В стальных грозах

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
В стальных грозах
In Stahlgewittern

Эрнст Юнгер в 1922 году
Жанр:

Мемуары

Автор:

Эрнст Юнгер

Язык оригинала:

немецкий

Дата первой публикации:

1920

«В стальных грозах» (нем. In Stahlgewittern) — мемуарное произведение Эрнста Юнгера о Первой мировой войне, опубликованное в Лейпциге в 1920 году.





История текста

Первое и наиболее известное сочинение Юнгера, представляющее собой литературную обработку фронтовых дневниковых записей, которые он вел на протяжении всей войны.

Эрнст Юнгер участвовал в военных действиях на Западном фронте с декабря 1914 по ноябрь 1918 в составе 73-го ганноверского фузилерного полка, был в нескольких великих сражениях (Сомма, Пашендаль, Камбре, Весеннее наступление, Августовское наступление), получил 14 ранений, был произведен из рядовых в офицеры и трижды награждён.

Книга, изданная автором за свой счет, впоследствии многократно переиздавалась в Германии и была переведена на многие языки, став одним из самых популярных произведений о Первой мировой войне. В последующие издания Юнгер вносил многочисленные изменения. Сам он объявил окончательным вариантом 14-е издание книги, вышедшее в 1934 году[1], но и в дальнейшем, вплоть до 1978 года продолжал вносить мелкие правки, связанные с изменениями политической конъюнктуры и собственными идейными колебаниями, в частности, по отношению к нацизму.

По причине наличия 12 редакций текста, из которых семь были опубликованы (1920, 1922, 1924, 1934, 1935, 1961, 1978)[2] перед германскими литературоведами до сих пор стоит вопрос о выборе основной версии. Дневники, на основе которых написана книга, были изданы Хельмутом Кизелем в 2010 году, а в 2013 вышло критическое издание самих «Стальных гроз».

Особенности стиля и идеологии

Феномен успеха «Стальных гроз» выглядит удивительным и нуждается в объяснении, поскольку литература мемуарного характера, связанная с Великой войной, в целом, по степени популярности у читателей, не идет ни в какое сравнение с такими образцами беллетристики, как «На Западном фронте без перемен», «Прощай оружие» и даже «Путешествием на край ночи»[3].

Стилистике и жанровым особенностям юнгеровского шедевра посвящено много исследований, в которых, в частности отмечается, что автору удалось добиться сочетания отстраненности повествователя, даже в описании самых жутких военных реалий, с яркой выразительностью отдельных сцен, иные из которых подавляют читателя своей напряженной мощью. По выражению Ю. Н. Солонина, «говоря о «Стальных грозах», ощущаешь давление какой-то апофатики»[4]. Автору удалось избежать патетики и общих рассуждений пацифистского и «общечеловеческого» характера, а также милитаристской экзальтации.

В книге нет колорита объяснений, поиска причин, копания в догадках, мусора мелочных наблюдений; автор нашел такую форму бесстрастного отношения к ужасам войны, к факту уничтожения и смерти, что его нельзя обвинить ни в цинизме, ни в безразличии. И это при всем том, что в произведении нет проклятий войне, таких типичных для социального и интеллигентного гуманизма, нет подчеркнутой демонстрации сочувствия или жалости к страдающему человеку. Но нет и апофеоза войны в духе популярного в те годы вульгарного ницшеанства...

Солонин Ю. Н. Эрнст Юнгер: от воображения к метафизике истории, с. 32

Книга была с восторгом принята германскими консерваторами и националистами, увидевшими в ней прославление человеческого мужества в целом, и германского характера в частности. Представление о стальном характере нового человека, выкованном в стальных грозах войны, было весьма популярно в этой среде, и сам Юнгер развивал эту мифологему в последующих работах: «Борьба как внутреннее переживание» и «Рабочий. Господство и гештальт»[5].

Итальянский почитатель Юнгера Юлиус Эвола, рассматривавший, вслед за Ницше, войну в качестве высшего проявления человеческого духа, также с восторгом принял эту картину «осуществленного ницшеанства», соединяющую яркие описания священного ужаса битвы и солдатского amor fati[5].

