Восстание майотенов

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Восстание майотенов, или Восстание молотобойцев (фр. maillet — боевой молот, служивший основным оружием восставших) в 1382 году — одно из событий движения против чрезмерного налогового гнёта, характерного для Франции во время правления регентов несовершеннолетнего Карла VI. Началось во многом под влиянием победы гентцев под предводительством Филиппа ван Артевельде и закончилось после их полного поражения. Несмотря на то, что восстание было подавлено и многие из принимавших в нём участие были казнены, правительство при Карле VI вынуждено было на 25—30 лет отказаться от попыток дальнейшего повышения налогов и податей. Современники называли участников восстания «maillets», слово «майотены» («мальотены», maillotins) вошло в обиход начиная с XVI века[1].





Причины

Экономическое положение Франции в середине и конце XIV века

Характерное для позднего Средневековья бурное развитие товарно-денежных отношений всё более стимулировало в городах развитие ремёсел и расслоение среди цеховых организаций на «старшие» (богатые) цехи, среди которых особенно выделялись суконщики, мясники, ювелиры, и «младшие», отнюдь не обладавшие привилегиями и богатством «старших». Внутри самих цехов также усиливались противоречия между верхушкой — мастерами — и подмастерьями, всё более терявшими права и переходившими на положение наёмных работников. Возросшее количество денежной массы и возможность за деньги удовлетворить практически любые потребности также сыграли роль в уменьшении участия правящих классов в управлении своими поместьями. Среди высшего класса усиливались погоня за деньгами, стремление подражать роскоши королевского двора и богатых феодалов. Кроме того, возрастала стоимость рыцарских доспехов и снаряжения, необходимых для ведения военных действий[2].

Выход из положения искали в первую очередь в локальных войнах и грабеже населения противной стороны. Тому же способствовала государственная война, получившая в позднейшей историографии название Столетней. Погоня за деньгами привела к массовому освобождению сельского населения из крепостной зависимости (что даже навязывалось сеньором насильно, за немалый денежный выкуп) и переполнению городов нищими и полунищими, пробавлявшимся случайными заработками или чёрной работой в качестве прислуги, грузчиков, возниц и т. д.

Чёрная смерть, прокатившаяся по стране в 1348 году, и эпидемия чумы 1363 года уменьшили и городское, и сельское население, вследствие чего появилась нехватка рабочих рук. Заработная плата начала расти, более того, мелкий люд уже мог торговаться со своими нанимателями, принуждая считаться со своими интересами. Впрочем, в качестве побочного результата роста заработной платы цены на продукты питания и товары первой необходимости также пошли вверх, в результате чего, выиграв в правах и свободах, низшие классы отнюдь не смогли изменить своего материального положения. Также, чувствуя, что власть ускользает из рук, феодальные князья пытались взять верх над низшими классами, всё более усиливая налоговое бремя, что, в конечном итоге, вылилось в серию городских и сельских бунтов против фиска[3][4], одним из которых явилось восстание майотенов в Париже.

Противостояние феодального и городского самоуправления

Современные исследователи, в частности, Э. Кроу, считают, что политическими причинами восстания были наметившиеся противоречия между интересами горожан, требовавших свободы от гнёта светских и церковных феодалов, и притязаниями властей на города как вотчину для взимания налогов. Сопротивление королевской и феодальной власти становлению городского самоуправления и попытки замкнуть на себя решение всех вопросов муниципального характера привели к тому, что финансовая ситуация французского города стала зависеть лишь от прочности центрального управления, при даже самом небольшом сбое в этом механизме немедленно следовал хаос и развал экономики, причём городское население видело в том вину правителя, который в свою очередь обрушивал на горожан всю тяжесть преследований и террора[5].

Политическая ситуация

В 1380 году умер король Карл V Мудрый, которому удалось сделать многое в области внутренней и внешней политики. Англичане были практически изгнаны из страны, им удалось удержаться лишь в пяти портах — Шербуре, Бресте, Кале, Бордо и Байонне, так что конец затянувшейся войны, прозванной потомками Столетней, казался близок и должен был, несомненно, увенчаться победой французов. Королю удалось также разгромить и практически обезвредить крупные шайки наёмников (т. н. «компании»), грабившие страну на протяжении многих лет, в результате чего Франция, впервые за много лет, обрела относительный покой и смогла постепенно начать восстанавливать разрушенную войной экономику[6]. В то же время, последние годы правления Карла Мудрого ознаменовались налоговыми волнениями в Лангедоке, причиной которых стало недовольство грабительской политикой младшего брата короля, Людовика Анжуйского.

В год смерти отца наследнику, будущему Карлу VI исполнилось всего лишь 11 лет и по завещанию покойного, в течение двух лет, после которых его следовало объявить совершеннолетним, править должен был его второй брат — Жан Беррийский. Корыстолюбивый Людовик Анжуйский, несмотря на формальное старшинство, от власти отстранялся, в результате чего он, как и его соперники, сразу после смерти короля стал тайно стягивать к столице войска. Впрочем, в тот момент их удалось помирить, при том, что ограниченные права регента передавались Людовику Анжуйскому, двоим младшим братьям следовало довольствоваться опекунством над детьми покойного короля, в то время как при них создавался совет из 50 членов, представителей всех сословий, из которых 12 наиболее приближенных должны были взять на себя собственно опеку над малолетними[7].

Восстания в 1379—1380 годах

В последний год своего правления Карл V попытался для ведения войны против англичан ввести новую чрезвычайную подать — т. н. подымный налог, в результате чего Лангедок, доведённый до отчаяния злоупотреблениями Людовика Анжуйского, взялся за оружие. Восстание вспыхнуло в Монпелье, где ремесленники и мелкие торговцы ворвались в ратушу, перебив финансовых чиновников, которые пытались скрыться там, и далее принялись расправляться с богатыми купцами и дворянами. Возмущение охватило Алэ, Клермон и Ним. Король предпочёл уступить и даже после подавления восстания всё же решил ликвидировать новую подать, по обычаю, сделав это частью последней воли[8].

Налоговая и финансовая ситуация в 1380—1381 годах

Первым шагом для нового правительства была коронация юного Карла VI, которую, однако, пришлось задержать из-за того, что Людовик Анжуйский мошеннически присвоил себе немалую часть королевской казны (согласно Фруассару, общая цена украденного составила астрономическую сумму в 17 млн. франков). В том числе Людовик присвоил и драгоценности, составлявшие неприкосновенный запас французской короны, их ему удалось заполучить с помощью шантажа и угроз казнить казначея Филиппа де Савуаси. Деньги срочно требовались Людовику на оплату наёмников, с помощью которых он надеялся завоевать себе неаполитанскую корону, наследником которой формально являлся по воле своей приёмной матери — Джованны I[7].

Коронация нового правителя состоялась 3 ноября 1380 года, причём, в соответствии с завещанием Карла V, народу было объявлено об уничтожении подымной подати. Эта мера немедленно вызвала сопротивление опекунов, намеревавшихся в полной мере использовать представившуюся им возможность для наживы, причем Филипп Бургундский прямо призывал к старым податям добавить новые, после чего был немедленно утверждён новый налог на двадцатую часть имущества, получивший название «субсидии», или вспомоществования.

Финансовый кризис продолжал углубляться, бездарное управление и казнокрадство, царившие в окружении юного короля, сводили на нет любые попытки поправить дело. В 1381 году Людовик Анжуйский семь раз собирал Генеральные Штаты, пытаясь добиться у представителей трёх сословий разрешения на введение новых налогов, но все эти попытки неизменно разбивались о сопротивление депутатов, раз за разом указывавших герцогу, что любая попытка действовать в подобном направлении вызовет народное возмущение с трудно предсказуемыми последствиями[9].

Предшествующие события

Настроения парижан и обстановка в городе

Париж глухо волновался. Доходившие из Реймса, «города помазания», неверные слухи касательно «облегчения налогового бремени», как упоминал Жювеналь дез Юрсен, многими были восприняты как объявление об отмене налогов как таковых. Делегация, посланная за разъяснениями к старшему из дядей короля, герцогу Людовику Анжуйскому, не сумела добиться на свой вопрос вразумительного ответа, при том, что сборщики налогов, с молчаливого поощрения дядей короля, бесчинствовали, отбирая у бедного населения последние крохи. В довершение всего, стоявшие в городе солдаты, чьё жалование должны были составить налоговые сборы из недавно покорённых Компьеня и Пикардии, также оставались на голодном пайке ввиду того, что тамошнее население противилось уплате. В итоге в городе начались солдатские бесчинства и грабёж, подвергшие терпение парижан немалому испытанию. В результате всего, в городе начались тайные ночные сходки, и, как говорилось в хрониках того времени, для начала мятежа «не хватало только предводителя».

Ситуация осложнялась тем, что слухи об ограблении королевской сокровищницы достигли ушей парижан. Более того, желая поддержать столь выгодное для себя настроение, герцоги Бургундский и Беррийский прямо обвинили старшего брата в казнокрадстве. На собрании, специально собранном в Шатле, купеческий прево Кальдо пустил в ход всё своё красноречие, чтобы успокоить раздражённых горожан, но не нашёлся что ответить на вопрос — как быть, если распри между принцами будут продолжаться и далее[5].

