Гаргулья

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Гаргу́лья, также гаргу́йль (фр. gargouille, [ɡaʁ.ɡuj]) и горгу́лья — в готической архитектуре: каменный или металлический выпуск водосточного жёлоба, чаще всего скульптурно оформленный в виде гротескного персонажа (иногда — многофигурного сюжета) и предназначенный для эффективного отвода дождевого стока от вертикальных поверхностей ниже свеса кровли. Сильно вынесенная перпендикулярно стене гаргуйль[1], является характернейшим элементом силуэта многих крупных построек средневекового Запада, а также одним из мотивов в готических реминисценциях эклектики, модерна и ар-деко, где её функция часто исключительно декоративная.

Выразительность этой детали, её необычная композиция (фактически — лежачая статуя) и очевидное сюжетное несоответствие вероучительной тематике центральных скульптурных ансамблей готических церквей обусловили внимание, которое привлекли к себе гаргуйли со времени пробуждения интереса к «средневековому» в первой половине XIX века. В постклассической Европе образы этих второстепенных архитектурных элементов оказались востребованными как в качестве ключа для интерпретации самого явления Средних веков, так и для всякого рода смысловых сопоставлений в контексте современной цивилизации. Уже в XX веке в фантастической литературе и кинематографе, а вслед за ними в массовой культуре вообще, понятие было переосмыслено таким образом, что стало обозначать не функциональный элемент сооружения, а сам персонаж, изваянный в камне как с целью обеспечения организованного сброса воды с крыши, так и вне этой функции. Проекцией этого представления оказывается смешение понятий гаргулья и химера, а также ложное предположение о существовании в системе средневековой западноевропейской тератологии демонических существ-гаргулий (иначе — горгулий)[2], изображения которых якобы и помещали на карнизы зданий, например, для отпугивания злых духов. В крайних проявлениях этой смысловой трансформации, набравшей силу с распространением моды на жанр фэнтези, может утрачиваться даже идея какой-либо связи со скульптурным прототипом. В современном словоупотреблении гаргулья часто означает полуантропоморфное (как правило, крылатое) демоническое существо, выступающее в фантастических сюжетах, и может использоваться как метафора телесного уродства.





История и особенности функционирования

Возникновение гаргуйли синхронно появлению в конструкции стены венчающего водосточного жёлоба, чьим элементом она является. Желоба́, широко применявшиеся в античной архитектуре (см. сима), в романскую эпоху не употреблялись и вернулись в середине XIII в. как нововведение готики[3]. Малый вынос карниза, отличающий средневековую архитектуру от ордерной, требовал развитых выступов водоотводящих устьев для защиты кладки от разрушения вследствие контакта с водой. Этим объясняется, кроме того, постановка гаргуйлей в точках конструкции, отодвинутых от стен — например, на краю контрфорсов и в углах башен.

Ранняя, довольно массивная модель, обнаруживаемая в соборе Нотр-Дам города Лан, составлена из двух половин — собственно жёлоба и крышки, — образующих вместе зооморфную фигуру[4]. Вскоре, однако, строительная мысль потребовала отказаться от больших гаргуйлей, собирающих воду со значительной площади кровель, в пользу более лёгких, равномерно расставленных по длине жёлоба, — в этом случае дождевой сток разделялся на множество тонких струй, менее опасных для сохранности конструкции, а сама скульптура получила тенденцию к большей изысканности[5]. Вскоре возник тип гаргуйли из кровельного железа, олова или свинца — особенно востребованный там, где камень был дорог или неэффективен по своим свойствам, в частности, в регионах распространения кирпичной готики[6].

Несмотря на то, что в отдельных случаях система сбора осадков в составе готической конструкции весьма совершенна и может включать несколько последовательно задействованных элементов (например, канавки и промежуточные гаргуйли, каскадно сбрасывающие воду на поперечные желоба по верху аркбутанов[7]), она, в отсутствие решения вертикального спуска воды к отмостке, остаётся полуорганизованным водоотводом. Штукатурные фасады, особенно чувствительные к намоканию, не могут быть в достаточной степени защищены этой системой. Принято считать, что в 1240 г., когда донжон лондонского Тауэра был побелён, на нём были впервые установлены свинцовые водосточные трубы[8]. В эпоху Возрождения, когда торжество античной эстетики привело в архитектуре к почти повсеместному упадку или значительной трансформации национальных строительных традиций и школ, прежняя продуманная система отвода дождевых вод деградировала: теперь свес кровли, поддержанный антаблементом с сильно выступающим карнизом, больше не угрожал стенам сыростью, вода стекала за счёт устройства слезника (сплошная канавка вдоль обращённой вниз поверхности карниза, препятствующая капиллярному току воды в направлении стены) или выступа кровельного материала (черепицы, шифера, железа). Вместе с водосточным жёлобом по обводу крыши исчезает и гаргуйль. Когда в конце XVII в. возвращается водосточный жёлоб[9], он чаще всего уже элемент кровли (технологически и эстетически), а не стены, и связан с организованным вертикальным водоотводом (водосточная труба).

Скульптурное оформление

Вопреки распространённому мнению, гаргуйли выполнялись не только тератоморфного (разного рода драконы и химеры) и зооморфного (обезьяны, львы, волки, собаки, козы, свиньи, птицы, рыбы и пр.), но также антропоморфного (например, монахи, шуты, русалки) характера. Иногда гаргуйль — это целый сюжет, объединяющий двух или несколько персонажей (например, демон верхом на грешнике[10], змея, обвивающая ствол дерева). Всегда индивидуальные (утверждается, что во всей Франции не найдётся двух одинаковых[11]), гаргуйли со временем накапливают диапазон тематических вариаций и нередко достигают высокого художественного уровня. Особенно широким набор сюжетов становится в позднеготическую эпоху.

Наиболее общей характеристикой скульптурной обработки гаргуйлей является не чаемая романтическим воображением «инфернальность» изображённых персонажей, а их соотнесённость с профанным (то есть несвященным) миром — наряду с визионерскими сюжетами здесь заметны вполне реальные, наблюдённые в повседневности, либо отражающие сюжеты народной комики. В эпоху, когда светская культура ещё не представляла собой самостоятельной системы взглядов и тем (см. ниже: Грех или «адиафора»?), последние группировались на периферии мировоззрения и поставляли сюжеты для обработки таких ненагруженных символическими смыслами элементов, как гаргуйли, исключённые из космогонического нарратива собора.

Необходимо отметить, что гаргуйль может вовсе не иметь скульптурной обработки: всюду, где этот элемент не просматривается с важных видовых точек, он решён минимальными средствами: даже в соборе Парижской Богоматери множество гаргуйлей представляют собой простые вытесанные из камня лотки[12].

Как элемент, обладающий конфликтной тектоникой, в особенности по отношению к стройным образам Ренессанса, гаргуйль оказывается неудобной, но по-прежнему необходимой деталью в таких памятниках переходной эпохи, как, например, парижская церковь Св. Евстафия, где при общем готическом строе детали трактованы в ренессансных формах. Здесь гаргуйли скромно решены в виде плоских консолей с волютами (впрочем, в ряде случаев оживлённых зооморфным персонажем, но вызывающим на этот раз скорее буколические ассоциации) или как некие подобия опрокинутых обелисков — очевидно, в рамках новой художественной программы этой утилитарной детали оставалось всё меньше места. Не рассматриваемый более в качестве архитектурного элемента, требующего специальной пластической обработки, водосток перестал быть художественной проблемой, относясь теперь к инженерной периферии проекта. В самих готических памятниках, где гаргуйли оставались одними из наиболее уязвимых деталей, в Новое время замена изношенных фрагментов производилась с использованием простейших решений — труб и лотков[13].

С окончанием наполеоновской эпопеи на фоне разочарования в универсалистских надеждах Просвещения и пресыщения интернациональными классическими образами в Европе пробудился интерес к локальным художественным традициям. Романтизм и подъём местных национализмов впервые заставили образованные слои обратить внимание на памятники Средних веков и спровоцировали, в частности, изучение и попытки воспроизведения приёмов готической архитектуры. Однако новая эпоха подошла к готике со своими мерками — историзму XIX века было совершенно чуждо средневековое смешение сюжетов сакрального и профанного. Художник Нового времени, чьё единоличное авторство не допускает смысловых отступлений в цельной программе проекта, проводит в нём стройный «монолог» конкретной идеи, воспринимая готику как декоративную «тему», исторический стиль с определённой системой правил композиции. Соответственно, скульптура решает здесь те же задачи, что и любой другой элемент художественного целого. В таких постройках скульптурное решение гаргуйлей может утрачивать исторически присущий ему профанический или травестирующий характер, продолжая изобразительный ряд «серьёзных» статуй и рельефов[14].

Напротив, в произведениях таких художественных направлений, как модерн или постмодернизм, исторический опыт воспринимается как своеобразный вольный камертон или тема для игры, в которой авторская фантазия считает себя вполне свободной. Так, например, барселонская Саграда Фамилия демонстрирует программный отход от традиционной фасадной и интерьерной пластики, но, поскольку в своей конструкции и композиции эта церковь наследует именно готическому опыту, её детали также обыгрывают приёмы готической архитектуры, хотя их пластическая обработка уже довольно далека от исторических прототипов. Помещённые на контрфорсах хора, гаргуйли здесь решены на стыке традиции и новаторства: «классический» зооморфизм этой детали представлен такими неожиданными образами, как улитка, змея, ящерица.

Галерея

Значение образов. Отношение современников

Не участвуя в работе несущей конструкции собора (как и любого другого здания) и будучи функционально вспомогательной деталью, гаргуйль оставалась также нарративной маргиналией в его изобразительном ансамбле, свободной от ветхозаветной и евангельской дидактики центральных скульптурных композиций. Но на сегодняшний взгляд наличие в ансамбле храма образов, не связанных напрямую с вероучительной тематикой, представляет проблему. Не помещаясь в транслируемые церковным искусством идеологемы, эти сюжеты и персонажи требуют для своей расшифровки либо неортодоксальных трактовок самих средневековых мировоззрения и эстетики (например, допускающих в них наличие сильного магического элемента), либо ослабления как таковой смысловой нагрузки на эти детали (или, по крайней мере, их связи с фигуративным катехизисом храмовой архитектуры). В любом случае, значение мотивов, запечатлённых в скульптуре гаргуйлей, может быть реконструировано лишь в контексте их восприятия поколениями, бывшими свидетелями появления самих этих памятников.

Mirabilia mundi?

Примирить скульптуру гаргуйлей с христианским каноном оказывается наиболее естественным в рамках универсалистской концепции собора как «энциклопедии в камне»: вселенские чудеса (ср.-лат. mirabilia mundi) отражали в этом случае безграничность творения. Как центральное общественное место большой городской собор своим скульптурным оформлением долгое время оставался для прихожан «Библией для неграмотных», но также библиотекой знаний вообще. Нравоучение здесь могло органично соседствовать с развлечением, образы Апокалипсиса — с исторической хроникой, евангельский рассказ — с бестиарием. Это воззрение, удобное тем, что позволяет предполагать за людьми средневековья близкое нам понимание художественного ансамбля здания как связного целого, было сформулировано уже в XIX веке.

Почему же на фасадах зданий, в том числе на наших больших соборах, мы так часто встречаем этих тварей — реальных и вымышленных? Здесь стоит вспомнить то, что мы уже сказали ранее о склонности светского жанра, воздвигшего эти сооружения, видеть в них подобие конспекта мироздания, подлинный космос, энциклопедию, заключающую в себе всё творение — и не по одной лишь идее, но и во вполне последовательном воплощении.

Эжен-Эмманюэль Виолле-ле-Дюк, «Толковый словарь французской архитектуры XI–XVI вв.»[15]

Подобно чудищам по краям географических карт, отмечающим неведомые моря и земли, фантастические образы в экстерьере соборов участвуют в формировании картины мироздания, на периферии которого — чудеса. Впрочем, даже такое «космологическое» объяснение оказывается слишком узким, если иметь в виду весь спектр мотивов, применявшихся в обработке гаргуйлей: собаки, монахи и акробаты явно не предполагают ассоциаций с образами вселенской кунсткамеры.

Мистические охранники?

В то же время современный взгляд на архитектуру любых эпох, требующий наличия стройной смысловой программы во всех её частях, провоцирует попытки более тесно вписать эти образы в единый иконографический контекст собора, однозначно определить их роль, оправдать с точки зрения предполагаемого соответствия идеологическому целому архитектурного сооружения[16]. И хотя отдельные ансамбли действительно могут предполагать наличие такой программы (например, гаргуйли базилики Сен-Дени, изображающие грехи[17]), обобщить на их основе всё явление невозможно вследствие наблюдаемой широты диапазона используемых мотивов (см. выше: Скульптурное оформление). Наивным преломлением такой интерпретации является точка зрения, согласно которой в скульптурах гаргуйлей воплощены образы мистических охранников здания — приручённых адских тварей, «своих» демонов, препятствующих проникновению настоящих сил преисподней (см. ниже: Горгульи).

