Палмерстон, Генри Джон Темпл

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Генри-Джон Пальмерстон»)
Перейти к: навигация, поиск
Генри Джон Темпл
Henry John Temple<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>
35-й и 37-й Премьер-министр Великобритании
12 июня 1859 – 18 октября 1865
Монарх: Виктория
Предшественник: Эдуард Джефри Смит Дерби
Преемник: Джон Рассел
6 февраля 1855 – 19 февраля 1858
Монарх: Виктория
Предшественник: Джордж Гамильтон-Гордон
Преемник: Эдуард Джефри Смит Дерби
Лидер оппозиции
19 февраля 1858 – 11 июня 1859
Монарх: Виктория
Предшественник: Эдуард Джефри Смит Дерби
Преемник: Эдуард Джефри Смит Дерби
Министр иностранных дел Великобритании
22 ноября 1830 – 15 ноября 1834
Глава правительства: Чарлз Грей
Уильям Лэм
Предшественник: Джордж Гамильтон-Гордон
Преемник: Гренвилл Левесон-Гауэр
18 апреля 1835 – 2 сентября 1841
Глава правительства: Уильям Лэм
Роберт Пиль
Предшественник: Артур Веллингтон
Преемник: Джордж Гамильтон-Гордон
6 июля 1846 – 26 декабря 1851
Глава правительства: Джон Рассел
Предшественник: Джордж Гамильтон-Гордон
Преемник: Гренвилл Левесон-Гауэр
 
Рождение: 20 октября 1784(1784-10-20)
Вестминстер, Лондон
Смерть: 8 октября 1865(1865-10-08) (80 лет)
Брокет-холл, Хартфордшир
Партия: Виги, Либеральная
Образование: Эдинбургский университет
Кембриджский университет
 
Автограф:
 
Награды:

Генри Джон Темпл, с 1802 года 3-й виконт Палмерстон (англ. Henry Temple, 3rd Viscount of Palmerston, 20 октября 178418 октября 1865) — английский государственный деятель, долгие годы руководил обороной, затем внешней политикой государства, а в 18551865 (с небольшим перерывом) был премьер-министром (35-й премьер-министр Великобритании с 1855 по 1858 гг. и 37-й с 1859 по 1865 гг.).





Начало карьеры

Происходил из старинной ирландской аристократической семьи. Отец - Генри Темпл, 2-й виконт Палмерстон (1739-1802). Генри Джон посещал школу в Хэрроу вместе с Байроном и Робертом Пилем, потом университеты в Эдинбурге и Кембридже.

Так как в качестве ирландского пэра лорд Палмерстон не имел доступа в палату лордов, он баллотировался в 1804 году в палату общин от Кембриджского университета, но без успеха; в 1807 году стал депутатом от одного из «гнилых» местечек. Тотчас же Портленд назначил его младшим лордом-заседателем Адмиралтейства. Через несколько месяцев Палмерстон произнёс речь в защиту бомбардировки Копенгагена; не находя возможным оправдывать этого акта насилия соображениями нравственного свойства, он тем не менее находил его необходимым и полезным ввиду угрожающих планов Наполеона. Палмерстон не обладал выдающимся ораторским талантом; во время речи он часто останавливался, с трудом подыскивал слова, но всегда хорошо владел предметом речи, умел искусно пускать в ход иронию и сарказм, и в общем производил сильное впечатление.

Секретарь по военным делам

Речь сразу выделила Палмерстона, и в 1809 г. лорд Персиваль, формируя правительство, предложил Палмерстону должность канцлера казначейства. Палмерстон имел редкое благоразумие отказаться, ссылаясь на полное незнакомство с финансами и на то, что он только однажды выступал в Палате общин, и удовольствовался местом секретаря по военным делам без права голоса в кабинете; в этой должности он оставался почти 20 лет (1809—1828), не пользуясь политическим влиянием, но привлекая к себе общие симпатии своим трудолюбием, энергией и добросовестностью. Кроме государственной службы, он занимался в это время писанием стихов, не имеющих серьёзного значения.

После смерти лорда Ливерпула премьер-министр Джордж Каннинг предложил Палмерстону канцлерство казначейства; Палмерстон принял, но назначение разбилось о противодействие короля, и Палмерстон остался при Каннинге, потом при Годериче, секретарём по военным делам, но только с правом голоса в кабинете. В это время Палмерстон, подобно своему другу Роберту Пилю, был ещё верным членом торийской партии. В сущности, Палмерстон всю жизнь оставался тори, в том смысле, в каком ими были Питт и Каннинг; он был государственный человек старого английского аристократического типа, либеральный по настроению, сочувствующий справедливости и прогрессу, но враждебный требованиям демократии. Так, он поддерживал эмансипацию католиков, но решительно противился избирательной реформе. После падения кабинета Годерича (1828) Палмерстон оказался слишком умеренным и либеральным для строго консервативного кабинета Веллингтона, и таким образом впервые очутился в рядах оппозиции.