Доведённый до отчаяния разорительными налогами и бесчинствами солдат парижский люд принудил прево возглавить новую делегацию к герцогу, которую тот, встревоженный видом возбуждённой толпы, был вынужден лично принять. Пытаясь выиграть время, герцог пообещал дать ответ на следующий день, но ввиду того, что в его распоряжении в тот момент не было достаточной военной силы, ему ничего не оставалось, как пойти навстречу требованиям и упразднить новый налог. Впрочем, этого народу и здесь же присутствующей цеховой верхушке оказалось мало, они потребовали от герцога санкций против евреев, многие из которых в то время давали деньги в рост в обмен на особый налог в пользу казны. Получив в том отказ, парижане взялись за оружие и, разгромив еврейский квартал, убили раввина и нескольких богатых иудеев-ростовщиков, сожгли их дома и долговые расписки, разграбив и присвоив себе имущество жертв[10].

После этих событий Париж временно успокоился, но герцог Анжуйский, решив более не искушать судьбу, предпочёл уступить регентство и связанную с тем ответственность младшему брату — Жанну Беррийскому, в то время как начал давно запланированную войну за неаполитанскую корону. Жан Беррийский в свою очередь отправился покорять мятежный Лангедок, отнюдь не горевший желанием принять его в качестве правителя, причем во главе специально собранной армии должен был встать юный король, горевший желанием отличиться на поле боя. Впрочем, третьему королевскому дяде, Филиппу Бургундскому, удалось настоять на том, чтобы Карл возглавил экспедицию против Фландрии, как более опасной для его власти. Париж вновь, таким образом, остался без верховного управления, что немедленно сказалось на настроении улицы[5].

История Юга Обрио

В 1381 году был арестован прево Парижа Юг Обрио. Этот уроженец Бургундии выдвинулся благодаря собственному уму и энергичности, снискав расположение герцога Филиппа Смелого и самого короля Карла V, назначившего Абрио на пост прево Парижа. На этом посту Обрио многое сделал для города — он начал застройку набережных на Сене, впервые вывел в реку каналы для дождевой воды, ранее превращавшей парижские улицы в месиво, построил мост через реку. Но в то же время он имел неосторожность навлечь на себя гнев клириков Университета тем, что не считался с их привилегиями в тех случаях, когда их соблюдение прямо противоречило городским интересам, а когда духовенство запротестовало против подобного, зло высмеял самих клириков. Чашу терпения последних окончательно переполнил приказ прево конфисковать под предлогом использования для строительства нового моста паром, принадлежавший монахам Сен-Дени де Нейи. На этом основании духовенство поспешило обвинить его в ереси. Но если при прежнем царствовании подобные обвинения оставались без ответа, да и сам факт конфискации можно было лишь с натяжкой объяснить еретическими настроениями, повод представился снова, когда Обрио приказал во время одного из волнений отобрать у бунтовщиков еврейских детей, которых те силой тащили в церковь, желая насильно окрестить в католическую веру. На сей раз «ересь» представилась несомненной, и Обрио вынужден был предстать перед королевскими судьями. Заступничество Филиппа Бургундского сумело спасти его от костра, однако прево Парижа был лишён должности и осуждён на вечное заключение в тюрьме Шатле, где ранее ему самому доводилось вершить суд. Несчастья Обрио вызвали сочувствие парижского населения, однако никто не поспешил ему на помощь[10][11].

Гентское и Руанское восстания

Однако особое влияние на умонастроения парижан оказало восстание в городах Фландрии, начавшееся в 1378 году[12]. Оно было вызвано теми же причинами — насильно навязанным герцогом Людовиком де Малем «вспомоществованием» . Когда в ответ на попытку взимания нового налога, гентцы взялись за оружие, граф попытался получить деньги с жителей Брюгге в виде налога на строительство канала, который должен был связать город с внутренними районами страны. В ответ на это лодочники Брюгге под предводительством некоего Юхана Йёнса взялись за оружие, приняв в качестве отличительного знака белые шапероны. К лодочникам присоединились ткачи, высланный против них карательный отряд был разбит и графское знамя брошено в грязь. Согласно хроникам того времени, целью восставших было ни более ни менее чем «уничтожение всего дворянства и знати»[13]. Объединённые ополчения Гента и Брюгге заняли Ипр и Куртре (Кортрейк), осадили Ауденарде. Фламандский граф был изгнан прочь, место правителя занял Филипп Артевельде. Людовик поспешил в Париж, где призвал на помощь себе юного Карла VI. Переговоры, которые пытался по его приказу вести с восставшими Филипп Бургундский в Аррасе, провалились. Однако в 1382 году восстание пошло на спад, войсками герцога Энгиенского был занят и предан огню Гравелин, каратели подошли к Генту. Парижане следили за этими событиями с немалым сочувствием (если верить итальянцу Бонаккорсо Питти и Фруассару, приняв отправленных из Гента посланников и обмениваясь письмами как с восставшим Гентом[9], так и с Руаном и малыми городами Франции, которые «столица, по словам официального хроникёра короля, — побуждала к бунту»). В знак солидарности с восставшим Гентом парижане сменили малиново-синие шапероны, носившиеся со времена Жакерии, на белые — знак принадлежности к фламандской (или позднее — бургундской) партии[14], и едва лишь герцог Анжуйский стал добиваться у парижских старшин согласия на введение в городе очередного косвенного налога — т. н. «вспомоществования» (aide) на вино, соль и основные продукты питания[15], парижане закупили оружие, выбрали из своей среды десятников и пятидесятников и приготовились к сопротивлению. Не рискуя ещё более раздражать парижан, герцог попытался обложить новым налогом на продажу жителей Руана. В ответ жители города взбунтовались и, поставив себе главой шутовского «короля» — толстого и неповоротливого торговца, перебили сборщиков налогов и сожгли церковь Сент-Уан вместе с хранившимися там финансовыми документами. В то же время возмущение против нового налога вспыхнуло в Амьене, Сен-Кантене, Лане, Суассоне, Реймсе, Орлеане.

Немедленно собранное герцогом Анжуйским войско во главе с юным королём, горевшим желанием отличиться на поле боя, и его дядями, за исключением Людовика Анжуйского, усмирявшего восставший Лангедок, собиралось в Мо, готовое выступить против Руана. Город был взят без сопротивления, зачинщики казнены, городские привилегии и вольности аннулированы, с ратуши сняты колокола, сломаны городские ворота, а город отдан на разграбление[16].

Восстание

Начало возмущения

Воодушевлённый победой герцог Анжуйский немедленно приказал обложить новым налогом Париж, тайно дав знать сборщикам, чтобы они не дожидались его возвращения и брались за дело. Адвокат Жан Демаре, глубокий старик, служивший ещё при покойном короле, один из немногих понимал, чем может кончиться подобное. Пустив в ход связи, родство и собственное красноречие, он пытался если не отменить, то хотя бы оттянуть неизбежное, но всё, что ему удалось, это добиться согласия принцев отложить начало уплаты на два дня.

Смельчака, готового объявить подобную новость парижанам, найти было непросто, согласившийся, наконец, королевский глашатай потребовал оплату золотом, что было немедленно исполнено. 28 февраля 1382 года[17] он объявил о краже «королевской посуды или части её», под каковым предлогом парижанам было приказано отныне отчислять в казну один из каждых 12 денье, полученных с продаж. В тот же момент вспыхнул мятеж, в глашатая полетели камни, и он был вынужден дать коню шпоры и унестись прочь, спасая свою жизнь.

Тогда случилась, — писал Жювеналь дез Юрсен, — некая старуха, каковая в то время на рынке торговала салатом, у неё же некий сборщик стал требовать уплаты налога, она же в ответ разразилась криком. В ту же минуту множество народа кинулось на указанного сборщика, нанеся ему множество ран и затем бесчеловечно предав его смерти. Сразу после этого по всему городу поднялся народ низкого звания, раздобыл себе оружие и вооружился, к немалому обольщению и соблазну для остального народа, всего же их собралось около пятисот… При том, что их оружие и одежда были весьма убоги, им было известно, что в городской ратуше хранится военное снаряжение. Они же устремились туда и, взломав двери, овладели оружием, каковое было запасено для городской обороны, захватив великое множество военного снаряжения — мечей, копий, и наконец — свинцовых молотов для проламывания доспехов, и далее отправились рыскать по городу, где всех сборщиков налогов и воспомоществований, каковых знали или подозревали в причастности к названному делу, убивали и обрекали на смерть без всякого снисхождения.

Один из обречённых, вбежав в церковь, пытался искать защиты у статуи Святой Девы, от которой его оторвали силой и предали смерти на ступенях храма. Девизом восставших стало «К оружию! За свободу!»[9].

По другим сведениям, полунищая торговка продавала овощи и зелень, сборщик же требовал от неё уплаты кроме налога ещё дополнительного штрафа за опоздание с внесением денег. Торговка якобы закричала в ответ «Долой налоги!», возбудив толпу в свою защиту.

Так или иначе, возмущение толпы выплеснулось наружу. Ремесленники подняли белое полотняное знамя (знак солидарности с восставшим Гентом)[18], толпа бросилась в арсенал, где вооружилась, среди прочего, двумя или тремя тысячами боевых молотов, окованных свинцом, за что восставшие получили в истории имя майотенов, или молотобойцев. Основной движущей силой восстания были подёнщики, мелкие торговцы, подмастерья и городская беднота[19]. Запылали отели знати на правом берегу Сены, среди прочих — отель герцога Анжуйского; было убито и ограблено множество богатых горожан, торговцев и ростовщиков, разбиты были винные склады. Не оставили без внимания также евреев: множество из них погибло, часть была вынуждена принять насильственное крещение. Городской капитан Морис де Трезегиди с горсткой солдат попытался остановить мятеж, но разъярённая толпа вынудила его к бегству, королевский гарнизон был заперт в Большом Шатле[20]. К 12 часам дня город был в руках у восставших, поперёк улиц были натянуты цепи, ворота столицы закрыты. Для того, чтобы никто не смог бежать из Парижа или проникнуть в город, на стенах денно и нощно отныне должна была нестись караульная служба; также, если верить Фруассару, в городе был введён комендантский час («и вышедший из своего дома после одиннадцатого удара, ежели не был их приспешником, мог почитать себя мертвецом»)[18].