Кроме того, допущение об апотропической функции гаргуйлей фактически соответствовало бы антиисторичному предположению о широком распространении в Средние века в Европе форм идолопоклонства и магии. Можно заметить, что даже в более позднюю эпоху, когда занятия магией приобрели относительно высокий статус по сравнению с той маргинальной ролью, которую они играли в период расцвета готики,[18] в пластические искусства её темы проникают редко (в архитектуру — особенно) и представлены совсем иным кругом образов, связанных с концепциями герметизма, каббалы и астрологии. Что же касается потребности в метафизической защите, то ей — как в этот, так и в последующие периоды — в значительной степени отвечал другой, гораздо более распространённый институт — культ святых.

Страх или смех?

По-видимому, неудобная для объяснений сюжетная независимость гаргуйли для сознания человека Средних веков не казалась ни ущербной, ни чересчур смелой, подобно тому как современный вкус не требует стилистической связи коммерческой вывески с архитектурой стены, на которой она размещена. Очевидно, к этой независимости подталкивала как композиция (развитая по горизонтали масса с боковым креплением, что мало соответствовало бы благочестивым сюжетам, ведь это скорее опрокинутая статуя), так и характер функционирования: льющаяся вода превращала скульптуру в своего рода зрительный аттракцион. Последний аспект также ставит под сомнение обоснованность спиритуалистических прочтений этих фигур: как показал Михаил Бахтин, образы физиологического извержения (рвота, дефекация), а также глотания и любых других форм телесной коммуникации, нарушающей целостность, суверенность, закрытость субъекта, принадлежат несерьёзному, карнавальному (фр.) миру, поэтому в основе их восприятия в Средние века лежал смеховой принцип. Согласно Бахтину, «средневековый и ренессансный гротеск, связанный с народной смеховой культурой, знает страшное только в форме смешных страшилищ»[19]. Сама этимология слова (см. ниже, Этимология, орфография и употребление термина) указывает на снижающий характер восприятия этих архитектурных элементов, заставляя предполагать за их создателями установку именно на комическое (по крайней мере в романских странах, где термины gargouille, gargola и т. п., сохраняющие коннотации с понятием глотки, имеют отчётливый гротескный привкус[20]). Впрочем, позднейшие историки культуры указывают, что смех и страх в равной степени характеризуют мироощущение средневекового общества[21] В любом случае, вопрос о восприятии этих скульптур людьми Средних веков может быть разрешён только в более широком ракурсе реконструкции их отношения к фантастическому и гротескному.

Грех или «адиафора»?

Существенным отличием средневекового сознания от современного является неразграниченность священного и светского ввиду того, что самих этих категорий не существовало и явления, связываемые с ними, не были разведены как противоположные друг другу[22]. Вторжение мирского не рассматривалось в Средние века как посягательство на сферу священного, о чём свидетельствуют бесчисленные примеры из области пластических искусств[23]. Явление это иллюстрирует ту особенность средневековой культуры, отличающей её от позднейших эпох, что в ней не существовало эстетического канона, отвергающего смысловой синкретизм в художественном целом. Очевидно, что сюжеты скульптурной обработки гаргуйлей в большинстве случаев никак не связаны с общим постройки, и в соборе, ратуше или замке они могли быть какими угодно. Здание, как орга́н, задействует все изобразительные и смысловые регистры, обращается ко всем актуальным темам. Прекрасное терпит рядом с собой безобразное так же, как священное — профанное. Неприятие этих тем транслировалось скорее с позиций утверждения о вреде вызываемого ими праздного любопытства (ср.-лат. curiositas) у монахов, посвящающих себя чтению священных текстов, чем из предположений об оскорбительности самого их соседства с алтарями. Об этом свидетельствует, в частности, знаменитый пассаж Св. Бернара Клервоского (XII в.) о скульптуре в романскую эпоху, демонстирующий пример крайнего ригоризма в этом вопросе:

...Но для чего же в монастырях, перед взорами читающих братьев, эта смехотворная диковинность, эти странно безобразные образы, эти образы безобразного? К чему тут грязные обезьяны? К чему дикие львы? К чему чудовищные кентавры? К чему полулюди? К чему пятнистые тигры? К чему воины в поединке разящие? К чему охотники трубящие? Здесь под одной головой видишь много тел, там, наоборот, на одном теле — много голов. Здесь, глядишь, у четвероногого хвост змеи, там у рыбы — голова четвероногого. Здесь зверь спереди конь, а сзади половина козы, там рогатое животное являет с тыла вид коня. Столь велика, в конце концов, столь удивительна повсюду пестрота самых различных образов, что люди предпочтут читать по мрамору, чем по книге, и целый день разглядывать их, поражаясь, а не размышлять о законе Божьем, поучаясь. О Господи! — если они не стыдятся своей глупости, то ужель о расходах не сокрушатся?[24].

Бернар Клервоский, «Апология к аббату Гильому из Сен-Тьерри»

Впрочем, то, что видел Св. Бернар, ещё не готика — ни хронологически, ни даже территориально. Следует иметь в виду, что в то время как цистерцианцы, к которым принадлежал этот святой, придерживались аскетических воззрений, зародившаяся в бассейне Сены готическая традиция изначально была ориентирована на богатство пластических форм (см. Сугерий), видя в них не искушение, а отражение бесконечного многообразия творения. В Бургундии Св. Бернара, где существовала собственная архитектурная школа Клюни, готика поначалу встретила сопротивление и получила распространение с задержкой[25].

Свобода средневекового искусства

Вообще же, для собственно средневековой культуры гаргуйль настолько ничтожная деталь, что письменные источники её совершенно игнорируют: вывести отношение к гаргуйлям из средневековых текстов непосредственно не удаётся. Это поистине аналог водосточной трубы. Сам этот факт отчасти и служит объяснением той смелости, с какой средневековый мастер решал характер обработки детали. Впрочем, свобода эта заметна в скульптуре Высокого и Позднего средневековья повсюду, давая повод потомкам подозревать её едва ли не в последовательном антиклерикализме. В самом деле, порой готическая фантазия не была стеснена не только узкой тематической программой, но даже внешней лояльностью по отношению к ней. Это её разительное свойство впоследствии не раз отмечалось:

Самый храм, это некогда столь верное догме сооружение, захваченное отныне средним сословием, городской общиной, свободой, ускользает из рук священника и поступает в распоряжение художника. Художник строит его по собственному вкусу. Прощайте, тайна, предание, закон! Да здравствует фантазия и каприз! Лишь бы священнослужитель имел свой храм и свой алтарь, — ничего другого он и не требует. А стенами распоряжается художник. Отныне книга зодчества не принадлежит больше духовенству, религии и Риму; она во власти фантазии, поэзии и народа. <...> Религиозный остов еле различим сквозь завесу народного творчества. Трудно вообразить, какие вольности разрешали себе зодчие даже тогда, когда дело касалось церквей. Вот витые капители в виде непристойно обнявшихся монахов и монахинь, как, например, в Каминной зале Дворца правосудия в Париже; вот история посрамления Ноя, высеченная резцом со всеми подробностями на главном портале собора в Бурже; вот пьяный монах с ослиными ушами, держащий чашу с вином и хохочущий прямо в лицо всей братии, как на умывальнике в Бошервильском аббатстве (фр.). В ту эпоху мысль, высеченная на камне, пользовалась привилегией, сходной с нашей современной свободой печати. Это было время свободы зодчества. Свобода эта заходила очень далеко. Порой символическое значение какого-нибудь фасада, портала и даже целого собора было не только чуждо, но даже враждебно религии и церкви.[26].

Виктор Гюго, «Собор Парижской Богоматери»

Свобода, с которой средневековый мастер подходил к сочинению этих образов, оказалась очень удобна для последующего проецирования на них смыслов других времён. И настоящая популярность была уготована гаргуйлям не в период их появления, а гораздо позже — уже в Новейшее время.

Позднейшее восприятие

До конца XVIII века средневековье давало мало пищи для позитивной рефлексии[27], его старались не замечать либо открыто пренебрегали — высокий статус, приданный Возрождением образам греко-римской античности, не оставлял в художественных системах места для «варварских» форм средневекового искусства. Мистическое, романтическое, национальное — средневековье было заново открыто лишь в первой четверти XIX века на волне кризиса оптимизма Просвещения.

Готическое как иррациональное

Романтизм, впервые заинтересовавшийся Средними веками в их аутентичности, пусть пока ещё очень относительной, обнаружил не только сокровища, которыми раньше пренебрегали, но и потери, которые следовало восполнить. Именно XIX век довёл до завершения брошенные готические колоссы Кёльнского и Миланского соборов, а одним из центральных событий происходившего в Европе «открытия» готики стала занявшая десятилетия реставрация повреждённого Революцией Собора Парижской Богоматери. Однако уже в отношении этого памятника эпоха продемонстрировала интерпретационную широту от романтизации у Виктора Гюго до рационализации у Э.-Э. Виолле-ле-Дюка — реставратора собора, который был вдохновлён именно системной стройностью и конструктивной обоснованностью готической структуры.

Романтический взгляд оказался более востребованным культурой: в самом готическом соборе, очерченном на фоне неба резкими силуэтами пинаклей, краббов и гаргуйлей, видели теперь не отражение христианской космогонии (как в Средние века) или нагромождение безвкусных диспропорциональных масс (как в эпохи барокко[28] и классицизма[29]), а удивительный исполинский организм, состоящий из подчас химерических сочленений[30].

По прошествии веков равнодушного забвения и осуждения реабилитированная готика так и осталась причудливой, непостижимой и, по сути, антигуманистической, её внутренняя логика и стройность, несмотря на достижения исследователей[31], так и не были вполне распознаны и легализованы культурой. В современном понимании готика противостоит таким системам образов, как Ренессанс и классицизм, в качестве иррационального начала. С XIX в. именно образы готики позволяют заинтересованному отношению к прошлому и его памятникам реализовываться в мистическом ключе (ср. готическое направление в искусстве Нового времени, готический роман). Современное восприятие явлений средневековой культуры, к которым относятся, в частности, образы, использовавшиеся в оформлении гаргуйлей, восходит к той концепции гротескного, которая, по определению М. Бахтина, формирует «страшный и чуждый человеку мир»[32]. Ярким симптомом представления, что готика по-прежнему «мрачный стиль», предстаёт явление (или, как минимум, название) городской субкультуры готов.

Разъяснение о гаргульях и химерах

Вхождение понятия «гаргулья» в контекст культуры Нового и Новейшего времени может быть прослежено из единственного источника, впервые совместившего актуализацию образов демонического с введением в широкий языковой обиход этого изначально архитектурного термина. Этим источником послужила упомянутая реставрация в 1840–1870-хх годах парижского собора Богоматери.

Роль, которую в популяризации готической пластики в XIX веке сыграла эта реставрация, также объясняет наблюдаемое сегодня смешение понятий «гаргулья» и «химера» в характеристике экстерьера этого памятника. Подойдя к задаче воссоздания скульптурного убранства собора с творческим размахом, Э.-Э. Виолле-ле-Дюк на основании довольно скудных исторических свидетельств посчитал уместным украсить балюстраду обходных галерей башен сидящими фигурами зверей и чудовищ[33], которые он назвал химерами (фр. chimères[34] — понятие, намекающее на фантастичность этих образов). Выразительные силуэты химер (все разные, выполненные по авторским эскизам самого Виолле-ле-Дюка) сделали их даже более узнаваемыми символами собора, чем соседствующие с ними гаргуйли, а сюжетный параллелизм тех и других способствовал размыванию исходного значения термина гаргуйль. Поскольку ненагруженная практической функцией «химера» соотносится своим названием не с ролью в общей структуре сооружения (роль эта чисто декоративная, подобно античным акротериям), а с сюжетом пластической обработки, понятие «гаргулья», оказавшееся в устойчивом смысловом ряду с ней, также получило тенденцию восприниматься по той же модели: как словосочетание химеры Нотр-Дам представляет собой эллиптированную конструкцию с исходным значением скульптуры химер собора Нотр-Дам (ср. частое Диоскуры в значении статуи Диоскуров), гаргуйли стали трактоваться массовой культурой как своего рода изваяния гаргулий. Это «выравнивание смыслов», мгновенно преодолевшее языковые границы, позволило понятию «гаргулья», в свою очередь, распространиться как на сами химеры собора Нотр-Дам, так и, впоследствии, на всякую вообще готическую скульптуру тератологического характера. И если применительно к готическим элементам выражения типа изображение гаргульи, скульптуры в виде гаргулий остаются логически ошибочными и за ними не признаётся терминологической чистоты, то в более широком культурном контексте этот семантический сдвиг оказался смыслопорождающим, обогатив фантастические миры новым персонажем (см. ниже о горгульях).