Критики, придерживавшиеся более умеренных позиций, указывали на опасные стороны новой мифологии, вытеснявшей прежний буржуазный модернизм. Карл Густав Юнг отмечал, что на практике речь идет о высвобождении самых диких и разрушительных инстинктов и обращении к изначальным расовым архетипам почвы и крови, способным в итоге привести к еще более свирепым «стальным грозам»[5].

Указывалось также на то немаловажное обстоятельство, что по мере роста механизации и совершенствования средств уничтожения, роль отдельного человека со всем его мужеством, неуклонно снижалась. Уже у Юнгера наиболее яркие страницы посвящены именно описанию твердости, с какой немецкие батальоны выстаивали под ураганным артиллерийским огнём («при этом никто и не думал пригибать голову»[6]), но в следующей мировой войне «богом сражений» стала авиация, под прицельными ударами которой стоять, «не пригибая голову», было невозможно.

Структура

Повествование сосредоточено вокруг основных сражений, в которых участвовал автор, дополнено различными сценками военного быта, психологическими наблюдениями и описаниями некоторых специфических особенностей той войны, не сразу ставших привычными. В частности, первое время на Юнгера и других бойцов сильное впечатление производила фантастическая картина мертвой природы, открывавшаяся после того, как рассеивались облака отравляющего газа[K 1].

Битва на Сомме

В битве на Сомме, одном из самых чудовищных сражений в мировой истории[K 2], Юнгеру довелось побывать на одной из основных позиций, атакованных англичанами:

Когда рассвело, незнакомая местность постепенно предстала перед изумленным взором. Лощина оказалась всего лишь рядом огромных воронок, наполненных клочьями мундиров, оружием и мертвецами; местность вокруг, насколько хватало обзора, вся была изрыта тяжелыми снарядами. Напрасно глаза пытались отыскать хоть один жалкий стебелек. Разворошенное поле битвы являло собой жуткое зрелище. Среди живых бойцов лежали мертвые. Раскапывая «лисьи норы», мы обнаружили, что они располагались друг над другом слоями. Роты, плечом к плечу выстаивая в ураганном огне, выкашивались одна за другой, трупы засыпались землей, поднимаемой в воздух снарядами, и новая смена тут же заступала на место погибших. Теперь подошла наша очередь.

Юнгер Э. В стальных грозах, с. 131

В этом сражении, сопровождавшемся в районе основного удара ураганным огнём пяти тысяч тяжелых орудий, не смолкавшим неделями, и стиравшим с лица земли поселения, не оставляя на их месте даже развалин (только огромные рыжие пятна пыли, в которую превращались кирпичи зданий), Юнгер остался в живых лишь благодаря сравнительно легкому ранению, из-за которого был отправлен в госпиталь. Вернувшись через месяц, он узнал, что почти все его подразделение «бесследно исчезло в огненных лабиринтах боя».

Я сделал здесь одно наблюдение, и за всю войну, пожалуй, только в этой битве: бывает такая разновидность страха, который завораживает, как неисследованная земля. Так, в эти мгновения я испытывал не боязнь, а возвышающую и почти демоническую легкость; нападали на меня и неожиданные приступы смеха, который ничем было не унять.

Юнгер Э. В стальных грозах, с. 126

Пашендаль и Камбре. «Кровавая работа»

Сражениям 1917 года, за которые автор получил рыцарский крест Дома Гогенцоллернов, посвящены не менее яркие страницы. Интенсивность огня с обеих сторон, по словам Юнгера, превосходила всякое описание и была подобна действию природных стихий.

Через полчаса начался страшный огневой налет, сразу превративший наше убежище в маленький островок посреди моря бушующего огня. Лес разрывов вокруг нас сгустился в движущуюся стену. Мы сгрудились и каждое мгновение ожидали падения снаряда, который смел бы нас бесследно вместе с нашим бетонным укрытием и сровнял с изрытой воронками пустыней. (...) было уже все равно, оставаться ли здесь, мчаться назад или вперед. Итак, я приказал следовать за мной и прыгнул прямо в огонь. Уже через пару прыжков меня засыпало землей от снаряда и швырнуло обратно в ближайшую воронку. Трудно объяснить, почему меня не задело: разрывы вставали так плотно, что касались, казалось, каски и плеч; они перепахали всю землю, будто огромные звери своими копытами. Причина того, что я проскочил невредимым, вероятно, была в том, что многократно изрытая земля глубоко заглатывала снаряды, прежде чем ее сопротивление заставляло их взрываться. И пирамиды разрывов вставали не развесистыми кустами, а вертикальными пиками.

