Гази-Мухаммад

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Гази-Мухаммад
авар. ГъазимухІаммад<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>
Имам Дагестана и Чечни
1828 — 17 октября 1832
Преемник: Гамзат-бек
 
Вероисповедание: Ислам, суннизм
Рождение: 1795(1795)
с. Гимры, Дагестан
Смерть: 17 октября 1832(1832-10-17)
Гимры
Место погребения: Гимры
Отец: Мухаммад

Имам Гази-Мухаммад (Гази-Магомед, Кази-Мулла, Газимухаммад) бин Мухаммад бин Исмаил ал-Гимрави (Гимринский) ад-Дагистани (1795, аул Гимры, внутренний Дагестан — 17 октября 1832, там же) — первый имам Дагестана и Чечни[1][2][3], мусульманский учёный и богослов, предводитель кавказских горцев в борьбе против Российской империи.

Отец Гази-Мухаммада был родом из Гидатль[4].

Поначалу был имамом в своём ауле, затем стал проповедовать ислам и призывать к шариату в горных аулах Дагестана. Значительно распространил свои взгляды на территории современной Чечни и Дагестана. Мечтал об образовании всемусульманского халифата. В 1828 году был провозглашен имамом Дагестана и Чечни и объявил газават («священную войну») Российской империи[5].

Был одним из самых отважных и предприимчивых горских предводителей, действовавший против России в конце 1820-х и в начале 1830-х годов.

17 октября 1832 года был убит во время штурма русскими войсками аула Гимры. При взятии аула бароном Розеном, заперся в башне с 15-ю наиболее приближенными, среди которых был будущий имам Шамиль, пытался прорваться с боем, но был убит. В живых остались двое защитников башни, среди которых был будущий имам Шамиль.

Тело Гази-Мухаммада было выставлено в том виде, как его нашли; его труп принял положение молящегося; одна рука держалась за бороду, другая указывала на небо.

Первоначально был похоронен в селении Тарки, близ города Петровска (ныне — Махачкала)[6], но в 1843 г., отряд хаджжи Кебеда ал-Унцукулави захватил Тарки и перенёс тело Гази-Мухаммада под Гимры. В Гимрах над его могилой был воздвигнут небольшой мавзолей[7].





Духовное становление Гази-Мухаммада

Первые годы

Гази-Мухаммад был внуком ученого Исмаила, родился в селении Гимры. Отец его не пользовался народным уважением, не иным особенных способностей и придерживался вина. Когда Магомеду минуло десять лет, отец отправил его к другу в Каранай где он и обучился арабскому языку. Он окончил своё образование в Араканах у Сагида-Эфенди, славящегося своею ученостью, но придерживающегося также вина. Магомед был очень набожным человеком, отличался своею строгостью жизни, серьёзным направлением ума, необычайным пристрастием к учению, склонностью к уединению и самосозерцанию, во время которого он даже затыкал уши воском, чтобы не отвлекаться. Шамиль говорил про него: «он молчалив как камень»[8]

Кази-Мулла против адатов

Решив, что дальнейшее учение ничего нового ему уже не даст, Магомед стал муллою, вероучителем, и со всем отдался проповеди шариата — гражданских законоположений Корана. Вдохновенный, суровый проповедник, он быстро снискал широкую популярность среди своих воинственных земляков. Его стали называть Кази-мулла — «непобедимый мулла», и движение молодого духовенства за реформы нашло в нём энергичного и умного идеолога. Но однажды вернувшись в Гимры, Шамиль нашёл своего друга в весьма возбуждённом состоянии. Магомед уже целый месяц маялся от нетерпения, желая посвятить Шамиля в свои отнюдь не отшельнические планы. Убедившись, что знаний в Дагестане — целые горы, а веры, добра и справедливости становится все меньше, что родники истины высыхают, не успев утолить черствеющие души, Кази-Мулла Магомед вознамерился расчистить благодатные источники, чтобы спасти гибнущий в грехах и невежестве народ. Кази-Мулле не пришлось долго убеждать друга, который давно уже был готов к подобному повороту дела. Тем более что беды и нашествия, обрушившиеся на Дагестан, оба считали наказанием Аллаха за ослабление веры. Божественная воля, избравшая Кази-Муллу своим орудием, преобразила доселе кроткого алима в яростного обновителя веры. Первым делом Магомед обрушился на адаты — древние горские обычаи, которые не только противоречили шариату — мусульманскому праву, но и были главным препятствием к объединению горцев. Как писал хронист аль-Ка-рахи: «На протяжении последних веков дагестанцы считались мусульманами. У них, однако, не имелось людей, призывающих к проведению в жизнь исламских решений и запрещающих мерзкие с точки зрения мусульманства поступки»[9].

Адаты в каждом обществе, ханстве, а порой и в каждом ауле были свои. Кровная месть, опустошавшая целые области, тоже была адатом, хотя шариат запрещает кровомщение против кого-либо, кроме самого убийцы. Похищение невест, работорговля, земельные междоусобицы, всевозможные насилия и притеснения — множество давно прогнивших обычаев толкали Дагестан в хаос беззакония. В феодальных владениях, на глазах царских властей, процветало варварство: ханы сбрасывали неугодных со скал, выменивали дочерей провинившихся крестьян на лошадей, выкалывали глаза, отрезали уши, пытали людей каленым железом и обливали кипящим маслом. Царские генералы тоже не особенно церемонились, когда речь шла о наказании непокорных[10].

И все же адаты были для горцев привычны и понятны, а шариат, как закон для праведников, казался делом слишком обременительным. Одни лишь проповеди, даже самые пламенные, неспособны были вернуть горцев на путь истинный. И молодые адепты не замедлили присовокупить к ним самые решительные действия. Для наглядности они решили испытать гимринского муллу. Когда горцы собрались на годекане обсудить последние новости, Шамиль сообщил мулле, что его бык забодал корову Шамиля, и поинтересовался, что мулла даст ему в возмещение убытка. Мулла ответил, что ничего не даст, так как, по адату, не может отвечать за глупое животное. Тогда в спор вступил Кази-Мулла Магомед, сказав, что Шамиль все перепутал, и это корову муллы забодал бык Шамиля. Мулла переполошился и начал убеждать собравшихся, что ошибся и что, по адату, с Шамиля причитается компенсация. Гимринцы сначала рассмеялись, а затем заспорили — что же для них лучше: адаты, которые позволяют судить и так и этак, или шариат — единый закон для всех. Спор был готов перерасти в стычку, но Магомед легко объяснил горцам их заблуждения и нарисовал такую пленительную картину всенародного счастья, ожидавшего горцев, если те станут жить по вере и справедливости, что решено было безотлагательно ввести в Гимрах священный шариат, а неправедного муллу удалить из общества вместе со списками богомерзких адатов[11].

Прослышав о новшествах, в Гимры поспешили соседи, приглашая ввести шариат и у них. По такому случаю, Кази-Мулла написал «Блистательное доказательство отступничества старшин Дагестана». В этом страстном трактате он обрушился на приверженцев адата: «Нормы обычного права — собрания трудов поклонников сатаны. …Как же можно жить в доме, где не имеет отдыха сердце, где власть Аллаха неприемлема? Где святой ислам отрицают, а крайний невежда выносит приговоры беспомощному человеку? Где презреннейший считается славным, а развратный — справедливым, где мусульманство превращено в невесть что? …Все эти люди разбрелись к нынешнему времени из-за бедствий и вражды. Их беспокоят своё положение и свои дела, а не исполнение заповедей Аллаха, запрет осужденного исламом и верный путь. Из-за своего характера и грехов они раздробились и ими стали править неверные и враги. Я выражаю соболезнование горцам и другим в связисо страшной бедой, поразившей их головы. И говорю, что если вы не предпочтете покорность своему Господу, то да будьте рабами мучителей»[12].

Это воззвание стало манифестом вспыхнувшей в горах духовной революции.

Кази-Мулла обходил аул за аулом, призывая людей оставить адаты и принять шариат, по которому все люди должны быть свободны и независимы, и жить, как братья. По словам очевидцев, проповеди Кази-Муллы «будили в душе человека бурю». Шариат распространялся, как очистительный ливень, сметая недовольных мулл, лицемерных старшин и терявшую влияние знать. Кази-Мулла собрал вокруг себя уже много мюридов, и его проповедь звучала по всей Аварии. Жить по Корану и бороться с неверными! — таков был смысл его учения. Популярность молодого муллы вскоре разошлась по всей стране. О Кази-мулле заговорили на базарах, в ханских дворцах, в кельях отшельников. Аслан-хан Казикумухский вызвал Кази-Муллу Магомеда к себе и стал упрекать, что он подбивает народ к непослушанию: «Кто ты такой, чем ты гордишься, не тем ли, что умеешь изъясняться на арабском языке?» — «Я-то горжусь, что я учёный, а вот ты чем гордишься? — отвечал гость. — Сегодня ты на троне, а завтра можешь оказаться в аду». Объяснив хану, что ему следует делать и как себя вести, если он правоверный мусульманин, Кази-Мулла обернулся к нему спиной и начал обуваться. Ханский сын, изумленный неслыханной дерзостью, воскликнул: «Моему отцу наговорили такое, что собаке не говорят! Если бы он не был учёным, я отрубил бы ему голову!» Выходя из дома, Кази-Мулла Магомед бросил через плечо: «Отрубил бы, если бы Аллах позволил»[12].