Гаргульи XIX века

Популярность «гаргулий» не может быть объяснена лишь интересом к формам готического искусства в собственном смысле. Появление в силуэте Парижа демонических тварей, посматривающих с высоты на человеческие дела — во Франции в это время происходили революции, менялись режимы, торжествовали то гражданская свобода, то реакция (нередко эти потрясения отражались на субсидировании реставрации), — задавало своего рода камертон для осмысления современниками реалий повседневности. Поскольку с точки зрения католического катехизиса профили химер над крышами мегаполиса необъяснимы, их трактовки культурой не были стеснены традицией и могли уходить довольно далеко от христианской проблематики. Тиражируемые средствами эстампа и фотографии, эти образы были хорошо узнаваемы публикой — в первую очередь, конечно, знаменитый «Мыслитель» — и были по-настоящему в моде. В образах чудовищ собора Богоматери кристаллизировались как современные фобии[35] (например, социальных потрясений), так и широко обсуждаемые проблемы эволюционной науки (человек в сопоставлении или противопоставлении прочим тварям), актуальность их поддерживалась употреблением в политическом контексте как карикатурных персонификаций партий и лидеров, наконец, полуантропоморфные химеры оказались выразительной метафорой любого явления на границе человеческого и животного, будь то звериные инстинкты революционной толпы, неприглядные задворки блестящей столичной цивилизации промышленного века или скрываемые уголки индивидуальной психики — все эти темы как раз тогда стали предметом пристального интереса культуры.

Горгульи

Конечно, химеры не перестали ассоциироваться и со Средними веками, но древность получила через эти образы новое освещение: уже в начале XX века, на волне нового смятения — кризиса позитивизма, вызванного Мировой войной, — зафиксировано визионерское представление о готических соборах как сокровищницах дохристианского знания, чей изобразительный язык (включая изваяния чудовищ) — такая же тайна для непосвящённых, как и само это знание (см. Фульканелли). Начиная с этого времени оккультное, «эзотерическое» остаётся обратной стороной, тенью модернизма[36]. Тот же эскапистский императив, что со временем сформировал целые системы антинаучных взглядов на историю, заставил искать в прошлом не рациональные или героические начала, а мифологическое время мудрецов, владевших тайнами природы. Популярное видение средневековья стало включать фигуру одержимого жаждой власти алхимика (ср. её характерное развитие в образе «сумасшедшего учёного» американской массовой культуры XX в.). В его окружении нередко заметны ожившие «гаргульи» (иначе «горгульи»).

Следующая эпоха отмечена ещё большим обособлением этого образа от исторических контекстов. В современном понимании гаргульи (или горгульи) — это такие, как правило, крылатые черти, подобия огромных летучих мышей, редко выступающие поодиночке, их связь с архитектурой скорее сообщает им дополнительные мистические черты (тема окаменения/оживления камня), нежели привязывает к конкретным прототипам. К концу века конкретизации и канонизации образа способствовал, в частности, мультсериал «Гаргульи» (Gargoyles).

В серии книг Асприна про корпорацию МИФ один из второстепенных персонажей — гаргул (гаргулья мужского пола) по имени Гэс. В книгах Пратчетта про Плоский мир гаргульи — одна из населяющих его разумных рас. Также гаргулья упоминается в серии книг Дж. К. Роулинг о Гарри Поттере. Там она охраняет вход в кабинет директора в Хогвартсе. Ей нужно сообщить пароль, чтоб она пропустила вас вверх по лестнице, ведущей в кабинет. В компьютерных играх, чье действие происходит в фентазийных мирах, также иногда присутствуют гаргульи. Например, в играх серии Disciples гаргульи — это бывшие солдаты, беспрекословно подчинявшиеся своим жестоким командирам, в адском пламени их тела становились такими же твердыми, как и их сердца. В играх серии Heroes of Might and Magic гаргульи — это существа, выполняющие сразу две функции: эстетическую и практическую (защитную).

Гаргульи также присутствуют в играх Warcraft 3: Reign of Chaos и Warcraft 3: The Frozen Throne, где обладают способностью обращаться в камень, чтобы быстрее исцелиться от ран. В игре Doom 3: Resurrection of Evil главным боссом является гаргулья. Также в серии игр Heretic/HeXen представляют собой подобия очень маленьких драконов, имеющих способность стрелять огненными шарами. Они населяют замок «Хогвартс», а одна из них даже охраняет кабинет директора. В легионах проклятых игры Disciples 2 гаргулья занимает место стрелка, имеет базовую защиту от урона и не боится яда, забавно, но тут гаргулья атакует не водой, а землёй.

Гаргульи выступили добрыми, шаловливыми персонажами в мультфильме «Горбун из Нотр-Дама». Каменные изваяния Виктор, Хьюго и Лаверн — единственные друзья горбуна Квазимодо. По идее мультфильма они украшают Собор Парижской Богоматери.

В 3-м сезоне сериала «Секретные материалы» 14 серия под названием «Гротеск» посвящена теме гаргулий.

В фильме «Я, Франкенштейн» (2014) особое внимание уделяется гаргульям, в фильме это воины, созданные архангелами для борьбы с демонами.

Этимология, орфография и употребление термина

Французское слово gargouille[37] — составное. Первая его часть garg- родственна позднелатинскому глаголу gargarizare, восходящему к др.-греч. γαργαρίζω — «полоскать». В отношении этого корня утверждается его звукоподражательный характер, имитирующий журчание воды[38]. Второй корень представляет собой вариацию слова gueule (ст.-фр. goule, от лат. gula) — «глотка».

Форма горгулья (см. выше), редко относимая к первоначальному (архитектурно-строительному) значению слова, в авторитетных иноязычных источниках не прослеживается, но, безусловно, возникла в результате сближения с фр. либо англ. gorge — «горло», «глотка» (что симптоматично, поскольку в этом случае слово содержит внутреннюю тавтологию) и, возможно, под влиянием имени ГоргонаК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 3597 дней].

В современном русском языке у этого понятия отсутствует единая устойчивая орфография. Наиболее распространённая форма гаргулья покрывает весь спектр значений, тогда как гаргуйль и горгулья обнаруживают тенденцию к поляризации: в первом случае всегда подразумевается термин из истории архитектуры[39], во втором, как правило, фантастический персонаж[40]. Прочие варианты (встречаются написания гаргойль, гаргуль, гаргулия и т. п.) на сегодняшний день не образуют языковой нормы и формируют локальные субкультурные традиции, группирующиеся вокруг тематических интернет-форумов.

Несмотря на этимологию слова и привязку исходного понятия к определённому функциональному назначению, в настоящее время наблюдается экспансия значений соответствующего английского термина, стремящегося объять всю романо-готическую круглую пластику (также квазиготическую, неоготическую и иных производных от готики художественных систем) фантастического характера — с одной стороны, — и любое художественно оформленное приспособление для отвода воды независимо от культурной и стилистической принадлежности — с другой[41]. Через посредство переводных текстов англ. gargoyle оказывает влияние и на русский аналог, тогда становится возможным вывод, что термин употребим, например, по отношению к античным водомётам, часто оформленным маскаронами, а также к скульптурным изображениям химер[42]. В то же время ряд справочных изданий[43] предостерегает от смешения этих понятий, указывая на хронологическую и функциональную ограниченность термина «гаргулья». В русском языке стилистически нейтральными терминами, обозначающими схожие строительные элементы, являются понятия «выпуск водостока» (на профессиональном строительном сленге мн. ч. имеет форму выпуска́), «водослив»[44] (часто просто «слив»), «водомёт».

Чудо Св. Романа Руанского

Гаргуйль появляется как имя собственное в локальном мифе о Св. Романе (фр.), епископе Руана (VII в.), задолго до возникновения строительного термина. Согласно легенде[45], святой молитвой укротил обитавшее в низовьях Сены чудовище, называвшееся La Gargouille (англ.)[46].

Следует отметить, что это имя, возникшее по той же модели, что и строительный термин — от глагола gargouiller со значением булькать, ворчать, бормотать, болтать (см. выше: #Этимология, орфография и употребление термина), подобно именам других чудовищ локальных городских мифологий Франции[47], является не более чем насмешливым прозвищем[48], которое можно было бы перевести как «Брызгунья» или «Полоскунья»[49], ср: Grand’ Gueule (или Grand’ Goule) из Пуатье означает всего лишь «Большая пасть» (см. gueule), Graoully (иначе Graouli, Graouilly, Graouilli, Graully) из Меца возводится к нем. graulich — «страшный, ужасный», Chair Salée из Труа значит «Солонина». Руанская Gargouille тем более не одинока, что можно найти тварей с именами Gargelle, Garagoule (эта её тёзка обитала в Провансе) — всё от той же «глотки». Интересно, что по этой же модели Рабле составил имена своих Грангузье, Гаргамели и Гаргантюа[50]. Обращает на себя внимание назойливая аллитерация большинства этих имён, варьирующих одно и то же созвучие[51].

Весь этот спектр имён позволяет говорить о наличии некоей общей модели фамильярного именования фольклорных чудовищ раннего французского средневековья — модели, которая могла быть воспроизведена и при появлении столетия спустя архитектурного термина[52]. Говорить же о прямой преемственности названия инженерной детали руанской La Gargouille не позволяет ни локализация мифа[53], ни сам способ, по которому образовано имя персонажа — имя, в котором отчётливо прослеживается его генезис[54] — тот же самый, что и у термина «гаргуйль».

Напишите отзыв о статье "Гаргулья"