Юнгер Э. В стальных грозах, с. 200—201

В связи с этими сражениями Юнгер описывает особенности «кровавой работы» штурмовых отрядов, которыми он руководил. В межвоенные годы разработка тактики штурмовых операций, на основе опыта минувшей войны, принесла ему известность, как крупному военному специалисту.

Позиционные сражения Первой мировой привнесли в практику сухопутной войны некоторые особенности старинных абордажных схваток — беспощадного боя в узком пространстве. Поскольку специального оружия для боя в траншеях войска не имели, при штурмовках использовались самые различные средства, от топоров и средневековых шестоперов и кистеней, до самодельных «французских гвоздей»[K 3]. Часто бойцы прыгали во вражескую траншею с пистолетом в одной руке и заточенной саперной лопаткой в другой, но лейтенант Юнгер подходил к делу более основательно:

Для кровавой работы, к которой мы так долго готовились, я был соответствующим образом экипирован: на груди — два мешка с четырьмя ручными гранатами, слева — капсюль, справа — пороховая трубка, в правом кармане мундира — пистолет 08 в кобуре на длинном ремне, в правом кармане брюк — маузер, в левом кармане мундира — пять лимонок, в левом кармане брюк — светящийся компас и сигнальный свисток, у портупеи — карабинный замок для срыва кольца, кинжал и ножницы для перерезания проволоки.

Юнгер Э. В стальных грозах, с. 223—224

Сражения мировой войны имели и свои великие мгновения. Это знает каждый, кто видел этих властителей окопа с суровыми, решительными лицами, отчаянно храбрых, передвигающихся гибкими и упругими прыжками, с острым и кровожадным взглядом, — героев, не числящихся в списках. Окопная война — самая кровавая, дикая, жестокая из всех войн, но и у нее были мужи, дожившие до своего часа, — безвестные, но отважные воины. Среди волнующих моментов войны ни один не имеет такой силы, как встреча командиров двух ударных частей между узкими глинобитными стенами окопа. Здесь не может быть ни отступления, ни пощады. Кровь слышна в пронзительном крике прозрения, кошмаром исторгающегося из груди.

Юнгер Э. В стальных грозах, с. 256

Весеннее наступление. Конец войны

Кульминационный момент книги связан с последней отчаянной попыткой Германии переломить исход войны весной 1918 года, собрав все силы для прорыва фронта и броска на Париж.

Настроение было удивительным, высшее напряжение разгорячило его. (...) Часто тяжелая мина падала совсем рядом, вздымая вверх фонтан высотой с колокольню, и засыпала землей томящихся в ожидании — при этом никто и не думал пригибать голову. Грохот сражения стал таким ужасным, что мутился рассудок. В этом грохоте была какая-то подавляющая сила, не оставлявшая в сердце места для страха. Каждый стал неистов и непредсказуем, будучи перенесен в какие-то сверхчеловеческие ландшафты; смерть потеряла своё значение, воля к жизни переключилась на что-то более великое, и это делало всех слепыми и безразличными к собственной судьбе. Великий миг настал. Вал огня прокатился по передним окопам. Мы пошли в наступление.

Юнгер Э. В стальных грозах, с. 272

В связи с этой атакой Юнгер, признающийся, что на некоторое время в опьянении боем и резней потерял человеческий облик, и даже не в состоянии вспомнить свои действия, замечает:

Здесь я понял, что защитник, с расстояния пяти шагов вгоняющий пули в живот захватчику, на пощаду рассчитывать не может. Боец, которому в момент атаки кровавый туман застилает глаза, не хочет брать пленных, он хочет убивать. Он ничего перед собой не видит и находится в плену властительных первобытных инстинктов. И только вид льющейся крови рассеивает туман в его мозгу; он осматривается, будто проснулся после тяжелого сна. Только тогда он вновь становится сознательным воином и готов к решению новой тактической задачи.