Попытки примирения и временная приостановка военных действий

Встревоженная разгулом толпы городская верхушка предпочла попытку переговоров с герцогом Бургундским, бывшим в то время при короле — в Венсенне. 4 (по другим сведениям — 5) марта он, в сопровождении сеньора де Куси, начал переговоры с мятежниками, расположившимися на городских стенах и в Бастилии. В качестве основного условия от него требовали уменьшения королевских налогов до того размера, каким он был «во времена Людовика Святого и Филиппа Красивого», свободы для четырёх человек, арестованных 15 днями ранее за «дерзкие речи» против налогов и ныне содержавшихся в тюрьме Шатле, и прощения для участников мятежа. Герцог, в свою очередь, пообещал прощение восставшим, категорически отказав в остальном, что вызвало новую вспышку гнева[21].

Вплоть до того момента выступление парижан было чисто стихийным, за ним не стояло никакой политической идеи и никаких далеко идущих планов, кроме немедленного уничтожения налогов и физической расправы с теми, кто пытался их навязать. Однако мятежники, несколько успокоившись после начального порыва, задумались о неизбежном наказании и стали искать себе предводителя, могущего возглавить городскую оборону. При этом вспомнили Обрио, успевшего в то время отсидеть уже год в тюрьме Шатле. Вломившись туда и убив по пути несколько солдат, не успевших вовремя убежать, восставшие уничтожили все найденные там документы и выпустили заключённых, а самому Обрио предложили стать городским капитаном. Однако осторожный бургундец предпочёл уклониться от столь сомнительной чести и, той же ночью переправившись через Сену, бежал на родину в Дижон (по другим сведениям, в Авиньон, в резиденцию папы), где умер несколько месяцев спустя. Парижский епископ, городской прево, члены королевского совета и множество богатых буржуа предпочли бежать прочь, средний класс предпочитал не вмешиваться в события, ограничившись вооружённой защитой собственного имущества, таким образом, к мятежу примкнула почти исключительно беднота[18].

Оставшиеся без предводителя, парижане в первую очередь попытались оценить свои силы и решить, насколько возможно дальнейшее сопротивление. По докладам пятидесятников, ополчение составило 10 тысяч вооружённых людей. Возможность победить подобными силами представилась сомнительной, и решено было попытаться договориться с королём, который после усмирения мятежного Руана вместе со своей свитой, узнав об этих событиях, поспешил прибыть в Венсенн, располагавшийся неподалёку от мятежного города. Несмотря на громкое хвастовство и угрозы «подвергнуть бунтовщиков примерному наказанию», ничего предпринято не было — так как двор не располагал достаточным количеством войск для осады столицы. Впрочем, герцог Бургундский начал спешно собирать войска в своих владениях, герцоги Анжуйский и Бретонский сочли за лучшее последовать его примеру[20].

Возмущение между тем продолжалось. Было взято приступом аббатство Сен-Женевьев, также служившее тюрьмой, разгромлена епископская тюрьма, а заключённые выпущены на свободу. Толпа вломилась также в аббатство Сен-Жермен де Пре в поисках сборщиков налогов, которые могли ранее спрятаться там, но, не найдя никого, принялась метаться по улицам, грабя дома богачей и убивая их обитателей.

Впрочем, когда ближе к ночи толпа угомонилась, представители городской верхушки сумели взять власть в свои руки, тайно вооружив своих пособников. Но и они, боясь наказания, отказались впустить короля в город, не договорившись заранее об условиях мира[18].

Ситуация между тем продолжала накаляться. Амьен, Орлеан, Лион, куда уже успели дойти новости о Парижском и Гентском восстаниях, отказывались платить новый налог, из Пикардии, Нормандии, Шампани сборщики вынуждены были бежать, спасая свои жизни. В этих условиях регенты сочли за лучшее не рисковать.

В качестве виновников названы были 40 человек из низшего сословия, 12 из них немедленно было повешено, причем Демарэ для скорейшего исполнения приговора направил ещё двух палачей в помощь парижскому. Но всё же король, не получив полного удовлетворения своим желаниям, отказался войти в Париж, и вместо того по приказу регентов, в Компьене, в середине апреля было собрано заседание Генеральных Штатов. Выступая перед представителями трёх сословий, глава Парижского парламента Арно де Корби потребовал утверждения нового налога, ссылаясь на тяготы войны с англичанами, критическое состояние казны и необходимость поддержания реноме королевской власти. Депутаты от парижского третьего сословия в ответ сослались на недостаточность своих полномочий, но после отправки гонцов в свои города получили недвусмысленный ответ, что жители их «готовы скорее умереть, чем позволить силой навязать новое вспомоществование». В виде компромисса Генеральные Штаты предложили де Корби восстановить выплату прежнего налога — субсидии, но отнюдь не вводить нового.

Чтобы сломить сопротивление парижан, герцог Анжуйский приказал своим солдатам начать разорение предместий, убивая без пощады любого парижанина, который встретился бы им на пути. Кроме того, перекрыто было движение по Шарентонскому мосту, основному пути, по которому шло городское снабжение продовольствием. Парижане в ответ пригрозили выйти из города и разбить королевские отряды силой. Противостояние продолжалось в течение четырёх дней («с субботы до вторника», как упоминает «Хроника королевства Французского»)[18].

Герцог Анжуйский, со своей стороны, продолжал попытки договориться с мятежным Парижем. Его жителям было обещано, что король вернётся в Лувр при условии, что горожане откроют ворота, уберут цепи, запиравшие улицы, и, наконец, добровольно сдадут оружие, но ответом был категорический отказ. Сам король пообещал, что с народа взиматься будут только налог на соль (т. н. габель) и налог на торговлю, но и в этом ему было отказано.

Городская верхушка между тем была настроена искать примирения. К герцогу Анжуйскому был направлен адвокат Демаре во главе городской делегации, состоявшей из членов университета и старейшин. Он был королевским прево, единственным из городской администрации, кто ещё оставался в городе. Демаре попытался уверить юного Карла, что соглашение возможно, если тот даст торжественное обещание соблюдать завещание своего отца (т. н. закон от 16 ноября 1380 года). Карл согласился, потребовав со своей стороны безусловного наказания тех, кто громил тюрьмы.

По возвращении в Париж Демаре попытался добиться согласия на осуществление этих мер, но получил в том резкий отказ. Толпа продолжала требовать полной кассации налогов и прощения восставших. В противном случае парижане клялись «своими молотами добыть свободу для города и для всей Франции». Поперёк улиц вновь были натянуты цепи, горожане приготовились к защите. Королевский прево, однако же, был полон решимости подавить восстание, но, не рискуя вызвать очередной взрыв возмущения публичной казнью, на словах даровал прощение остальным «бунтовщикам» и в то же время приказал стражникам тайно арестовать ещё несколько человек как виновных в «оскорблении величества», но когда слухи о том просочились, публично объявил об отсрочке приговора до возвращения двора, в то же время приказал тайно зашить их в кожаные мешки и бросить в Сену. По замечанию французского историка Жана Фавье, это был «прекрасный образчик характерного для той этохи соединения жестокости с трусостью»[16].

Наконец, городская верхушка, откровенно боявшаяся нового разгула толпы, предпочла купить у герцога Анжуйского прощение, выплатив ему специально собранные 100 тыс. ливров и оговорив, что новый налог будет всё же отменён, после чего король наконец-то смог вернуться в свою столицу. Полномочия для заключения мира были даны адвокату Демарэ, президенту Парламента де Корби и Ангеррану де Куси, специально прибывшему в Париж, чтобы выработать условия соглашения (май 1382 года). Это сравнительно безболезненное решение вопроса было, по всей видимости, обусловлено острой необходимостью для герцога отбыть в Неаполитанское королевство, где его соперник Карл де Дураццо в его отсутствие одерживал победу за победой, угрожая жизни самой королевы (май 1382 года)[9].

Герцог Бургундский, сменивший своего старшего брата в роли ближайшего наставника при королевской особе, немедленно стал уговаривать четырнадцатилетнего Карла выступить против восставших фламандцев. Однако для похода вновь нужны были деньги — после отъезда герцога Анжуйского, окончательно опустошившего казну, вплоть до того, что в его руки перешли деньги и драгоценности, собранные Карлом V для окончательного изгнания англичан из Франции. При попытке начать взимание нового налога волнения в Руане возобновились в августе 1382 года. 18 августа король взял орифламму из монастыря Сен-Дени и выступил в поход против Фландрии. В Париже царила глухая тревога, несмотря на то, что низы, по выражению историка Ж. Фавье, «бунтовали на словах» в трактирах и лавках, и на улицах не раз слышались выкрики «Да здравствует Гент, отец наш!», крови не хотел никто. Достаточно красноречивым представляется эпизод с арестом ткача Обера де Дампьерра, обвинённого в заговоре против фиска. Дампьер отдался в руки солдат без всякого сопротивления, объяснив это тем, что «бунт уже слишком много наделал смертей»[16]. Несколько дней спустя после этого события выступивший перед городскими старейшинами в присутствии короля герцог Бургундский требовал от них обеспечить спокойствие в городе вплоть до их возвращения, прекрасно понимая, что возобновление мятежа будет зависеть лишь от победы или поражения фламандцев.