Примечания

  1. Здесь и далее в качестве архитектурного термина понятие употребляется в форме гаргуйль, для которой прослеживается наиболее последовательное употребление именно в этом значении.
  2. Эту догадку опровергает факт отсутствия соответствующих указаний в древних источниках. В частности, средневековые бестиарии не знают никаких горгулий.
  3. Огюст Шуази. История архитектуры. Т. 2 — М., «Издательство В. Шевчук», 2005. Стр. 334.
  4. Eugène-Emmanuel Viollet-le-Duc. Dictionnaire raisonné de l’architecture française du XI. au XVI. siècle. T. 6. — Morel, 1868. P. 21
  5. Ibid.
  6. Гаргуйльи // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  7. Eugène-Emmanuel Viollet-le-Duc. Op. cit. P. 24
  8. См. [www.maintainyourbuilding.org.uk/pages/brief_history_of_gutters.html беглый обзор истории систем водоотвода в Англии]. Впрочем, надёжных документальных указаний на этот счёт не выявлено.
  9. Огюст Шуази. Указ. соч. Стр. 675.
  10. См. напр. Eugène-Emmanuel Viollet-le-Duc. Op. cit. P. 22.
  11. Eugène-Emmanuel Viollet-le-Duc. Op. cit. P. 22.
  12. Eugène-Emmanuel Viollet-le-Duc. Op. cit. P. 27.
  13. См. напр. указание в Michael Camille [books.google.ru/books?id=8Y8OexJ99dYC&printsec=frontcover#v=onepage&q&f=false The Gargoyles of Notre-Dame: Medievalism and the Monsters of Modernity]. The University of Chicago Press, Chicago, 2009. — 439 pages. P. 14.
  14. Как, например, в ажурной неоготической лоджии епископского дворца в Барселоне (впрочем, довольно поздней — 1928 г.), где гаргуйли представляют собой фактически статуи святых, «приклеенные» подошвами к стене, без малейшего намёка на иронию или гротеск.
  15. Eugène-Emmanuel Viollet-le-Duc. Dictionnaire raisonné de l’architecture française du XI. au XVI. siècle. T. 8. — Paris: Morel, 1866. P. 244.
  16. Иногда такие попытки исходят даже от серьёзных исследователей: например, проф. Майкл Кемилл, подробно исследуя трансформацию средневековых фантастических образов в восприятии людей XIX–XX вв., относительно собственно готической эпохи уверен, что наличие в экстерьере сооружений демонических персонажей иллюстрирует изгнание их из его пределов, см. Michael Camille. Op. cit. P. 17–18; 94; 97; 338.
  17. Подробный разбор символики этих фигур см. Félicie-Marie-Emilie d’Ayzac, [books.google.ru/books?id=qvwf6sx8GAoC&printsec=frontcover&hl=ru&source=gbs_ge_summary_r&cad=0#v=onepage&q&f=false De la zoologie hybride dans la statuaire chrétienne constatée par les monuments de l’Antiquité catholique ou Mémoire sur trente-deux statues symboliques observées dans la partie haute des tourelles de Saint-Denys]. Paris, aux bureaux de la Revue générale de l’architecture et des travaux publics, 1847.
  18. Бывшая в Средние века уделом изгоев, магия в эпоху Возрождения нередко становится теорией и практикой в рамках индивидуальных опытов околорелигиозной философии и — в ряду менее одиозных интеллектуальных исканий нового века — иногда даже удостаивается санкции высших духовных властей католической церкви — для средневековья случай немыслимый. С первой половины XVII в. развитие картезианского рационализма Нового времени вновь маргинализирует эти штудии. О статусе магии в XV–XVII вв. см. напр. Ф. Йейтс. [psylib.ukrweb.net/books/yates03/index.htm Джордано Бруно и герметическая традиция]. — М.: Новое литературное обозрение, 2000.
  19. Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. // М. М. Бахтин. Собрание сочинений. Т. 4(2). М.: Языки славянских культур, 2010. — 752 с. С. 49.
  20. Ср. у М. Бахтина: «Резкое преувеличение рта — основной традиционный прием внешнего оформления комического облика» (Бахтин М. Указ. соч. С. 349)
  21. Критику Бахтина см. Гуревич А. Я. [svr-lit.niv.ru/svr-lit/articles/gurevich-srednevekove-kak-tip-kultury.htm Средневековье как тип культуры], где, в частности, утверждается, что в средневековье представлены «не две разные культурные и религиозные традиции, но в высшей степени сложное и противоречивое образование, в котором причудливо сплавлены воедино спиритуальное и демоническое, предельная сублимация и профанация, «верх» и «низ».
  22. Среди обобщающих работ на эту тему см. краткий очерк Дм. Узланера [www.intelros.ru/pdf/logos_04_2008/10.pdf «Расколдовывание дискурса: «религиозное» и «светское» в языке нового времени»] // Логос. — 2008. — №4. Религия сегодня. 67/2008. — С. 140.
  23. Это же характерно и для русского средневековья, см. напр. Панченко А. М. Скоморохи и «реформа веселья» Петра I / Я эмигрировал в Древнюю Русь. Россия: история и культура. Работы разных лет. — СПб.: «Издательство журнала ”Звезда“», 2005. — 544 с. С. 42 и след. Только с приходом Нового времени стала осознаваться граница между двумя этими мирами, характерной иллюстрацией чего оказывается, с одной стороны, широкая терпимость средневекового «мракобесия» к экстравагантному поведению юродивых и, с другой, скандальная неприязнь части современной общественности к акциям вроде «панк-молебна» группы Pussy Riot.
  24. Цит. по: История эстетики. Памятники мировой эстетической мысли. М., 1962. Т. 1. С. 282, 283. Латинский оригинал см. Sanctus Bernardus. [www.binetti.ru/bernardus/14.shtml Apologia ad Guillelmum] Cap. XII // Patrologia latina / Ed. J.-P. Migne. Vol. 182. Col. 916.
  25. Интересно, что, по утверждению Виолле-ле-Дюка, даже в готическую эпоху гаргуйль в Бургундии применялась редко, см. Eugène-Emmanuel Viollet-le-Duc. Op. cit. P. 27.
  26. Гюго В. Собор Парижской Богоматери: роман. Пер. с фр. Н. Коган — М.: Эксмо, 2012. — 656 с. С. 189. Французский оригинал см. напр. Hugo V. , Notre Dame de Paris, Paris : Charpentier, 1850. T. 1. C. 261–262.
  27. Только на Британских островах готическая традиция не прерывалась и сосуществовала параллельно континентальным влияниям в качестве «национального» стиля в периоды безраздельного господства в Европе эстетик барокко и классицизма: даже находившийся под влиянием Палладио Кристофер Рен, создатель нового Собора Св. Павла в Лондоне, известен также несколькими сооружениями в стиле английской «перпендикулярной» готики.
  28. Ср. характерный пассаж у К. Гюйгенса: «Ван Кампен, коего мы будем чтить вовеки, / Смыл Нидерландов лик маравшее давно / Нестройной готики нелепое пятно». Цит. по: Хёйзинга Й. Культура Нидерландов в XVII веке. Эразм. Избранные письма. Рисунки // Культура Нидерландов в XVII веке. — СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2009. — 680 с., ил. С. 127. Оригинальный текст см.: Constantijn Huygens. Hofwyck // Korenbloemen: Nederlandsche gedichten. — Adriaen Vlack, 1658. P. 545.
  29. Ср. часто цитируемое высказывание Ж.-Ж. Руссо: «Порталы наших готических церквей высятся позором для тех, кто имел терпение их строить». Цит. по: Лихачёв Д. С. Русская культура. — М.: Искусство, 2007. С. 282. Оригинальный текст см. напр.: Jean-Jacques Rousseau. Lettre sur la Musique Françoise // Collection complète des œuvres. — Nouvelle société typographique, 1781. Vol. 15. P. 345.
  30. Ср. остранение готического Лувра у В. Гюго: «...многобашенная гидра <...> с её неизменно настороженными двадцатью четырьмя головами, с её чудовищными свинцовыми и чешуйчатыми шиферными спинами, отливавшими металлическим блеском...». Парижский Нотр-Дам у него же: «Эта главная церковь, церковь-прародительница, является среди древних церквей Парижа чем-то вроде химеры: у неё голова одной церкви, конечности другой, торс третьей и что-то общее со всеми». Цит. по: Гюго В. Собор Парижской Богоматери: роман. Пер. с фр. Н. Коган — М.: Эксмо, 2012. — 656 с. С. 140.
  31. Среди работ на эту тему необходимо отметить небольшое по объёму исследование 1957 г. Эрвина Панофского [krotov.info/history/14/pigol/panof2.html «Готическая архитектура и схоластика»]: Панофский Э. Перспектива как «символическая форма». Готическая архитектура и схоластика / Пер. с нем. И. Хмелевских, Е. Козиной; пер. с. англ. Л. Житковой. — СПб.: Азбука-классика, 2004. 336. с.: ил. Впрочем, уже Мишле называет готический собор «схоластикой в камне» (scholastique de pierre), не соглашаясь с романтизирующим представлением Гюго, см. Michelet, Jules, Journal, Vol. 1, 1828–1848. Paris: Gallimard, 1976, 1:81.
  32. Бахтин М. Указ. соч. С. 49.
  33. Едва ли не единственным источником, подверждающим аутентичность постановки здесь скульптур, является рисунок фасада собора 1699 года, на котором действительно просматриваются силуэты зооморфных изваяний, см. Michael Camille. Op. cit. P. 8.
  34. См. напр. Michael Camille. Op. cit. P. xii.
  35. См. напр. Michael Camille. Op. cit. P. xiv. Это исследование — основной источник сведений об освоении культурой XIX века понятия «гаргулья» в настоящей статье.
  36. Любопытной параллелью здесь оказывается охота на ведьм — явление, привычно проецируемое в Средневековье, но почти всецело принадлежащее Новому времени как обратная сторона гуманизма Возрождения и сциентизма барокко.
  37. В конце XIII в. впервые встречается в форме gargoule со значением «глотка», современная орфография прослеживается с начала XIV в., см. статью [www.cnrtl.fr/lexicographie/gargouille «gargouille»] на сайте французского Национального центра текстовых и языковых ресурсов.
  38. Kurt Baldinger. Dictionnaire étymologique de l’ancien français. — Niemeyer, 2001. [deaf-server.adw.uni-heidelberg.de/?type=image&fascicle=g&column=253 P. 253].
  39. См. напр. в статье Е. Юваловой [ec-dejavu.ru/g/Grotesque-2.html «Гротеск в изобразительном искусстве готики»]; из справочных изданий: статьи «Гаргуйль» в «Художественном словаре» (Власов В. Г.. Иллюстрированный художественный словарь» — СПб.: АО «ИКАР», 1993) и «Малой архитектурной энциклопедии» (Баторевич Н. И., Кожинцева Т. Д., Малая архитектурная энциклопедия — СПб.: «Дмитрий Буланин», 2009). Интересно, что в последнем случае термин очевидно соотнесён с мужским грамматическим родом. Это могло бы составить отдельную проблему, если бы употребление схожих по морфологии терминов гризайль и рокайль (в авторитетных изданиях всегда в женском роде) не убеждало в сохранении за французским суффиксом -ille его оригинальной грамматической характеристики при заимствовании русским языком.
  40. Из справочных изданий по этой теме см. напр. Энциклопедия сверхъестественных существ, К. Королёв — М.: «Эксмо», СПб: «Мидгард», 2007. С. 408
  41. См. напр. статью [oxforddictionaries.com/definition/gargoyle «Gargoyle»] в онлайн-версии Оксфордского словаря.
  42. Пример расширительного толкования термина из более ранних изданий см. Бретаницкий Л. С. Зодчество Азербайджана XII–XV вв. и его место в архитектуре Переднего Востока. — М.: Наука, 1966. С. 276, 331. Здесь гаргульями названы водостоки применительно к зодчеству мусульманского Востока. Впрочем, единичность таких примеров позволяет говорить скорее об авторском словоупотреблении, нежели о традиции.
  43. См. напр. уже цитированный «Художественный словарь»: Власов В. Г. Иллюстрированный художественный словарь. — СПб.: АО «ИКАР», 1993. — 272 с., 184 ил., 8 табл. С. 50.
  44. См. Конструкции гражданских зданий. Архитектурные конструкции / Под ред. М. С. Туполева: Учебник для вузов по специальности «Архитектура». — М.: Архитектура-С, 2006. — 240 с., ил. С. 130.
  45. Изложение сюжета см. напр. в пасхальном очерке А. В. Амфитеатрова «Красное яичко».
  46. Даже в этом, совсем уж узком значении, отсутствует единая модель передачи имени в русском языке. У Амфитеатрова рядом с оригинальным Gargouille употреблено Гаргуйль. Однако в академической «Истории эстетики» приведено написание Гаргулья (см. История эстетики: памятники мировой эстетической мысли. / Ред. Овсянников М. Ф. — М.: издательство Академии Художеств СССР, 1962. Т. 3. С. 531). Ввиду малочисленности упоминаний сюжета в текстах на русском языке говорить о традиционном написании невозможно.
  47. См. [www.pilgrimsall.org/placesofpilgrimage/Vouivre04.html список драконов] (также змеев, гигантских ужей, крокодилов и просто бестий, bêtes) с привязкой к конкретным географическим точкам в издании Kintia Appavou, Régor-Robert Mougeot. La Vouivre : Un symbole universel — Paris, Table d’émeraude, 1993. — 340 p.
  48. На это указывает, в частности, французский медиевист Жак Ле Гофф, см. Ле Гофф Ж. [krotov.info/libr_min/04_g/of/f_02.htm Другое средневековье: Время, труд и культура Запада.] — Екатеринбург: издательство Уральского университета, 2002. С. 161.
  49. Как отмечает М. Бахтин, «образование собственных имён по типу ругательств является наиболее распространённым способом... в народной комике» (Бахтин М. Указ. соч. С. 492)
  50. Там же. С. 491.
  51. Об этом см. в [www.speedylook.com/Gargantua.html короткой статье], ссылающейся, в свою очередь на исследование K. Appavou, R.-R. Mougeot. Op. cit. К сожалению, его полный текст не доступен онлайн.
  52. Ср. у Бахтина о стёртых границах между именами собственными и нарицательными: «...девственные слова устного вульгарного языка, впервые вошедшие в систему языка литературного, близки в некоторых отношениях к собственным именам: они по-особому индивидуализированы, и в них еще слишком силен бранно-хвалебный момент, приближающий их к кличке и прозвищу; они еще недостаточно обобщены и нейтральны, чтобы стать простыми нарицательными именами литературного языка» (Бахтин М. Указ. соч. С. 490).
  53. Выше по течению Сены встречаем аналогичный миф о Св. Марцелле (фр.), избавившем древний Париж от... безымянного дракона. Сама же готика, чьей родиной является Иль-де-Франс, в соседней Нормандии значительно запаздывает (см. напр. Огюст Шуази. Указ. соч. Стр. 440–441), а сами гаргуйли там, ввиду непрочности местного камня, гораздо реже подвергаются скульптурной обработке и часто вообще отсутствуют (см. Eugène-Emmanuel Viollet-le-Duc. Op. cit. P. 28).
  54. Наличие в имени La Gargouille определённого артикля недвусмысленно свидетельствует, что оно произведено от имени нарицательного и в нём ощутимо присутствие апеллятива, ср. centaure — кентавр, но Le Centaure — созвездие Центавра, tonduприл. коротко стриженый, но Le [Petit] TonduСтригунок, прозвище Наполеона среди его солдат, un templeсущ. храм, но Le TempleИерусалимский храм, invincibleприл. непобедимый, но L’Invincible«Непобедимый», название корабля.

См. также

Отрывок, характеризующий Гаргулья

У помещичьего дома, на левой стороне дороги, стояли экипажи, фургоны, толпы денщиков и часовые. Тут стоял светлейший. Но в то время, как приехал Пьер, его не было, и почти никого не было из штабных. Все были на молебствии. Пьер поехал вперед к Горкам.
Въехав на гору и выехав в небольшую улицу деревни, Пьер увидал в первый раз мужиков ополченцев с крестами на шапках и в белых рубашках, которые с громким говором и хохотом, оживленные и потные, что то работали направо от дороги, на огромном кургане, обросшем травою.
Одни из них копали лопатами гору, другие возили по доскам землю в тачках, третьи стояли, ничего не делая.
Два офицера стояли на кургане, распоряжаясь ими. Увидав этих мужиков, очевидно, забавляющихся еще своим новым, военным положением, Пьер опять вспомнил раненых солдат в Можайске, и ему понятно стало то, что хотел выразить солдат, говоривший о том, что всем народом навалиться хотят. Вид этих работающих на поле сражения бородатых мужиков с их странными неуклюжими сапогами, с их потными шеями и кое у кого расстегнутыми косыми воротами рубах, из под которых виднелись загорелые кости ключиц, подействовал на Пьера сильнее всего того, что он видел и слышал до сих пор о торжественности и значительности настоящей минуты.


