Викторианская литература

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Викторианская литература (англ. Victorian literature) — литературные произведения, созданные в Великобритании в викторианскую эпоху (1837—1901). В европейском контексте этот период соответствует эпохе критического реализма. Прямым продолжением викторианской была эдвардианская литература начала XX века.





Реалистический роман

По мере того, как эстетика романтизма сменяется реалистической, а философский позитивизм вытесняет спекулятивные философские построения, на смену поэзии в качестве основной формы литературного самовыражения по всей Европе приходит длинная проза[1]. В этом отношении Британия не была исключением. В 1840-е и особенно 1850-е годы наиболее востребованным жанром становится социальный роман с морализаторским уклоном.

Наиболее последовательно в этом жанре работали два крупнейших беллетриста викторианской эпохи — У. М. Теккерей, автор монументальной исторической сатиры «Ярмарка тщеславия», и особенно Чарльз Диккенс, любимый писатель самой королевы Виктории и самый читаемый автор викторианской Англии. Отличительные черты диккенсовских романов — живая, иногда несколько карикатурная обрисовка десятков и сотен персонажей, панорамный охват общества, некоторая рыхлость структуры, остросюжетность с оттенком сенсационности, обилие авторских отступлений, склонность к счастливым развязкам.

В тени Диккенса и Теккерея плодотворно работали многие другие талантливые беллетристы. Трагическое миросозерцание сестёр БронтеДжейн Эйр», «Грозовой перевал», «Незнакомка из Уайлдфелл-Холла») наследует традициям романтизма начала века. Элизабет Гаскелл — приятельница и первый биограф Шарлотты Бронте — в собственных романах тяготела к социальной проблематике. Традиции бытописательного романа Джейн Остен продолжают семейные саги Э. Троллопа. Большой успех в своё время имели его же политические романы, равно как и трилогия о политиках за авторством будущего премьер-министра Дизраэли.

После смерти Диккенса в 1870 году на первый план выдвигаются мастера социального романа с позитивистским уклоном во главе с Джордж Элиот. Крайним пессимизмом проникнут цикл романов Томаса Харди о страстях, бушующих в душах обитателей полупатриархального Уэссекса. Джордж Мередит — мастер тонко психологизированной комедии в прозе. Ещё более изощрённый психологизм отличает сочинения Генри Джеймса, перебравшегося в Англию из-за океана.

Другие формы прозы

Для первой половины викторианского периода характерен расцвет описательной и документальной прозы. Преклонением перед культурой прошлых лет проникнуты искусствоведческие и культурологические работы Джона Рёскина, Мэтью Арнольда, Уолтера Патера. «Трудный», вязкий слог описательной прозы Рёскина — значимый вклад в сокровищницу англоязычной стилистики, равно как и высокая риторика исторических сочинений Карлайля и Маколея. Высокой оценки современников удостоились богословские и автобиографические труды кардинала Ньюмена.

Во второй половине XIX века проза становится более разнообразной и демократичной. В этот период впервые оформляется как обособленное направление детская литератураАлиса в стране чудес», «Остров сокровищ», «Маленькие женщины»). «Второе издание романтизма» порождает многочисленные сенсационно-бульварные (У. Коллинс, Бульвер-Литтон), утопические (С. Батлер, У. Моррис) и приключенческие романы (Р. Л. Стивенсон, Р. Хаггард). Получает запоздалое развитие малая прозаическая форма (Г. Уэллс, Р. Киплинг), в том числе детективная (рассказы о Шерлоке Холмсе) и мистическая (рассказы о привидениях Ш. Ле Фаню). Благодаря росту грамотности рабочих и обилию «толстых» журналов вся эта многообразная литературная продукция находит благодарных читателей.

Поэзия

Официальным поэтом викторианской Англии считался лорд Теннисон, однако наиболее смелые с художественной точки зрения находки связаны с именем Роберта Браунинга, который довёл до совершенства введённую Теннисоном форму драматического монолога. По сложности синтаксиса, утончённости психологической разработки лирических героев, многообразию повествовательных ракурсов, широкому использованию выразительных возможностей подтекста поэзия Браунинга смыкается с реалистической прозой того времени.

Из поэтов более молодого поколения первое место принадлежит Харди, поэтическое дарование которого было в полной мере оценено уже в XX веке. Как заметил И. Бродский, в плане строфики и применяемых поэтических форм даже в XX веке не было поэта более разнообразного[2]. Многие стихотворцы второй половины XIX века отдали дань идеалам прерафаэлитского движения (Д. Г. Россетти, У. Моррис, молодой У. Б. Йейтс). Стих Морриса и Суинберна, наследующий спенсеровской и китсовской традиции, предельно сладкозвучен и живописен.