Власти не придали особого значения новому движению шариатистов, полагая, что они могут быть даже полезны в смысле обуздания ханов, дикие нравы которых возбуждали у населения ненависть к властям. Зато силу нового учения хорошо понял почитаемый в горах учёный Саид Араканский. Он написал своим бывшим ученикам письма, в которых требовал оставить опасные проповеди и вернуться к учёным занятиям. В ответ Кази-Мулла Магомед и Шамиль призвали его поддержать их в деле введения шариата и сплочения горцев для освободительной борьбы, пока царские войска, расправившись с восставшими чеченцами и жителями Южного Дагестана, не принялись за высокогорные аулы, которым уже некого будет звать на помощь. Араканский не соглашался, полагая, что дело это безнадежное и непосильное. Тогда Кази-Мулла Магомед обратился к его многочисленным ученикам: «Эй, вы, ищущие знаний! Как бы ваши аулы не превратились в пепелища, пока вы сделаетесь большими учёными! Сайд может дать вам только то, что имеет! А он — нищий! Иначе бы ему не понадобилось царское жалованье!»[13].

Джемал-Эддин

Уязвленный, Араканский собрал своих сторонников и открыто выступил против Кази-Муллы. Но было уже слишком поздно. Приверженцы шариата явились в Араканы и разогнали отступников. Сайд бежал к шамхалу Тарковскому, сказав, что его кусает щенок, которого он сам выкормил. Сайд любил хорошее вино, и в Араканах его оказалось достаточно, чтобы исполнить волю Магомеда: дом бывшего учителя был залит вином доверху, пока не рухнул. Ручейки с дьявольским зельем текли по аулу несколько дней, а захмелевшие ослы и домашняя птица изрядно повеселили араканцев. Горячие приверженцы нового учения сравнивали Магомеда с самим Пророком. Люди переставали платить налоги и подати, наказывали отступников, возвращались к истинной вере. Брожения и бунты охватывали уже подвластные царским властям области. Учёный тарикатист, созерцатель — Джемал-Эддин, служивший секретарем казикумухского хана, выразил желание познакомиться с молодым проповедником, но без мысли сделать из него тарикатиста. Джемал-Эддин был «молодым» вероучителем, лишь недавно получившим право благовествовать тарикат от Курали-Магомы из села Яраги, и ему нужны были дельные ученики[13][14].

Натура Кази-Муллы не выносила абстрактных увлечений. Он чувствовал себя бессильным углубиться в мистику тариката и с грубой иронией ответил Джемал-Эддину, что не считает себя способным к принятию таких высоких истин, как истина тариката. Дело в том, что Коран состоит из трёх разделов — шариата, тариката и хакикята. Шариат — это свод предначертаний гражданского права, нормативы практической жизни; тарикат — указания нравственного пути, так сказать, школа праведников, и хакикят — религиозные видения Магомета, составляющие в глазах мусульман высшую степень веры[14].

В феодальных условиях демократический шариат был забыт и не выполнялся. Его прямолинейную логику заменили устные обычаи — адаты, которые, нагромождаясь столетиями, создали из гражданского права непроходимое болото примет, обрядов, преданий. На основе устного законодательства и росла тирания феодалов. Адаты опутывали народ крепче цепей, и Кази-Мулле, прежде всего, пришлось столкнуться с противодействием феодалов. Чтобы вернуться к законам Корана, надо было сначала изъять из рук ханства суд. Таким образом, борьба за чистоту веры невольно становилась борьбой политической, и тот, кто посвящал себя ей, отказывался от всех степеней «святости». Именно это дело избрал для себя неистовый Кази-Мулла. Джемал-Эддин же ограничивался только проповедью святости. Пути их были различны[15].

Однако же они вскоре встретились. И самое неожиданное из всего, что можно было ожидать, произошло мгновенно — Джемал-Эддин легко и быстро подчинил себе Кази-Муллу. Последнему недоставало лишь «ясновидения», чтобы самому сделаться мюршидом, провозвестником тариката, ибо истинный мюршид без ясновидения, как известно, ничто. Обладая спасительным «ясновидением»,— уделом избранников,— человек становится чист, как стекло, и в свою очередь обретал способность видеть, как через стекло, все помыслы людей. Джемал-Эддин открыл в Кази-Мулле и эту «способность» и, не откладывая дела в долгий ящик, предоставил ему право проповеди тариката в Северном Дагестане, о чём немедленно уведомил старшего мюршида — Курали-Магому. Это произвело в них необыкновенные перемены. Воинственные вожди шариатистов обратились в смиренных послушников, для которых молитвы стали средством более привлекательным, чем битвы. С тем они и вернулись. Кази-Муллу будто подменили. Вместо кинжалов он вновь взялся за проповеди, что мало соответствовало темпераменту его последователей. Они полагали, что волчьи аппетиты ханов и прочей знати можно укротить лишь силой, а вовсе не чудодейственными молитвами. Вскоре люди стали расходиться по домам, а первоначальные успехи шариатистов обращались в пыль. Но Кази-Мулла Магомед недолго оставался в плену очарования Джамалуддина. Он уже колебался между тягой к постижению пленительных высот тариката и стремлением к решительному искоренению адатов. В конце концов, он объявил Шамилю: «Что бы там ни говорили Ярагинский с Джамалуддином о тарикате, на какой бы манер мы с тобой ни молились и каких бы чудес ни делали, а с одним тарикатом мы не спасемся: без газавата не быть нам в царствии небесном… Давай, Шамиль, газават делать»[15][16].

Имам Гази-Мухаммад

Первые действия

Основные события в начале движения развернулись в Аварии. Первые свои удары Кази-Мулла направил против господствующих сословий. Он истребил более 30 влиятельных феодалов, расправился с некоторыми духовными особами и во главе 8000 войска в феврале 1830 года выступил против аварских ханов. Приблизившись к Хунзаху, он потребовал от молодого хана Абу Султана, находившегося ещё под регентством своей матери Баху-бике, прервать всякие связи с кавказской администрацией и присоединиться к повстанцам, но получил решительный отказ. Впрочем, Баху-бике, вдова хана, справлялась с ролью регентши довольно успешно. Народ уважал её за мудрость и необычайную храбрость. Конь, обнаженная сабля и винтовка были ей знакомы не хуже, чем самому отчаянному джигиту. В делах государственных она была твёрда, в делах житейских — великодушна. Кази-Мулла предложил ханше принять шариат, объявив: «Аллаху было угодно очистить и возвеличить веру! Мы лишь смиренные исполнители его воли!» Хунзах ответил огнём. Разделившись на два отряда, первым из которых командовал сам Кази-Мулла, а вторым — Шамиль, восставшие горцы повели наступление на Хунзахскую крепость. Шариатистов было мало, но они были уверены, что лучше один истинно верующий, чем сто колеблющихся. Началась битва. Был уже захвачен ханский дворец, но тут смелая ханша поднялась на крышу, сорвала с головы платок и закричала: «Мужчины Хунзаха! Оденьте платки, а папахи отдайте женщинам! Вы их недостойны!». Хунзахцы воспаряли духом и нанесли нападавшим жестокое поражение. Взять Хунзах Гази-Мухаммаду не удалось. Более того, он оказался вынужденным снять блокаду и оступить[17].

За эту победу Николай I пожаловал ханству знамя с гербом Российской империи. Ханша потребовала от царских властей подавить восстание и прислать в Хунзах сильное войско для удержания населения в покорности. Чтобы покончить с шариатистами, Паскевич направил к Гимрам сильный отряд. После демонстрационного артиллерийского обстрела гимринцам было велено изгнать Кази-Муллу и выдать аманатов. Кази-Мулла и его последователи ушли из аула и начали строить невдалеке от него каменную башню. Оборонительные башни были традиционным сооружением на Кавказе. Они строились различных форм и размеров. Бывало, что целый род помещался в одной башне, каждый этаж которой имел своё предназначение. Иногда башни строились для бежавшего кровника его родственниками. Обычно башня служила для защиты всего аула, но были и аулы, состоявшие из одних башен. Когда башня под Гимрами была закончена, Кази-Мулла сказал Шамилю: «Они ещё придут на меня. И я погибну на этом месте» Позже это предвидение сбылось. Опечаленный Джамалуддин велел Кази-Мулле «оставить такой образ действий, если он называется его мюридом в тарикате». Однако Кази-Мулла не собирался опускать руки. Под Хунзахом он потерпел поражение, но в народном мнении он одержал победу, дерзнув пошатнуть главную опору отступников в Дагестане[16].

Шамиль убеждал Кази-Муллу, что для развертывания всенародной борьбы нужно нечто большее, чем убежденность в своей правоте и кинжалы. Размышления о случившемся и сомнения в правильности своих действий привели Кази-Муллу к светилу тариката Магомеду Ярагинскому: «Аллах велит воевать против неверных, а Джамалуддин запрещает нам это. Что делать?» Убедившись в чистоте души и праведности намерений Кази-Муллы, шейх разрешил его сомнения: «Повеления Божьи мы должны исполнять прежде людских». И открыл ему, что Джамалуддин лишь испытывал — истинно ли он достоин принять на себя миссию очистителя веры и освободителя страны. Видя в Кази-Мулле воплощение своих надежд и считая, что «отшельников-мюридов можно найти много: хорошие же военачальники и народные предводители слишком редки», Ярагинский наделил его духовной силой, восходящей к самому Пророку, и благословил на борьбу. Обращаясь ко всем своим последователям, Ярагинский велел: «Ступайте на свою родину, соберите народ. Вооружитесь и идите на газават». Молва о том, что Кази-Мулла получил разрешение шейха на газават, всколыхнула весь Дагестан. Число последователей Кази-Муллы стало неудержимо расти. Царские власти решили положить конец деятельности шейха. Он был арестован и отправлен в Тифлис. Но, в очередной раз, явив свою необыкновенную силу, шейх легко избавился от пут и укрылся в Табасаране. Вскоре затем он появился в Аварии, обеспечивая духовную поддержку ширящегося восстания[18].