Пьер вышел из экипажа и мимо работающих ополченцев взошел на тот курган, с которого, как сказал ему доктор, было видно поле сражения.
Было часов одиннадцать утра. Солнце стояло несколько влево и сзади Пьера и ярко освещало сквозь чистый, редкий воздух огромную, амфитеатром по поднимающейся местности открывшуюся перед ним панораму.
Вверх и влево по этому амфитеатру, разрезывая его, вилась большая Смоленская дорога, шедшая через село с белой церковью, лежавшее в пятистах шагах впереди кургана и ниже его (это было Бородино). Дорога переходила под деревней через мост и через спуски и подъемы вилась все выше и выше к видневшемуся верст за шесть селению Валуеву (в нем стоял теперь Наполеон). За Валуевым дорога скрывалась в желтевшем лесу на горизонте. В лесу этом, березовом и еловом, вправо от направления дороги, блестел на солнце дальний крест и колокольня Колоцкого монастыря. По всей этой синей дали, вправо и влево от леса и дороги, в разных местах виднелись дымящиеся костры и неопределенные массы войск наших и неприятельских. Направо, по течению рек Колочи и Москвы, местность была ущелиста и гориста. Между ущельями их вдали виднелись деревни Беззубово, Захарьино. Налево местность была ровнее, были поля с хлебом, и виднелась одна дымящаяся, сожженная деревня – Семеновская.
Все, что видел Пьер направо и налево, было так неопределенно, что ни левая, ни правая сторона поля не удовлетворяла вполне его представлению. Везде было не доле сражения, которое он ожидал видеть, а поля, поляны, войска, леса, дымы костров, деревни, курганы, ручьи; и сколько ни разбирал Пьер, он в этой живой местности не мог найти позиции и не мог даже отличить ваших войск от неприятельских.
«Надо спросить у знающего», – подумал он и обратился к офицеру, с любопытством смотревшему на его невоенную огромную фигуру.
– Позвольте спросить, – обратился Пьер к офицеру, – это какая деревня впереди?
– Бурдино или как? – сказал офицер, с вопросом обращаясь к своему товарищу.
– Бородино, – поправляя, отвечал другой.
Офицер, видимо, довольный случаем поговорить, подвинулся к Пьеру.
– Там наши? – спросил Пьер.
– Да, а вон подальше и французы, – сказал офицер. – Вон они, вон видны.
– Где? где? – спросил Пьер.
– Простым глазом видно. Да вот, вот! – Офицер показал рукой на дымы, видневшиеся влево за рекой, и на лице его показалось то строгое и серьезное выражение, которое Пьер видел на многих лицах, встречавшихся ему.
– Ах, это французы! А там?.. – Пьер показал влево на курган, около которого виднелись войска.
– Это наши.
– Ах, наши! А там?.. – Пьер показал на другой далекий курган с большим деревом, подле деревни, видневшейся в ущелье, у которой тоже дымились костры и чернелось что то.
– Это опять он, – сказал офицер. (Это был Шевардинский редут.) – Вчера было наше, а теперь его.
– Так как же наша позиция?
– Позиция? – сказал офицер с улыбкой удовольствия. – Я это могу рассказать вам ясно, потому что я почти все укрепления наши строил. Вот, видите ли, центр наш в Бородине, вот тут. – Он указал на деревню с белой церковью, бывшей впереди. – Тут переправа через Колочу. Вот тут, видите, где еще в низочке ряды скошенного сена лежат, вот тут и мост. Это наш центр. Правый фланг наш вот где (он указал круто направо, далеко в ущелье), там Москва река, и там мы три редута построили очень сильные. Левый фланг… – и тут офицер остановился. – Видите ли, это трудно вам объяснить… Вчера левый фланг наш был вот там, в Шевардине, вон, видите, где дуб; а теперь мы отнесли назад левое крыло, теперь вон, вон – видите деревню и дым? – это Семеновское, да вот здесь, – он указал на курган Раевского. – Только вряд ли будет тут сраженье. Что он перевел сюда войска, это обман; он, верно, обойдет справа от Москвы. Ну, да где бы ни было, многих завтра не досчитаемся! – сказал офицер.
Старый унтер офицер, подошедший к офицеру во время его рассказа, молча ожидал конца речи своего начальника; но в этом месте он, очевидно, недовольный словами офицера, перебил его.
– За турами ехать надо, – сказал он строго.
Офицер как будто смутился, как будто он понял, что можно думать о том, сколь многих не досчитаются завтра, но не следует говорить об этом.
– Ну да, посылай третью роту опять, – поспешно сказал офицер.
– А вы кто же, не из докторов?
– Нет, я так, – отвечал Пьер. И Пьер пошел под гору опять мимо ополченцев.
– Ах, проклятые! – проговорил следовавший за ним офицер, зажимая нос и пробегая мимо работающих.
– Вон они!.. Несут, идут… Вон они… сейчас войдут… – послышались вдруг голоса, и офицеры, солдаты и ополченцы побежали вперед по дороге.
Из под горы от Бородина поднималось церковное шествие. Впереди всех по пыльной дороге стройно шла пехота с снятыми киверами и ружьями, опущенными книзу. Позади пехоты слышалось церковное пение.
Обгоняя Пьера, без шапок бежали навстречу идущим солдаты и ополченцы.
– Матушку несут! Заступницу!.. Иверскую!..
– Смоленскую матушку, – поправил другой.
Ополченцы – и те, которые были в деревне, и те, которые работали на батарее, – побросав лопаты, побежали навстречу церковному шествию. За батальоном, шедшим по пыльной дороге, шли в ризах священники, один старичок в клобуке с причтом и певчпми. За ними солдаты и офицеры несли большую, с черным ликом в окладе, икону. Это была икона, вывезенная из Смоленска и с того времени возимая за армией. За иконой, кругом ее, впереди ее, со всех сторон шли, бежали и кланялись в землю с обнаженными головами толпы военных.
Взойдя на гору, икона остановилась; державшие на полотенцах икону люди переменились, дьячки зажгли вновь кадила, и начался молебен. Жаркие лучи солнца били отвесно сверху; слабый, свежий ветерок играл волосами открытых голов и лентами, которыми была убрана икона; пение негромко раздавалось под открытым небом. Огромная толпа с открытыми головами офицеров, солдат, ополченцев окружала икону. Позади священника и дьячка, на очищенном месте, стояли чиновные люди. Один плешивый генерал с Георгием на шее стоял прямо за спиной священника и, не крестясь (очевидно, пемец), терпеливо дожидался конца молебна, который он считал нужным выслушать, вероятно, для возбуждения патриотизма русского народа. Другой генерал стоял в воинственной позе и потряхивал рукой перед грудью, оглядываясь вокруг себя. Между этим чиновным кружком Пьер, стоявший в толпе мужиков, узнал некоторых знакомых; но он не смотрел на них: все внимание его было поглощено серьезным выражением лиц в этой толпе солдат и оиолченцев, однообразно жадно смотревших на икону. Как только уставшие дьячки (певшие двадцатый молебен) начинали лениво и привычно петь: «Спаси от бед рабы твоя, богородице», и священник и дьякон подхватывали: «Яко вси по бозе к тебе прибегаем, яко нерушимой стене и предстательству», – на всех лицах вспыхивало опять то же выражение сознания торжественности наступающей минуты, которое он видел под горой в Можайске и урывками на многих и многих лицах, встреченных им в это утро; и чаще опускались головы, встряхивались волоса и слышались вздохи и удары крестов по грудям.
Толпа, окружавшая икону, вдруг раскрылась и надавила Пьера. Кто то, вероятно, очень важное лицо, судя по поспешности, с которой перед ним сторонились, подходил к иконе.
Это был Кутузов, объезжавший позицию. Он, возвращаясь к Татариновой, подошел к молебну. Пьер тотчас же узнал Кутузова по его особенной, отличавшейся от всех фигуре.
В длинном сюртуке на огромном толщиной теле, с сутуловатой спиной, с открытой белой головой и с вытекшим, белым глазом на оплывшем лице, Кутузов вошел своей ныряющей, раскачивающейся походкой в круг и остановился позади священника. Он перекрестился привычным жестом, достал рукой до земли и, тяжело вздохнув, опустил свою седую голову. За Кутузовым был Бенигсен и свита. Несмотря на присутствие главнокомандующего, обратившего на себя внимание всех высших чинов, ополченцы и солдаты, не глядя на него, продолжали молиться.
Когда кончился молебен, Кутузов подошел к иконе, тяжело опустился на колена, кланяясь в землю, и долго пытался и не мог встать от тяжести и слабости. Седая голова его подергивалась от усилий. Наконец он встал и с детски наивным вытягиванием губ приложился к иконе и опять поклонился, дотронувшись рукой до земли. Генералитет последовал его примеру; потом офицеры, и за ними, давя друг друга, топчась, пыхтя и толкаясь, с взволнованными лицами, полезли солдаты и ополченцы.


Покачиваясь от давки, охватившей его, Пьер оглядывался вокруг себя.
– Граф, Петр Кирилыч! Вы как здесь? – сказал чей то голос. Пьер оглянулся.
Борис Друбецкой, обчищая рукой коленки, которые он запачкал (вероятно, тоже прикладываясь к иконе), улыбаясь подходил к Пьеру. Борис был одет элегантно, с оттенком походной воинственности. На нем был длинный сюртук и плеть через плечо, так же, как у Кутузова.
Кутузов между тем подошел к деревне и сел в тени ближайшего дома на лавку, которую бегом принес один казак, а другой поспешно покрыл ковриком. Огромная блестящая свита окружила главнокомандующего.
Икона тронулась дальше, сопутствуемая толпой. Пьер шагах в тридцати от Кутузова остановился, разговаривая с Борисом.
Пьер объяснил свое намерение участвовать в сражении и осмотреть позицию.
– Вот как сделайте, – сказал Борис. – Je vous ferai les honneurs du camp. [Я вас буду угощать лагерем.] Лучше всего вы увидите все оттуда, где будет граф Бенигсен. Я ведь при нем состою. Я ему доложу. А если хотите объехать позицию, то поедемте с нами: мы сейчас едем на левый фланг. А потом вернемся, и милости прошу у меня ночевать, и партию составим. Вы ведь знакомы с Дмитрием Сергеичем? Он вот тут стоит, – он указал третий дом в Горках.
– Но мне бы хотелось видеть правый фланг; говорят, он очень силен, – сказал Пьер. – Я бы хотел проехать от Москвы реки и всю позицию.
– Ну, это после можете, а главный – левый фланг…
– Да, да. А где полк князя Болконского, не можете вы указать мне? – спросил Пьер.
– Андрея Николаевича? мы мимо проедем, я вас проведу к нему.
– Что ж левый фланг? – спросил Пьер.
– По правде вам сказать, entre nous, [между нами,] левый фланг наш бог знает в каком положении, – сказал Борис, доверчиво понижая голос, – граф Бенигсен совсем не то предполагал. Он предполагал укрепить вон тот курган, совсем не так… но, – Борис пожал плечами. – Светлейший не захотел, или ему наговорили. Ведь… – И Борис не договорил, потому что в это время к Пьеру подошел Кайсаров, адъютант Кутузова. – А! Паисий Сергеич, – сказал Борис, с свободной улыбкой обращаясь к Кайсарову, – А я вот стараюсь объяснить графу позицию. Удивительно, как мог светлейший так верно угадать замыслы французов!
– Вы про левый фланг? – сказал Кайсаров.
– Да, да, именно. Левый фланг наш теперь очень, очень силен.
Несмотря на то, что Кутузов выгонял всех лишних из штаба, Борис после перемен, произведенных Кутузовым, сумел удержаться при главной квартире. Борис пристроился к графу Бенигсену. Граф Бенигсен, как и все люди, при которых находился Борис, считал молодого князя Друбецкого неоцененным человеком.
В начальствовании армией были две резкие, определенные партии: партия Кутузова и партия Бенигсена, начальника штаба. Борис находился при этой последней партии, и никто так, как он, не умел, воздавая раболепное уважение Кутузову, давать чувствовать, что старик плох и что все дело ведется Бенигсеном. Теперь наступила решительная минута сражения, которая должна была или уничтожить Кутузова и передать власть Бенигсену, или, ежели бы даже Кутузов выиграл сражение, дать почувствовать, что все сделано Бенигсеном. Во всяком случае, за завтрашний день должны были быть розданы большие награды и выдвинуты вперед новые люди. И вследствие этого Борис находился в раздраженном оживлении весь этот день.
За Кайсаровым к Пьеру еще подошли другие из его знакомых, и он не успевал отвечать на расспросы о Москве, которыми они засыпали его, и не успевал выслушивать рассказов, которые ему делали. На всех лицах выражались оживление и тревога. Но Пьеру казалось, что причина возбуждения, выражавшегося на некоторых из этих лиц, лежала больше в вопросах личного успеха, и у него не выходило из головы то другое выражение возбуждения, которое он видел на других лицах и которое говорило о вопросах не личных, а общих, вопросах жизни и смерти. Кутузов заметил фигуру Пьера и группу, собравшуюся около него.
– Позовите его ко мне, – сказал Кутузов. Адъютант передал желание светлейшего, и Пьер направился к скамейке. Но еще прежде него к Кутузову подошел рядовой ополченец. Это был Долохов.
– Этот как тут? – спросил Пьер.
– Это такая бестия, везде пролезет! – отвечали Пьеру. – Ведь он разжалован. Теперь ему выскочить надо. Какие то проекты подавал и в цепь неприятельскую ночью лазил… но молодец!..
Пьер, сняв шляпу, почтительно наклонился перед Кутузовым.
– Я решил, что, ежели я доложу вашей светлости, вы можете прогнать меня или сказать, что вам известно то, что я докладываю, и тогда меня не убудет… – говорил Долохов.
– Так, так.
– А ежели я прав, то я принесу пользу отечеству, для которого я готов умереть.
– Так… так…
– И ежели вашей светлости понадобится человек, который бы не жалел своей шкуры, то извольте вспомнить обо мне… Может быть, я пригожусь вашей светлости.
– Так… так… – повторил Кутузов, смеющимся, суживающимся глазом глядя на Пьера.
В это время Борис, с своей придворной ловкостью, выдвинулся рядом с Пьером в близость начальства и с самым естественным видом и не громко, как бы продолжая начатый разговор, сказал Пьеру:
– Ополченцы – те прямо надели чистые, белые рубахи, чтобы приготовиться к смерти. Какое геройство, граф!
Борис сказал это Пьеру, очевидно, для того, чтобы быть услышанным светлейшим. Он знал, что Кутузов обратит внимание на эти слова, и действительно светлейший обратился к нему:
– Ты что говоришь про ополченье? – сказал он Борису.
– Они, ваша светлость, готовясь к завтрашнему дню, к смерти, надели белые рубахи.
– А!.. Чудесный, бесподобный народ! – сказал Кутузов и, закрыв глаза, покачал головой. – Бесподобный народ! – повторил он со вздохом.
– Хотите пороху понюхать? – сказал он Пьеру. – Да, приятный запах. Имею честь быть обожателем супруги вашей, здорова она? Мой привал к вашим услугам. – И, как это часто бывает с старыми людьми, Кутузов стал рассеянно оглядываться, как будто забыв все, что ему нужно было сказать или сделать.
Очевидно, вспомнив то, что он искал, он подманил к себе Андрея Сергеича Кайсарова, брата своего адъютанта.
– Как, как, как стихи то Марина, как стихи, как? Что на Геракова написал: «Будешь в корпусе учитель… Скажи, скажи, – заговорил Кутузов, очевидно, собираясь посмеяться. Кайсаров прочел… Кутузов, улыбаясь, кивал головой в такт стихов.
Когда Пьер отошел от Кутузова, Долохов, подвинувшись к нему, взял его за руку.
– Очень рад встретить вас здесь, граф, – сказал он ему громко и не стесняясь присутствием посторонних, с особенной решительностью и торжественностью. – Накануне дня, в который бог знает кому из нас суждено остаться в живых, я рад случаю сказать вам, что я жалею о тех недоразумениях, которые были между нами, и желал бы, чтобы вы не имели против меня ничего. Прошу вас простить меня.
Пьер, улыбаясь, глядел на Долохова, не зная, что сказать ему. Долохов со слезами, выступившими ему на глаза, обнял и поцеловал Пьера.
Борис что то сказал своему генералу, и граф Бенигсен обратился к Пьеру и предложил ехать с собою вместе по линии.
– Вам это будет интересно, – сказал он.
– Да, очень интересно, – сказал Пьер.
Через полчаса Кутузов уехал в Татаринову, и Бенигсен со свитой, в числе которой был и Пьер, поехал по линии.


