежели только Наполеон переправится через канал? Я думаю, что экспедиция очень возможна. Вилльнев бы не оплошал!
Борис ничего не знал о булонской экспедиции, он не читал газет и о Вилльневе в первый раз слышал.
– Мы здесь в Москве больше заняты обедами и сплетнями, чем политикой, – сказал он своим спокойным, насмешливым тоном. – Я ничего про это не знаю и не думаю. Москва занята сплетнями больше всего, – продолжал он. – Теперь говорят про вас и про графа.
Пьер улыбнулся своей доброю улыбкой, как будто боясь за своего собеседника, как бы он не сказал чего нибудь такого, в чем стал бы раскаиваться. Но Борис говорил отчетливо, ясно и сухо, прямо глядя в глаза Пьеру.
– Москве больше делать нечего, как сплетничать, – продолжал он. – Все заняты тем, кому оставит граф свое состояние, хотя, может быть, он переживет всех нас, чего я от души желаю…
– Да, это всё очень тяжело, – подхватил Пьер, – очень тяжело. – Пьер всё боялся, что этот офицер нечаянно вдастся в неловкий для самого себя разговор.
– А вам должно казаться, – говорил Борис, слегка краснея, но не изменяя голоса и позы, – вам должно казаться, что все заняты только тем, чтобы получить что нибудь от богача.
«Так и есть», подумал Пьер.
– А я именно хочу сказать вам, чтоб избежать недоразумений, что вы очень ошибетесь, ежели причтете меня и мою мать к числу этих людей. Мы очень бедны, но я, по крайней мере, за себя говорю: именно потому, что отец ваш богат, я не считаю себя его родственником, и ни я, ни мать никогда ничего не будем просить и не примем от него.
Пьер долго не мог понять, но когда понял, вскочил с дивана, ухватил Бориса за руку снизу с свойственною ему быстротой и неловкостью и, раскрасневшись гораздо более, чем Борис, начал говорить с смешанным чувством стыда и досады.
– Вот это странно! Я разве… да и кто ж мог думать… Я очень знаю…
Но Борис опять перебил его:
– Я рад, что высказал всё. Может быть, вам неприятно, вы меня извините, – сказал он, успокоивая Пьера, вместо того чтоб быть успокоиваемым им, – но я надеюсь, что не оскорбил вас. Я имею правило говорить всё прямо… Как же мне передать? Вы приедете обедать к Ростовым?
И Борис, видимо свалив с себя тяжелую обязанность, сам выйдя из неловкого положения и поставив в него другого, сделался опять совершенно приятен.
– Нет, послушайте, – сказал Пьер, успокоиваясь. – Вы удивительный человек. То, что вы сейчас сказали, очень хорошо, очень хорошо. Разумеется, вы меня не знаете. Мы так давно не видались…детьми еще… Вы можете предполагать во мне… Я вас понимаю, очень понимаю. Я бы этого не сделал, у меня недостало бы духу, но это прекрасно. Я очень рад, что познакомился с вами. Странно, – прибавил он, помолчав и улыбаясь, – что вы во мне предполагали! – Он засмеялся. – Ну, да что ж? Мы познакомимся с вами лучше. Пожалуйста. – Он пожал руку Борису. – Вы знаете ли, я ни разу не был у графа. Он меня не звал… Мне его жалко, как человека… Но что же делать?
– И вы думаете, что Наполеон успеет переправить армию? – спросил Борис, улыбаясь.
Пьер понял, что Борис хотел переменить разговор, и, соглашаясь с ним, начал излагать выгоды и невыгоды булонского предприятия.
Лакей пришел вызвать Бориса к княгине. Княгиня уезжала. Пьер обещался приехать обедать затем, чтобы ближе сойтись с Борисом, крепко жал его руку, ласково глядя ему в глаза через очки… По уходе его Пьер долго еще ходил по комнате, уже не пронзая невидимого врага шпагой, а улыбаясь при воспоминании об этом милом, умном и твердом молодом человеке.
Как это бывает в первой молодости и особенно в одиноком положении, он почувствовал беспричинную нежность к этому молодому человеку и обещал себе непременно подружиться с ним.
Князь Василий провожал княгиню. Княгиня держала платок у глаз, и лицо ее было в слезах.
– Это ужасно! ужасно! – говорила она, – но чего бы мне ни стоило, я исполню свой долг. Я приеду ночевать. Его нельзя так оставить. Каждая минута дорога. Я не понимаю, чего мешкают княжны. Может, Бог поможет мне найти средство его приготовить!… Adieu, mon prince, que le bon Dieu vous soutienne… [Прощайте, князь, да поддержит вас Бог.]
– Adieu, ma bonne, [Прощайте, моя милая,] – отвечал князь Василий, повертываясь от нее.
– Ах, он в ужасном положении, – сказала мать сыну, когда они опять садились в карету. – Он почти никого не узнает.
– Я не понимаю, маменька, какие его отношения к Пьеру? – спросил сын.
– Всё скажет завещание, мой друг; от него и наша судьба зависит…
– Но почему вы думаете, что он оставит что нибудь нам?
– Ах, мой друг! Он так богат, а мы так бедны!
– Ну, это еще недостаточная причина, маменька.
– Ах, Боже мой! Боже мой! Как он плох! – восклицала мать.


Когда Анна Михайловна уехала с сыном к графу Кириллу Владимировичу Безухому, графиня Ростова долго сидела одна, прикладывая платок к глазам. Наконец, она позвонила.
– Что вы, милая, – сказала она сердито девушке, которая заставила себя ждать несколько минут. – Не хотите служить, что ли? Так я вам найду место.
Графиня была расстроена горем и унизительною бедностью своей подруги и поэтому была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием горничной «милая» и «вы».
– Виновата с, – сказала горничная.
– Попросите ко мне графа.
Граф, переваливаясь, подошел к жене с несколько виноватым видом, как и всегда.
– Ну, графинюшка! Какое saute au madere [сотэ на мадере] из рябчиков будет, ma chere! Я попробовал; не даром я за Тараску тысячу рублей дал. Стоит!
Он сел подле жены, облокотив молодецки руки на колена и взъерошивая седые волосы.
– Что прикажете, графинюшка?
– Вот что, мой друг, – что это у тебя запачкано здесь? – сказала она, указывая на жилет. – Это сотэ, верно, – прибавила она улыбаясь. – Вот что, граф: мне денег нужно.
Лицо ее стало печально.
– Ах, графинюшка!…
И граф засуетился, доставая бумажник.
– Мне много надо, граф, мне пятьсот рублей надо.
И она, достав батистовый платок, терла им жилет мужа.
– Сейчас, сейчас. Эй, кто там? – крикнул он таким голосом, каким кричат только люди, уверенные, что те, кого они кличут, стремглав бросятся на их зов. – Послать ко мне Митеньку!