Юнгер Э. В стальных грозах, с. 279

От подробного описания надлома в немецких войсках, произошедшего после успеха августовского наступления Антанты, автор старается уклониться, но признается, что в конце концов усталость овладела даже самыми стойкими: «сменялись времена года, приходила зима и снова лето, а бои все шли»[7]. В ходе последних боев он получил своё 14-е ранение, а вслед за этим высший военный орден Pour le Mérite.

Напишите отзыв о статье "В стальных грозах"

Комментарии

  1. Будучи тяжелее воздуха, ядовитый газ проникает под почву, в изобилии поражая мелкую подземную живность, которая в панике выбирается на поверхность, где находит смерть
  2. В результате четырех месяцев интенсивных боев на 45-километровом участке прорыва англичанам удалось продвинуться сквозь глубоко эшелонированную немецкую оборону максимум на 10 километров, при этом суммарные потери с обеих сторон достигли 1,3 миллиона убитыми и ранеными
  3. Комбинация стилета и кастета

Примечания

  1. Jünger E. In Stahlgewittern. Ein Kriegstagebuch. 14. Auflage. — Berlin: Mittler & Sohn, 1934, S. IV
  2. Jünger E. In Stahlgewittern. — Stuttgart: Klett-Cotta, 2013. — ISBN 978-3-608-93946-0, S. 9
  3. Солонин, 2000, с. 28—30.
  4. Солонин, 2000, с. 32.
  5. 1 2 3 Вышинский С. [politosophia.org/page/ernst-yunger-v-stalnyh-grozah-mirovoy-voyny.html Эрнст Юнгер «в стальных грозах» Мировой войны]. Politosophia.org (14.05.2014). Проверено 6 марта 2016.
  6. Юнгер, 2000, с. 272.
  7. Юнгер, 2000, с. 299.

Литература

  • Солонин Ю. Н. Эрнст Юнгер: от воображения к метафизике истории // Юнгер Э. В стальных грозах. — СПб.:: Владимир Даль, 2000. — ISBN 5-93615-006-2.
  • Юнгер Э. В стальных грозах / перевод с нем.: Гучинская Н. О., Ноткина В. Г.. — СПб.:: Владимир Даль, 2000. — ISBN 5-93615-006-2.

Ссылки

  • Jünger E. [www.gutenberg.org/ebooks/34099 In Stahlgewittern]. Project Gutenberg. Проверено 6 марта 2016.