Бенигсен от Горок спустился по большой дороге к мосту, на который Пьеру указывал офицер с кургана как на центр позиции и у которого на берегу лежали ряды скошенной, пахнувшей сеном травы. Через мост они проехали в село Бородино, оттуда повернули влево и мимо огромного количества войск и пушек выехали к высокому кургану, на котором копали землю ополченцы. Это был редут, еще не имевший названия, потом получивший название редута Раевского, или курганной батареи.
Пьер не обратил особенного внимания на этот редут. Он не знал, что это место будет для него памятнее всех мест Бородинского поля. Потом они поехали через овраг к Семеновскому, в котором солдаты растаскивали последние бревна изб и овинов. Потом под гору и на гору они проехали вперед через поломанную, выбитую, как градом, рожь, по вновь проложенной артиллерией по колчам пашни дороге на флеши [род укрепления. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ], тоже тогда еще копаемые.
Бенигсен остановился на флешах и стал смотреть вперед на (бывший еще вчера нашим) Шевардинский редут, на котором виднелось несколько всадников. Офицеры говорили, что там был Наполеон или Мюрат. И все жадно смотрели на эту кучку всадников. Пьер тоже смотрел туда, стараясь угадать, который из этих чуть видневшихся людей был Наполеон. Наконец всадники съехали с кургана и скрылись.
Бенигсен обратился к подошедшему к нему генералу и стал пояснять все положение наших войск. Пьер слушал слова Бенигсена, напрягая все свои умственные силы к тому, чтоб понять сущность предстоящего сражения, но с огорчением чувствовал, что умственные способности его для этого были недостаточны. Он ничего не понимал. Бенигсен перестал говорить, и заметив фигуру прислушивавшегося Пьера, сказал вдруг, обращаясь к нему:
– Вам, я думаю, неинтересно?
– Ах, напротив, очень интересно, – повторил Пьер не совсем правдиво.
С флеш они поехали еще левее дорогою, вьющеюся по частому, невысокому березовому лесу. В середине этого
леса выскочил перед ними на дорогу коричневый с белыми ногами заяц и, испуганный топотом большого количества лошадей, так растерялся, что долго прыгал по дороге впереди их, возбуждая общее внимание и смех, и, только когда в несколько голосов крикнули на него, бросился в сторону и скрылся в чаще. Проехав версты две по лесу, они выехали на поляну, на которой стояли войска корпуса Тучкова, долженствовавшего защищать левый фланг.
Здесь, на крайнем левом фланге, Бенигсен много и горячо говорил и сделал, как казалось Пьеру, важное в военном отношении распоряжение. Впереди расположения войск Тучкова находилось возвышение. Это возвышение не было занято войсками. Бенигсен громко критиковал эту ошибку, говоря, что было безумно оставить незанятою командующую местностью высоту и поставить войска под нею. Некоторые генералы выражали то же мнение. Один в особенности с воинской горячностью говорил о том, что их поставили тут на убой. Бенигсен приказал своим именем передвинуть войска на высоту.
Распоряжение это на левом фланге еще более заставило Пьера усумниться в его способности понять военное дело. Слушая Бенигсена и генералов, осуждавших положение войск под горою, Пьер вполне понимал их и разделял их мнение; но именно вследствие этого он не мог понять, каким образом мог тот, кто поставил их тут под горою, сделать такую очевидную и грубую ошибку.
Пьер не знал того, что войска эти были поставлены не для защиты позиции, как думал Бенигсен, а были поставлены в скрытое место для засады, то есть для того, чтобы быть незамеченными и вдруг ударить на подвигавшегося неприятеля. Бенигсен не знал этого и передвинул войска вперед по особенным соображениям, не сказав об этом главнокомандующему.


Князь Андрей в этот ясный августовский вечер 25 го числа лежал, облокотившись на руку, в разломанном сарае деревни Князькова, на краю расположения своего полка. В отверстие сломанной стены он смотрел на шедшую вдоль по забору полосу тридцатилетних берез с обрубленными нижними сучьями, на пашню с разбитыми на ней копнами овса и на кустарник, по которому виднелись дымы костров – солдатских кухонь.
Как ни тесна и никому не нужна и ни тяжка теперь казалась князю Андрею его жизнь, он так же, как и семь лет тому назад в Аустерлице накануне сражения, чувствовал себя взволнованным и раздраженным.
Приказания на завтрашнее сражение были отданы и получены им. Делать ему было больше нечего. Но мысли самые простые, ясные и потому страшные мысли не оставляли его в покое. Он знал, что завтрашнее сражение должно было быть самое страшное изо всех тех, в которых он участвовал, и возможность смерти в первый раз в его жизни, без всякого отношения к житейскому, без соображений о том, как она подействует на других, а только по отношению к нему самому, к его душе, с живостью, почти с достоверностью, просто и ужасно, представилась ему. И с высоты этого представления все, что прежде мучило и занимало его, вдруг осветилось холодным белым светом, без теней, без перспективы, без различия очертаний. Вся жизнь представилась ему волшебным фонарем, в который он долго смотрел сквозь стекло и при искусственном освещении. Теперь он увидал вдруг, без стекла, при ярком дневном свете, эти дурно намалеванные картины. «Да, да, вот они те волновавшие и восхищавшие и мучившие меня ложные образы, – говорил он себе, перебирая в своем воображении главные картины своего волшебного фонаря жизни, глядя теперь на них при этом холодном белом свете дня – ясной мысли о смерти. – Вот они, эти грубо намалеванные фигуры, которые представлялись чем то прекрасным и таинственным. Слава, общественное благо, любовь к женщине, самое отечество – как велики казались мне эти картины, какого глубокого смысла казались они исполненными! И все это так просто, бледно и грубо при холодном белом свете того утра, которое, я чувствую, поднимается для меня». Три главные горя его жизни в особенности останавливали его внимание. Его любовь к женщине, смерть его отца и французское нашествие, захватившее половину России. «Любовь!.. Эта девочка, мне казавшаяся преисполненною таинственных сил. Как же я любил ее! я делал поэтические планы о любви, о счастии с нею. О милый мальчик! – с злостью вслух проговорил он. – Как же! я верил в какую то идеальную любовь, которая должна была мне сохранить ее верность за целый год моего отсутствия! Как нежный голубок басни, она должна была зачахнуть в разлуке со мной. А все это гораздо проще… Все это ужасно просто, гадко!
Отец тоже строил в Лысых Горах и думал, что это его место, его земля, его воздух, его мужики; а пришел Наполеон и, не зная об его существовании, как щепку с дороги, столкнул его, и развалились его Лысые Горы и вся его жизнь. А княжна Марья говорит, что это испытание, посланное свыше. Для чего же испытание, когда его уже нет и не будет? никогда больше не будет! Его нет! Так кому же это испытание? Отечество, погибель Москвы! А завтра меня убьет – и не француз даже, а свой, как вчера разрядил солдат ружье около моего уха, и придут французы, возьмут меня за ноги и за голову и швырнут в яму, чтоб я не вонял им под носом, и сложатся новые условия жизни, которые будут также привычны для других, и я не буду знать про них, и меня не будет».
Он поглядел на полосу берез с их неподвижной желтизной, зеленью и белой корой, блестящих на солнце. «Умереть, чтобы меня убили завтра, чтобы меня не было… чтобы все это было, а меня бы не было». Он живо представил себе отсутствие себя в этой жизни. И эти березы с их светом и тенью, и эти курчавые облака, и этот дым костров – все вокруг преобразилось для него и показалось чем то страшным и угрожающим. Мороз пробежал по его спине. Быстро встав, он вышел из сарая и стал ходить.
За сараем послышались голоса.
– Кто там? – окликнул князь Андрей.
Красноносый капитан Тимохин, бывший ротный командир Долохова, теперь, за убылью офицеров, батальонный командир, робко вошел в сарай. За ним вошли адъютант и казначей полка.
Князь Андрей поспешно встал, выслушал то, что по службе имели передать ему офицеры, передал им еще некоторые приказания и сбирался отпустить их, когда из за сарая послышался знакомый, пришепетывающий голос.
– Que diable! [Черт возьми!] – сказал голос человека, стукнувшегося обо что то.
Князь Андрей, выглянув из сарая, увидал подходящего к нему Пьера, который споткнулся на лежавшую жердь и чуть не упал. Князю Андрею вообще неприятно было видеть людей из своего мира, в особенности же Пьера, который напоминал ему все те тяжелые минуты, которые он пережил в последний приезд в Москву.
– А, вот как! – сказал он. – Какими судьбами? Вот не ждал.
В то время как он говорил это, в глазах его и выражении всего лица было больше чем сухость – была враждебность, которую тотчас же заметил Пьер. Он подходил к сараю в самом оживленном состоянии духа, но, увидав выражение лица князя Андрея, он почувствовал себя стесненным и неловким.
– Я приехал… так… знаете… приехал… мне интересно, – сказал Пьер, уже столько раз в этот день бессмысленно повторявший это слово «интересно». – Я хотел видеть сражение.
– Да, да, а братья масоны что говорят о войне? Как предотвратить ее? – сказал князь Андрей насмешливо. – Ну что Москва? Что мои? Приехали ли наконец в Москву? – спросил он серьезно.
– Приехали. Жюли Друбецкая говорила мне. Я поехал к ним и не застал. Они уехали в подмосковную.