Митенька, тот дворянский сын, воспитанный у графа, который теперь заведывал всеми его делами, тихими шагами вошел в комнату.
– Вот что, мой милый, – сказал граф вошедшему почтительному молодому человеку. – Принеси ты мне… – он задумался. – Да, 700 рублей, да. Да смотри, таких рваных и грязных, как тот раз, не приноси, а хороших, для графини.
– Да, Митенька, пожалуйста, чтоб чистенькие, – сказала графиня, грустно вздыхая.
– Ваше сиятельство, когда прикажете доставить? – сказал Митенька. – Изволите знать, что… Впрочем, не извольте беспокоиться, – прибавил он, заметив, как граф уже начал тяжело и часто дышать, что всегда было признаком начинавшегося гнева. – Я было и запамятовал… Сию минуту прикажете доставить?
– Да, да, то то, принеси. Вот графине отдай.
– Экое золото у меня этот Митенька, – прибавил граф улыбаясь, когда молодой человек вышел. – Нет того, чтобы нельзя. Я же этого терпеть не могу. Всё можно.
– Ах, деньги, граф, деньги, сколько от них горя на свете! – сказала графиня. – А эти деньги мне очень нужны.
– Вы, графинюшка, мотовка известная, – проговорил граф и, поцеловав у жены руку, ушел опять в кабинет.
Когда Анна Михайловна вернулась опять от Безухого, у графини лежали уже деньги, всё новенькими бумажками, под платком на столике, и Анна Михайловна заметила, что графиня чем то растревожена.
– Ну, что, мой друг? – спросила графиня.
– Ах, в каком он ужасном положении! Его узнать нельзя, он так плох, так плох; я минутку побыла и двух слов не сказала…
– Annette, ради Бога, не откажи мне, – сказала вдруг графиня, краснея, что так странно было при ее немолодом, худом и важном лице, доставая из под платка деньги.
Анна Михайловна мгновенно поняла, в чем дело, и уж нагнулась, чтобы в должную минуту ловко обнять графиню.
– Вот Борису от меня, на шитье мундира…
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны; и о том, что они добры; и о том, что они, подруги молодости, заняты таким низким предметом – деньгами; и о том, что молодость их прошла… Но слезы обеих были приятны…


Графиня Ростова с дочерьми и уже с большим числом гостей сидела в гостиной. Граф провел гостей мужчин в кабинет, предлагая им свою охотницкую коллекцию турецких трубок. Изредка он выходил и спрашивал: не приехала ли? Ждали Марью Дмитриевну Ахросимову, прозванную в обществе le terrible dragon, [страшный дракон,] даму знаменитую не богатством, не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения. Марью Дмитриевну знала царская фамилия, знала вся Москва и весь Петербург, и оба города, удивляясь ей, втихомолку посмеивались над ее грубостью, рассказывали про нее анекдоты; тем не менее все без исключения уважали и боялись ее.
В кабинете, полном дыма, шел разговор о войне, которая была объявлена манифестом, о наборе. Манифеста еще никто не читал, но все знали о его появлении. Граф сидел на отоманке между двумя курившими и разговаривавшими соседями. Граф сам не курил и не говорил, а наклоняя голову, то на один бок, то на другой, с видимым удовольствием смотрел на куривших и слушал разговор двух соседей своих, которых он стравил между собой.
Один из говоривших был штатский, с морщинистым, желчным и бритым худым лицом, человек, уже приближавшийся к старости, хотя и одетый, как самый модный молодой человек; он сидел с ногами на отоманке с видом домашнего человека и, сбоку запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился. Это был старый холостяк Шиншин, двоюродный брат графини, злой язык, как про него говорили в московских гостиных. Он, казалось, снисходил до своего собеседника. Другой, свежий, розовый, гвардейский офицер, безупречно вымытый, застегнутый и причесанный, держал янтарь у середины рта и розовыми губами слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта. Это был тот поручик Берг, офицер Семеновского полка, с которым Борис ехал вместе в полк и которым Наташа дразнила Веру, старшую графиню, называя Берга ее женихом. Граф сидел между ними и внимательно слушал. Самое приятное для графа занятие, за исключением игры в бостон, которую он очень любил, было положение слушающего, особенно когда ему удавалось стравить двух говорливых собеседников.
– Ну, как же, батюшка, mon tres honorable [почтеннейший] Альфонс Карлыч, – говорил Шиншин, посмеиваясь и соединяя (в чем и состояла особенность его речи) самые народные русские выражения с изысканными французскими фразами. – Vous comptez vous faire des rentes sur l'etat, [Вы рассчитываете иметь доход с казны,] с роты доходец получать хотите?
– Нет с, Петр Николаич, я только желаю показать, что в кавалерии выгод гораздо меньше против пехоты. Вот теперь сообразите, Петр Николаич, мое положение…
Берг говорил всегда очень точно, спокойно и учтиво. Разговор его всегда касался только его одного; он всегда спокойно молчал, пока говорили о чем нибудь, не имеющем прямого к нему отношения. И молчать таким образом он мог несколько часов, не испытывая и не производя в других ни малейшего замешательства. Но как скоро разговор касался его лично, он начинал говорить пространно и с видимым удовольствием.
– Сообразите мое положение, Петр Николаич: будь я в кавалерии, я бы получал не более двухсот рублей в треть, даже и в чине поручика; а теперь я получаю двести тридцать, – говорил он с радостною, приятною улыбкой, оглядывая Шиншина и графа, как будто для него было очевидно, что его успех всегда будет составлять главную цель желаний всех остальных людей.
– Кроме того, Петр Николаич, перейдя в гвардию, я на виду, – продолжал Берг, – и вакансии в гвардейской пехоте гораздо чаще. Потом, сами сообразите, как я мог устроиться из двухсот тридцати рублей. А я откладываю и еще отцу посылаю, – продолжал он, пуская колечко.
– La balance у est… [Баланс установлен…] Немец на обухе молотит хлебец, comme dit le рroverbe, [как говорит пословица,] – перекладывая янтарь на другую сторону ртa, сказал Шиншин и подмигнул графу.
Граф расхохотался. Другие гости, видя, что Шиншин ведет разговор, подошли послушать. Берг, не замечая ни насмешки, ни равнодушия, продолжал рассказывать о том, как переводом в гвардию он уже выиграл чин перед своими товарищами по корпусу, как в военное время ротного командира могут убить, и он, оставшись старшим в роте, может очень легко быть ротным, и как в полку все любят его, и как его папенька им доволен. Берг, видимо, наслаждался, рассказывая всё это, и, казалось, не подозревал того, что у других людей могли быть тоже свои интересы. Но всё, что он рассказывал, было так мило степенно, наивность молодого эгоизма его была так очевидна, что он обезоруживал своих слушателей.