Отрывок, характеризующий В стальных грозах

– Так его по морде то, по морде! Этак до вечера не дождешься. Гляди, глядите… а это, верно, самого Наполеона. Видишь, лошади то какие! в вензелях с короной. Это дом складной. Уронил мешок, не видит. Опять подрались… Женщина с ребеночком, и недурна. Да, как же, так тебя и пропустят… Смотри, и конца нет. Девки русские, ей богу, девки! В колясках ведь как покойно уселись!
Опять волна общего любопытства, как и около церкви в Хамовниках, надвинула всех пленных к дороге, и Пьер благодаря своему росту через головы других увидал то, что так привлекло любопытство пленных. В трех колясках, замешавшихся между зарядными ящиками, ехали, тесно сидя друг на друге, разряженные, в ярких цветах, нарумяненные, что то кричащие пискливыми голосами женщины.
С той минуты как Пьер сознал появление таинственной силы, ничто не казалось ему странно или страшно: ни труп, вымазанный для забавы сажей, ни эти женщины, спешившие куда то, ни пожарища Москвы. Все, что видел теперь Пьер, не производило на него почти никакого впечатления – как будто душа его, готовясь к трудной борьбе, отказывалась принимать впечатления, которые могли ослабить ее.
Поезд женщин проехал. За ним тянулись опять телеги, солдаты, фуры, солдаты, палубы, кареты, солдаты, ящики, солдаты, изредка женщины.
Пьер не видал людей отдельно, а видел движение их.
Все эти люди, лошади как будто гнались какой то невидимою силою. Все они, в продолжение часа, во время которого их наблюдал Пьер, выплывали из разных улиц с одним и тем же желанием скорее пройти; все они одинаково, сталкиваясь с другими, начинали сердиться, драться; оскаливались белые зубы, хмурились брови, перебрасывались все одни и те же ругательства, и на всех лицах было одно и то же молодечески решительное и жестоко холодное выражение, которое поутру поразило Пьера при звуке барабана на лице капрала.
Уже перед вечером конвойный начальник собрал свою команду и с криком и спорами втеснился в обозы, и пленные, окруженные со всех сторон, вышли на Калужскую дорогу.
Шли очень скоро, не отдыхая, и остановились только, когда уже солнце стало садиться. Обозы надвинулись одни на других, и люди стали готовиться к ночлегу. Все казались сердиты и недовольны. Долго с разных сторон слышались ругательства, злобные крики и драки. Карета, ехавшая сзади конвойных, надвинулась на повозку конвойных и пробила ее дышлом. Несколько солдат с разных сторон сбежались к повозке; одни били по головам лошадей, запряженных в карете, сворачивая их, другие дрались между собой, и Пьер видел, что одного немца тяжело ранили тесаком в голову.
Казалось, все эти люди испытывали теперь, когда остановились посреди поля в холодных сумерках осеннего вечера, одно и то же чувство неприятного пробуждения от охватившей всех при выходе поспешности и стремительного куда то движения. Остановившись, все как будто поняли, что неизвестно еще, куда идут, и что на этом движении много будет тяжелого и трудного.
С пленными на этом привале конвойные обращались еще хуже, чем при выступлении. На этом привале в первый раз мясная пища пленных была выдана кониною.
От офицеров до последнего солдата было заметно в каждом как будто личное озлобление против каждого из пленных, так неожиданно заменившее прежде дружелюбные отношения.
Озлобление это еще более усилилось, когда при пересчитывании пленных оказалось, что во время суеты, выходя из Москвы, один русский солдат, притворявшийся больным от живота, – бежал. Пьер видел, как француз избил русского солдата за то, что тот отошел далеко от дороги, и слышал, как капитан, его приятель, выговаривал унтер офицеру за побег русского солдата и угрожал ему судом. На отговорку унтер офицера о том, что солдат был болен и не мог идти, офицер сказал, что велено пристреливать тех, кто будет отставать. Пьер чувствовал, что та роковая сила, которая смяла его во время казни и которая была незаметна во время плена, теперь опять овладела его существованием. Ему было страшно; но он чувствовал, как по мере усилий, которые делала роковая сила, чтобы раздавить его, в душе его вырастала и крепла независимая от нее сила жизни.
Пьер поужинал похлебкою из ржаной муки с лошадиным мясом и поговорил с товарищами.
Ни Пьер и никто из товарищей его не говорили ни о том, что они видели в Москве, ни о грубости обращения французов, ни о том распоряжении пристреливать, которое было объявлено им: все были, как бы в отпор ухудшающемуся положению, особенно оживлены и веселы. Говорили о личных воспоминаниях, о смешных сценах, виденных во время похода, и заминали разговоры о настоящем положении.
Солнце давно село. Яркие звезды зажглись кое где по небу; красное, подобное пожару, зарево встающего полного месяца разлилось по краю неба, и огромный красный шар удивительно колебался в сероватой мгле. Становилось светло. Вечер уже кончился, но ночь еще не начиналась. Пьер встал от своих новых товарищей и пошел между костров на другую сторону дороги, где, ему сказали, стояли пленные солдаты. Ему хотелось поговорить с ними. На дороге французский часовой остановил его и велел воротиться.
Пьер вернулся, но не к костру, к товарищам, а к отпряженной повозке, у которой никого не было. Он, поджав ноги и опустив голову, сел на холодную землю у колеса повозки и долго неподвижно сидел, думая. Прошло более часа. Никто не тревожил Пьера. Вдруг он захохотал своим толстым, добродушным смехом так громко, что с разных сторон с удивлением оглянулись люди на этот странный, очевидно, одинокий смех.
– Ха, ха, ха! – смеялся Пьер. И он проговорил вслух сам с собою: – Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня! Меня – мою бессмертную душу! Ха, ха, ха!.. Ха, ха, ха!.. – смеялся он с выступившими на глаза слезами.
Какой то человек встал и подошел посмотреть, о чем один смеется этот странный большой человек. Пьер перестал смеяться, встал, отошел подальше от любопытного и оглянулся вокруг себя.
Прежде громко шумевший треском костров и говором людей, огромный, нескончаемый бивак затихал; красные огни костров потухали и бледнели. Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И еще дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. «И все это мое, и все это во мне, и все это я! – думал Пьер. – И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!» Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим товарищам.