Офицеры хотели откланяться, но князь Андрей, как будто не желая оставаться с глазу на глаз с своим другом, предложил им посидеть и напиться чаю. Подали скамейки и чай. Офицеры не без удивления смотрели на толстую, громадную фигуру Пьера и слушали его рассказы о Москве и о расположении наших войск, которые ему удалось объездить. Князь Андрей молчал, и лицо его так было неприятно, что Пьер обращался более к добродушному батальонному командиру Тимохину, чем к Болконскому.
– Так ты понял все расположение войск? – перебил его князь Андрей.
– Да, то есть как? – сказал Пьер. – Как невоенный человек, я не могу сказать, чтобы вполне, но все таки понял общее расположение.
– Eh bien, vous etes plus avance que qui cela soit, [Ну, так ты больше знаешь, чем кто бы то ни было.] – сказал князь Андрей.
– A! – сказал Пьер с недоуменьем, через очки глядя на князя Андрея. – Ну, как вы скажете насчет назначения Кутузова? – сказал он.
– Я очень рад был этому назначению, вот все, что я знаю, – сказал князь Андрей.
– Ну, а скажите, какое ваше мнение насчет Барклая де Толли? В Москве бог знает что говорили про него. Как вы судите о нем?
– Спроси вот у них, – сказал князь Андрей, указывая на офицеров.
Пьер с снисходительно вопросительной улыбкой, с которой невольно все обращались к Тимохину, посмотрел на него.
– Свет увидали, ваше сиятельство, как светлейший поступил, – робко и беспрестанно оглядываясь на своего полкового командира, сказал Тимохин.
– Отчего же так? – спросил Пьер.
– Да вот хоть бы насчет дров или кормов, доложу вам. Ведь мы от Свенцян отступали, не смей хворостины тронуть, или сенца там, или что. Ведь мы уходим, ему достается, не так ли, ваше сиятельство? – обратился он к своему князю, – а ты не смей. В нашем полку под суд двух офицеров отдали за этакие дела. Ну, как светлейший поступил, так насчет этого просто стало. Свет увидали…
– Так отчего же он запрещал?
Тимохин сконфуженно оглядывался, не понимая, как и что отвечать на такой вопрос. Пьер с тем же вопросом обратился к князю Андрею.
– А чтобы не разорять край, который мы оставляли неприятелю, – злобно насмешливо сказал князь Андрей. – Это очень основательно; нельзя позволять грабить край и приучаться войскам к мародерству. Ну и в Смоленске он тоже правильно рассудил, что французы могут обойти нас и что у них больше сил. Но он не мог понять того, – вдруг как бы вырвавшимся тонким голосом закричал князь Андрей, – но он не мог понять, что мы в первый раз дрались там за русскую землю, что в войсках был такой дух, какого никогда я не видал, что мы два дня сряду отбивали французов и что этот успех удесятерял наши силы. Он велел отступать, и все усилия и потери пропали даром. Он не думал об измене, он старался все сделать как можно лучше, он все обдумал; но от этого то он и не годится. Он не годится теперь именно потому, что он все обдумывает очень основательно и аккуратно, как и следует всякому немцу. Как бы тебе сказать… Ну, у отца твоего немец лакей, и он прекрасный лакей и удовлетворит всем его нуждам лучше тебя, и пускай он служит; но ежели отец при смерти болен, ты прогонишь лакея и своими непривычными, неловкими руками станешь ходить за отцом и лучше успокоишь его, чем искусный, но чужой человек. Так и сделали с Барклаем. Пока Россия была здорова, ей мог служить чужой, и был прекрасный министр, но как только она в опасности; нужен свой, родной человек. А у вас в клубе выдумали, что он изменник! Тем, что его оклеветали изменником, сделают только то, что потом, устыдившись своего ложного нарекания, из изменников сделают вдруг героем или гением, что еще будет несправедливее. Он честный и очень аккуратный немец…
– Однако, говорят, он искусный полководец, – сказал Пьер.
– Я не понимаю, что такое значит искусный полководец, – с насмешкой сказал князь Андрей.
– Искусный полководец, – сказал Пьер, – ну, тот, который предвидел все случайности… ну, угадал мысли противника.
– Да это невозможно, – сказал князь Андрей, как будто про давно решенное дело.
Пьер с удивлением посмотрел на него.
– Однако, – сказал он, – ведь говорят же, что война подобна шахматной игре.
– Да, – сказал князь Андрей, – только с тою маленькою разницей, что в шахматах над каждым шагом ты можешь думать сколько угодно, что ты там вне условий времени, и еще с той разницей, что конь всегда сильнее пешки и две пешки всегда сильнее одной, a на войне один батальон иногда сильнее дивизии, а иногда слабее роты. Относительная сила войск никому не может быть известна. Поверь мне, – сказал он, – что ежели бы что зависело от распоряжений штабов, то я бы был там и делал бы распоряжения, а вместо того я имею честь служить здесь, в полку вот с этими господами, и считаю, что от нас действительно будет зависеть завтрашний день, а не от них… Успех никогда не зависел и не будет зависеть ни от позиции, ни от вооружения, ни даже от числа; а уж меньше всего от позиции.
– А от чего же?
– От того чувства, которое есть во мне, в нем, – он указал на Тимохина, – в каждом солдате.
Князь Андрей взглянул на Тимохина, который испуганно и недоумевая смотрел на своего командира. В противность своей прежней сдержанной молчаливости князь Андрей казался теперь взволнованным. Он, видимо, не мог удержаться от высказывания тех мыслей, которые неожиданно приходили ему.
– Сражение выиграет тот, кто твердо решил его выиграть. Отчего мы под Аустерлицем проиграли сражение? У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение, – и проиграли. А сказали мы это потому, что нам там незачем было драться: поскорее хотелось уйти с поля сражения. «Проиграли – ну так бежать!» – мы и побежали. Ежели бы до вечера мы не говорили этого, бог знает что бы было. А завтра мы этого не скажем. Ты говоришь: наша позиция, левый фланг слаб, правый фланг растянут, – продолжал он, – все это вздор, ничего этого нет. А что нам предстоит завтра? Сто миллионов самых разнообразных случайностей, которые будут решаться мгновенно тем, что побежали или побегут они или наши, что убьют того, убьют другого; а то, что делается теперь, – все это забава. Дело в том, что те, с кем ты ездил по позиции, не только не содействуют общему ходу дел, но мешают ему. Они заняты только своими маленькими интересами.
– В такую минуту? – укоризненно сказал Пьер.
– В такую минуту, – повторил князь Андрей, – для них это только такая минута, в которую можно подкопаться под врага и получить лишний крестик или ленточку. Для меня на завтра вот что: стотысячное русское и стотысячное французское войска сошлись драться, и факт в том, что эти двести тысяч дерутся, и кто будет злей драться и себя меньше жалеть, тот победит. И хочешь, я тебе скажу, что, что бы там ни было, что бы ни путали там вверху, мы выиграем сражение завтра. Завтра, что бы там ни было, мы выиграем сражение!
– Вот, ваше сиятельство, правда, правда истинная, – проговорил Тимохин. – Что себя жалеть теперь! Солдаты в моем батальоне, поверите ли, не стали водку, пить: не такой день, говорят. – Все помолчали.
Офицеры поднялись. Князь Андрей вышел с ними за сарай, отдавая последние приказания адъютанту. Когда офицеры ушли, Пьер подошел к князю Андрею и только что хотел начать разговор, как по дороге недалеко от сарая застучали копыта трех лошадей, и, взглянув по этому направлению, князь Андрей узнал Вольцогена с Клаузевицем, сопутствуемых казаком. Они близко проехали, продолжая разговаривать, и Пьер с Андреем невольно услыхали следующие фразы:
– Der Krieg muss im Raum verlegt werden. Der Ansicht kann ich nicht genug Preis geben, [Война должна быть перенесена в пространство. Это воззрение я не могу достаточно восхвалить (нем.) ] – говорил один.
– O ja, – сказал другой голос, – da der Zweck ist nur den Feind zu schwachen, so kann man gewiss nicht den Verlust der Privatpersonen in Achtung nehmen. [О да, так как цель состоит в том, чтобы ослабить неприятеля, то нельзя принимать во внимание потери частных лиц (нем.) ]
– O ja, [О да (нем.) ] – подтвердил первый голос.
– Да, im Raum verlegen, [перенести в пространство (нем.) ] – повторил, злобно фыркая носом, князь Андрей, когда они проехали. – Im Raum то [В пространстве (нем.) ] у меня остался отец, и сын, и сестра в Лысых Горах. Ему это все равно. Вот оно то, что я тебе говорил, – эти господа немцы завтра не выиграют сражение, а только нагадят, сколько их сил будет, потому что в его немецкой голове только рассуждения, не стоящие выеденного яйца, а в сердце нет того, что одно только и нужно на завтра, – то, что есть в Тимохине. Они всю Европу отдали ему и приехали нас учить – славные учители! – опять взвизгнул его голос.
– Так вы думаете, что завтрашнее сражение будет выиграно? – сказал Пьер.
– Да, да, – рассеянно сказал князь Андрей. – Одно, что бы я сделал, ежели бы имел власть, – начал он опять, – я не брал бы пленных. Что такое пленные? Это рыцарство. Французы разорили мой дом и идут разорить Москву, и оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям. И так же думает Тимохин и вся армия. Надо их казнить. Ежели они враги мои, то не могут быть друзьями, как бы они там ни разговаривали в Тильзите.
– Да, да, – проговорил Пьер, блестящими глазами глядя на князя Андрея, – я совершенно, совершенно согласен с вами!
Тот вопрос, который с Можайской горы и во весь этот день тревожил Пьера, теперь представился ему совершенно ясным и вполне разрешенным. Он понял теперь весь смысл и все значение этой войны и предстоящего сражения. Все, что он видел в этот день, все значительные, строгие выражения лиц, которые он мельком видел, осветились для него новым светом. Он понял ту скрытую (latente), как говорится в физике, теплоту патриотизма, которая была во всех тех людях, которых он видел, и которая объясняла ему то, зачем все эти люди спокойно и как будто легкомысленно готовились к смерти.
– Не брать пленных, – продолжал князь Андрей. – Это одно изменило бы всю войну и сделало бы ее менее жестокой. А то мы играли в войну – вот что скверно, мы великодушничаем и тому подобное. Это великодушничанье и чувствительность – вроде великодушия и чувствительности барыни, с которой делается дурнота, когда она видит убиваемого теленка; она так добра, что не может видеть кровь, но она с аппетитом кушает этого теленка под соусом. Нам толкуют о правах войны, о рыцарстве, о парламентерстве, щадить несчастных и так далее. Все вздор. Я видел в 1805 году рыцарство, парламентерство: нас надули, мы надули. Грабят чужие дома, пускают фальшивые ассигнации, да хуже всего – убивают моих детей, моего отца и говорят о правилах войны и великодушии к врагам. Не брать пленных, а убивать и идти на смерть! Кто дошел до этого так, как я, теми же страданиями…
Князь Андрей, думавший, что ему было все равно, возьмут ли или не возьмут Москву так, как взяли Смоленск, внезапно остановился в своей речи от неожиданной судороги, схватившей его за горло. Он прошелся несколько раз молча, но тлаза его лихорадочно блестели, и губа дрожала, когда он опять стал говорить:
– Ежели бы не было великодушничанья на войне, то мы шли бы только тогда, когда стоит того идти на верную смерть, как теперь. Тогда не было бы войны за то, что Павел Иваныч обидел Михаила Иваныча. А ежели война как теперь, так война. И тогда интенсивность войск была бы не та, как теперь. Тогда бы все эти вестфальцы и гессенцы, которых ведет Наполеон, не пошли бы за ним в Россию, и мы бы не ходили драться в Австрию и в Пруссию, сами не зная зачем. Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни, и надо понимать это и не играть в войну. Надо принимать строго и серьезно эту страшную необходимость. Всё в этом: откинуть ложь, и война так война, а не игрушка. А то война – это любимая забава праздных и легкомысленных людей… Военное сословие самое почетное. А что такое война, что нужно для успеха в военном деле, какие нравы военного общества? Цель войны – убийство, орудия войны – шпионство, измена и поощрение ее, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия – отсутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство. И несмотря на то – это высшее сословие, почитаемое всеми. Все цари, кроме китайского, носят военный мундир, и тому, кто больше убил народа, дают большую награду… Сойдутся, как завтра, на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много люден (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга. Как бог оттуда смотрит и слушает их! – тонким, пискливым голосом прокричал князь Андрей. – Ах, душа моя, последнее время мне стало тяжело жить. Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать от древа познания добра и зла… Ну, да не надолго! – прибавил он. – Однако ты спишь, да и мне пера, поезжай в Горки, – вдруг сказал князь Андрей.
– О нет! – отвечал Пьер, испуганно соболезнующими глазами глядя на князя Андрея.
– Поезжай, поезжай: перед сраженьем нужно выспаться, – повторил князь Андрей. Он быстро подошел к Пьеру, обнял его и поцеловал. – Прощай, ступай, – прокричал он. – Увидимся ли, нет… – и он, поспешно повернувшись, ушел в сарай.
Было уже темно, и Пьер не мог разобрать того выражения, которое было на лице князя Андрея, было ли оно злобно или нежно.
Пьер постоял несколько времени молча, раздумывая, пойти ли за ним или ехать домой. «Нет, ему не нужно! – решил сам собой Пьер, – и я знаю, что это наше последнее свидание». Он тяжело вздохнул и поехал назад в Горки.
Князь Андрей, вернувшись в сарай, лег на ковер, но не мог спать.
Он закрыл глаза. Одни образы сменялись другими. На одном он долго, радостно остановился. Он живо вспомнил один вечер в Петербурге. Наташа с оживленным, взволнованным лицом рассказывала ему, как она в прошлое лето, ходя за грибами, заблудилась в большом лесу. Она несвязно описывала ему и глушь леса, и свои чувства, и разговоры с пчельником, которого она встретила, и, всякую минуту прерываясь в своем рассказе, говорила: «Нет, не могу, я не так рассказываю; нет, вы не понимаете», – несмотря на то, что князь Андрей успокоивал ее, говоря, что он понимает, и действительно понимал все, что она хотела сказать. Наташа была недовольна своими словами, – она чувствовала, что не выходило то страстно поэтическое ощущение, которое она испытала в этот день и которое она хотела выворотить наружу. «Это такая прелесть был этот старик, и темно так в лесу… и такие добрые у него… нет, я не умею рассказать», – говорила она, краснея и волнуясь. Князь Андрей улыбнулся теперь той же радостной улыбкой, которой он улыбался тогда, глядя ей в глаза. «Я понимал ее, – думал князь Андрей. – Не только понимал, но эту то душевную силу, эту искренность, эту открытость душевную, эту то душу ее, которую как будто связывало тело, эту то душу я и любил в ней… так сильно, так счастливо любил…» И вдруг он вспомнил о том, чем кончилась его любовь. «Ему ничего этого не нужно было. Он ничего этого не видел и не понимал. Он видел в ней хорошенькую и свеженькую девочку, с которой он не удостоил связать свою судьбу. А я? И до сих пор он жив и весел».
Князь Андрей, как будто кто нибудь обжег его, вскочил и стал опять ходить перед сараем.