– Ну, батюшка, вы и в пехоте, и в кавалерии, везде пойдете в ход; это я вам предрекаю, – сказал Шиншин, трепля его по плечу и спуская ноги с отоманки.
Берг радостно улыбнулся. Граф, а за ним и гости вышли в гостиную.

Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадаться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Пьер приехал перед самым обедом и неловко сидел посредине гостиной на первом попавшемся кресле, загородив всем дорогу. Графиня хотела заставить его говорить, но он наивно смотрел в очки вокруг себя, как бы отыскивая кого то, и односложно отвечал на все вопросы графини. Он был стеснителен и один не замечал этого. Большая часть гостей, знавшая его историю с медведем, любопытно смотрели на этого большого толстого и смирного человека, недоумевая, как мог такой увалень и скромник сделать такую штуку с квартальным.
– Вы недавно приехали? – спрашивала у него графиня.
– Oui, madame, [Да, сударыня,] – отвечал он, оглядываясь.
– Вы не видали моего мужа?
– Non, madame. [Нет, сударыня.] – Он улыбнулся совсем некстати.
– Вы, кажется, недавно были в Париже? Я думаю, очень интересно.
– Очень интересно..
Графиня переглянулась с Анной Михайловной. Анна Михайловна поняла, что ее просят занять этого молодого человека, и, подсев к нему, начала говорить об отце; но так же, как и графине, он отвечал ей только односложными словами. Гости были все заняты между собой. Les Razoumovsky… ca a ete charmant… Vous etes bien bonne… La comtesse Apraksine… [Разумовские… Это было восхитительно… Вы очень добры… Графиня Апраксина…] слышалось со всех сторон. Графиня встала и пошла в залу.
– Марья Дмитриевна? – послышался ее голос из залы.
– Она самая, – послышался в ответ грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна.
Все барышни и даже дамы, исключая самых старых, встали. Марья Дмитриевна остановилась в дверях и, с высоты своего тучного тела, высоко держа свою с седыми буклями пятидесятилетнюю голову, оглядела гостей и, как бы засучиваясь, оправила неторопливо широкие рукава своего платья. Марья Дмитриевна всегда говорила по русски.
– Имениннице дорогой с детками, – сказала она своим громким, густым, подавляющим все другие звуки голосом. – Ты что, старый греховодник, – обратилась она к графу, целовавшему ее руку, – чай, скучаешь в Москве? Собак гонять негде? Да что, батюшка, делать, вот как эти пташки подрастут… – Она указывала на девиц. – Хочешь – не хочешь, надо женихов искать.
– Ну, что, казак мой? (Марья Дмитриевна казаком называла Наташу) – говорила она, лаская рукой Наташу, подходившую к ее руке без страха и весело. – Знаю, что зелье девка, а люблю.
Она достала из огромного ридикюля яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно сиявшей и разрумянившейся Наташе, тотчас же отвернулась от нее и обратилась к Пьеру.
– Э, э! любезный! поди ка сюда, – сказала она притворно тихим и тонким голосом. – Поди ка, любезный…
И она грозно засучила рукава еще выше.
Пьер подошел, наивно глядя на нее через очки.
– Подойди, подойди, любезный! Я и отцу то твоему правду одна говорила, когда он в случае был, а тебе то и Бог велит.
Она помолчала. Все молчали, ожидая того, что будет, и чувствуя, что было только предисловие.
– Хорош, нечего сказать! хорош мальчик!… Отец на одре лежит, а он забавляется, квартального на медведя верхом сажает. Стыдно, батюшка, стыдно! Лучше бы на войну шел.
Она отвернулась и подала руку графу, который едва удерживался от смеха.
– Ну, что ж, к столу, я чай, пора? – сказала Марья Дмитриевна.
Впереди пошел граф с Марьей Дмитриевной; потом графиня, которую повел гусарский полковник, нужный человек, с которым Николай должен был догонять полк. Анна Михайловна – с Шиншиным. Берг подал руку Вере. Улыбающаяся Жюли Карагина пошла с Николаем к столу. За ними шли еще другие пары, протянувшиеся по всей зале, и сзади всех по одиночке дети, гувернеры и гувернантки. Официанты зашевелились, стулья загремели, на хорах заиграла музыка, и гости разместились. Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов официантов.
На одном конце стола во главе сидела графиня. Справа Марья Дмитриевна, слева Анна Михайловна и другие гостьи. На другом конце сидел граф, слева гусарский полковник, справа Шиншин и другие гости мужского пола. С одной стороны длинного стола молодежь постарше: Вера рядом с Бергом, Пьер рядом с Борисом; с другой стороны – дети, гувернеры и гувернантки. Граф из за хрусталя, бутылок и ваз с фруктами поглядывал на жену и ее высокий чепец с голубыми лентами и усердно подливал вина своим соседям, не забывая и себя. Графиня так же, из за ананасов, не забывая обязанности хозяйки, кидала значительные взгляды на мужа, которого лысина и лицо, казалось ей, своею краснотой резче отличались от седых волос. На дамском конце шло равномерное лепетанье; на мужском всё громче и громче слышались голоса, особенно гусарского полковника, который так много ел и пил, всё более и более краснея, что граф уже ставил его в пример другим гостям. Берг с нежной улыбкой говорил с Верой о том, что любовь есть чувство не земное, а небесное. Борис называл новому своему приятелю Пьеру бывших за столом гостей и переглядывался с Наташей, сидевшей против него. Пьер мало говорил, оглядывал новые лица и много ел. Начиная от двух супов, из которых он выбрал a la tortue, [черепаховый,] и кулебяки и до рябчиков он не пропускал ни одного блюда и ни одного вина, которое дворецкий в завернутой салфеткою бутылке таинственно высовывал из за плеча соседа, приговаривая или «дрей мадера», или «венгерское», или «рейнвейн». Он подставлял первую попавшуюся из четырех хрустальных, с вензелем графа, рюмок, стоявших перед каждым прибором, и пил с удовольствием, всё с более и более приятным видом поглядывая на гостей. Наташа, сидевшая против него, глядела на Бориса, как глядят девочки тринадцати лет на мальчика, с которым они в первый раз только что поцеловались и в которого они влюблены. Этот самый взгляд ее иногда обращался на Пьера, и ему под взглядом этой смешной, оживленной девочки хотелось смеяться самому, не зная чему.
Николай сидел далеко от Сони, подле Жюли Карагиной, и опять с той же невольной улыбкой что то говорил с ней. Соня улыбалась парадно, но, видимо, мучилась ревностью: то бледнела, то краснела и всеми силами прислушивалась к тому, что говорили между собою Николай и Жюли. Гувернантка беспокойно оглядывалась, как бы приготавливаясь к отпору, ежели бы кто вздумал обидеть детей. Гувернер немец старался запомнить вое роды кушаний, десертов и вин с тем, чтобы описать всё подробно в письме к домашним в Германию, и весьма обижался тем, что дворецкий, с завернутою в салфетку бутылкой, обносил его. Немец хмурился, старался показать вид, что он и не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтобы утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности.