В том же 1830 году в аварском ауле Унцукуль состоялся съезд представителей народов Дагестана. Ярагинский выступил с пламенной речью о необходимости совместной борьбы против завоевателей и их вассалов. По его предложению Магомед был избран имамом — верховным правителем Дагестана. К его имени теперь добавлялось «Гази» — воитель за веру. Шейх наставлял избранника: «Не будь поводырем слепых, но стань предводителем зрячих». Принимая имамское звание, Гази-Магомед воззвал: «Душа горца соткана из веры и свободы. Такими уж создал нас Всевышний. Но нет веры под властью неверных. Вставайте же на священную войну, братья! Газават изменникам! Газават предателям! Газават всем, кто посягает на нашу свободу!»[18].

Кавказское командование снарядило в Дагестан специальную экспедицию под командованием генерала Г. В. Розена, который выступил против койсубулинцев. Старшины Унцукуля и Гимры дали клятву верности. Командующий отрядом решил, что дело сделано. Но он глубоко ошибался. Гази-Мухаммад стал готовиться к новому выступлению[17].

Походы Гази-Мухаммада

Собрав сильный отряд мюридов, Гази-Магомед спустился на равнину и построил укрепление в урочище Чумис-кент (вблизи современного Буйнакска), окруженный густым лесом. Отсюда он призвал народы Дагестана объединиться для совместной борьбы за свободу и независимость. Главным его советником и военным командиром стал Шамиль. В Чумискент был отправлен усиленный отряд царских войск, но горцы вынудили их к отступлению. Это ещё более подбодрило повстанцев. В этой, до предела накаленной обстановке, имам повел борьбу против шамхала Тарковского. Многие селения стали переходить на сторону Гази-Мухаммада. В 1831 году он нанёс сильный удар царским войскам при с. Атлы-буюне[19]. Гази-Магомед взял Параул — резиденцию шамхала Тарковского. 25 мая 1831 года он осадил крепость Бурную. Но взрыв порохового погреба, унёсший сотни жизней, и прибытие царских подкреплений вынудили Гази-Магомеда отступить. Мощи царских войск имам противопоставил своё нововведение — тактику стремительных малых походов[20]. Неожиданно для всех он совершил бросок в Чечню, где с отрядом своего сторонника Шах-Абдуллы, осадил Внезапную — одну из главных царских крепостей на Кавказе[17]. Горцы отвели от крепости воду и держали блокаду, отбивая вылазки осажденных. Только прибытие 7000 отряда генерала Эммануэля спасло осажденных. Эммануэль преследовал Гази-Магомеда, разрушая по пути аулы, но попал в окружение и был разбит при отступлении в Ауховских лесах. Сам генерал был ранен и вскоре покинул Кавказ. Гази-Магомед тем временем атаковал укрепления на Кумыкской плоскости, поджигал нефтяные колодцы вокруг Грозной и рассылал эмиссаров, чтобы поднять на борьбу горцев Кабарды, Черкесии и Осетии[20]. В 1831 году, Гази-Мухаммад, отправил в Джаро-Белоканы Гамзат-бека, однако его действия там не имели успеха[17].

Значительное число кумыков и чеченцев перешли на его сторону. С 10000 отрядом он обложил крепость Внезапную. Однако под напором царских войск вынужден был отступить в Аух. Здесь произошло кровопролитное сражение, успешно завершившееся для повстанцев. Затем он вернулся в свой лагерь. В Чумискенте к Имаму прибыли посланцы из Табасаран и просили его оказать помощь в их борьбе с угнетателями. Гази-Мухаммад во главе значительного отряда двинулся в Южный Дагестан[19]. В день 20 августа 1831 года Гази-Магомед начал осаду Дербента. На помощь дербентскому гарнизону двинулся генерал Коханов[21].

Пройдя без каких-либо осложнений Табасаран, Гази-Мухаммад вернулся в Чумискент. Пока царские войска были заняты подавлением повстанического движения в Южном и Центральном Дагестане, Гази-Мухаммад с небольшим отрядом прибыл в Чечню. В ноябре 1831 года Гази-Магомед совершил стремительный переход через горы, прорвал Кавказскую пограничную линию и подошёл к Кизляру. В городе возникла паника. Используя все это, Гази-Мухаммад ворвался в город, но взять крепость не удалось[19]. Среди прочих трофеев горцы увезли в горы много железа, которого им так не хватало для изготовления оружия. Для решительного натиска на восставших было решено усилить Кавказский корпус частями, освободившимися после подавления восстания в Польше. Но привычная тактика не давала в горах желаемого результата. Значительно уступая отрядам Розена по численности, горцы превосходили их в маневренности и умении использовать местность. Поддерживало их и население. На помощь имаму прибывали все новые партии вооружённых горцев. В ряды восставших вставали не только простые горцы, бывшие рабы или крепостные, но и известные в народе люди[21].

Пока Гази-Мухаммад был на севере Дагестана, царские войска подчинили своей власти ряд сел и напали на лагерь Чумискент, который обороняли Шамиль и Гамзат-бек. Бой длился чуть ли нецелый день. Лишь ночью горцы покинули лагерь. Узнав об этих событиях, Гази-Мухаммад двинулся на юг[19]. В начале 1832 года восстания охватили Чечню, Джаро-Белоканы и Закаталы. Гази-Магомед укрепился в Чечне, откуда совершал нападения на укрепления пограничной линии. Вскоре его отряды уже угрожали крепостям Грозная и Владикавказ. При атаке на последнюю в коня имама попало ядро. Гази-Магомед был тяжело контужен. Когда спросили, кто будет после него, Гази-Магомед, ссылаясь на виденный сон, ответил: «Шамиль. Он будет долговечнее меня и успеет сделать гораздо больше благодеяний для мусульман». Это никого не удивило, потому что Шамиль был не только ближайшим сподвижником имама, признанным учёным, талантливым военачальником и выдающимся организатором, но давно уже стал и народным любимцем[21].

В том же году Розен предпринял большой поход против имама. Соединившись на реке Ассе с отрядом генерала А. Вельяминова, он прошёл с запада на восток всю Чечню, разоряя восставшие села и беря штурмом укрепления горцев, но добраться до имама так и не смог. Тогда Розен решил сменить тактику, вернулся в Темир-Хан-Шуру и оттуда снарядил крупную экспедицию к Гимрам — родине имама. Как Розен и предполагал, Гази-Магомед не замедлил явиться к родному очагу. Он даже велел бросить большой обоз с трофеями, который сдерживал движение отряда. «У хорошего воина карманы должны быть пусты, — считал он. — Наша награда у Аллаха». Прибыв к Гимрам на несколько дней раньше неприятеля, имам принялся спешно укреплять подступы к аулу. Теснина была перегорожена каменными стенами, на уступах скал были устроены каменные завалы. Гимры являли собой неприступную крепость и горцы полагали, что проникнуть сюда может лишь дождь. В ауле остались только те, кто способен был держать в руках оружие. Старики красили хной седые бороды, чтобы издали походить на молодых джигитов. Семьи и имущество гимринцев были переправлены в другие аулы. Жена Шамиля Патимат, с годовалым сыном Джамалуддином, названным Шамилем в честь своего учителя, укрылась в Унцукуле, в доме отца. Там же укрылась и жена Гази-Магомеда — дочь шейха Ярагинского. 3 или 10 октября 1832 года войска Розена подступили к Гимрам. Отряд генерала Вельяминова насчитывал более 8000 человек и 14 пушек. Сквозь туман и гололедицу, теряя на крутых горных тропах людей, лошадей и пушки, передовой отряд Вельяминова сумел подняться на окружающие Гимры высоты со значительными силами[19].

Имаму было предложено сдаться. Когда он отказался, начался тяжёлый штурм. С окружающих высот беспрерывно палили пушки. Несмотря на неравенство сил (у Гази-Магомеда было всего 600 человек, горцы не имели ни одной пушки), осажденные, проявляя чудеса храбрости и героизма, сдерживали напор противника с утра до заката солнца. Мюриды отразили множество атак, но силы были слишком неравны. После ожесточенного боя Гимры были взяты. Отряд Гамзат-бека шёл на подмогу имаму, но был атакован из засады и не смог помочь осажденным[22].