Международная деятельность

С этих пор он обратил преимущественное внимание на иностранные дела; несколько раз посетил Париж и обнаружил редкое понимание политического момента, предсказав надвигающуюся революцию. В июле 1829 г. Палмерстон произнёс в палате общин произведшую громадное впечатление речь об иностранной политике, требуя от Веллингтона более активного вмешательства в дела Греции. За два года деятельности в оппозиции Палмерстон сблизился с вигами, и когда Веллингтон в 1830 году сделал попытку привлечь его в правительство, то Палмерстон отказался войти в его состав без лорда Грея и лорда Лэнсдауна; таким образом он связал свою судьбу с судьбой партии вигов, в которой и остался до самой смерти. В 1830 году Палмерстон стал министром иностранных дел в кабинете Грея; с тех пор до 1851 года он оставался секретарём (министром) по иностранным делам в кабинетах лорда Грея, лорда Мелбурна и лорда Рассела, с промежутками в 1834 и 1841—1846 годах (кабинеты Р. Пиля).

Европейская политика

Политика Палмерстона сводилась к поддержке за границей либеральных течений. Так, он содействовал образованию бельгийского королевства и поддерживал кандидатуру на бельгийский престол Леопольда Саксен-Кобург-Готского; в Испании он стоял на стороне Изабеллы II, в Португалии — королевы Марии II; лондонский трактат 1834 г, заключённый между Францией, Англией, Португалией и Испанией и умиротворивший (при участии английского флота) Пиренейский полуостров, был главным образом делом его рук.

Ближневосточная политика

Палмерстон симпатизировал греческому восстанию, но затем одной из главных задач его политики делается поддержка Турции; он верил в её возрождение и придавал серьёзное значение реформам султана Махмуда II. Палмерстон сильно боялся утверждения России на Босфоре, Франции — на Ниле. Османская империя казалась ему могучим оплотом против честолюбивых стремлений этих держав. Ункяр-Искелесийский договор 1833 года о мире и оборонительном союзе между Россией и Турцией вызвал его гнев, и впоследствии он участвовал в конфликте, получившем название Дело «Виксена». Когда восстание Мухаммеда Али Египетского грозило целости Османского государства, Палмерстон побудил державы подписать коллективную ноту, объявляющую неприкосновенность Османской империи залогом мира всей Европы (1839). После победы египтян при Незибе, ещё более ухудшившей положение Османской империи (ослабленной, к тому же, смертью султана Махмуда), Палмерстон настаивал на принудительных мерах против египетского паши. Франция отказалась принять в них участие, чем сильно раздражила Палмерстона; Лондонский трактат о проливах 15 июля 1840 г. был, поэтому, заключён Англией, Россией, Пруссией и Австрией без участия Франции. Вслед за ним быстро одно за другим последовали бомбардирование Бейрута, взятие Акры, изгнание Ибрагима-паши из Сирии, усмирение Мухаммеда Али. 13 июля 1841 г. была подписана новая Лондонская конвенция о проливах, уже с участием Франции. Этот ряд энергических мер создал Пальмерстону славу первого государственного человека эпохи.

Дальневосточная политика

В бытность Палмерстоном министром иностранных дел Англия выиграла у Китая Первую Опиумную войну и получила остров Гонконг.

Период европейских революций

Тем смелее действовал он во второй половине 40-х годов, во время кабинета Рассела. Он покровительствовал революциям в Италии и Венгрии, устраивал торжественные встречи Лайошу Кошуту, чем возбуждал против Англии все правительства Европы; но трудно допустить, чтобы эта политика объяснялась принципиальными мотивами — по крайней мере не о них свидетельствуют позднейшие симпатии Палмерстона государственному перевороту Наполеона III. Скорее она исходила из чисто шовинистских инстинктов, что доказывается в особенности Делом Пасифико, когда, по пустому поводу, Палмерстон принял решительные меры против и без того слабой Греции, и принудил её подчиниться притязаниям английского правительства. Речь Палмерстона в Палате общин, в которой он защищал эти меры, продолжалась 5 часов; он доказывал, что как в древности гордое заявление «Civis Romanus sum» обеспечивало всеобщее почтение к человеку, его делающему, так и ныне каждый английский подданный должен чувствовать за собой властную руку его правительства, оберегающего его от оскорблений. Речь вызвала восторг в палате общин; не только либералы поддержали своего министра, но сам Роберт Пиль заявил, что Англия гордится им. Однако это был последний триумф Палмерстона в качестве руководителя иностранной политики: заявления Палмерстона вызвали решительный протест со стороны Гладстона и многих других.