На мужском конце стола разговор всё более и более оживлялся. Полковник рассказал, что манифест об объявлении войны уже вышел в Петербурге и что экземпляр, который он сам видел, доставлен ныне курьером главнокомандующему.
– И зачем нас нелегкая несет воевать с Бонапартом? – сказал Шиншин. – II a deja rabattu le caquet a l'Autriche. Je crains, que cette fois ce ne soit notre tour. [Он уже сбил спесь с Австрии. Боюсь, не пришел бы теперь наш черед.]
Полковник был плотный, высокий и сангвинический немец, очевидно, служака и патриот. Он обиделся словами Шиншина.
– А затэ м, мы лосты вый государ, – сказал он, выговаривая э вместо е и ъ вместо ь . – Затэм, что импэ ратор это знаэ т. Он в манифэ стэ сказал, что нэ можэ т смотрэт равнодушно на опасности, угрожающие России, и что бэ зопасност империи, достоинство ее и святост союзов , – сказал он, почему то особенно налегая на слово «союзов», как будто в этом была вся сущность дела.
И с свойственною ему непогрешимою, официальною памятью он повторил вступительные слова манифеста… «и желание, единственную и непременную цель государя составляющее: водворить в Европе на прочных основаниях мир – решили его двинуть ныне часть войска за границу и сделать к достижению „намерения сего новые усилия“.
– Вот зачэм, мы лосты вый государ, – заключил он, назидательно выпивая стакан вина и оглядываясь на графа за поощрением.
– Connaissez vous le proverbe: [Знаете пословицу:] «Ерема, Ерема, сидел бы ты дома, точил бы свои веретена», – сказал Шиншин, морщась и улыбаясь. – Cela nous convient a merveille. [Это нам кстати.] Уж на что Суворова – и того расколотили, a plate couture, [на голову,] а где y нас Суворовы теперь? Je vous demande un peu, [Спрашиваю я вас,] – беспрестанно перескакивая с русского на французский язык, говорил он.
– Мы должны и драться до послэ днэ капли кров, – сказал полковник, ударяя по столу, – и умэ р р рэ т за своэ го импэ ратора, и тогда всэ й будэ т хорошо. А рассуждать как мо о ожно (он особенно вытянул голос на слове «можно»), как мо о ожно менше, – докончил он, опять обращаясь к графу. – Так старые гусары судим, вот и всё. А вы как судитэ , молодой человек и молодой гусар? – прибавил он, обращаясь к Николаю, который, услыхав, что дело шло о войне, оставил свою собеседницу и во все глаза смотрел и всеми ушами слушал полковника.
– Совершенно с вами согласен, – отвечал Николай, весь вспыхнув, вертя тарелку и переставляя стаканы с таким решительным и отчаянным видом, как будто в настоящую минуту он подвергался великой опасности, – я убежден, что русские должны умирать или побеждать, – сказал он, сам чувствуя так же, как и другие, после того как слово уже было сказано, что оно было слишком восторженно и напыщенно для настоящего случая и потому неловко.
– C'est bien beau ce que vous venez de dire, [Прекрасно! прекрасно то, что вы сказали,] – сказала сидевшая подле него Жюли, вздыхая. Соня задрожала вся и покраснела до ушей, за ушами и до шеи и плеч, в то время как Николай говорил. Пьер прислушался к речам полковника и одобрительно закивал головой.
– Вот это славно, – сказал он.
– Настоящэ й гусар, молодой человэк, – крикнул полковник, ударив опять по столу.
– О чем вы там шумите? – вдруг послышался через стол басистый голос Марьи Дмитриевны. – Что ты по столу стучишь? – обратилась она к гусару, – на кого ты горячишься? верно, думаешь, что тут французы перед тобой?
– Я правду говору, – улыбаясь сказал гусар.
– Всё о войне, – через стол прокричал граф. – Ведь у меня сын идет, Марья Дмитриевна, сын идет.
– А у меня четыре сына в армии, а я не тужу. На всё воля Божья: и на печи лежа умрешь, и в сражении Бог помилует, – прозвучал без всякого усилия, с того конца стола густой голос Марьи Дмитриевны.
– Это так.
И разговор опять сосредоточился – дамский на своем конце стола, мужской на своем.
– А вот не спросишь, – говорил маленький брат Наташе, – а вот не спросишь!
– Спрошу, – отвечала Наташа.
Лицо ее вдруг разгорелось, выражая отчаянную и веселую решимость. Она привстала, приглашая взглядом Пьера, сидевшего против нее, прислушаться, и обратилась к матери:
– Мама! – прозвучал по всему столу ее детски грудной голос.
– Что тебе? – спросила графиня испуганно, но, по лицу дочери увидев, что это была шалость, строго замахала ей рукой, делая угрожающий и отрицательный жест головой.
Разговор притих.
– Мама! какое пирожное будет? – еще решительнее, не срываясь, прозвучал голосок Наташи.
Графиня хотела хмуриться, но не могла. Марья Дмитриевна погрозила толстым пальцем.
– Казак, – проговорила она с угрозой.
Большинство гостей смотрели на старших, не зная, как следует принять эту выходку.
– Вот я тебя! – сказала графиня.
– Мама! что пирожное будет? – закричала Наташа уже смело и капризно весело, вперед уверенная, что выходка ее будет принята хорошо.
Соня и толстый Петя прятались от смеха.
– Вот и спросила, – прошептала Наташа маленькому брату и Пьеру, на которого она опять взглянула.
– Мороженое, только тебе не дадут, – сказала Марья Дмитриевна.
Наташа видела, что бояться нечего, и потому не побоялась и Марьи Дмитриевны.
– Марья Дмитриевна? какое мороженое! Я сливочное не люблю.
– Морковное.
– Нет, какое? Марья Дмитриевна, какое? – почти кричала она. – Я хочу знать!
Марья Дмитриевна и графиня засмеялись, и за ними все гости. Все смеялись не ответу Марьи Дмитриевны, но непостижимой смелости и ловкости этой девочки, умевшей и смевшей так обращаться с Марьей Дмитриевной.
Наташа отстала только тогда, когда ей сказали, что будет ананасное. Перед мороженым подали шампанское. Опять заиграла музыка, граф поцеловался с графинюшкою, и гости, вставая, поздравляли графиню, через стол чокались с графом, детьми и друг с другом. Опять забегали официанты, загремели стулья, и в том же порядке, но с более красными лицами, гости вернулись в гостиную и кабинет графа.


Раздвинули бостонные столы, составили партии, и гости графа разместились в двух гостиных, диванной и библиотеке.