Гимринская башня

Гази-Магомед и Шамиль с 13 уцелевшими мюридами решили защищаться до последней возможности, и засели в башне, построенной после хунзахской битвы, у которой Гази-Магомед предсказал свою гибель. Они личным примером ободряли немногих уцелевших мюридов. В воспоминаниях современного Шамилю горского историка Мухаммеда-Тагира есть замечательный рассказ об исключительном мужестве этой горстки храбрецов, из которой удалось спастись только Шамилю и одному мюриду. Войска Розена обстреливали башню со всех сторон, а смельчаки взобрались на крышу, пробили в ней дыры и бросали внутрь горящие фитили, пытаясь выкурить мюридов. Горцы отстреливались, пока их оружие не пришло в негодность. Вельяминов велел подтащить пушки прямо к башне и расстреливал её почти в упор. Когда двери были разбиты, Гази-Магомед засучил рукава, подоткнул за пояс полы черкески и улыбнулся, потрясая саблей: «Кажется, сила не изменила ещё молодцу. Встретимся перед судом Всевышнего!». Имам окинул друзей прощальным взглядом и бросился из башни на осаждавших. Увидев, как частокол штыков пронзил имама, Шамиль воскликнул: «Райские гурии посещают мучеников раньше, чем их покидают души. Возможно, они уже ожидают нас вместе с нашим имамом!». Шамиль изготовился к прыжку, но прежде выбросил из башни седло. В суматохе солдаты начали стрелять по нему и колоть штыками. Тогда Шамиль разбежался и выскочил из башни с такой нечеловеческой силой, что оказался позади кольца солдат. Сверху бросили тяжёлый камень, который разбил Шамилю плечо, но он сумел зарубить оказавшегося на пути солдата и бросился бежать. Стоявшие вдоль ущелья солдаты не стреляли, потрясенные такой дерзостью и, опасаясь попасть в своих. Один все же вскинул ружье, но Шамиль увернулся от пули и раскроил ему череп. Тогда другой сделал выпад и всадил штык в грудь Шамиля. Казалось, все было кончено. Но Шамиль схватился за штык, притянул к себе солдата и свалил его ударом сабли. Затем вырвал штык из груди и вновь побежал. Вслед затрещали запоздалые выстрелы, а на пути его встал офицер. Шамиль выбил шашку из его рук, офицер стал защищаться буркой, но Шамиль изловчился и проткнул противника саблей. Потом Шамиль пробежал ещё немного, но силы стали покидать его. Услышав приближающиеся шаги, он обернулся, чтобы нанести последний удар. Но оказалось, что Шамиля догонял юный гимринский муэдзин, который выпрыгнул из башни вслед за ним и остался невредимым, так как осаждавшие были отвлечены Шамилем. Юноша подставил обессилевшему Шамилю плечо, они сделали несколько шагов и бросились в пропасть. Когда солдаты добрались до края пропасти, открывшаяся перед ними картина была столь ужасной, что дальнейшее преследование представлялось уже бессмысленным. Один из солдат бросил в темную бездну камень, чтобы по звуку определить её глубину, но отклика так и не дождался. Лишь клекот орлов нарушал воцарившуюся после битвы тишину[23][24].

Во всеподданнейшем рапорте барона Розена из лагеря при селе Гимры от 25 октября 1832 года говорилось: «…Неустрашимость, мужество и усердие войск вашего и. в. начальству моему всемилостивейше вверенных, преодолев все преграды самой природой в огромном виде устроенные и руками с достаточным военным соображением укрепленные, несмотря на суровость горного климата, провели их, чрез непроходимые доселе хребты и ущелья Кавказа, до неприступной Гимры, соделавшейся с 1829 г. гнездилищем всех замыслов и восстаний дагестанцев, чеченцев и других горских племен, руководимых Кази-Муллою, известным своими злодеяниями, хитростью, изуверством и смелою военною предприимчивостью. …Погибель Кази-Муллы, взятие Гимров и покорение койсубулинцев, служа разительным примером для всего Кавказа, обещают ныне спокойствие в Горном Дагестане». Тело имама принесли на аульскую площадь. Гази-Магомед лежал, умиротворенно улыбаясь. Одной рукой он сжимал бороду, другая указывала на небо, туда, где была теперь его душа — в божественных пределах, недосягаемых для пуль и штыков[25].

Последствия

Не замеченный царским правительством вначале, мюридизм скоро окреп и вырос в грозную силу. «Положение русского владычества на Кавказе внезапно изменилось, — пишет цитированный выше Р. Фадеев, — влияние этого события простерлось далеко, гораздо дальше, чем кажется с первого разу». Мюридизм сделался для горцев мощным оружием. Лозунги газавата, священной войны с угнетателями, дали выход ненависти, накопившейся против завоевателей и местных феодальных владетелей и содействовали объединению разноплеменного населения Северо-восточного Кавказа. В религиозной оболочке сказывались стихийность, неоформленность крестьянского движения, отсутствие ясного понимания своих задач. Религиозная форма движения, возглавлявшегося мусульманским духовенством, затемняла классовый смысл мюридизма и способствовала позднее его распаду. Одним из главных вдохновителей и сторонников этого движения за освобождение простых горцев и был имам Гази-Магомед. Ему суждено было погибнуть смертью достойной настоящего дагестанца — не изменив своим идеалам, своему народу и товарищам. Опасаясь паломничества на могилу имама, его похоронили подальше от Гимров — в Тарках, но в 1843 г., приказом Шамиля тело Гази-Мухаммада было перенесено под Гимры[7].

Напишите отзыв о статье "Гази-Мухаммад"

Примечания

  1. [books.google.ru/books?id=-axgBwAAQBAJ&pg=PA1789&dq=первый+имам+дагестана&hl=ru&sa=X&ei=fOuWVdG2IcaRsgGZyIKICA&ved=0CBsQ6AEwAA#v=onepage&q=первый%20имам%20дагестана&f=false Хронология истории Дагестана]. Р. М. Магомедов, А. Р. Магомедов. 2012.
  2. Гаджиева Мадлена Наримановна. [books.google.ru/books?id=LQN8BwAAQBAJ&pg=PT139&dq=первый+имам+дагестана&hl=ru&sa=X&ei=fOuWVdG2IcaRsgGZyIKICA&ved=0CCIQ6AEwAQ#v=onepage&q=первый%20имам%20дагестана&f=false Аварцы. История, культура, традиции]. — Махачкала: Эпоха, 2012. — ISBN 978-5-98390-105-6.
  3. [books.google.ru/books?id=Hc6OAAAAMAAJ&q=первый+имам+дагестана&dq=первый+имам+дагестана&hl=ru&sa=X&ei=fOuWVdG2IcaRsgGZyIKICA&ved=0CC0Q6AEwAw Краткое изложение подробного описания дел Имама Шамиля]. Абдурахман Казикумухский. Калуга, 1864 г.
  4. [www.vostlit.info/Texts/Dokumenty/Kavkaz/XIX/1840-1860/D_V/text1.htm Некоторые биографические подробности о Шамиле // Военный сборник, № 12. 1859]
  5. Б. Н. Земцов, А. В. Шубин, И. Н. Данилевский. [books.google.ru/books?id=pqs5AgAAQBAJ&pg=PA170&dq=гази-мухаммад+имам&hl=ru&sa=X&ved=0CCMQ6AEwAmoVChMI_bLH7dvRyAIVqvdyCh185AVk#v=onepage&q=%D0%B3%D0%B0%D0%B7%D0%B8-%D0%BC%D1%83%D1%85%D0%B0%D0%BC%D0%BC%D0%B0%D0%B4%20%D0%B8%D0%BC%D0%B0%D0%BC&f=false История России]: Учебное пособие для студентов технических вузов. СПБ.: Питер, 2013 — 416 с. ISBN 978-5-496-00153-3.
  6. Дадаев, Мурадула [www.islamdag.ru/istoriya/2269 Кавказская война. Имам Гази-Мухаммад]. islamdag.ru (19 декабря 2009). — «Тело имама Гази-Мухаммада было опознано с помощью мунафиков (лицемеров), отвезли его в Тарки. Там его сначала повесили на столбе, где тело провисело две недели, а лишь затем похоронили.»  Проверено 15 января 2014.
  7. 1 2 Бобровников, В. О. Гази-Мухаммад // [islamica.orientalstudies.ru/rus/index.php?option=com_publications&Itemid=75&pub=251 Ислам на территории Российской империи]. — 2001.
  8. Чичагова М. Н. Шамиль на Кавказе и в России. — М., 1991. С.20.
  9. Мухаммед-Тахир. Три имама. — Махачкала, 1990. С. 10.
  10. Казиев Ш. М. Имам Шамиль. — М., 2001. С. 34.
  11. Мухаммед-Тахир. Три имама. — Махачкала, 1990.
  12. 1 2 Казиев Ш. М. Имам Шамиль. — М., 2001. С. 36.
  13. 1 2 Казиев Ш. М. Имам Шамиль. — М., 2001. С. 37.
  14. 1 2 Павленко П. А. Шамиль. — Махачкала, 1990. С. 14.
  15. 1 2 Павленко П. А. Шамиль. — Махачкала, 1990. С. 15.
  16. 1 2 Казиев Ш. М. Имам Шамиль. — М., 2001. С. 47.
  17. 1 2 3 4 В. Г. Гаджиев, М. Ш. Шигабудинов. История Дагестана: Учебное пособие; 9 кл. — Махачкала, 1993 г. — 41 страница
  18. 1 2 Казиев Ш. М. Имам Шамиль. — М., 2001. С. 49.
  19. 1 2 3 4 5 В. Г. Гаджиев, М. Ш. Шигабудинов. История Дагестана: Учебное пособие; 9 кл. — Махачкала, 1993 г. — 42 страница
  20. 1 2 Казиев Ш. М. Имам Шамиль. — М., 2001. С. 51.
  21. 1 2 3 Казиев Ш. М. Имам Шамиль. — М., 2001. С. 53.
  22. Кровяков Н. Шамиль. — М., 1990. С. 21.
  23. Мухаммед-Тахир. Три имама. — Махачкала, 1990. Стр.-20.
  24. В. Г. Гаджиев, М. Ш. Шигабудинов. История Дагестана: Учебное пособие; 9 кл. — Махачкала, 1993 г. — 43 страница
  25. Казиев Ш. М. Имам Шамиль. — М., 2001. С. 56.