Конец восстания

27 ноября 1382 года юный король наголову разбил восставших гентцев при Роозбеке, Филипп Артевельде был убит на поле боя. Победители прекрасно понимали, что поражение фламандцев означало также конец восстания в столице.

Случись королю Франции потерпеть поражение, — писал торжествующий Фруассар, — и вся знать и дворянство погибли бы, дело их оказалось бы окончательно проиграно как в королевстве французском, так и во всём христианском мире. Что ныне смогут сказать парижане? Что скажут они, узнав, что фламандцы разбиты при Роозбеке, а Филипп Артевельде мёртв? Их не обрадуют подобные новости, как не обрадуют они и жителей многих других добрых городов

Действительно, эта победа лишь подогрела жажду мести, и как упоминал Фруассар, во время разграбления Куртрэ был захвачен пакт о дружбе и взаимопомощи, который восставшие фламандцы и парижане якобы заключили между собой.[22].

В начале января 1383 года король со славой вернулся во Францию в сопровождении войска и пышной свиты, состоявшей из дворян Нормандии, Пикардии и Иль-де-Франса. 10 января он вернул орифламму в Сен-Дени и там же приказал отслужить молебен, благодаря святого за одержанную победу. В городе царило уныние, после победы короля при Роозбеке парижане пали духом, прекрасно понимая, что королевского наказания не избежать. 11 января по городу поползли тревожные слухи о возвращении короля во главе большой армии. В тот же день навстречу ему вышло 30 тыс. парижан, вооружённых молотами и луками и расположились «словно бы для битвы». Впрочем, их боевой дух был к тому времени сломлен, сопротивляться своему королю, оставшись без предводителя и программы дальнейших действий, они не решились, желая лишь внешней видимостью силы заставить его воздержаться от репрессий. По рассказу Фруассара, подобное войско на королевскую свиту произвело достаточно тягостное впечатление, и потому, остановившись, Карл выслал вперед коннетабля и адмирала Франции, поручив им узнать, «для чего они выстроились в подобный порядок», и получил ответ, что это сделано единственно для торжественной встречи короля, Ответ посланцев звучал следующим образом: «Именем короля, сложите ныне оружие на землю и мирно разойдитесь по домам, ежели вы желаете, чтобы король въехал в Париж»[9].

Действительно, сложив молоты к ногам Карла, восставшие молили о пощаде. Присутствовавший при том Бонаккорсо (который при том уверял, что делегация парижан состояла всего лишь из 500 человек) передал ответ Карла следующим образом: «Возвращайтесь в Париж и, когда я буду заседать там, где вершится правосудие, приходите и просите, и получите по заслугам». Король въехал в город сквозь брешь в стене, словно бы захватив собственную столицу вооружённой силой, при том, что сопровождавшие его солдаты шли с оружием наголо, до последнего момента опасаясь предательства[16]. По приказу коннетабля Оливье де Клиссона, заняты были Большой и Малый мосты, королевский гарнизон утвердился в Бастилии, ещё один встал в в королевском дворце Сен-Поль, дополнительные отряды заняли Шатле, парижский рынок и кладбище Невинноубиенных, уличные цепи были конфискованы и унесены во дворец. В тот же день аресту подверглись 300 парижан, среди которых оказался и адвокат Демаре, и председательствующий Парижского парламента Гийом де Санс. Уже на следующий день после королевского въезда в город на виселице (или по другим сведениям — на плахе) оказались трое зачинщиков — ткачи Обер де Дамьперр и Гийом Руссо, а также ювелир Анри Понс. В городе воцарилась атмосфера террора и страха, никто из возмущавшихся даже на словах не мог чувствовать себя в безопасности. Аресты продолжались всю следующую неделю. 19 января на виселицу были отправлены ещё 19 человек, ткач Николя Лефламан, пользовавшийся огромным уважением среди ремесленного сословия, поплатился головой. В вину ему было поставлено участие в переговорах с королём (в марте и мае), репутация «поборника смягчения законов», прямым поводом послужил неизвестно кем сделанный донос, будто Лефламан был среди доверенных лиц Этьена Марселя и вместе с последним участвовал в убийствах. И, наконец, 20 января новый налог на все товары (в особенности на вино и соль), названный «вспомоществованием», силой был навязан парижанам. Новый закон вступал в силу 1 февраля. 24 января были казнены ещё восемь человек. 27 января королевским приказом должность купеческого прево отменялась, обязанности этого чиновника должны были перейти к прево Парижа, городская ратуша отныне должна была именоваться просто «Домом с колоннами», городское самоуправление уничтожалось, горожанам запрещено было натягивать поперёк улиц цепи, запрещены были сборища членов цехов, сами цеховые привилегии отменены[19]. 31 января голову на плаху положил Жан Майар, городской казначей, убийца Этьена Марселя[23], вместе с ним были обезглавлены ещё 19 человек. Согласно подсчётам современных историков, всего были наказаны смертью 100 парижан. Казни и конфискации имущества продолжались вплоть до конца февраля, причем одной из последних жертв стал адвокат Демаре, обезглавленный 28 февраля[16]. Официально в вину ему было поставлено «вызывающее поведение» во время переговоров, попустительство бунтарям и даже подстрекательство к сопротивлению королевскому войску. Как предполагается, реальной причиной была ненависть к нему герцогов Бургундского и Беррийского, против которых он всегда выступал, защищая интересы их старшего брата. Но Людовик Анжуйский в это время находился в Италии, и оба герцога воспользовались благоприятным моментом, чтобы расправиться с его протеже. Епископ парижский попытался вмешаться, указывая, что Демаре как клирик должен был предстать перед церковным судом, но оба герцога, опасаясь, что в подобном случае процесс затянется и их враг вполне возможно избегнет наказания, предпочли проигнорировать это требование[24].

И, наконец, 1 марта король даровал городу высочайшее прощение, за которое, впрочем, пришлось заплатить 100 тыс. ливров[2]. Прощение, впрочем, не распространялось на беглецов, которым было приказано под угрозой конфискации имущества вернуться в город до 8 марта включительно. Одним из тех, кто не поверил в королевское «прощение», был мэтр Жан де Ромильи, поплатившийся за это двумя парижскими домами, перешедшими под управление королевских мэтр-д’отелей Николя Брака и Пьера де Шеврез. Однако полного разорения своей столицы король не желал, и постепенно усилиями Жювеналя дез Юрсена, «хранителя купеческого превотства», который сумел отстоять свои убеждения перед Парижским парламентом в череде судебных процессов, длившихся вплоть до 1400 года, удалось шаг за шагом вернуть утраченное и даже обеспечить столице торговые льготы, дававшие ей преимущество перед руанскими купцами[16].

Последующие возмущения против налоговой политики

Подавленное в Париже восстание перекинулось на Юг, в те места, где ранее свирепствовала Жакерия, — за оружие взялись жители Лангедока, Оверни, Пуату, Дофинэ. Здесь вспыхнула крестьянская война, получившая в историографии название «восстания тюшенов» (от фр. tauche — «лесок, роща», то есть «лесных братьев», «лесных разбойников»). К крестьянам присоединились городская беднота и ремесленники. В течение двух лет (весна 1382 года — лето 1384 года) королевские войска ничего не могли сделать с восставшими. Нападая из засад, действуя с помощью мелких летучих отрядов, они оставались практически неуловимыми для тяжелой рыцарской конницы. Были заняты Бокер, Ним, Нарбонн, Каркассон, где городские низы, также поднявшись против налогов, оказывали восставшим деятельную поддержку. Летом 1383 года королевским войскам всё же удалось оттеснить их в горы, и в начале 1384 года восстание в большей своей части было подавлено. На городские и сельские низы обрушились тяжёлые репрессии и штрафы, но правительство, напуганное размахом выступлений против налоговой политики, в течение следующих 20—30 лет, вплоть до начала XV века, не решалось более повышать подати[2].

В это же время выступления против феодального гнёта прокатились по всей Европе — в Италии восстали чомпи, в Венгрии на борьбу со своими господами поднялось крестьянство, а в Англии прогремело восстание Уота Тайлера[25]. Таким образом, низшие классы заявили о себе как о серьёзной политической силе, с которой необходимо было отныне считаться.