Граф, распустив карты веером, с трудом удерживался от привычки послеобеденного сна и всему смеялся. Молодежь, подстрекаемая графиней, собралась около клавикорд и арфы. Жюли первая, по просьбе всех, сыграла на арфе пьеску с вариациями и вместе с другими девицами стала просить Наташу и Николая, известных своею музыкальностью, спеть что нибудь. Наташа, к которой обратились как к большой, была, видимо, этим очень горда, но вместе с тем и робела.
– Что будем петь? – спросила она.
– «Ключ», – отвечал Николай.
– Ну, давайте скорее. Борис, идите сюда, – сказала Наташа. – А где же Соня?
Она оглянулась и, увидав, что ее друга нет в комнате, побежала за ней.
Вбежав в Сонину комнату и не найдя там свою подругу, Наташа пробежала в детскую – и там не было Сони. Наташа поняла, что Соня была в коридоре на сундуке. Сундук в коридоре был место печалей женского молодого поколения дома Ростовых. Действительно, Соня в своем воздушном розовом платьице, приминая его, лежала ничком на грязной полосатой няниной перине, на сундуке и, закрыв лицо пальчиками, навзрыд плакала, подрагивая своими оголенными плечиками. Лицо Наташи, оживленное, целый день именинное, вдруг изменилось: глаза ее остановились, потом содрогнулась ее широкая шея, углы губ опустились.
– Соня! что ты?… Что, что с тобой? У у у!…
И Наташа, распустив свой большой рот и сделавшись совершенно дурною, заревела, как ребенок, не зная причины и только оттого, что Соня плакала. Соня хотела поднять голову, хотела отвечать, но не могла и еще больше спряталась. Наташа плакала, присев на синей перине и обнимая друга. Собравшись с силами, Соня приподнялась, начала утирать слезы и рассказывать.
– Николенька едет через неделю, его… бумага… вышла… он сам мне сказал… Да я бы всё не плакала… (она показала бумажку, которую держала в руке: то были стихи, написанные Николаем) я бы всё не плакала, но ты не можешь… никто не может понять… какая у него душа.
И она опять принялась плакать о том, что душа его была так хороша.
– Тебе хорошо… я не завидую… я тебя люблю, и Бориса тоже, – говорила она, собравшись немного с силами, – он милый… для вас нет препятствий. А Николай мне cousin… надобно… сам митрополит… и то нельзя. И потом, ежели маменьке… (Соня графиню и считала и называла матерью), она скажет, что я порчу карьеру Николая, у меня нет сердца, что я неблагодарная, а право… вот ей Богу… (она перекрестилась) я так люблю и ее, и всех вас, только Вера одна… За что? Что я ей сделала? Я так благодарна вам, что рада бы всем пожертвовать, да мне нечем…
Соня не могла больше говорить и опять спрятала голову в руках и перине. Наташа начинала успокоиваться, но по лицу ее видно было, что она понимала всю важность горя своего друга.
– Соня! – сказала она вдруг, как будто догадавшись о настоящей причине огорчения кузины. – Верно, Вера с тобой говорила после обеда? Да?
– Да, эти стихи сам Николай написал, а я списала еще другие; она и нашла их у меня на столе и сказала, что и покажет их маменьке, и еще говорила, что я неблагодарная, что маменька никогда не позволит ему жениться на мне, а он женится на Жюли. Ты видишь, как он с ней целый день… Наташа! За что?…
И опять она заплакала горьче прежнего. Наташа приподняла ее, обняла и, улыбаясь сквозь слезы, стала ее успокоивать.
– Соня, ты не верь ей, душенька, не верь. Помнишь, как мы все втроем говорили с Николенькой в диванной; помнишь, после ужина? Ведь мы всё решили, как будет. Я уже не помню как, но, помнишь, как было всё хорошо и всё можно. Вот дяденьки Шиншина брат женат же на двоюродной сестре, а мы ведь троюродные. И Борис говорил, что это очень можно. Ты знаешь, я ему всё сказала. А он такой умный и такой хороший, – говорила Наташа… – Ты, Соня, не плачь, голубчик милый, душенька, Соня. – И она целовала ее, смеясь. – Вера злая, Бог с ней! А всё будет хорошо, и маменьке она не скажет; Николенька сам скажет, и он и не думал об Жюли.
И она целовала ее в голову. Соня приподнялась, и котеночек оживился, глазки заблистали, и он готов был, казалось, вот вот взмахнуть хвостом, вспрыгнуть на мягкие лапки и опять заиграть с клубком, как ему и было прилично.
– Ты думаешь? Право? Ей Богу? – сказала она, быстро оправляя платье и прическу.
– Право, ей Богу! – отвечала Наташа, оправляя своему другу под косой выбившуюся прядь жестких волос.
И они обе засмеялись.
– Ну, пойдем петь «Ключ».
– Пойдем.
– А знаешь, этот толстый Пьер, что против меня сидел, такой смешной! – сказала вдруг Наташа, останавливаясь. – Мне очень весело!
И Наташа побежала по коридору.
Соня, отряхнув пух и спрятав стихи за пазуху, к шейке с выступавшими костями груди, легкими, веселыми шагами, с раскрасневшимся лицом, побежала вслед за Наташей по коридору в диванную. По просьбе гостей молодые люди спели квартет «Ключ», который всем очень понравился; потом Николай спел вновь выученную им песню.
В приятну ночь, при лунном свете,
Представить счастливо себе,
Что некто есть еще на свете,
Кто думает и о тебе!
Что и она, рукой прекрасной,
По арфе золотой бродя,
Своей гармониею страстной
Зовет к себе, зовет тебя!
Еще день, два, и рай настанет…
Но ах! твой друг не доживет!
И он не допел еще последних слов, когда в зале молодежь приготовилась к танцам и на хорах застучали ногами и закашляли музыканты.

Пьер сидел в гостиной, где Шиншин, как с приезжим из за границы, завел с ним скучный для Пьера политический разговор, к которому присоединились и другие. Когда заиграла музыка, Наташа вошла в гостиную и, подойдя прямо к Пьеру, смеясь и краснея, сказала:
– Мама велела вас просить танцовать.
– Я боюсь спутать фигуры, – сказал Пьер, – но ежели вы хотите быть моим учителем…
И он подал свою толстую руку, низко опуская ее, тоненькой девочке.
Пока расстанавливались пары и строили музыканты, Пьер сел с своей маленькой дамой. Наташа была совершенно счастлива; она танцовала с большим , с приехавшим из за границы . Она сидела на виду у всех и разговаривала с ним, как большая. У нее в руке был веер, который ей дала подержать одна барышня. И, приняв самую светскую позу (Бог знает, где и когда она этому научилась), она, обмахиваясь веером и улыбаясь через веер, говорила с своим кавалером.