Литература

  • М. Н. Чичагова, [a-u-l.narod.ru/Chichagova-M-N_Shamil_na_Kavkaze_i_v_Rossii.html Шамиль на Кавказе и в России], СПб., 1889 (репринт: М., 2009, Изд.: Вузовская книга, ISBN 978-5-9502-0384-8)
  • Шапи Казиев [www.kaziev.ru/index/imam_shamil/0-36 Имам Шамиль.] ЖЗЛ. М., Молодая гвардия, 2010. ISBN 5-235-02677-2
  • [a-u-l.narod.ru/Muhammed-Tahir-al-Karahi_Blesk_Dagestanskih_sabel.html «Блеск дагестанских сабель в некоторых шамилёвских битвах»] Комментированный пер. Т. Айтберова.
  • [a-u-l.narod.ru/Muhammad_Tahir_al-Karahi_Blesk_Dagestanskih_shashek.html «Блеск дагестанских шашек в некоторых шамилёвских битвах»] пер. А. Барабанова.
  • [a-u-l.narod.ru/DP_Gazi-Muhammad_Klich_k_gazavatu.html Гази-Мухаммад. «Клич к газавату»] Стихи.
  • Казиев Ш. М. Имам Шамиль. — М., 2001.
  • Кровяков Н. Шамиль. — М., 1990.
  • Павленко П. А. Шамиль. — Махачкала, 1990.
  • В. Г. Гаджиев, М. Ш. Шигабудинов. История Дагестана: Учебное пособие; 9 кл. — Махачкала, 1993 г.

Отрывок, характеризующий Гази-Мухаммад


Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадаться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Пьер приехал перед самым обедом и неловко сидел посредине гостиной на первом попавшемся кресле, загородив всем дорогу. Графиня хотела заставить его говорить, но он наивно смотрел в очки вокруг себя, как бы отыскивая кого то, и односложно отвечал на все вопросы графини. Он был стеснителен и один не замечал этого. Большая часть гостей, знавшая его историю с медведем, любопытно смотрели на этого большого толстого и смирного человека, недоумевая, как мог такой увалень и скромник сделать такую штуку с квартальным.
– Вы недавно приехали? – спрашивала у него графиня.
– Oui, madame, [Да, сударыня,] – отвечал он, оглядываясь.
– Вы не видали моего мужа?
– Non, madame. [Нет, сударыня.] – Он улыбнулся совсем некстати.
– Вы, кажется, недавно были в Париже? Я думаю, очень интересно.
– Очень интересно..
Графиня переглянулась с Анной Михайловной. Анна Михайловна поняла, что ее просят занять этого молодого человека, и, подсев к нему, начала говорить об отце; но так же, как и графине, он отвечал ей только односложными словами. Гости были все заняты между собой. Les Razoumovsky… ca a ete charmant… Vous etes bien bonne… La comtesse Apraksine… [Разумовские… Это было восхитительно… Вы очень добры… Графиня Апраксина…] слышалось со всех сторон. Графиня встала и пошла в залу.
– Марья Дмитриевна? – послышался ее голос из залы.
– Она самая, – послышался в ответ грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна.
Все барышни и даже дамы, исключая самых старых, встали. Марья Дмитриевна остановилась в дверях и, с высоты своего тучного тела, высоко держа свою с седыми буклями пятидесятилетнюю голову, оглядела гостей и, как бы засучиваясь, оправила неторопливо широкие рукава своего платья. Марья Дмитриевна всегда говорила по русски.
– Имениннице дорогой с детками, – сказала она своим громким, густым, подавляющим все другие звуки голосом. – Ты что, старый греховодник, – обратилась она к графу, целовавшему ее руку, – чай, скучаешь в Москве? Собак гонять негде? Да что, батюшка, делать, вот как эти пташки подрастут… – Она указывала на девиц. – Хочешь – не хочешь, надо женихов искать.
– Ну, что, казак мой? (Марья Дмитриевна казаком называла Наташу) – говорила она, лаская рукой Наташу, подходившую к ее руке без страха и весело. – Знаю, что зелье девка, а люблю.
Она достала из огромного ридикюля яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно сиявшей и разрумянившейся Наташе, тотчас же отвернулась от нее и обратилась к Пьеру.
– Э, э! любезный! поди ка сюда, – сказала она притворно тихим и тонким голосом. – Поди ка, любезный…
И она грозно засучила рукава еще выше.
Пьер подошел, наивно глядя на нее через очки.
– Подойди, подойди, любезный! Я и отцу то твоему правду одна говорила, когда он в случае был, а тебе то и Бог велит.
Она помолчала. Все молчали, ожидая того, что будет, и чувствуя, что было только предисловие.
– Хорош, нечего сказать! хорош мальчик!… Отец на одре лежит, а он забавляется, квартального на медведя верхом сажает. Стыдно, батюшка, стыдно! Лучше бы на войну шел.
Она отвернулась и подала руку графу, который едва удерживался от смеха.
– Ну, что ж, к столу, я чай, пора? – сказала Марья Дмитриевна.
Впереди пошел граф с Марьей Дмитриевной; потом графиня, которую повел гусарский полковник, нужный человек, с которым Николай должен был догонять полк. Анна Михайловна – с Шиншиным. Берг подал руку Вере. Улыбающаяся Жюли Карагина пошла с Николаем к столу. За ними шли еще другие пары, протянувшиеся по всей зале, и сзади всех по одиночке дети, гувернеры и гувернантки. Официанты зашевелились, стулья загремели, на хорах заиграла музыка, и гости разместились. Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов официантов.
На одном конце стола во главе сидела графиня. Справа Марья Дмитриевна, слева Анна Михайловна и другие гостьи. На другом конце сидел граф, слева гусарский полковник, справа Шиншин и другие гости мужского пола. С одной стороны длинного стола молодежь постарше: Вера рядом с Бергом, Пьер рядом с Борисом; с другой стороны – дети, гувернеры и гувернантки. Граф из за хрусталя, бутылок и ваз с фруктами поглядывал на жену и ее высокий чепец с голубыми лентами и усердно подливал вина своим соседям, не забывая и себя. Графиня так же, из за ананасов, не забывая обязанности хозяйки, кидала значительные взгляды на мужа, которого лысина и лицо, казалось ей, своею краснотой резче отличались от седых волос. На дамском конце шло равномерное лепетанье; на мужском всё громче и громче слышались голоса, особенно гусарского полковника, который так много ел и пил, всё более и более краснея, что граф уже ставил его в пример другим гостям. Берг с нежной улыбкой говорил с Верой о том, что любовь есть чувство не земное, а небесное. Борис называл новому своему приятелю Пьеру бывших за столом гостей и переглядывался с Наташей, сидевшей против него. Пьер мало говорил, оглядывал новые лица и много ел. Начиная от двух супов, из которых он выбрал a la tortue, [черепаховый,] и кулебяки и до рябчиков он не пропускал ни одного блюда и ни одного вина, которое дворецкий в завернутой салфеткою бутылке таинственно высовывал из за плеча соседа, приговаривая или «дрей мадера», или «венгерское», или «рейнвейн». Он подставлял первую попавшуюся из четырех хрустальных, с вензелем графа, рюмок, стоявших перед каждым прибором, и пил с удовольствием, всё с более и более приятным видом поглядывая на гостей. Наташа, сидевшая против него, глядела на Бориса, как глядят девочки тринадцати лет на мальчика, с которым они в первый раз только что поцеловались и в которого они влюблены. Этот самый взгляд ее иногда обращался на Пьера, и ему под взглядом этой смешной, оживленной девочки хотелось смеяться самому, не зная чему.
Николай сидел далеко от Сони, подле Жюли Карагиной, и опять с той же невольной улыбкой что то говорил с ней. Соня улыбалась парадно, но, видимо, мучилась ревностью: то бледнела, то краснела и всеми силами прислушивалась к тому, что говорили между собою Николай и Жюли. Гувернантка беспокойно оглядывалась, как бы приготавливаясь к отпору, ежели бы кто вздумал обидеть детей. Гувернер немец старался запомнить вое роды кушаний, десертов и вин с тем, чтобы описать всё подробно в письме к домашним в Германию, и весьма обижался тем, что дворецкий, с завернутою в салфетку бутылкой, обносил его. Немец хмурился, старался показать вид, что он и не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтобы утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности.