Напишите отзыв о статье "Восстание майотенов"

Примечания

  1. [www.france-pittoresque.com/spip.php?article694 Révolte des Maillotins] (фр.), Paris: France pittorèsque (11 janvier 2011). Проверено 6 июля 2011..
  2. 1 2 3 [www.istmira.com/istoriya-srednix-vekov-v-dvux-tomax-pod-obshhej/1587--2-franciya-v-xivxv-vv.html ФРАНЦИЯ В XIV—XV вв. Всемирная история] (рус.). Проверено 6 июля 2011. [www.webcitation.org/611663awU Архивировано из первоисточника 18 августа 2011]. Ошибка в сносках?: Неверный тег <ref>: название «france» определено несколько раз для различного содержимого
  3. [www.matierevolution.fr/spip.php?article1632 1382—1383 en France : la révolte des Maillotins] (фр.). Проверено 6 июля 2011. [www.webcitation.org/61166vtmY Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  4. Michael A. Alexander. [books.google.ca/books?id=cnsJ9hke7PgC&pg=PA89&dq=Maillotin+uprising&hl=en&ei=HtqfTdmKDMXo0gH6pJmeBQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=7&ved=0CD8Q6AEwBjgK#v=onepage&q&f=false The Kondratiev Cycle: A Generational Interpretation]. — Bloomington: iUniverse, 2002. — 316 p. — ISBN 0595217117.
  5. 1 2 3 Eyre Evans Crowe. [books.google.ca/books?id=D5tWAAAAMAAJ&pg=PA23&dq=maillotins&hl=en&ei=OpufTZq1CpCC0QGKjtj7BA&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=1&ved=0CCwQ6AEwAA#v=onepage&q&f=false The Hystory of France]. — London: Longman, Brown, Green, Longmans, and Roberts, 1860. — Vol. 2. — 654 p.
  6. André Parané. [www.ombres-et-lumieres-du-moyen-age.net/rubrique,la-revolte-des-maillotins,1161391.html La révolte des Maillotins] (фр.). Проверено 5 июля 2011. [www.webcitation.org/611SmOfWX Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  7. 1 2 Autrand, Françoise. Charles VI. — Paris: Fayard, 1986. — P. 647. — 316 p. — ISBN 2213017034.
  8. Favier, J. Guerre de Cents Ans. — Paris: Fayard, 1991. — P. 386. — 678 p. — ISBN 2213008981.
  9. 1 2 3 4 5 Martin, Henri. [books.google.ca/books?id=ZdUvAAAAMAAJ&pg=PA369&dq=maillotins&hl=en&ei=8r-fTer7JO610QGlobmWBQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=7&ved=0CEoQ6AEwBg#v=onepage&q&f=false Histoire de France, depuis les temps les plus reculés jusqu'en 1789]. — Paris: Furne, 1857. — Vol. 5. — 580 p. — ISBN 5-09-002630-0.
  10. 1 2 Favier, J. Guerre de Cents Ans. — Paris: Fayard, 1991. — P. 387. — 678 p. — ISBN 2213008981.
  11. Antoine Le Roux de Lincy [www.persee.fr/web/revues/home/prescript/article/bec_0373-6237_1862_num_23_1_445818 Hugues Aubriot, prévôt de Paris sous Charles V, 1367-1381] // Bibliothèque de l'école des chartes. — 1862. — Vol. 23, № 23. — P. 173—213.
  12. [www.vostlit.info/Texts/rus8/Pitti/frametext1.htm БОНАККОРСО ПИТТИ->ХРОНИКА->ЧАСТЬ 1] (рус.). Проверено 6 июля 2011. [www.webcitation.org/611SpX1gy Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  13. [www.france-pittoresque.com/anecdotes/71.htm Révolte des Maillotins de Paris. Anecdotes historiques. Histoire France, Patrimoine, Ancêtres]
  14. Samuel Kline Cohn. Lust for liberty: the politics of social revolt in medieval Europe, 1200-1425 : Italy, France, and Flanders. — Harvard: Harvard University Press, 2006. — P. 376. — ISBN 0674021622.
  15. Сидорова Н. А. Антифеодальные движения в городах Франции во второй пол. XIV — нач. XV века. — М.: Изд-во МГУ, 1960. — ISBN 2213008981.
  16. 1 2 3 4 5 6 Favier, J. Guerre de Cents Ans. — Paris: Fayard, 1991. — P. 388. — 678 p. — ISBN 2213008981.
  17. [www.french-engravings.com/product_info.php?products_id=5810 Revolt of the Maillotins under the Reign of King Charles VI. — The Usher on Horseback at the Halles in Paris] (англ.). Проверено 6 июля 2011. [www.webcitation.org/611SqP2as Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  18. 1 2 3 4 5 Samuel Kline Cohn. Popular protest in late medieval Europe: Italy, France, and Flanders. — Manchester: Manchester University Press, 2004. — 389 p. — ISBN 0719067316.
  19. 1 2 [burasfamily.ru/majoteny.html Майотены] (рус.). Проверено 6 июля 2011. [www.webcitation.org/611SsI2lq Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  20. 1 2 Sumption, Jonathan. The Hundred Years War: Divided Houses. — University of Pensilvania Press, 2009. — Vol. 3. — allpages с. — ISBN ISBN 978-0-8122-4223-2.
  21. [www.histoire-en-ligne.com/spip.php?article138 Révolte des Maillotins de Paris — L’Histoire en Ligne]
  22. Jean Froissart. [books.google.ca/books?id=65cFAAAAQAAJ&printsec=frontcover&dq=chroniques+de+froissart&hl=fr&ei=RiAVTprdNOTk0QGQ1Nxw&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=1&ved=0CC0Q6AEwAA#v=onepage&q&f=false Chroniques]. — Paris: Verdière, 1824. — Vol. 1. — 440 p.
  23. Andrew Hussy. [books.google.ca/books?id=4BBlHKk53VIC&pg=PT87&lpg=PT87&dq=jean+maillard+maillotins&source=bl&ots=CFeGQh-AbS&sig=qD_YYkz-Py6yk1kO6tg8qlzezak&hl=fr&ei=BXUTTvXDEdO40AGA3cmODg&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=9&ved=0CFsQ6AEwCA#v=onepage&q&f=false Paris: the Secret History]. — Bloomsbury Publishing USA, 2008. — 512 p. — ISBN 1596914254.
  24. S. H. Cuttler. The Law of Treason and Treason Trials in Later Medieval France // [books.google.ca/books?id=rVHPC_QVLB0C&pg=PA184&dq=Maillotin+uprising&hl=en&ei=e9ifTbnjOrKF0QGx7qz7BA&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=6&ved=0CEEQ6AEwBQ#v=onepage&q&f=false Cambridge studies in medieval life and thought]. — Cambridge: Cambridge University Press, 2003. — Vol. 16. — 272 p. — ISBN 0521526434.
  25. [www.matierevolution.fr/spip.php?article1632 la révolte des Maillotins — Matière et Révolution] (фр.). Проверено 6 июля 2011. [www.webcitation.org/61166vtmY Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].

Литература

  • Фрейберг Н. П. Мастера и подмастерья французских цехов XIII—XIV веков // Известия АН СССР. — Серия VII. — 1931. — № 3, 4.
  • Сидорова Н. А. Антифеодальные движения в городах Франции во второй пол. XIV — нач. XV века. — М.: 1960. — ISBN 2213008981
  • Martin, Henri Histoire de France, depuis les temps les plus reculés jusqu’en 1789. — Paris: Furne, 1857. — V. 5. — 580 p. — ISBN 5-09-002630-0
  • Favier, J. Guerre de Cents Ans. — Paris: Fayard, 1991. — P. 386. — 678 p. — ISBN 2213008981