– Какова, какова? Смотрите, смотрите, – сказала старая графиня, проходя через залу и указывая на Наташу.
Наташа покраснела и засмеялась.
– Ну, что вы, мама? Ну, что вам за охота? Что ж тут удивительного?

В середине третьего экосеза зашевелились стулья в гостиной, где играли граф и Марья Дмитриевна, и большая часть почетных гостей и старички, потягиваясь после долгого сиденья и укладывая в карманы бумажники и кошельки, выходили в двери залы. Впереди шла Марья Дмитриевна с графом – оба с веселыми лицами. Граф с шутливою вежливостью, как то по балетному, подал округленную руку Марье Дмитриевне. Он выпрямился, и лицо его озарилось особенною молодецки хитрою улыбкой, и как только дотанцовали последнюю фигуру экосеза, он ударил в ладоши музыкантам и закричал на хоры, обращаясь к первой скрипке:
– Семен! Данилу Купора знаешь?
Это был любимый танец графа, танцованный им еще в молодости. (Данило Купор была собственно одна фигура англеза .)
– Смотрите на папа, – закричала на всю залу Наташа (совершенно забыв, что она танцует с большим), пригибая к коленам свою кудрявую головку и заливаясь своим звонким смехом по всей зале.
Действительно, всё, что только было в зале, с улыбкою радости смотрело на веселого старичка, который рядом с своею сановитою дамой, Марьей Дмитриевной, бывшей выше его ростом, округлял руки, в такт потряхивая ими, расправлял плечи, вывертывал ноги, слегка притопывая, и всё более и более распускавшеюся улыбкой на своем круглом лице приготовлял зрителей к тому, что будет. Как только заслышались веселые, вызывающие звуки Данилы Купора, похожие на развеселого трепачка, все двери залы вдруг заставились с одной стороны мужскими, с другой – женскими улыбающимися лицами дворовых, вышедших посмотреть на веселящегося барина.
– Батюшка то наш! Орел! – проговорила громко няня из одной двери.
Граф танцовал хорошо и знал это, но его дама вовсе не умела и не хотела хорошо танцовать. Ее огромное тело стояло прямо с опущенными вниз мощными руками (она передала ридикюль графине); только одно строгое, но красивое лицо ее танцовало. Что выражалось во всей круглой фигуре графа, у Марьи Дмитриевны выражалось лишь в более и более улыбающемся лице и вздергивающемся носе. Но зато, ежели граф, всё более и более расходясь, пленял зрителей неожиданностью ловких выверток и легких прыжков своих мягких ног, Марья Дмитриевна малейшим усердием при движении плеч или округлении рук в поворотах и притопываньях, производила не меньшее впечатление по заслуге, которую ценил всякий при ее тучности и всегдашней суровости. Пляска оживлялась всё более и более. Визави не могли ни на минуту обратить на себя внимания и даже не старались о том. Всё было занято графом и Марьею Дмитриевной. Наташа дергала за рукава и платье всех присутствовавших, которые и без того не спускали глаз с танцующих, и требовала, чтоб смотрели на папеньку. Граф в промежутках танца тяжело переводил дух, махал и кричал музыкантам, чтоб они играли скорее. Скорее, скорее и скорее, лише, лише и лише развертывался граф, то на цыпочках, то на каблуках, носясь вокруг Марьи Дмитриевны и, наконец, повернув свою даму к ее месту, сделал последнее па, подняв сзади кверху свою мягкую ногу, склонив вспотевшую голову с улыбающимся лицом и округло размахнув правою рукой среди грохота рукоплесканий и хохота, особенно Наташи. Оба танцующие остановились, тяжело переводя дыхание и утираясь батистовыми платками.
– Вот как в наше время танцовывали, ma chere, – сказал граф.
– Ай да Данила Купор! – тяжело и продолжительно выпуская дух и засучивая рукава, сказала Марья Дмитриевна.


В то время как у Ростовых танцовали в зале шестой англез под звуки от усталости фальшививших музыкантов, и усталые официанты и повара готовили ужин, с графом Безухим сделался шестой удар. Доктора объявили, что надежды к выздоровлению нет; больному дана была глухая исповедь и причастие; делали приготовления для соборования, и в доме была суетня и тревога ожидания, обыкновенные в такие минуты. Вне дома, за воротами толпились, скрываясь от подъезжавших экипажей, гробовщики, ожидая богатого заказа на похороны графа. Главнокомандующий Москвы, который беспрестанно присылал адъютантов узнавать о положении графа, в этот вечер сам приезжал проститься с знаменитым Екатерининским вельможей, графом Безухим.
Великолепная приемная комната была полна. Все почтительно встали, когда главнокомандующий, пробыв около получаса наедине с больным, вышел оттуда, слегка отвечая на поклоны и стараясь как можно скорее пройти мимо устремленных на него взглядов докторов, духовных лиц и родственников. Князь Василий, похудевший и побледневший за эти дни, провожал главнокомандующего и что то несколько раз тихо повторил ему.
Проводив главнокомандующего, князь Василий сел в зале один на стул, закинув высоко ногу на ногу, на коленку упирая локоть и рукою закрыв глаза. Посидев так несколько времени, он встал и непривычно поспешными шагами, оглядываясь кругом испуганными глазами, пошел чрез длинный коридор на заднюю половину дома, к старшей княжне.
Находившиеся в слабо освещенной комнате неровным шопотом говорили между собой и замолкали каждый раз и полными вопроса и ожидания глазами оглядывались на дверь, которая вела в покои умирающего и издавала слабый звук, когда кто нибудь выходил из нее или входил в нее.
– Предел человеческий, – говорил старичок, духовное лицо, даме, подсевшей к нему и наивно слушавшей его, – предел положен, его же не прейдеши.
– Я думаю, не поздно ли соборовать? – прибавляя духовный титул, спрашивала дама, как будто не имея на этот счет никакого своего мнения.
– Таинство, матушка, великое, – отвечало духовное лицо, проводя рукою по лысине, по которой пролегало несколько прядей зачесанных полуседых волос.
– Это кто же? сам главнокомандующий был? – спрашивали в другом конце комнаты. – Какой моложавый!…
– А седьмой десяток! Что, говорят, граф то не узнает уж? Хотели соборовать?
– Я одного знал: семь раз соборовался.
Вторая княжна только вышла из комнаты больного с заплаканными глазами и села подле доктора Лоррена, который в грациозной позе сидел под портретом Екатерины, облокотившись на стол.
– Tres beau, – говорил доктор, отвечая на вопрос о погоде, – tres beau, princesse, et puis, a Moscou on se croit a la campagne. [прекрасная погода, княжна, и потом Москва так похожа на деревню.]
– N'est ce pas? [Не правда ли?] – сказала княжна, вздыхая. – Так можно ему пить?
Лоррен задумался.
– Он принял лекарство?