На мужском конце стола разговор всё более и более оживлялся. Полковник рассказал, что манифест об объявлении войны уже вышел в Петербурге и что экземпляр, который он сам видел, доставлен ныне курьером главнокомандующему.
– И зачем нас нелегкая несет воевать с Бонапартом? – сказал Шиншин. – II a deja rabattu le caquet a l'Autriche. Je crains, que cette fois ce ne soit notre tour. [Он уже сбил спесь с Австрии. Боюсь, не пришел бы теперь наш черед.]
Полковник был плотный, высокий и сангвинический немец, очевидно, служака и патриот. Он обиделся словами Шиншина.
– А затэ м, мы лосты вый государ, – сказал он, выговаривая э вместо е и ъ вместо ь . – Затэм, что импэ ратор это знаэ т. Он в манифэ стэ сказал, что нэ можэ т смотрэт равнодушно на опасности, угрожающие России, и что бэ зопасност империи, достоинство ее и святост союзов , – сказал он, почему то особенно налегая на слово «союзов», как будто в этом была вся сущность дела.
И с свойственною ему непогрешимою, официальною памятью он повторил вступительные слова манифеста… «и желание, единственную и непременную цель государя составляющее: водворить в Европе на прочных основаниях мир – решили его двинуть ныне часть войска за границу и сделать к достижению „намерения сего новые усилия“.
– Вот зачэм, мы лосты вый государ, – заключил он, назидательно выпивая стакан вина и оглядываясь на графа за поощрением.
– Connaissez vous le proverbe: [Знаете пословицу:] «Ерема, Ерема, сидел бы ты дома, точил бы свои веретена», – сказал Шиншин, морщась и улыбаясь. – Cela nous convient a merveille. [Это нам кстати.] Уж на что Суворова – и того расколотили, a plate couture, [на голову,] а где y нас Суворовы теперь? Je vous demande un peu, [Спрашиваю я вас,] – беспрестанно перескакивая с русского на французский язык, говорил он.
– Мы должны и драться до послэ днэ капли кров, – сказал полковник, ударяя по столу, – и умэ р р рэ т за своэ го импэ ратора, и тогда всэ й будэ т хорошо. А рассуждать как мо о ожно (он особенно вытянул голос на слове «можно»), как мо о ожно менше, – докончил он, опять обращаясь к графу. – Так старые гусары судим, вот и всё. А вы как судитэ , молодой человек и молодой гусар? – прибавил он, обращаясь к Николаю, который, услыхав, что дело шло о войне, оставил свою собеседницу и во все глаза смотрел и всеми ушами слушал полковника.
– Совершенно с вами согласен, – отвечал Николай, весь вспыхнув, вертя тарелку и переставляя стаканы с таким решительным и отчаянным видом, как будто в настоящую минуту он подвергался великой опасности, – я убежден, что русские должны умирать или побеждать, – сказал он, сам чувствуя так же, как и другие, после того как слово уже было сказано, что оно было слишком восторженно и напыщенно для настоящего случая и потому неловко.
– C'est bien beau ce que vous venez de dire, [Прекрасно! прекрасно то, что вы сказали,] – сказала сидевшая подле него Жюли, вздыхая. Соня задрожала вся и покраснела до ушей, за ушами и до шеи и плеч, в то время как Николай говорил. Пьер прислушался к речам полковника и одобрительно закивал головой.
– Вот это славно, – сказал он.
– Настоящэ й гусар, молодой человэк, – крикнул полковник, ударив опять по столу.
– О чем вы там шумите? – вдруг послышался через стол басистый голос Марьи Дмитриевны. – Что ты по столу стучишь? – обратилась она к гусару, – на кого ты горячишься? верно, думаешь, что тут французы перед тобой?
– Я правду говору, – улыбаясь сказал гусар.
– Всё о войне, – через стол прокричал граф. – Ведь у меня сын идет, Марья Дмитриевна, сын идет.
– А у меня четыре сына в армии, а я не тужу. На всё воля Божья: и на печи лежа умрешь, и в сражении Бог помилует, – прозвучал без всякого усилия, с того конца стола густой голос Марьи Дмитриевны.
– Это так.
И разговор опять сосредоточился – дамский на своем конце стола, мужской на своем.
– А вот не спросишь, – говорил маленький брат Наташе, – а вот не спросишь!
– Спрошу, – отвечала Наташа.
Лицо ее вдруг разгорелось, выражая отчаянную и веселую решимость. Она привстала, приглашая взглядом Пьера, сидевшего против нее, прислушаться, и обратилась к матери:
– Мама! – прозвучал по всему столу ее детски грудной голос.
– Что тебе? – спросила графиня испуганно, но, по лицу дочери увидев, что это была шалость, строго замахала ей рукой, делая угрожающий и отрицательный жест головой.
Разговор притих.
– Мама! какое пирожное будет? – еще решительнее, не срываясь, прозвучал голосок Наташи.
Графиня хотела хмуриться, но не могла. Марья Дмитриевна погрозила толстым пальцем.
– Казак, – проговорила она с угрозой.
Большинство гостей смотрели на старших, не зная, как следует принять эту выходку.
– Вот я тебя! – сказала графиня.
– Мама! что пирожное будет? – закричала Наташа уже смело и капризно весело, вперед уверенная, что выходка ее будет принята хорошо.
Соня и толстый Петя прятались от смеха.
– Вот и спросила, – прошептала Наташа маленькому брату и Пьеру, на которого она опять взглянула.
– Мороженое, только тебе не дадут, – сказала Марья Дмитриевна.
Наташа видела, что бояться нечего, и потому не побоялась и Марьи Дмитриевны.
– Марья Дмитриевна? какое мороженое! Я сливочное не люблю.
– Морковное.
– Нет, какое? Марья Дмитриевна, какое? – почти кричала она. – Я хочу знать!
Марья Дмитриевна и графиня засмеялись, и за ними все гости. Все смеялись не ответу Марьи Дмитриевны, но непостижимой смелости и ловкости этой девочки, умевшей и смевшей так обращаться с Марьей Дмитриевной.
Наташа отстала только тогда, когда ей сказали, что будет ананасное. Перед мороженым подали шампанское. Опять заиграла музыка, граф поцеловался с графинюшкою, и гости, вставая, поздравляли графиню, через стол чокались с графом, детьми и друг с другом. Опять забегали официанты, загремели стулья, и в том же порядке, но с более красными лицами, гости вернулись в гостиную и кабинет графа.


Раздвинули бостонные столы, составили партии, и гости графа разместились в двух гостиных, диванной и библиотеке.
Граф, распустив карты веером, с трудом удерживался от привычки послеобеденного сна и всему смеялся. Молодежь, подстрекаемая графиней, собралась около клавикорд и арфы. Жюли первая, по просьбе всех, сыграла на арфе пьеску с вариациями и вместе с другими девицами стала просить Наташу и Николая, известных своею музыкальностью, спеть что нибудь. Наташа, к которой обратились как к большой, была, видимо, этим очень горда, но вместе с тем и робела.
– Что будем петь? – спросила она.
– «Ключ», – отвечал Николай.
– Ну, давайте скорее. Борис, идите сюда, – сказала Наташа. – А где же Соня?
Она оглянулась и, увидав, что ее друга нет в комнате, побежала за ней.
Вбежав в Сонину комнату и не найдя там свою подругу, Наташа пробежала в детскую – и там не было Сони. Наташа поняла, что Соня была в коридоре на сундуке. Сундук в коридоре был место печалей женского молодого поколения дома Ростовых. Действительно, Соня в своем воздушном розовом платьице, приминая его, лежала ничком на грязной полосатой няниной перине, на сундуке и, закрыв лицо пальчиками, навзрыд плакала, подрагивая своими оголенными плечиками. Лицо Наташи, оживленное, целый день именинное, вдруг изменилось: глаза ее остановились, потом содрогнулась ее широкая шея, углы губ опустились.
– Соня! что ты?… Что, что с тобой? У у у!…
И Наташа, распустив свой большой рот и сделавшись совершенно дурною, заревела, как ребенок, не зная причины и только оттого, что Соня плакала. Соня хотела поднять голову, хотела отвечать, но не могла и еще больше спряталась. Наташа плакала, присев на синей перине и обнимая друга. Собравшись с силами, Соня приподнялась, начала утирать слезы и рассказывать.
– Николенька едет через неделю, его… бумага… вышла… он сам мне сказал… Да я бы всё не плакала… (она показала бумажку, которую держала в руке: то были стихи, написанные Николаем) я бы всё не плакала, но ты не можешь… никто не может понять… какая у него душа.
И она опять принялась плакать о том, что душа его была так хороша.
– Тебе хорошо… я не завидую… я тебя люблю, и Бориса тоже, – говорила она, собравшись немного с силами, – он милый… для вас нет препятствий. А Николай мне cousin… надобно… сам митрополит… и то нельзя. И потом, ежели маменьке… (Соня графиню и считала и называла матерью), она скажет, что я порчу карьеру Николая, у меня нет сердца, что я неблагодарная, а право… вот ей Богу… (она перекрестилась) я так люблю и ее, и всех вас, только Вера одна… За что? Что я ей сделала? Я так благодарна вам, что рада бы всем пожертвовать, да мне нечем…
Соня не могла больше говорить и опять спрятала голову в руках и перине. Наташа начинала успокоиваться, но по лицу ее видно было, что она понимала всю важность горя своего друга.
– Соня! – сказала она вдруг, как будто догадавшись о настоящей причине огорчения кузины. – Верно, Вера с тобой говорила после обеда? Да?
– Да, эти стихи сам Николай написал, а я списала еще другие; она и нашла их у меня на столе и сказала, что и покажет их маменьке, и еще говорила, что я неблагодарная, что маменька никогда не позволит ему жениться на мне, а он женится на Жюли. Ты видишь, как он с ней целый день… Наташа! За что?…
И опять она заплакала горьче прежнего. Наташа приподняла ее, обняла и, улыбаясь сквозь слезы, стала ее успокоивать.
– Соня, ты не верь ей, душенька, не верь. Помнишь, как мы все втроем говорили с Николенькой в диванной; помнишь, после ужина? Ведь мы всё решили, как будет. Я уже не помню как, но, помнишь, как было всё хорошо и всё можно. Вот дяденьки Шиншина брат женат же на двоюродной сестре, а мы ведь троюродные. И Борис говорил, что это очень можно. Ты знаешь, я ему всё сказала. А он такой умный и такой хороший, – говорила Наташа… – Ты, Соня, не плачь, голубчик милый, душенька, Соня. – И она целовала ее, смеясь. – Вера злая, Бог с ней! А всё будет хорошо, и маменьке она не скажет; Николенька сам скажет, и он и не думал об Жюли.
И она целовала ее в голову. Соня приподнялась, и котеночек оживился, глазки заблистали, и он готов был, казалось, вот вот взмахнуть хвостом, вспрыгнуть на мягкие лапки и опять заиграть с клубком, как ему и было прилично.
– Ты думаешь? Право? Ей Богу? – сказала она, быстро оправляя платье и прическу.
– Право, ей Богу! – отвечала Наташа, оправляя своему другу под косой выбившуюся прядь жестких волос.
И они обе засмеялись.
– Ну, пойдем петь «Ключ».
– Пойдем.
– А знаешь, этот толстый Пьер, что против меня сидел, такой смешной! – сказала вдруг Наташа, останавливаясь. – Мне очень весело!
И Наташа побежала по коридору.
Соня, отряхнув пух и спрятав стихи за пазуху, к шейке с выступавшими костями груди, легкими, веселыми шагами, с раскрасневшимся лицом, побежала вслед за Наташей по коридору в диванную. По просьбе гостей молодые люди спели квартет «Ключ», который всем очень понравился; потом Николай спел вновь выученную им песню.
В приятну ночь, при лунном свете,
Представить счастливо себе,
Что некто есть еще на свете,
Кто думает и о тебе!
Что и она, рукой прекрасной,
По арфе золотой бродя,
Своей гармониею страстной
Зовет к себе, зовет тебя!
Еще день, два, и рай настанет…
Но ах! твой друг не доживет!
И он не допел еще последних слов, когда в зале молодежь приготовилась к танцам и на хорах застучали ногами и закашляли музыканты.