В первых числах октября к Кутузову приезжал еще парламентер с письмом от Наполеона и предложением мира, обманчиво означенным из Москвы, тогда как Наполеон уже был недалеко впереди Кутузова, на старой Калужской дороге. Кутузов отвечал на это письмо так же, как на первое, присланное с Лористоном: он сказал, что о мире речи быть не может.
Вскоре после этого из партизанского отряда Дорохова, ходившего налево от Тарутина, получено донесение о том, что в Фоминском показались войска, что войска эти состоят из дивизии Брусье и что дивизия эта, отделенная от других войск, легко может быть истреблена. Солдаты и офицеры опять требовали деятельности. Штабные генералы, возбужденные воспоминанием о легкости победы под Тарутиным, настаивали у Кутузова об исполнении предложения Дорохова. Кутузов не считал нужным никакого наступления. Вышло среднее, то, что должно было совершиться; послан был в Фоминское небольшой отряд, который должен был атаковать Брусье.
По странной случайности это назначение – самое трудное и самое важное, как оказалось впоследствии, – получил Дохтуров; тот самый скромный, маленький Дохтуров, которого никто не описывал нам составляющим планы сражений, летающим перед полками, кидающим кресты на батареи, и т. п., которого считали и называли нерешительным и непроницательным, но тот самый Дохтуров, которого во время всех войн русских с французами, с Аустерлица и до тринадцатого года, мы находим начальствующим везде, где только положение трудно. В Аустерлице он остается последним у плотины Аугеста, собирая полки, спасая, что можно, когда все бежит и гибнет и ни одного генерала нет в ариергарде. Он, больной в лихорадке, идет в Смоленск с двадцатью тысячами защищать город против всей наполеоновской армии. В Смоленске, едва задремал он на Молоховских воротах, в пароксизме лихорадки, его будит канонада по Смоленску, и Смоленск держится целый день. В Бородинский день, когда убит Багратион и войска нашего левого фланга перебиты в пропорции 9 к 1 и вся сила французской артиллерии направлена туда, – посылается никто другой, а именно нерешительный и непроницательный Дохтуров, и Кутузов торопится поправить свою ошибку, когда он послал было туда другого. И маленький, тихенький Дохтуров едет туда, и Бородино – лучшая слава русского войска. И много героев описано нам в стихах и прозе, но о Дохтурове почти ни слова.
Опять Дохтурова посылают туда в Фоминское и оттуда в Малый Ярославец, в то место, где было последнее сражение с французами, и в то место, с которого, очевидно, уже начинается погибель французов, и опять много гениев и героев описывают нам в этот период кампании, но о Дохтурове ни слова, или очень мало, или сомнительно. Это то умолчание о Дохтурове очевиднее всего доказывает его достоинства.
Естественно, что для человека, не понимающего хода машины, при виде ее действия кажется, что важнейшая часть этой машины есть та щепка, которая случайно попала в нее и, мешая ее ходу, треплется в ней. Человек, не знающий устройства машины, не может понять того, что не эта портящая и мешающая делу щепка, а та маленькая передаточная шестерня, которая неслышно вертится, есть одна из существеннейших частей машины.
10 го октября, в тот самый день, как Дохтуров прошел половину дороги до Фоминского и остановился в деревне Аристове, приготавливаясь в точности исполнить отданное приказание, все французское войско, в своем судорожном движении дойдя до позиции Мюрата, как казалось, для того, чтобы дать сражение, вдруг без причины повернуло влево на новую Калужскую дорогу и стало входить в Фоминское, в котором прежде стоял один Брусье. У Дохтурова под командою в это время были, кроме Дорохова, два небольших отряда Фигнера и Сеславина.
Вечером 11 го октября Сеславин приехал в Аристово к начальству с пойманным пленным французским гвардейцем. Пленный говорил, что войска, вошедшие нынче в Фоминское, составляли авангард всей большой армии, что Наполеон был тут же, что армия вся уже пятый день вышла из Москвы. В тот же вечер дворовый человек, пришедший из Боровска, рассказал, как он видел вступление огромного войска в город. Казаки из отряда Дорохова доносили, что они видели французскую гвардию, шедшую по дороге к Боровску. Из всех этих известий стало очевидно, что там, где думали найти одну дивизию, теперь была вся армия французов, шедшая из Москвы по неожиданному направлению – по старой Калужской дороге. Дохтуров ничего не хотел предпринимать, так как ему не ясно было теперь, в чем состоит его обязанность. Ему велено было атаковать Фоминское. Но в Фоминском прежде был один Брусье, теперь была вся французская армия. Ермолов хотел поступить по своему усмотрению, но Дохтуров настаивал на том, что ему нужно иметь приказание от светлейшего. Решено было послать донесение в штаб.
Для этого избран толковый офицер, Болховитинов, который, кроме письменного донесения, должен был на словах рассказать все дело. В двенадцатом часу ночи Болховитинов, получив конверт и словесное приказание, поскакал, сопутствуемый казаком, с запасными лошадьми в главный штаб.