– Да.
Доктор посмотрел на брегет.
– Возьмите стакан отварной воды и положите une pincee (он своими тонкими пальцами показал, что значит une pincee) de cremortartari… [щепотку кремортартара…]
– Не пило слушай , – говорил немец доктор адъютанту, – чтопи с третий удар шивь оставался .
– А какой свежий был мужчина! – говорил адъютант. – И кому пойдет это богатство? – прибавил он шопотом.
– Окотник найдутся , – улыбаясь, отвечал немец.
Все опять оглянулись на дверь: она скрипнула, и вторая княжна, сделав питье, показанное Лорреном, понесла его больному. Немец доктор подошел к Лоррену.
– Еще, может, дотянется до завтрашнего утра? – спросил немец, дурно выговаривая по французски.
Лоррен, поджав губы, строго и отрицательно помахал пальцем перед своим носом.
– Сегодня ночью, не позже, – сказал он тихо, с приличною улыбкой самодовольства в том, что ясно умеет понимать и выражать положение больного, и отошел.

Между тем князь Василий отворил дверь в комнату княжны.
В комнате было полутемно; только две лампадки горели перед образами, и хорошо пахло куреньем и цветами. Вся комната была установлена мелкою мебелью шифоньерок, шкапчиков, столиков. Из за ширм виднелись белые покрывала высокой пуховой кровати. Собачка залаяла.
– Ах, это вы, mon cousin?
Она встала и оправила волосы, которые у нее всегда, даже и теперь, были так необыкновенно гладки, как будто они были сделаны из одного куска с головой и покрыты лаком.
– Что, случилось что нибудь? – спросила она. – Я уже так напугалась.
– Ничего, всё то же; я только пришел поговорить с тобой, Катишь, о деле, – проговорил князь, устало садясь на кресло, с которого она встала. – Как ты нагрела, однако, – сказал он, – ну, садись сюда, causons. [поговорим.]
– Я думала, не случилось ли что? – сказала княжна и с своим неизменным, каменно строгим выражением лица села против князя, готовясь слушать.
– Хотела уснуть, mon cousin, и не могу.
– Ну, что, моя милая? – сказал князь Василий, взяв руку княжны и пригибая ее по своей привычке книзу.
Видно было, что это «ну, что» относилось ко многому такому, что, не называя, они понимали оба.
Княжна, с своею несообразно длинною по ногам, сухою и прямою талией, прямо и бесстрастно смотрела на князя выпуклыми серыми глазами. Она покачала головой и, вздохнув, посмотрела на образа. Жест ее можно было объяснить и как выражение печали и преданности, и как выражение усталости и надежды на скорый отдых. Князь Василий объяснил этот жест как выражение усталости.
– А мне то, – сказал он, – ты думаешь, легче? Je suis ereinte, comme un cheval de poste; [Я заморен, как почтовая лошадь;] а всё таки мне надо с тобой поговорить, Катишь, и очень серьезно.
Князь Василий замолчал, и щеки его начинали нервически подергиваться то на одну, то на другую сторону, придавая его лицу неприятное выражение, какое никогда не показывалось на лице князя Василия, когда он бывал в гостиных. Глаза его тоже были не такие, как всегда: то они смотрели нагло шутливо, то испуганно оглядывались.
Княжна, своими сухими, худыми руками придерживая на коленях собачку, внимательно смотрела в глаза князю Василию; но видно было, что она не прервет молчания вопросом, хотя бы ей пришлось молчать до утра.
– Вот видите ли, моя милая княжна и кузина, Катерина Семеновна, – продолжал князь Василий, видимо, не без внутренней борьбы приступая к продолжению своей речи, – в такие минуты, как теперь, обо всём надо подумать. Надо подумать о будущем, о вас… Я вас всех люблю, как своих детей, ты это знаешь.
Княжна так же тускло и неподвижно смотрела на него.
– Наконец, надо подумать и о моем семействе, – сердито отталкивая от себя столик и не глядя на нее, продолжал князь Василий, – ты знаешь, Катишь, что вы, три сестры Мамонтовы, да еще моя жена, мы одни прямые наследники графа. Знаю, знаю, как тебе тяжело говорить и думать о таких вещах. И мне не легче; но, друг мой, мне шестой десяток, надо быть ко всему готовым. Ты знаешь ли, что я послал за Пьером, и что граф, прямо указывая на его портрет, требовал его к себе?
Князь Василий вопросительно посмотрел на княжну, но не мог понять, соображала ли она то, что он ей сказал, или просто смотрела на него…
– Я об одном не перестаю молить Бога, mon cousin, – отвечала она, – чтоб он помиловал его и дал бы его прекрасной душе спокойно покинуть эту…
– Да, это так, – нетерпеливо продолжал князь Василий, потирая лысину и опять с злобой придвигая к себе отодвинутый столик, – но, наконец…наконец дело в том, ты сама знаешь, что прошлою зимой граф написал завещание, по которому он всё имение, помимо прямых наследников и нас, отдавал Пьеру.
– Мало ли он писал завещаний! – спокойно сказала княжна. – Но Пьеру он не мог завещать. Пьер незаконный.
– Ma chere, – сказал вдруг князь Василий, прижав к себе столик, оживившись и начав говорить скорей, – но что, ежели письмо написано государю, и граф просит усыновить Пьера? Понимаешь, по заслугам графа его просьба будет уважена…
Княжна улыбнулась, как улыбаются люди, которые думают что знают дело больше, чем те, с кем разговаривают.
– Я тебе скажу больше, – продолжал князь Василий, хватая ее за руку, – письмо было написано, хотя и не отослано, и государь знал о нем. Вопрос только в том, уничтожено ли оно, или нет. Ежели нет, то как скоро всё кончится , – князь Василий вздохнул, давая этим понять, что он разумел под словами всё кончится , – и вскроют бумаги графа, завещание с письмом будет передано государю, и просьба его, наверно, будет уважена. Пьер, как законный сын, получит всё.
– А наша часть? – спросила княжна, иронически улыбаясь так, как будто всё, но только не это, могло случиться.
– Mais, ma pauvre Catiche, c'est clair, comme le jour. [Но, моя дорогая Катишь, это ясно, как день.] Он один тогда законный наследник всего, а вы не получите ни вот этого. Ты должна знать, моя милая, были ли написаны завещание и письмо, и уничтожены ли они. И ежели почему нибудь они забыты, то ты должна знать, где они, и найти их, потому что…
– Этого только недоставало! – перебила его княжна, сардонически улыбаясь и не изменяя выражения глаз. – Я женщина; по вашему мы все глупы; но я настолько знаю, что незаконный сын не может наследовать… Un batard, [Незаконный,] – прибавила она, полагая этим переводом окончательно показать князю его неосновательность.