Пьер сидел в гостиной, где Шиншин, как с приезжим из за границы, завел с ним скучный для Пьера политический разговор, к которому присоединились и другие. Когда заиграла музыка, Наташа вошла в гостиную и, подойдя прямо к Пьеру, смеясь и краснея, сказала:
– Мама велела вас просить танцовать.
– Я боюсь спутать фигуры, – сказал Пьер, – но ежели вы хотите быть моим учителем…
И он подал свою толстую руку, низко опуская ее, тоненькой девочке.
Пока расстанавливались пары и строили музыканты, Пьер сел с своей маленькой дамой. Наташа была совершенно счастлива; она танцовала с большим , с приехавшим из за границы . Она сидела на виду у всех и разговаривала с ним, как большая. У нее в руке был веер, который ей дала подержать одна барышня. И, приняв самую светскую позу (Бог знает, где и когда она этому научилась), она, обмахиваясь веером и улыбаясь через веер, говорила с своим кавалером.
– Какова, какова? Смотрите, смотрите, – сказала старая графиня, проходя через залу и указывая на Наташу.
Наташа покраснела и засмеялась.
– Ну, что вы, мама? Ну, что вам за охота? Что ж тут удивительного?

В середине третьего экосеза зашевелились стулья в гостиной, где играли граф и Марья Дмитриевна, и большая часть почетных гостей и старички, потягиваясь после долгого сиденья и укладывая в карманы бумажники и кошельки, выходили в двери залы. Впереди шла Марья Дмитриевна с графом – оба с веселыми лицами. Граф с шутливою вежливостью, как то по балетному, подал округленную руку Марье Дмитриевне. Он выпрямился, и лицо его озарилось особенною молодецки хитрою улыбкой, и как только дотанцовали последнюю фигуру экосеза, он ударил в ладоши музыкантам и закричал на хоры, обращаясь к первой скрипке:
– Семен! Данилу Купора знаешь?
Это был любимый танец графа, танцованный им еще в молодости. (Данило Купор была собственно одна фигура англеза .)
– Смотрите на папа, – закричала на всю залу Наташа (совершенно забыв, что она танцует с большим), пригибая к коленам свою кудрявую головку и заливаясь своим звонким смехом по всей зале.
Действительно, всё, что только было в зале, с улыбкою радости смотрело на веселого старичка, который рядом с своею сановитою дамой, Марьей Дмитриевной, бывшей выше его ростом, округлял руки, в такт потряхивая ими, расправлял плечи, вывертывал ноги, слегка притопывая, и всё более и более распускавшеюся улыбкой на своем круглом лице приготовлял зрителей к тому, что будет. Как только заслышались веселые, вызывающие звуки Данилы Купора, похожие на развеселого трепачка, все двери залы вдруг заставились с одной стороны мужскими, с другой – женскими улыбающимися лицами дворовых, вышедших посмотреть на веселящегося барина.
– Батюшка то наш! Орел! – проговорила громко няня из одной двери.
Граф танцовал хорошо и знал это, но его дама вовсе не умела и не хотела хорошо танцовать. Ее огромное тело стояло прямо с опущенными вниз мощными руками (она передала ридикюль графине); только одно строгое, но красивое лицо ее танцовало. Что выражалось во всей круглой фигуре графа, у Марьи Дмитриевны выражалось лишь в более и более улыбающемся лице и вздергивающемся носе. Но зато, ежели граф, всё более и более расходясь, пленял зрителей неожиданностью ловких выверток и легких прыжков своих мягких ног, Марья Дмитриевна малейшим усердием при движении плеч или округлении рук в поворотах и притопываньях, производила не меньшее впечатление по заслуге, которую ценил всякий при ее тучности и всегдашней суровости. Пляска оживлялась всё более и более. Визави не могли ни на минуту обратить на себя внимания и даже не старались о том. Всё было занято графом и Марьею Дмитриевной. Наташа дергала за рукава и платье всех присутствовавших, которые и без того не спускали глаз с танцующих, и требовала, чтоб смотрели на папеньку. Граф в промежутках танца тяжело переводил дух, махал и кричал музыкантам, чтоб они играли скорее. Скорее, скорее и скорее, лише, лише и лише развертывался граф, то на цыпочках, то на каблуках, носясь вокруг Марьи Дмитриевны и, наконец, повернув свою даму к ее месту, сделал последнее па, подняв сзади кверху свою мягкую ногу, склонив вспотевшую голову с улыбающимся лицом и округло размахнув правою рукой среди грохота рукоплесканий и хохота, особенно Наташи. Оба танцующие остановились, тяжело переводя дыхание и утираясь батистовыми платками.
– Вот как в наше время танцовывали, ma chere, – сказал граф.
– Ай да Данила Купор! – тяжело и продолжительно выпуская дух и засучивая рукава, сказала Марья Дмитриевна.


В то время как у Ростовых танцовали в зале шестой англез под звуки от усталости фальшививших музыкантов, и усталые официанты и повара готовили ужин, с графом Безухим сделался шестой удар. Доктора объявили, что надежды к выздоровлению нет; больному дана была глухая исповедь и причастие; делали приготовления для соборования, и в доме была суетня и тревога ожидания, обыкновенные в такие минуты. Вне дома, за воротами толпились, скрываясь от подъезжавших экипажей, гробовщики, ожидая богатого заказа на похороны графа. Главнокомандующий Москвы, который беспрестанно присылал адъютантов узнавать о положении графа, в этот вечер сам приезжал проститься с знаменитым Екатерининским вельможей, графом Безухим.
Великолепная приемная комната была полна. Все почтительно встали, когда главнокомандующий, пробыв около получаса наедине с больным, вышел оттуда, слегка отвечая на поклоны и стараясь как можно скорее пройти мимо устремленных на него взглядов докторов, духовных лиц и родственников. Князь Василий, похудевший и побледневший за эти дни, провожал главнокомандующего и что то несколько раз тихо повторил ему.
Проводив главнокомандующего, князь Василий сел в зале один на стул, закинув высоко ногу на ногу, на коленку упирая локоть и рукою закрыв глаза. Посидев так несколько времени, он встал и непривычно поспешными шагами, оглядываясь кругом испуганными глазами, пошел чрез длинный коридор на заднюю половину дома, к старшей княжне.
Находившиеся в слабо освещенной комнате неровным шопотом говорили между собой и замолкали каждый раз и полными вопроса и ожидания глазами оглядывались на дверь, которая вела в покои умирающего и издавала слабый звук, когда кто нибудь выходил из нее или входил в нее.
– Предел человеческий, – говорил старичок, духовное лицо, даме, подсевшей к нему и наивно слушавшей его, – предел положен, его же не прейдеши.
– Я думаю, не поздно ли соборовать? – прибавляя духовный титул, спрашивала дама, как будто не имея на этот счет никакого своего мнения.
– Таинство, матушка, великое, – отвечало духовное лицо, проводя рукою по лысине, по которой пролегало несколько прядей зачесанных полуседых волос.
– Это кто же? сам главнокомандующий был? – спрашивали в другом конце комнаты. – Какой моложавый!…
– А седьмой десяток! Что, говорят, граф то не узнает уж? Хотели соборовать?
– Я одного знал: семь раз соборовался.
Вторая княжна только вышла из комнаты больного с заплаканными глазами и села подле доктора Лоррена, который в грациозной позе сидел под портретом Екатерины, облокотившись на стол.
– Tres beau, – говорил доктор, отвечая на вопрос о погоде, – tres beau, princesse, et puis, a Moscou on se croit a la campagne. [прекрасная погода, княжна, и потом Москва так похожа на деревню.]
– N'est ce pas? [Не правда ли?] – сказала княжна, вздыхая. – Так можно ему пить?
Лоррен задумался.
– Он принял лекарство?
– Да.
Доктор посмотрел на брегет.
– Возьмите стакан отварной воды и положите une pincee (он своими тонкими пальцами показал, что значит une pincee) de cremortartari… [щепотку кремортартара…]
– Не пило слушай , – говорил немец доктор адъютанту, – чтопи с третий удар шивь оставался .
– А какой свежий был мужчина! – говорил адъютант. – И кому пойдет это богатство? – прибавил он шопотом.
– Окотник найдутся , – улыбаясь, отвечал немец.
Все опять оглянулись на дверь: она скрипнула, и вторая княжна, сделав питье, показанное Лорреном, понесла его больному. Немец доктор подошел к Лоррену.
– Еще, может, дотянется до завтрашнего утра? – спросил немец, дурно выговаривая по французски.
Лоррен, поджав губы, строго и отрицательно помахал пальцем перед своим носом.
– Сегодня ночью, не позже, – сказал он тихо, с приличною улыбкой самодовольства в том, что ясно умеет понимать и выражать положение больного, и отошел.