Отрывок, характеризующий Восстание майотенов

– Да мы философствуем, – сказала Наташа, на минуту оглянувшись, и продолжала разговор. Разговор шел теперь о сновидениях.
Диммлер начал играть. Наташа неслышно, на цыпочках, подошла к столу, взяла свечу, вынесла ее и, вернувшись, тихо села на свое место. В комнате, особенно на диване, на котором они сидели, было темно, но в большие окна падал на пол серебряный свет полного месяца.
– Знаешь, я думаю, – сказала Наташа шопотом, придвигаясь к Николаю и Соне, когда уже Диммлер кончил и всё сидел, слабо перебирая струны, видимо в нерешительности оставить, или начать что нибудь новое, – что когда так вспоминаешь, вспоминаешь, всё вспоминаешь, до того довоспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете…
– Это метампсикова, – сказала Соня, которая всегда хорошо училась и все помнила. – Египтяне верили, что наши души были в животных и опять пойдут в животных.
– Нет, знаешь, я не верю этому, чтобы мы были в животных, – сказала Наташа тем же шопотом, хотя музыка и кончилась, – а я знаю наверное, что мы были ангелами там где то и здесь были, и от этого всё помним…
– Можно мне присоединиться к вам? – сказал тихо подошедший Диммлер и подсел к ним.
– Ежели бы мы были ангелами, так за что же мы попали ниже? – сказал Николай. – Нет, это не может быть!
– Не ниже, кто тебе сказал, что ниже?… Почему я знаю, чем я была прежде, – с убеждением возразила Наташа. – Ведь душа бессмертна… стало быть, ежели я буду жить всегда, так я и прежде жила, целую вечность жила.
– Да, но трудно нам представить вечность, – сказал Диммлер, который подошел к молодым людям с кроткой презрительной улыбкой, но теперь говорил так же тихо и серьезно, как и они.
– Отчего же трудно представить вечность? – сказала Наташа. – Нынче будет, завтра будет, всегда будет и вчера было и третьего дня было…
– Наташа! теперь твой черед. Спой мне что нибудь, – послышался голос графини. – Что вы уселись, точно заговорщики.
– Мама! мне так не хочется, – сказала Наташа, но вместе с тем встала.
Всем им, даже и немолодому Диммлеру, не хотелось прерывать разговор и уходить из уголка диванного, но Наташа встала, и Николай сел за клавикорды. Как всегда, став на средину залы и выбрав выгоднейшее место для резонанса, Наташа начала петь любимую пьесу своей матери.
Она сказала, что ей не хотелось петь, но она давно прежде, и долго после не пела так, как она пела в этот вечер. Граф Илья Андреич из кабинета, где он беседовал с Митинькой, слышал ее пенье, и как ученик, торопящийся итти играть, доканчивая урок, путался в словах, отдавая приказания управляющему и наконец замолчал, и Митинька, тоже слушая, молча с улыбкой, стоял перед графом. Николай не спускал глаз с сестры, и вместе с нею переводил дыхание. Соня, слушая, думала о том, какая громадная разница была между ей и ее другом и как невозможно было ей хоть на сколько нибудь быть столь обворожительной, как ее кузина. Старая графиня сидела с счастливо грустной улыбкой и слезами на глазах, изредка покачивая головой. Она думала и о Наташе, и о своей молодости, и о том, как что то неестественное и страшное есть в этом предстоящем браке Наташи с князем Андреем.
Диммлер, подсев к графине и закрыв глаза, слушал.
– Нет, графиня, – сказал он наконец, – это талант европейский, ей учиться нечего, этой мягкости, нежности, силы…
– Ах! как я боюсь за нее, как я боюсь, – сказала графиня, не помня, с кем она говорит. Ее материнское чутье говорило ей, что чего то слишком много в Наташе, и что от этого она не будет счастлива. Наташа не кончила еще петь, как в комнату вбежал восторженный четырнадцатилетний Петя с известием, что пришли ряженые.
Наташа вдруг остановилась.
– Дурак! – закричала она на брата, подбежала к стулу, упала на него и зарыдала так, что долго потом не могла остановиться.
– Ничего, маменька, право ничего, так: Петя испугал меня, – говорила она, стараясь улыбаться, но слезы всё текли и всхлипывания сдавливали горло.
Наряженные дворовые, медведи, турки, трактирщики, барыни, страшные и смешные, принеся с собою холод и веселье, сначала робко жались в передней; потом, прячась один за другого, вытеснялись в залу; и сначала застенчиво, а потом всё веселее и дружнее начались песни, пляски, хоровые и святочные игры. Графиня, узнав лица и посмеявшись на наряженных, ушла в гостиную. Граф Илья Андреич с сияющей улыбкой сидел в зале, одобряя играющих. Молодежь исчезла куда то.
Через полчаса в зале между другими ряжеными появилась еще старая барыня в фижмах – это был Николай. Турчанка был Петя. Паяс – это был Диммлер, гусар – Наташа и черкес – Соня, с нарисованными пробочными усами и бровями.
После снисходительного удивления, неузнавания и похвал со стороны не наряженных, молодые люди нашли, что костюмы так хороши, что надо было их показать еще кому нибудь.
Николай, которому хотелось по отличной дороге прокатить всех на своей тройке, предложил, взяв с собой из дворовых человек десять наряженных, ехать к дядюшке.
– Нет, ну что вы его, старика, расстроите! – сказала графиня, – да и негде повернуться у него. Уж ехать, так к Мелюковым.
Мелюкова была вдова с детьми разнообразного возраста, также с гувернантками и гувернерами, жившая в четырех верстах от Ростовых.
– Вот, ma chere, умно, – подхватил расшевелившийся старый граф. – Давай сейчас наряжусь и поеду с вами. Уж я Пашету расшевелю.
Но графиня не согласилась отпустить графа: у него все эти дни болела нога. Решили, что Илье Андреевичу ехать нельзя, а что ежели Луиза Ивановна (m me Schoss) поедет, то барышням можно ехать к Мелюковой. Соня, всегда робкая и застенчивая, настоятельнее всех стала упрашивать Луизу Ивановну не отказать им.
Наряд Сони был лучше всех. Ее усы и брови необыкновенно шли к ней. Все говорили ей, что она очень хороша, и она находилась в несвойственном ей оживленно энергическом настроении. Какой то внутренний голос говорил ей, что нынче или никогда решится ее судьба, и она в своем мужском платье казалась совсем другим человеком. Луиза Ивановна согласилась, и через полчаса четыре тройки с колокольчиками и бубенчиками, визжа и свистя подрезами по морозному снегу, подъехали к крыльцу.
Наташа первая дала тон святочного веселья, и это веселье, отражаясь от одного к другому, всё более и более усиливалось и дошло до высшей степени в то время, когда все вышли на мороз, и переговариваясь, перекликаясь, смеясь и крича, расселись в сани.
Две тройки были разгонные, третья тройка старого графа с орловским рысаком в корню; четвертая собственная Николая с его низеньким, вороным, косматым коренником. Николай в своем старушечьем наряде, на который он надел гусарский, подпоясанный плащ, стоял в середине своих саней, подобрав вожжи.
Было так светло, что он видел отблескивающие на месячном свете бляхи и глаза лошадей, испуганно оглядывавшихся на седоков, шумевших под темным навесом подъезда.
В сани Николая сели Наташа, Соня, m me Schoss и две девушки. В сани старого графа сели Диммлер с женой и Петя; в остальные расселись наряженные дворовые.
– Пошел вперед, Захар! – крикнул Николай кучеру отца, чтобы иметь случай перегнать его на дороге.
Тройка старого графа, в которую сел Диммлер и другие ряженые, визжа полозьями, как будто примерзая к снегу, и побрякивая густым колокольцом, тронулась вперед. Пристяжные жались на оглобли и увязали, выворачивая как сахар крепкий и блестящий снег.
Николай тронулся за первой тройкой; сзади зашумели и завизжали остальные. Сначала ехали маленькой рысью по узкой дороге. Пока ехали мимо сада, тени от оголенных деревьев ложились часто поперек дороги и скрывали яркий свет луны, но как только выехали за ограду, алмазно блестящая, с сизым отблеском, снежная равнина, вся облитая месячным сиянием и неподвижная, открылась со всех сторон. Раз, раз, толконул ухаб в передних санях; точно так же толконуло следующие сани и следующие и, дерзко нарушая закованную тишину, одни за другими стали растягиваться сани.
– След заячий, много следов! – прозвучал в морозном скованном воздухе голос Наташи.
– Как видно, Nicolas! – сказал голос Сони. – Николай оглянулся на Соню и пригнулся, чтоб ближе рассмотреть ее лицо. Какое то совсем новое, милое, лицо, с черными бровями и усами, в лунном свете, близко и далеко, выглядывало из соболей.
«Это прежде была Соня», подумал Николай. Он ближе вгляделся в нее и улыбнулся.
– Вы что, Nicolas?
– Ничего, – сказал он и повернулся опять к лошадям.
Выехав на торную, большую дорогу, примасленную полозьями и всю иссеченную следами шипов, видными в свете месяца, лошади сами собой стали натягивать вожжи и прибавлять ходу. Левая пристяжная, загнув голову, прыжками подергивала свои постромки. Коренной раскачивался, поводя ушами, как будто спрашивая: «начинать или рано еще?» – Впереди, уже далеко отделившись и звеня удаляющимся густым колокольцом, ясно виднелась на белом снегу черная тройка Захара. Слышны были из его саней покрикиванье и хохот и голоса наряженных.
– Ну ли вы, разлюбезные, – крикнул Николай, с одной стороны подергивая вожжу и отводя с кнутом pуку. И только по усилившемуся как будто на встречу ветру, и по подергиванью натягивающих и всё прибавляющих скоку пристяжных, заметно было, как шибко полетела тройка. Николай оглянулся назад. С криком и визгом, махая кнутами и заставляя скакать коренных, поспевали другие тройки. Коренной стойко поколыхивался под дугой, не думая сбивать и обещая еще и еще наддать, когда понадобится.
Николай догнал первую тройку. Они съехали с какой то горы, выехали на широко разъезженную дорогу по лугу около реки.
«Где это мы едем?» подумал Николай. – «По косому лугу должно быть. Но нет, это что то новое, чего я никогда не видал. Это не косой луг и не Дёмкина гора, а это Бог знает что такое! Это что то новое и волшебное. Ну, что бы там ни было!» И он, крикнув на лошадей, стал объезжать первую тройку.
Захар сдержал лошадей и обернул свое уже объиндевевшее до бровей лицо.
Николай пустил своих лошадей; Захар, вытянув вперед руки, чмокнул и пустил своих.
– Ну держись, барин, – проговорил он. – Еще быстрее рядом полетели тройки, и быстро переменялись ноги скачущих лошадей. Николай стал забирать вперед. Захар, не переменяя положения вытянутых рук, приподнял одну руку с вожжами.
– Врешь, барин, – прокричал он Николаю. Николай в скок пустил всех лошадей и перегнал Захара. Лошади засыпали мелким, сухим снегом лица седоков, рядом с ними звучали частые переборы и путались быстро движущиеся ноги, и тени перегоняемой тройки. Свист полозьев по снегу и женские взвизги слышались с разных сторон.
Опять остановив лошадей, Николай оглянулся кругом себя. Кругом была всё та же пропитанная насквозь лунным светом волшебная равнина с рассыпанными по ней звездами.
«Захар кричит, чтобы я взял налево; а зачем налево? думал Николай. Разве мы к Мелюковым едем, разве это Мелюковка? Мы Бог знает где едем, и Бог знает, что с нами делается – и очень странно и хорошо то, что с нами делается». Он оглянулся в сани.
– Посмотри, у него и усы и ресницы, всё белое, – сказал один из сидевших странных, хорошеньких и чужих людей с тонкими усами и бровями.
«Этот, кажется, была Наташа, подумал Николай, а эта m me Schoss; а может быть и нет, а это черкес с усами не знаю кто, но я люблю ее».
– Не холодно ли вам? – спросил он. Они не отвечали и засмеялись. Диммлер из задних саней что то кричал, вероятно смешное, но нельзя было расслышать, что он кричал.
– Да, да, – смеясь отвечали голоса.
– Однако вот какой то волшебный лес с переливающимися черными тенями и блестками алмазов и с какой то анфиладой мраморных ступеней, и какие то серебряные крыши волшебных зданий, и пронзительный визг каких то зверей. «А ежели и в самом деле это Мелюковка, то еще страннее то, что мы ехали Бог знает где, и приехали в Мелюковку», думал Николай.
Действительно это была Мелюковка, и на подъезд выбежали девки и лакеи со свечами и радостными лицами.
– Кто такой? – спрашивали с подъезда.
– Графские наряженные, по лошадям вижу, – отвечали голоса.