Несколько в стороне от основного русла развития национальной поэзии стоят возвышенная философская лирика оксфордского профессора М. Арнольда и предмодернистский, во многом экспериментальный стих ирландского клирика Дж. М. Хопкинса.

Юмористика

На протяжении всего викторианского периода большим успехом у читателей пользовались юмористическая проза («Записки Пиквикского клуба», «Трое в лодке, не считая собаки») и шуточные стихи, подчас с налётом бессмыслицы и абсурда (Льюис Кэрролл, Эдвард Лир). Они служили своеобразным противовесом морализаторству и практицизму викторианского общественного сознания. Комическая составляющая преобладает и в наиболее популярных пьесах, будь то комедия нравов («Как важно быть серьёзным» О. Уайлда) или фарс («Тётка Чарлея» Б. Томаса). Лишь на исходе викторианского периода намечается возрождение «серьёзной» английской драматургии (ранние пьесы Дж. Б. Шоу).

Напишите отзыв о статье "Викторианская литература"

Примечания

  1. [www.britannica.com/EBchecked/topic/188217 English literature] (англ.). — статья из Encyclopædia Britannica Online.
  2. [lib.ru/BRODSKIJ/wolkow.txt Соломон Волков. Диалоги с Иосифом Бродским]

Отрывок, характеризующий Викторианская литература

Ростов повиновался, оставил написанные 800 и поставил семерку червей с оторванным уголком, которую он поднял с земли. Он хорошо ее после помнил. Он поставил семерку червей, надписав над ней отломанным мелком 800, круглыми, прямыми цифрами; выпил поданный стакан согревшегося шампанского, улыбнулся на слова Долохова, и с замиранием сердца ожидая семерки, стал смотреть на руки Долохова, державшего колоду. Выигрыш или проигрыш этой семерки червей означал многое для Ростова. В Воскресенье на прошлой неделе граф Илья Андреич дал своему сыну 2 000 рублей, и он, никогда не любивший говорить о денежных затруднениях, сказал ему, что деньги эти были последние до мая, и что потому он просил сына быть на этот раз поэкономнее. Николай сказал, что ему и это слишком много, и что он дает честное слово не брать больше денег до весны. Теперь из этих денег оставалось 1 200 рублей. Стало быть, семерка червей означала не только проигрыш 1 600 рублей, но и необходимость изменения данному слову. Он с замиранием сердца смотрел на руки Долохова и думал: «Ну, скорей, дай мне эту карту, и я беру фуражку, уезжаю домой ужинать с Денисовым, Наташей и Соней, и уж верно никогда в руках моих не будет карты». В эту минуту домашняя жизнь его, шуточки с Петей, разговоры с Соней, дуэты с Наташей, пикет с отцом и даже спокойная постель в Поварском доме, с такою силою, ясностью и прелестью представились ему, как будто всё это было давно прошедшее, потерянное и неоцененное счастье. Он не мог допустить, чтобы глупая случайность, заставив семерку лечь прежде на право, чем на лево, могла бы лишить его всего этого вновь понятого, вновь освещенного счастья и повергнуть его в пучину еще неиспытанного и неопределенного несчастия. Это не могло быть, но он всё таки ожидал с замиранием движения рук Долохова. Ширококостые, красноватые руки эти с волосами, видневшимися из под рубашки, положили колоду карт, и взялись за подаваемый стакан и трубку.
– Так ты не боишься со мной играть? – повторил Долохов, и, как будто для того, чтобы рассказать веселую историю, он положил карты, опрокинулся на спинку стула и медлительно с улыбкой стал рассказывать:
– Да, господа, мне говорили, что в Москве распущен слух, будто я шулер, поэтому советую вам быть со мной осторожнее.
– Ну, мечи же! – сказал Ростов.
– Ох, московские тетушки! – сказал Долохов и с улыбкой взялся за карты.
– Ааах! – чуть не крикнул Ростов, поднимая обе руки к волосам. Семерка, которая была нужна ему, уже лежала вверху, первой картой в колоде. Он проиграл больше того, что мог заплатить.
– Однако ты не зарывайся, – сказал Долохов, мельком взглянув на Ростова, и продолжая метать.