Ночь была темная, теплая, осенняя. Шел дождик уже четвертый день. Два раза переменив лошадей и в полтора часа проскакав тридцать верст по грязной вязкой дороге, Болховитинов во втором часу ночи был в Леташевке. Слезши у избы, на плетневом заборе которой была вывеска: «Главный штаб», и бросив лошадь, он вошел в темные сени.
– Дежурного генерала скорее! Очень важное! – проговорил он кому то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней.
– С вечера нездоровы очень были, третью ночь не спят, – заступнически прошептал денщицкий голос. – Уж вы капитана разбудите сначала.
– Очень важное, от генерала Дохтурова, – сказал Болховитинов, входя в ощупанную им растворенную дверь. Денщик прошел вперед его и стал будить кого то:
– Ваше благородие, ваше благородие – кульер.
– Что, что? от кого? – проговорил чей то сонный голос.
– От Дохтурова и от Алексея Петровича. Наполеон в Фоминском, – сказал Болховитинов, не видя в темноте того, кто спрашивал его, но по звуку голоса предполагая, что это был не Коновницын.
Разбуженный человек зевал и тянулся.
– Будить то мне его не хочется, – сказал он, ощупывая что то. – Больнёшенек! Может, так, слухи.
– Вот донесение, – сказал Болховитинов, – велено сейчас же передать дежурному генералу.
– Постойте, огня зажгу. Куда ты, проклятый, всегда засунешь? – обращаясь к денщику, сказал тянувшийся человек. Это был Щербинин, адъютант Коновницына. – Нашел, нашел, – прибавил он.
Денщик рубил огонь, Щербинин ощупывал подсвечник.
– Ах, мерзкие, – с отвращением сказал он.
При свете искр Болховитинов увидел молодое лицо Щербинина со свечой и в переднем углу еще спящего человека. Это был Коновницын.
Когда сначала синим и потом красным пламенем загорелись серники о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой побежали обгладывавшие ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи и, рукавом обтираясь, размазывал себе лицо.
– Да кто доносит? – сказал Щербинин, взяв конверт.
– Известие верное, – сказал Болховитинов. – И пленные, и казаки, и лазутчики – все единогласно показывают одно и то же.
– Нечего делать, надо будить, – сказал Щербинин, вставая и подходя к человеку в ночном колпаке, укрытому шинелью. – Петр Петрович! – проговорил он. Коновницын не шевелился. – В главный штаб! – проговорил он, улыбнувшись, зная, что эти слова наверное разбудят его. И действительно, голова в ночном колпаке поднялась тотчас же. На красивом, твердом лице Коновницына, с лихорадочно воспаленными щеками, на мгновение оставалось еще выражение далеких от настоящего положения мечтаний сна, но потом вдруг он вздрогнул: лицо его приняло обычно спокойное и твердое выражение.