Пелагея Даниловна Мелюкова, широкая, энергическая женщина, в очках и распашном капоте, сидела в гостиной, окруженная дочерьми, которым она старалась не дать скучать. Они тихо лили воск и смотрели на тени выходивших фигур, когда зашумели в передней шаги и голоса приезжих.
Гусары, барыни, ведьмы, паясы, медведи, прокашливаясь и обтирая заиндевевшие от мороза лица в передней, вошли в залу, где поспешно зажигали свечи. Паяц – Диммлер с барыней – Николаем открыли пляску. Окруженные кричавшими детьми, ряженые, закрывая лица и меняя голоса, раскланивались перед хозяйкой и расстанавливались по комнате.
– Ах, узнать нельзя! А Наташа то! Посмотрите, на кого она похожа! Право, напоминает кого то. Эдуард то Карлыч как хорош! Я не узнала. Да как танцует! Ах, батюшки, и черкес какой то; право, как идет Сонюшке. Это еще кто? Ну, утешили! Столы то примите, Никита, Ваня. А мы так тихо сидели!
– Ха ха ха!… Гусар то, гусар то! Точно мальчик, и ноги!… Я видеть не могу… – слышались голоса.
Наташа, любимица молодых Мелюковых, с ними вместе исчезла в задние комнаты, куда была потребована пробка и разные халаты и мужские платья, которые в растворенную дверь принимали от лакея оголенные девичьи руки. Через десять минут вся молодежь семейства Мелюковых присоединилась к ряженым.
Пелагея Даниловна, распорядившись очисткой места для гостей и угощениями для господ и дворовых, не снимая очков, с сдерживаемой улыбкой, ходила между ряжеными, близко глядя им в лица и никого не узнавая. Она не узнавала не только Ростовых и Диммлера, но и никак не могла узнать ни своих дочерей, ни тех мужниных халатов и мундиров, которые были на них.
– А это чья такая? – говорила она, обращаясь к своей гувернантке и глядя в лицо своей дочери, представлявшей казанского татарина. – Кажется, из Ростовых кто то. Ну и вы, господин гусар, в каком полку служите? – спрашивала она Наташу. – Турке то, турке пастилы подай, – говорила она обносившему буфетчику: – это их законом не запрещено.
Иногда, глядя на странные, но смешные па, которые выделывали танцующие, решившие раз навсегда, что они наряженные, что никто их не узнает и потому не конфузившиеся, – Пелагея Даниловна закрывалась платком, и всё тучное тело ее тряслось от неудержимого доброго, старушечьего смеха. – Сашинет то моя, Сашинет то! – говорила она.
После русских плясок и хороводов Пелагея Даниловна соединила всех дворовых и господ вместе, в один большой круг; принесли кольцо, веревочку и рублик, и устроились общие игры.
Через час все костюмы измялись и расстроились. Пробочные усы и брови размазались по вспотевшим, разгоревшимся и веселым лицам. Пелагея Даниловна стала узнавать ряженых, восхищалась тем, как хорошо были сделаны костюмы, как шли они особенно к барышням, и благодарила всех за то, что так повеселили ее. Гостей позвали ужинать в гостиную, а в зале распорядились угощением дворовых.
– Нет, в бане гадать, вот это страшно! – говорила за ужином старая девушка, жившая у Мелюковых.
– Отчего же? – спросила старшая дочь Мелюковых.
– Да не пойдете, тут надо храбрость…
– Я пойду, – сказала Соня.
– Расскажите, как это было с барышней? – сказала вторая Мелюкова.
– Да вот так то, пошла одна барышня, – сказала старая девушка, – взяла петуха, два прибора – как следует, села. Посидела, только слышит, вдруг едет… с колокольцами, с бубенцами подъехали сани; слышит, идет. Входит совсем в образе человеческом, как есть офицер, пришел и сел с ней за прибор.
– А! А!… – закричала Наташа, с ужасом выкатывая глаза.
– Да как же, он так и говорит?
– Да, как человек, всё как должно быть, и стал, и стал уговаривать, а ей бы надо занять его разговором до петухов; а она заробела; – только заробела и закрылась руками. Он ее и подхватил. Хорошо, что тут девушки прибежали…
– Ну, что пугать их! – сказала Пелагея Даниловна.
– Мамаша, ведь вы сами гадали… – сказала дочь.
– А как это в амбаре гадают? – спросила Соня.
– Да вот хоть бы теперь, пойдут к амбару, да и слушают. Что услышите: заколачивает, стучит – дурно, а пересыпает хлеб – это к добру; а то бывает…
– Мама расскажите, что с вами было в амбаре?
Пелагея Даниловна улыбнулась.
– Да что, я уж забыла… – сказала она. – Ведь вы никто не пойдете?
– Нет, я пойду; Пепагея Даниловна, пустите меня, я пойду, – сказала Соня.
– Ну что ж, коли не боишься.
– Луиза Ивановна, можно мне? – спросила Соня.
Играли ли в колечко, в веревочку или рублик, разговаривали ли, как теперь, Николай не отходил от Сони и совсем новыми глазами смотрел на нее. Ему казалось, что он нынче только в первый раз, благодаря этим пробочным усам, вполне узнал ее. Соня действительно этот вечер была весела, оживлена и хороша, какой никогда еще не видал ее Николай.
«Так вот она какая, а я то дурак!» думал он, глядя на ее блестящие глаза и счастливую, восторженную, из под усов делающую ямочки на щеках, улыбку, которой он не видал прежде.
– Я ничего не боюсь, – сказала Соня. – Можно сейчас? – Она встала. Соне рассказали, где амбар, как ей молча стоять и слушать, и подали ей шубку. Она накинула ее себе на голову и взглянула на Николая.
«Что за прелесть эта девочка!» подумал он. «И об чем я думал до сих пор!»
Соня вышла в коридор, чтобы итти в амбар. Николай поспешно пошел на парадное крыльцо, говоря, что ему жарко. Действительно в доме было душно от столпившегося народа.
На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только было еще светлее. Свет был так силен и звезд на снеге было так много, что на небо не хотелось смотреть, и настоящих звезд было незаметно. На небе было черно и скучно, на земле было весело.
«Дурак я, дурак! Чего ждал до сих пор?» подумал Николай и, сбежав на крыльцо, он обошел угол дома по той тропинке, которая вела к заднему крыльцу. Он знал, что здесь пойдет Соня. На половине дороги стояли сложенные сажени дров, на них был снег, от них падала тень; через них и с боку их, переплетаясь, падали тени старых голых лип на снег и дорожку. Дорожка вела к амбару. Рубленная стена амбара и крыша, покрытая снегом, как высеченная из какого то драгоценного камня, блестели в месячном свете. В саду треснуло дерево, и опять всё совершенно затихло. Грудь, казалось, дышала не воздухом, а какой то вечно молодой силой и радостью.
С девичьего крыльца застучали ноги по ступенькам, скрыпнуло звонко на последней, на которую был нанесен снег, и голос старой девушки сказал:
– Прямо, прямо, вот по дорожке, барышня. Только не оглядываться.
– Я не боюсь, – отвечал голос Сони, и по дорожке, по направлению к Николаю, завизжали, засвистели в тоненьких башмачках ножки Сони.
Соня шла закутавшись в шубку. Она была уже в двух шагах, когда увидала его; она увидала его тоже не таким, каким она знала и какого всегда немножко боялась. Он был в женском платье со спутанными волосами и с счастливой и новой для Сони улыбкой. Соня быстро подбежала к нему.
«Совсем другая, и всё та же», думал Николай, глядя на ее лицо, всё освещенное лунным светом. Он продел руки под шубку, прикрывавшую ее голову, обнял, прижал к себе и поцеловал в губы, над которыми были усы и от которых пахло жженой пробкой. Соня в самую середину губ поцеловала его и, выпростав маленькие руки, с обеих сторон взяла его за щеки.
– Соня!… Nicolas!… – только сказали они. Они подбежали к амбару и вернулись назад каждый с своего крыльца.