Через полтора часа времени большинство игроков уже шутя смотрели на свою собственную игру.
Вся игра сосредоточилась на одном Ростове. Вместо тысячи шестисот рублей за ним была записана длинная колонна цифр, которую он считал до десятой тысячи, но которая теперь, как он смутно предполагал, возвысилась уже до пятнадцати тысяч. В сущности запись уже превышала двадцать тысяч рублей. Долохов уже не слушал и не рассказывал историй; он следил за каждым движением рук Ростова и бегло оглядывал изредка свою запись за ним. Он решил продолжать игру до тех пор, пока запись эта не возрастет до сорока трех тысяч. Число это было им выбрано потому, что сорок три составляло сумму сложенных его годов с годами Сони. Ростов, опершись головою на обе руки, сидел перед исписанным, залитым вином, заваленным картами столом. Одно мучительное впечатление не оставляло его: эти ширококостые, красноватые руки с волосами, видневшимися из под рубашки, эти руки, которые он любил и ненавидел, держали его в своей власти.
«Шестьсот рублей, туз, угол, девятка… отыграться невозможно!… И как бы весело было дома… Валет на пе… это не может быть!… И зачем же он это делает со мной?…» думал и вспоминал Ростов. Иногда он ставил большую карту; но Долохов отказывался бить её, и сам назначал куш. Николай покорялся ему, и то молился Богу, как он молился на поле сражения на Амштетенском мосту; то загадывал, что та карта, которая первая попадется ему в руку из кучи изогнутых карт под столом, та спасет его; то рассчитывал, сколько было шнурков на его куртке и с столькими же очками карту пытался ставить на весь проигрыш, то за помощью оглядывался на других играющих, то вглядывался в холодное теперь лицо Долохова, и старался проникнуть, что в нем делалось.
«Ведь он знает, что значит для меня этот проигрыш. Не может же он желать моей погибели? Ведь он друг был мне. Ведь я его любил… Но и он не виноват; что ж ему делать, когда ему везет счастие? И я не виноват, говорил он сам себе. Я ничего не сделал дурного. Разве я убил кого нибудь, оскорбил, пожелал зла? За что же такое ужасное несчастие? И когда оно началось? Еще так недавно я подходил к этому столу с мыслью выиграть сто рублей, купить мама к именинам эту шкатулку и ехать домой. Я так был счастлив, так свободен, весел! И я не понимал тогда, как я был счастлив! Когда же это кончилось, и когда началось это новое, ужасное состояние? Чем ознаменовалась эта перемена? Я всё так же сидел на этом месте, у этого стола, и так же выбирал и выдвигал карты, и смотрел на эти ширококостые, ловкие руки. Когда же это совершилось, и что такое совершилось? Я здоров, силен и всё тот же, и всё на том же месте. Нет, это не может быть! Верно всё это ничем не кончится».
Он был красен, весь в поту, несмотря на то, что в комнате не было жарко. И лицо его было страшно и жалко, особенно по бессильному желанию казаться спокойным.
Запись дошла до рокового числа сорока трех тысяч. Ростов приготовил карту, которая должна была итти углом от трех тысяч рублей, только что данных ему, когда Долохов, стукнув колодой, отложил ее и, взяв мел, начал быстро своим четким, крепким почерком, ломая мелок, подводить итог записи Ростова.
– Ужинать, ужинать пора! Вот и цыгане! – Действительно с своим цыганским акцентом уж входили с холода и говорили что то какие то черные мужчины и женщины. Николай понимал, что всё было кончено; но он равнодушным голосом сказал:
– Что же, не будешь еще? А у меня славная карточка приготовлена. – Как будто более всего его интересовало веселье самой игры.
«Всё кончено, я пропал! думал он. Теперь пуля в лоб – одно остается», и вместе с тем он сказал веселым голосом:
– Ну, еще одну карточку.
– Хорошо, – отвечал Долохов, окончив итог, – хорошо! 21 рубль идет, – сказал он, указывая на цифру 21, рознившую ровный счет 43 тысяч, и взяв колоду, приготовился метать. Ростов покорно отогнул угол и вместо приготовленных 6.000, старательно написал 21.
– Это мне всё равно, – сказал он, – мне только интересно знать, убьешь ты, или дашь мне эту десятку.
Долохов серьезно стал метать. О, как ненавидел Ростов в эту минуту эти руки, красноватые с короткими пальцами и с волосами, видневшимися из под рубашки, имевшие его в своей власти… Десятка была дана.
– За вами 43 тысячи, граф, – сказал Долохов и потягиваясь встал из за стола. – А устаешь однако так долго сидеть, – сказал он.