25 го августа, накануне Бородинского сражения, префект дворца императора французов m r de Beausset и полковник Fabvier приехали, первый из Парижа, второй из Мадрида, к императору Наполеону в его стоянку у Валуева.
Переодевшись в придворный мундир, m r de Beausset приказал нести впереди себя привезенную им императору посылку и вошел в первое отделение палатки Наполеона, где, переговариваясь с окружавшими его адъютантами Наполеона, занялся раскупориванием ящика.
Fabvier, не входя в палатку, остановился, разговорясь с знакомыми генералами, у входа в нее.
Император Наполеон еще не выходил из своей спальни и оканчивал свой туалет. Он, пофыркивая и покряхтывая, поворачивался то толстой спиной, то обросшей жирной грудью под щетку, которою камердинер растирал его тело. Другой камердинер, придерживая пальцем склянку, брызгал одеколоном на выхоленное тело императора с таким выражением, которое говорило, что он один мог знать, сколько и куда надо брызнуть одеколону. Короткие волосы Наполеона были мокры и спутаны на лоб. Но лицо его, хоть опухшее и желтое, выражало физическое удовольствие: «Allez ferme, allez toujours…» [Ну еще, крепче…] – приговаривал он, пожимаясь и покряхтывая, растиравшему камердинеру. Адъютант, вошедший в спальню с тем, чтобы доложить императору о том, сколько было во вчерашнем деле взято пленных, передав то, что нужно было, стоял у двери, ожидая позволения уйти. Наполеон, сморщась, взглянул исподлобья на адъютанта.
– Point de prisonniers, – повторил он слова адъютанта. – Il se font demolir. Tant pis pour l'armee russe, – сказал он. – Allez toujours, allez ferme, [Нет пленных. Они заставляют истреблять себя. Тем хуже для русской армии. Ну еще, ну крепче…] – проговорил он, горбатясь и подставляя свои жирные плечи.
– C'est bien! Faites entrer monsieur de Beausset, ainsi que Fabvier, [Хорошо! Пускай войдет де Боссе, и Фабвье тоже.] – сказал он адъютанту, кивнув головой.
– Oui, Sire, [Слушаю, государь.] – и адъютант исчез в дверь палатки. Два камердинера быстро одели его величество, и он, в гвардейском синем мундире, твердыми, быстрыми шагами вышел в приемную.
Боссе в это время торопился руками, устанавливая привезенный им подарок от императрицы на двух стульях, прямо перед входом императора. Но император так неожиданно скоро оделся и вышел, что он не успел вполне приготовить сюрприза.
Наполеон тотчас заметил то, что они делали, и догадался, что они были еще не готовы. Он не захотел лишить их удовольствия сделать ему сюрприз. Он притворился, что не видит господина Боссе, и подозвал к себе Фабвье. Наполеон слушал, строго нахмурившись и молча, то, что говорил Фабвье ему о храбрости и преданности его войск, дравшихся при Саламанке на другом конце Европы и имевших только одну мысль – быть достойными своего императора, и один страх – не угодить ему. Результат сражения был печальный. Наполеон делал иронические замечания во время рассказа Fabvier, как будто он не предполагал, чтобы дело могло идти иначе в его отсутствие.
– Я должен поправить это в Москве, – сказал Наполеон. – A tantot, [До свиданья.] – прибавил он и подозвал де Боссе, который в это время уже успел приготовить сюрприз, уставив что то на стульях, и накрыл что то покрывалом.
Де Боссе низко поклонился тем придворным французским поклоном, которым умели кланяться только старые слуги Бурбонов, и подошел, подавая конверт.
Наполеон весело обратился к нему и подрал его за ухо.
– Вы поспешили, очень рад. Ну, что говорит Париж? – сказал он, вдруг изменяя свое прежде строгое выражение на самое ласковое.
– Sire, tout Paris regrette votre absence, [Государь, весь Париж сожалеет о вашем отсутствии.] – как и должно, ответил де Боссе. Но хотя Наполеон знал, что Боссе должен сказать это или тому подобное, хотя он в свои ясные минуты знал, что это было неправда, ему приятно было это слышать от де Боссе. Он опять удостоил его прикосновения за ухо.
– Je suis fache, de vous avoir fait faire tant de chemin, [Очень сожалею, что заставил вас проехаться так далеко.] – сказал он.
– Sire! Je ne m'attendais pas a moins qu'a vous trouver aux portes de Moscou, [Я ожидал не менее того, как найти вас, государь, у ворот Москвы.] – сказал Боссе.
Наполеон улыбнулся и, рассеянно подняв голову, оглянулся направо. Адъютант плывущим шагом подошел с золотой табакеркой и подставил ее. Наполеон взял ее.
– Да, хорошо случилось для вас, – сказал он, приставляя раскрытую табакерку к носу, – вы любите путешествовать, через три дня вы увидите Москву. Вы, верно, не ждали увидать азиатскую столицу. Вы сделаете приятное путешествие.
Боссе поклонился с благодарностью за эту внимательность к его (неизвестной ему до сей поры) склонности путешествовать.
– А! это что? – сказал Наполеон, заметив, что все придворные смотрели на что то, покрытое покрывалом. Боссе с придворной ловкостью, не показывая спины, сделал вполуоборот два шага назад и в одно и то же время сдернул покрывало и проговорил:
– Подарок вашему величеству от императрицы.
Это был яркими красками написанный Жераром портрет мальчика, рожденного от Наполеона и дочери австрийского императора, которого почему то все называли королем Рима.
Весьма красивый курчавый мальчик, со взглядом, похожим на взгляд Христа в Сикстинской мадонне, изображен был играющим в бильбоке. Шар представлял земной шар, а палочка в другой руке изображала скипетр.
Хотя и не совсем ясно было, что именно хотел выразить живописец, представив так называемого короля Рима протыкающим земной шар палочкой, но аллегория эта, так же как и всем видевшим картину в Париже, так и Наполеону, очевидно, показалась ясною и весьма понравилась.
– Roi de Rome, [Римский король.] – сказал он, грациозным жестом руки указывая на портрет. – Admirable! [Чудесно!] – С свойственной итальянцам способностью изменять произвольно выражение лица, он подошел к портрету и сделал вид задумчивой нежности. Он чувствовал, что то, что он скажет и сделает теперь, – есть история. И ему казалось, что лучшее, что он может сделать теперь, – это то, чтобы он с своим величием, вследствие которого сын его в бильбоке играл земным шаром, чтобы он выказал, в противоположность этого величия, самую простую отеческую нежность. Глаза его отуманились, он подвинулся, оглянулся на стул (стул подскочил под него) и сел на него против портрета. Один жест его – и все на цыпочках вышли, предоставляя самому себе и его чувству великого человека.
Посидев несколько времени и дотронувшись, сам не зная для чего, рукой до шероховатости блика портрета, он встал и опять позвал Боссе и дежурного. Он приказал вынести портрет перед палатку, с тем, чтобы не лишить старую гвардию, стоявшую около его палатки, счастья видеть римского короля, сына и наследника их обожаемого государя.
Как он и ожидал, в то время как он завтракал с господином Боссе, удостоившимся этой чести, перед палаткой слышались восторженные клики сбежавшихся к портрету офицеров и солдат старой гвардии.
– Vive l'Empereur! Vive le Roi de Rome! Vive l'Empereur! [Да здравствует император! Да здравствует римский король!] – слышались восторженные голоса.
После завтрака Наполеон, в присутствии Боссе, продиктовал свой приказ по армии.
– Courte et energique! [Короткий и энергический!] – проговорил Наполеон, когда он прочел сам сразу без поправок написанную прокламацию. В приказе было:
«Воины! Вот сражение, которого вы столько желали. Победа зависит от вас. Она необходима для нас; она доставит нам все нужное: удобные квартиры и скорое возвращение в отечество. Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, Фридланде, Витебске и Смоленске. Пусть позднейшее потомство с гордостью вспомнит о ваших подвигах в сей день. Да скажут о каждом из вас: он был в великой битве под Москвою!»
– De la Moskowa! [Под Москвою!] – повторил Наполеон, и, пригласив к своей прогулке господина Боссе, любившего путешествовать, он вышел из палатки к оседланным лошадям.
– Votre Majeste a trop de bonte, [Вы слишком добры, ваше величество,] – сказал Боссе на приглашение сопутствовать императору: ему хотелось спать и он не умел и боялся ездить верхом.
Но Наполеон кивнул головой путешественнику, и Боссе должен был ехать. Когда Наполеон вышел из палатки, крики гвардейцев пред портретом его сына еще более усилились. Наполеон нахмурился.
– Снимите его, – сказал он, грациозно величественным жестом указывая на портрет. – Ему еще рано видеть поле сражения.
Боссе, закрыв глаза и склонив голову, глубоко вздохнул, этим жестом показывая, как он умел ценить и понимать слова императора.


Весь этот день 25 августа, как говорят его историки, Наполеон провел на коне, осматривая местность, обсуживая планы, представляемые ему его маршалами, и отдавая лично приказания своим генералам.
Первоначальная линия расположения русских войск по Ко лоче была переломлена, и часть этой линии, именно левый фланг русских, вследствие взятия Шевардинского редута 24 го числа, была отнесена назад. Эта часть линии была не укреплена, не защищена более рекою, и перед нею одною было более открытое и ровное место. Очевидно было для всякого военного и невоенного, что эту часть линии и должно было атаковать французам. Казалось, что для этого не нужно было много соображений, не нужно было такой заботливости и хлопотливости императора и его маршалов и вовсе не нужно той особенной высшей способности, называемой гениальностью, которую так любят приписывать Наполеону; но историки, впоследствии описывавшие это событие, и люди, тогда окружавшие Наполеона, и он сам думали иначе.
Наполеон ездил по полю, глубокомысленно вглядывался в местность, сам с собой одобрительно или недоверчиво качал головой и, не сообщая окружавшим его генералам того глубокомысленного хода, который руководил его решеньями, передавал им только окончательные выводы в форме приказаний. Выслушав предложение Даву, называемого герцогом Экмюльским, о том, чтобы обойти левый фланг русских, Наполеон сказал, что этого не нужно делать, не объясняя, почему это было не нужно. На предложение же генерала Компана (который должен был атаковать флеши), провести свою дивизию лесом, Наполеон изъявил свое согласие, несмотря на то, что так называемый герцог Эльхингенский, то есть Ней, позволил себе заметить, что движение по лесу опасно и может расстроить дивизию.
Осмотрев местность против Шевардинского редута, Наполеон подумал несколько времени молча и указал на места, на которых должны были быть устроены к завтрему две батареи для действия против русских укреплений, и места, где рядом с ними должна была выстроиться полевая артиллерия.
Отдав эти и другие приказания, он вернулся в свою ставку, и под его диктовку была написана диспозиция сражения.
Диспозиция эта, про которую с восторгом говорят французские историки и с глубоким уважением другие историки, была следующая:
«С рассветом две новые батареи, устроенные в ночи, на равнине, занимаемой принцем Экмюльским, откроют огонь по двум противостоящим батареям неприятельским.
В это же время начальник артиллерии 1 го корпуса, генерал Пернетти, с 30 ю орудиями дивизии Компана и всеми гаубицами дивизии Дессе и Фриана, двинется вперед, откроет огонь и засыплет гранатами неприятельскую батарею, против которой будут действовать!
24 орудия гвардейской артиллерии,
30 орудий дивизии Компана
и 8 орудий дивизии Фриана и Дессе,
Всего – 62 орудия.
Начальник артиллерии 3 го корпуса, генерал Фуше, поставит все гаубицы 3 го и 8 го корпусов, всего 16, по флангам батареи, которая назначена обстреливать левое укрепление, что составит против него вообще 40 орудий.
Генерал Сорбье должен быть готов по первому приказанию вынестись со всеми гаубицами гвардейской артиллерии против одного либо другого укрепления.
В продолжение канонады князь Понятовский направится на деревню, в лес и обойдет неприятельскую позицию.
Генерал Компан двинется чрез лес, чтобы овладеть первым укреплением.