Когда все поехали назад от Пелагеи Даниловны, Наташа, всегда всё видевшая и замечавшая, устроила так размещение, что Луиза Ивановна и она сели в сани с Диммлером, а Соня села с Николаем и девушками.
Николай, уже не перегоняясь, ровно ехал в обратный путь, и всё вглядываясь в этом странном, лунном свете в Соню, отыскивал при этом всё переменяющем свете, из под бровей и усов свою ту прежнюю и теперешнюю Соню, с которой он решил уже никогда не разлучаться. Он вглядывался, и когда узнавал всё ту же и другую и вспоминал, слышав этот запах пробки, смешанный с чувством поцелуя, он полной грудью вдыхал в себя морозный воздух и, глядя на уходящую землю и блестящее небо, он чувствовал себя опять в волшебном царстве.
– Соня, тебе хорошо? – изредка спрашивал он.
– Да, – отвечала Соня. – А тебе ?
На середине дороги Николай дал подержать лошадей кучеру, на минутку подбежал к саням Наташи и стал на отвод.
– Наташа, – сказал он ей шопотом по французски, – знаешь, я решился насчет Сони.
– Ты ей сказал? – спросила Наташа, вся вдруг просияв от радости.
– Ах, какая ты странная с этими усами и бровями, Наташа! Ты рада?
– Я так рада, так рада! Я уж сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал. Это такое сердце, Nicolas. Как я рада! Я бываю гадкая, но мне совестно было быть одной счастливой без Сони, – продолжала Наташа. – Теперь я так рада, ну, беги к ней.
– Нет, постой, ах какая ты смешная! – сказал Николай, всё всматриваясь в нее, и в сестре тоже находя что то новое, необыкновенное и обворожительно нежное, чего он прежде не видал в ней. – Наташа, что то волшебное. А?
– Да, – отвечала она, – ты прекрасно сделал.
«Если б я прежде видел ее такою, какою она теперь, – думал Николай, – я бы давно спросил, что сделать и сделал бы всё, что бы она ни велела, и всё бы было хорошо».
– Так ты рада, и я хорошо сделал?
– Ах, так хорошо! Я недавно с мамашей поссорилась за это. Мама сказала, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мама чуть не побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
– Так хорошо? – сказал Николай, еще раз высматривая выражение лица сестры, чтобы узнать, правда ли это, и, скрыпя сапогами, он соскочил с отвода и побежал к своим саням. Всё тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из под собольего капора, сидел там, и этот черкес был Соня, и эта Соня была наверное его будущая, счастливая и любящая жена.
Приехав домой и рассказав матери о том, как они провели время у Мелюковых, барышни ушли к себе. Раздевшись, но не стирая пробочных усов, они долго сидели, разговаривая о своем счастьи. Они говорили о том, как они будут жить замужем, как их мужья будут дружны и как они будут счастливы.
На Наташином столе стояли еще с вечера приготовленные Дуняшей зеркала. – Только когда всё это будет? Я боюсь, что никогда… Это было бы слишком хорошо! – сказала Наташа вставая и подходя к зеркалам.
– Садись, Наташа, может быть ты увидишь его, – сказала Соня. Наташа зажгла свечи и села. – Какого то с усами вижу, – сказала Наташа, видевшая свое лицо.
– Не надо смеяться, барышня, – сказала Дуняша.
Наташа нашла с помощью Сони и горничной положение зеркалу; лицо ее приняло серьезное выражение, и она замолкла. Долго она сидела, глядя на ряд уходящих свечей в зеркалах, предполагая (соображаясь с слышанными рассказами) то, что она увидит гроб, то, что увидит его, князя Андрея, в этом последнем, сливающемся, смутном квадрате. Но как ни готова она была принять малейшее пятно за образ человека или гроба, она ничего не видала. Она часто стала мигать и отошла от зеркала.
– Отчего другие видят, а я ничего не вижу? – сказала она. – Ну садись ты, Соня; нынче непременно тебе надо, – сказала она. – Только за меня… Мне так страшно нынче!
Соня села за зеркало, устроила положение, и стала смотреть.
– Вот Софья Александровна непременно увидят, – шопотом сказала Дуняша; – а вы всё смеетесь.
Соня слышала эти слова, и слышала, как Наташа шопотом сказала:
– И я знаю, что она увидит; она и прошлого года видела.
Минуты три все молчали. «Непременно!» прошептала Наташа и не докончила… Вдруг Соня отсторонила то зеркало, которое она держала, и закрыла глаза рукой.
– Ах, Наташа! – сказала она.
– Видела? Видела? Что видела? – вскрикнула Наташа, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у нее вырвался крик, когда она закрыла глаза рукою.
– Его видела? – спросила Наташа, хватая ее за руку.
– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.


Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.
Отец с матерью больше не говорили об этом деле с сыном; но несколько дней после этого, графиня позвала к себе Соню и с жестокостью, которой не ожидали ни та, ни другая, графиня упрекала племянницу в заманивании сына и в неблагодарности. Соня, молча с опущенными глазами, слушала жестокие слова графини и не понимала, чего от нее требуют. Она всем готова была пожертвовать для своих благодетелей. Мысль о самопожертвовании была любимой ее мыслью; но в этом случае она не могла понять, кому и чем ей надо жертвовать. Она не могла не любить графиню и всю семью Ростовых, но и не могла не любить Николая и не знать, что его счастие зависело от этой любви. Она была молчалива и грустна, и не отвечала. Николай не мог, как ему казалось, перенести долее этого положения и пошел объясниться с матерью. Николай то умолял мать простить его и Соню и согласиться на их брак, то угрожал матери тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же женится на ней тайно.
Графиня с холодностью, которой никогда не видал сын, отвечала ему, что он совершеннолетний, что князь Андрей женится без согласия отца, и что он может то же сделать, но что никогда она не признает эту интригантку своей дочерью.
Взорванный словом интригантка , Николай, возвысив голос, сказал матери, что он никогда не думал, чтобы она заставляла его продавать свои чувства, и что ежели это так, то он последний раз говорит… Но он не успел сказать того решительного слова, которого, судя по выражению его лица, с ужасом ждала мать и которое может быть навсегда бы осталось жестоким воспоминанием между ними. Он не успел договорить, потому что Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату от двери, у которой она подслушивала.
– Николинька, ты говоришь пустяки, замолчи, замолчи! Я тебе говорю, замолчи!.. – почти кричала она, чтобы заглушить его голос.
– Мама, голубчик, это совсем не оттого… душечка моя, бедная, – обращалась она к матери, которая, чувствуя себя на краю разрыва, с ужасом смотрела на сына, но, вследствие упрямства и увлечения борьбы, не хотела и не могла сдаться.
– Николинька, я тебе растолкую, ты уйди – вы послушайте, мама голубушка, – говорила она матери.
Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась.
Графиня тяжело захлипав спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты.
Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей.
С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.



Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».


В начале зимы, князь Николай Андреич Болконский с дочерью приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра, и по тому анти французскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
Князь очень постарел в этот год. В нем появились резкие признаки старости: неожиданные засыпанья, забывчивость ближайших по времени событий и памятливость к давнишним, и детское тщеславие, с которым он принимал роль главы московской оппозиции. Несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудренном парике, и начинал, затронутый кем нибудь, свои отрывистые рассказы о прошедшем, или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, он возбуждал во всех своих гостях одинаковое чувство почтительного уважения. Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, – представлял величественно приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме этих двух трех часов, во время которых они видели хозяев, было еще 22 часа в сутки, во время которых шла тайная внутренняя жизнь дома.
В последнее время в Москве эта внутренняя жизнь сделалась очень тяжела для княжны Марьи. Она была лишена в Москве тех своих лучших радостей – бесед с божьими людьми и уединения, – которые освежали ее в Лысых Горах, и не имела никаких выгод и радостей столичной жизни. В свет она не ездила; все знали, что отец не пускает ее без себя, а сам он по нездоровью не мог ездить, и ее уже не приглашали на обеды и вечера. Надежду на замужество княжна Марья совсем оставила. Она видела ту холодность и озлобление, с которыми князь Николай Андреич принимал и спроваживал от себя молодых людей, могущих быть женихами, иногда являвшихся в их дом. Друзей у княжны Марьи не было: в этот приезд в Москву она разочаровалась в своих двух самых близких людях. М lle Bourienne, с которой она и прежде не могла быть вполне откровенна, теперь стала ей неприятна и она по некоторым причинам стала отдаляться от нее. Жюли, которая была в Москве и к которой княжна Марья писала пять лет сряду, оказалась совершенно чужою ей, когда княжна Марья вновь сошлась с нею лично. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест в Москве, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые, как она думала, вдруг оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющейся светской барышни, которая чувствует, что наступил последний шанс замужества, и теперь или никогда должна решиться ее участь. Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли, Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, была здесь и виделась с нею каждую неделю. Она, как старый эмигрант, отказавшийся жениться на даме, у которой он проводил несколько лет свои вечера, жалела о том, что Жюли была здесь и ей некому писать. Княжне Марье в Москве не с кем было поговорить, некому поверить своего горя, а горя много прибавилось нового за это время. Срок возвращения князя Андрея и его женитьбы приближался, а его поручение приготовить к тому отца не только не было исполнено, но дело напротив казалось совсем испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя, и так уже большую часть времени бывшего не в духе. Новое горе, прибавившееся в последнее время для княжны Марьи, были уроки, которые она давала шестилетнему племяннику. В своих отношениях с Николушкой она с ужасом узнавала в себе свойство раздражительности своего отца. Сколько раз она ни говорила себе, что не надо позволять себе горячиться уча племянника, почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в ребенка, уже боявшегося, что вот вот тетя рассердится, что она при малейшем невнимании со стороны мальчика вздрагивала, торопилась, горячилась, возвышала голос, иногда дергала его за руку и ставила в угол. Поставив его в угол, она сама начинала плакать над своей злой, дурной натурой, и Николушка, подражая ей рыданьями, без позволенья выходил из угла, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки, и утешал ее. Но более, более всего горя доставляла княжне раздражительность ее отца, всегда направленная против дочери и дошедшая в последнее время до жестокости. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял таскать дрова и воду, – ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно; но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучил себя и ее, – умышленно умел не только оскорбить, унизить ее, но и доказать ей, что она всегда и во всем была виновата. В последнее время в нем появилась новая черта, более всего мучившая княжну Марью – это было его большее сближение с m lle Bourienne. Пришедшая ему, в первую минуту по получении известия о намерении своего сына, мысль шутка о том, что ежели Андрей женится, то и он сам женится на Bourienne, – видимо понравилась ему, и он с упорством последнее время (как казалось княжне Марье) только для того, чтобы ее оскорбить, выказывал особенную ласку к m lle Bоurienne и выказывал свое недовольство к дочери выказываньем любви к Bourienne.