Между тем князь Василий отворил дверь в комнату княжны.
В комнате было полутемно; только две лампадки горели перед образами, и хорошо пахло куреньем и цветами. Вся комната была установлена мелкою мебелью шифоньерок, шкапчиков, столиков. Из за ширм виднелись белые покрывала высокой пуховой кровати. Собачка залаяла.
– Ах, это вы, mon cousin?
Она встала и оправила волосы, которые у нее всегда, даже и теперь, были так необыкновенно гладки, как будто они были сделаны из одного куска с головой и покрыты лаком.
– Что, случилось что нибудь? – спросила она. – Я уже так напугалась.
– Ничего, всё то же; я только пришел поговорить с тобой, Катишь, о деле, – проговорил князь, устало садясь на кресло, с которого она встала. – Как ты нагрела, однако, – сказал он, – ну, садись сюда, causons. [поговорим.]
– Я думала, не случилось ли что? – сказала княжна и с своим неизменным, каменно строгим выражением лица села против князя, готовясь слушать.
– Хотела уснуть, mon cousin, и не могу.
– Ну, что, моя милая? – сказал князь Василий, взяв руку княжны и пригибая ее по своей привычке книзу.
Видно было, что это «ну, что» относилось ко многому такому, что, не называя, они понимали оба.
Княжна, с своею несообразно длинною по ногам, сухою и прямою талией, прямо и бесстрастно смотрела на князя выпуклыми серыми глазами. Она покачала головой и, вздохнув, посмотрела на образа. Жест ее можно было объяснить и как выражение печали и преданности, и как выражение усталости и надежды на скорый отдых. Князь Василий объяснил этот жест как выражение усталости.
– А мне то, – сказал он, – ты думаешь, легче? Je suis ereinte, comme un cheval de poste; [Я заморен, как почтовая лошадь;] а всё таки мне надо с тобой поговорить, Катишь, и очень серьезно.
Князь Василий замолчал, и щеки его начинали нервически подергиваться то на одну, то на другую сторону, придавая его лицу неприятное выражение, какое никогда не показывалось на лице князя Василия, когда он бывал в гостиных. Глаза его тоже были не такие, как всегда: то они смотрели нагло шутливо, то испуганно оглядывались.
Княжна, своими сухими, худыми руками придерживая на коленях собачку, внимательно смотрела в глаза князю Василию; но видно было, что она не прервет молчания вопросом, хотя бы ей пришлось молчать до утра.
– Вот видите ли, моя милая княжна и кузина, Катерина Семеновна, – продолжал князь Василий, видимо, не без внутренней борьбы приступая к продолжению своей речи, – в такие минуты, как теперь, обо всём надо подумать. Надо подумать о будущем, о вас… Я вас всех люблю, как своих детей, ты это знаешь.
Княжна так же тускло и неподвижно смотрела на него.
– Наконец, надо подумать и о моем семействе, – сердито отталкивая от себя столик и не глядя на нее, продолжал князь Василий, – ты знаешь, Катишь, что вы, три сестры Мамонтовы, да еще моя жена, мы одни прямые наследники графа. Знаю, знаю, как тебе тяжело говорить и думать о таких вещах. И мне не легче; но, друг мой, мне шестой десяток, надо быть ко всему готовым. Ты знаешь ли, что я послал за Пьером, и что граф, прямо указывая на его портрет, требовал его к себе?
Князь Василий вопросительно посмотрел на княжну, но не мог понять, соображала ли она то, что он ей сказал, или просто смотрела на него…
– Я об одном не перестаю молить Бога, mon cousin, – отвечала она, – чтоб он помиловал его и дал бы его прекрасной душе спокойно покинуть эту…
– Да, это так, – нетерпеливо продолжал князь Василий, потирая лысину и опять с злобой придвигая к себе отодвинутый столик, – но, наконец…наконец дело в том, ты сама знаешь, что прошлою зимой граф написал завещание, по которому он всё имение, помимо прямых наследников и нас, отдавал Пьеру.
– Мало ли он писал завещаний! – спокойно сказала княжна. – Но Пьеру он не мог завещать. Пьер незаконный.
– Ma chere, – сказал вдруг князь Василий, прижав к себе столик, оживившись и начав говорить скорей, – но что, ежели письмо написано государю, и граф просит усыновить Пьера? Понимаешь, по заслугам графа его просьба будет уважена…
Княжна улыбнулась, как улыбаются люди, которые думают что знают дело больше, чем те, с кем разговаривают.
– Я тебе скажу больше, – продолжал князь Василий, хватая ее за руку, – письмо было написано, хотя и не отослано, и государь знал о нем. Вопрос только в том, уничтожено ли оно, или нет. Ежели нет, то как скоро всё кончится , – князь Василий вздохнул, давая этим понять, что он разумел под словами всё кончится , – и вскроют бумаги графа, завещание с письмом будет передано государю, и просьба его, наверно, будет уважена. Пьер, как законный сын, получит всё.
– А наша часть? – спросила княжна, иронически улыбаясь так, как будто всё, но только не это, могло случиться.
– Mais, ma pauvre Catiche, c'est clair, comme le jour. [Но, моя дорогая Катишь, это ясно, как день.] Он один тогда законный наследник всего, а вы не получите ни вот этого. Ты должна знать, моя милая, были ли написаны завещание и письмо, и уничтожены ли они. И ежели почему нибудь они забыты, то ты должна знать, где они, и найти их, потому что…
– Этого только недоставало! – перебила его княжна, сардонически улыбаясь и не изменяя выражения глаз. – Я женщина; по вашему мы все глупы; но я настолько знаю, что незаконный сын не может наследовать… Un batard, [Незаконный,] – прибавила она, полагая этим переводом окончательно показать князю его неосновательность.
– Как ты не понимаешь, наконец, Катишь! Ты так умна: как ты не понимаешь, – ежели граф написал письмо государю, в котором просит его признать сына законным, стало быть, Пьер уж будет не Пьер, а граф Безухой, и тогда он по завещанию получит всё? И ежели завещание с письмом не уничтожены, то тебе, кроме утешения, что ты была добродетельна et tout ce qui s'en suit, [и всего, что отсюда вытекает,] ничего не останется. Это верно.
– Я знаю, что завещание написано; но знаю тоже, что оно недействительно, и вы меня, кажется, считаете за совершенную дуру, mon cousin, – сказала княжна с тем выражением, с которым говорят женщины, полагающие, что они сказали нечто остроумное и оскорбительное.
– Милая ты моя княжна Катерина Семеновна, – нетерпеливо заговорил князь Василий. – Я пришел к тебе не за тем, чтобы пикироваться с тобой, а за тем, чтобы как с родной, хорошею, доброю, истинною родной, поговорить о твоих же интересах. Я тебе говорю десятый раз, что ежели письмо к государю и завещание в пользу Пьера есть в бумагах графа, то ты, моя голубушка, и с сестрами, не наследница. Ежели ты мне не веришь, то поверь людям знающим: я сейчас говорил с Дмитрием Онуфриичем (это был адвокат дома), он то же сказал.
Видимо, что то вдруг изменилось в мыслях княжны; тонкие губы побледнели (глаза остались те же), и голос, в то время как она заговорила, прорывался такими раскатами, каких она, видимо, сама не ожидала.
– Это было бы хорошо, – сказала она. – Я ничего не хотела и не хочу.
Она сбросила свою собачку с колен и оправила складки платья.
– Вот благодарность, вот признательность людям, которые всем пожертвовали для него, – сказала она. – Прекрасно! Очень хорошо! Мне ничего не нужно, князь.
– Да, но ты не одна, у тебя сестры, – ответил князь Василий.
Но княжна не слушала его.
– Да, я это давно знала, но забыла, что, кроме низости, обмана, зависти, интриг, кроме неблагодарности, самой черной неблагодарности, я ничего не могла ожидать в этом доме…