– Как ты не понимаешь, наконец, Катишь! Ты так умна: как ты не понимаешь, – ежели граф написал письмо государю, в котором просит его признать сына законным, стало быть, Пьер уж будет не Пьер, а граф Безухой, и тогда он по завещанию получит всё? И ежели завещание с письмом не уничтожены, то тебе, кроме утешения, что ты была добродетельна et tout ce qui s'en suit, [и всего, что отсюда вытекает,] ничего не останется. Это верно.
– Я знаю, что завещание написано; но знаю тоже, что оно недействительно, и вы меня, кажется, считаете за совершенную дуру, mon cousin, – сказала княжна с тем выражением, с которым говорят женщины, полагающие, что они сказали нечто остроумное и оскорбительное.
– Милая ты моя княжна Катерина Семеновна, – нетерпеливо заговорил князь Василий. – Я пришел к тебе не за тем, чтобы пикироваться с тобой, а за тем, чтобы как с родной, хорошею, доброю, истинною родной, поговорить о твоих же интересах. Я тебе говорю десятый раз, что ежели письмо к государю и завещание в пользу Пьера есть в бумагах графа, то ты, моя голубушка, и с сестрами, не наследница. Ежели ты мне не веришь, то поверь людям знающим: я сейчас говорил с Дмитрием Онуфриичем (это был адвокат дома), он то же сказал.
Видимо, что то вдруг изменилось в мыслях княжны; тонкие губы побледнели (глаза остались те же), и голос, в то время как она заговорила, прорывался такими раскатами, каких она, видимо, сама не ожидала.
– Это было бы хорошо, – сказала она. – Я ничего не хотела и не хочу.
Она сбросила свою собачку с колен и оправила складки платья.
– Вот благодарность, вот признательность людям, которые всем пожертвовали для него, – сказала она. – Прекрасно! Очень хорошо! Мне ничего не нужно, князь.
– Да, но ты не одна, у тебя сестры, – ответил князь Василий.
Но княжна не слушала его.
– Да, я это давно знала, но забыла, что, кроме низости, обмана, зависти, интриг, кроме неблагодарности, самой черной неблагодарности, я ничего не могла ожидать в этом доме…
– Знаешь ли ты или не знаешь, где это завещание? – спрашивал князь Василий еще с большим, чем прежде, подергиванием щек.
– Да, я была глупа, я еще верила в людей и любила их и жертвовала собой. А успевают только те, которые подлы и гадки. Я знаю, чьи это интриги.
Княжна хотела встать, но князь удержал ее за руку. Княжна имела вид человека, вдруг разочаровавшегося во всем человеческом роде; она злобно смотрела на своего собеседника.
– Еще есть время, мой друг. Ты помни, Катишь, что всё это сделалось нечаянно, в минуту гнева, болезни, и потом забыто. Наша обязанность, моя милая, исправить его ошибку, облегчить его последние минуты тем, чтобы не допустить его сделать этой несправедливости, не дать ему умереть в мыслях, что он сделал несчастными тех людей…
– Тех людей, которые всем пожертвовали для него, – подхватила княжна, порываясь опять встать, но князь не пустил ее, – чего он никогда не умел ценить. Нет, mon cousin, – прибавила она со вздохом, – я буду помнить, что на этом свете нельзя ждать награды, что на этом свете нет ни чести, ни справедливости. На этом свете надо быть хитрою и злою.
– Ну, voyons, [послушай,] успокойся; я знаю твое прекрасное сердце.
– Нет, у меня злое сердце.
– Я знаю твое сердце, – повторил князь, – ценю твою дружбу и желал бы, чтобы ты была обо мне того же мнения. Успокойся и parlons raison, [поговорим толком,] пока есть время – может, сутки, может, час; расскажи мне всё, что ты знаешь о завещании, и, главное, где оно: ты должна знать. Мы теперь же возьмем его и покажем графу. Он, верно, забыл уже про него и захочет его уничтожить. Ты понимаешь, что мое одно желание – свято исполнить его волю; я затем только и приехал сюда. Я здесь только затем, чтобы помогать ему и вам.
– Теперь я всё поняла. Я знаю, чьи это интриги. Я знаю, – говорила княжна.
– Hе в том дело, моя душа.
– Это ваша protegee, [любимица,] ваша милая княгиня Друбецкая, Анна Михайловна, которую я не желала бы иметь горничной, эту мерзкую, гадкую женщину.
– Ne perdons point de temps. [Не будем терять время.]
– Ax, не говорите! Прошлую зиму она втерлась сюда и такие гадости, такие скверности наговорила графу на всех нас, особенно Sophie, – я повторить не могу, – что граф сделался болен и две недели не хотел нас видеть. В это время, я знаю, что он написал эту гадкую, мерзкую бумагу; но я думала, что эта бумага ничего не значит.
– Nous у voila, [В этом то и дело.] отчего же ты прежде ничего не сказала мне?
– В мозаиковом портфеле, который он держит под подушкой. Теперь я знаю, – сказала княжна, не отвечая. – Да, ежели есть за мной грех, большой грех, то это ненависть к этой мерзавке, – почти прокричала княжна, совершенно изменившись. – И зачем она втирается сюда? Но я ей выскажу всё, всё. Придет время!


В то время как такие разговоры происходили в приемной и в княжниной комнатах, карета с Пьером (за которым было послано) и с Анной Михайловной (которая нашла нужным ехать с ним) въезжала во двор графа Безухого. Когда колеса кареты мягко зазвучали по соломе, настланной под окнами, Анна Михайловна, обратившись к своему спутнику с утешительными словами, убедилась в том, что он спит в углу кареты, и разбудила его. Очнувшись, Пьер за Анною Михайловной вышел из кареты и тут только подумал о том свидании с умирающим отцом, которое его ожидало. Он заметил, что они подъехали не к парадному, а к заднему подъезду. В то время как он сходил с подножки, два человека в мещанской одежде торопливо отбежали от подъезда в тень стены. Приостановившись, Пьер разглядел в тени дома с обеих сторон еще несколько таких же людей. Но ни Анна Михайловна, ни лакей, ни кучер, которые не могли не видеть этих людей, не обратили на них внимания. Стало быть, это так нужно, решил сам с собой Пьер и прошел за Анною Михайловной. Анна Михайловна поспешными шагами шла вверх по слабо освещенной узкой каменной лестнице, подзывая отстававшего за ней Пьера, который, хотя и не понимал, для чего ему надо было вообще итти к графу, и еще меньше, зачем ему надо было итти по задней лестнице, но, судя по уверенности и поспешности Анны Михайловны, решил про себя, что это было необходимо нужно. На половине лестницы чуть не сбили их с ног какие то люди с ведрами, которые, стуча сапогами, сбегали им навстречу. Люди эти прижались к стене, чтобы пропустить Пьера с Анной Михайловной, и не показали ни малейшего удивления при виде их.