Затруднения, созданные английскому правительству недовольством иностранных держав, также давали себя чувствовать. К этому присоединилось личное столкновение Палмерстона с королевой Викторией, до сведения которой Палмерстон не доводил некоторых своих мер, и потому, когда в декабре 1851 года Палмерстон, не посоветовавшись с членами кабинета, через английского посланника в Париже поздравил Наполеона III с произведенным им переворотом, то лорд Рассел воспользовался этим как удобным предлогом, чтобы отделаться от слишком беспокойного товарища. Палмерстон отомстил Расселу тем, что предложил вотирование недоверия, вызвавшее падение правительства. Этим закончилась карьера Палмерстона как министра иностранных дел. В 1852 году, когда сформировался кабинет лорда Абердина, Палмерстон предпочел занять в нём пост министра внутренних дел. Несмотря на это, он пользовался громадным авторитетом именно в вопросах иностранной политики, и Крымская война была в значительной степени делом его рук. Карл Маркс дал следующую характеристику Палмерстона: «Будучи тори по происхождению, — писал Маркс, — он все же сумел ввести в управление иностранными делами весь тот клубок лжи, который составляет квинтэссенцию вигизма. Он прекрасно умеет соединять демократическую фразеологию с олигархическими воззрениями, умеет хорошо скрывать торгашескую мирную политику буржуазии за гордым языком аристократического англичанина старых времен; он умеет казаться нападающим, когда на самом деле потворствует, и обороняющим, когда на самом деле предает; он умеет ловко щадить мнимого врага и приводить в отчаяние сегодняшнего союзника, умеет в решительный момент спора становиться на сторону сильнейшего против слабейшего и обладает искусством, убегая от врага, сыпать громкими, смелыми фразами»[1].

Борьба с Россией в «Восточном вопросе» была одной из самых важных задач внешней политики Великобритании при Палмерстоне. Для Палмерстона и большинства не только консерваторов, но и вигов (в рядах которых числился и он сам) пустить Россию в Константинополь значило спустя несколько лет увидеть её в Индии. Охрана всеми дипломатическими и военными средствами как Турции, так и Персии от поглощения их Россией признавалась прямым долгом и основной задачей британской политики. Для Англии потерять Индию значило бы уподобиться Голландии или Бельгии. Борясь против царских происков и завоевательных стремлений в Турции, Палмерстон и его единомышленники боролись, по их мнению, за существование Англии как великой державы.
«История дипломатии», под ред. В. П. Потемкина. том. 1. 1941.

Крымская война 1853—1856 была апофеозом внешней политики Палмерстона и вместе с тем лично его величайшим достижением как дипломата. Ещё в начале войны в России сочинили высмеивающее Палмерстона стихотворение, начинающееся следующим куплетом[2]:

Вот в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом.

Но это оказалось «Проклятием побежденного». Война была Россией проиграна, хотя общественность Великобритании была также недовольна результатами войны. Война считалась «неудачной», а мир — «не блестящим»[3]К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 5043 дня].

Премьерство

В 1855 году, после падения кабинета Абердина, сформировать правительство было поручено Палмерстону, и с тех пор, до самой смерти, с небольшим перерывом (1858-59), он оставался премьером. Никогда ещё со времён Питта министр не пользовался в Англии такой популярностью, как Палмерстон в первые годы после составления им кабинета; в палате его преследовали нападки радикалов, сарказмы Дизраэли, но страна, опьяненная победой, была за него. Разбитый враждебной коалицией в 1857 году, он распустил парламент и вернулся в него с значительным большинством, выступив сторонником британской агрессии во Второй Опиумной войне (1856-60).

Несмотря на то, что он был главой либеральной партии, политика его внутри страны отличалась большой умеренностью и осторожностью; он противодействовал всем демократическим требованиям радикалов. В 1858 году, по поводу покушения Феличе Орсини на жизнь Наполеона III, Палмерстон предложил билль о заговорах; билль этот вызвал сильное недовольство, так как в нём увидели, и не без основания, с одной стороны сервилизм по отношению к Наполеону, с другой — стремление подавить свободу личности в Англии. Палмерстон должен был уступить своё место лорду Дерби, но в следующем же году вторично сформировал кабинет. До самой смерти Палмерстон сохранял юношескую бодрость и энергию (в 1863 году 79-летний Палмерстон, известный дамский угодник, был соответчиком по одному бракоразводному делу), вместе с замечательным здоровьем, и умер после очень непродолжительной болезни. Смерть его была встречена как национальное несчастье. Палмерстон стал четвёртым лицом, не принадлежавшим к королевскому дому, удостоенным государственных похорон в Вестминстерском аббатстве (после Исаака Ньютона, Горацио Нельсона и герцога Веллингтона). Брак, заключённый им в 1839 году с вдовствующей графиней Каупер, сестрой премьер-министра лорда Мельбурна, остался бездетным (хотя, по слухам, он был отцом одной из дочерей своей будущей жены, рождённых ей ещё в предыдущем браке). В 1876 году ему была воздвигнута бронзовая статуя в парламентском сквере в Лондоне.

Существует мнение, что недальновидная политика Пальмерстона привела к образованию и усилению Германии, впоследствии ставшей наиболее опасным противником Британской империи[3].

Напишите отзыв о статье "Палмерстон, Генри Джон Темпл"

Примечания

  1. «История дипломатии», под ред. В. П. Потемкина. Т. 1. 1941.
  2. К. М. Станюкович. Севастопольский мальчик. В книге «Избранные произведения», 1954.
  3. 1 2 [vivovoco.astronet.ru/VV/JOURNAL/NEWHIST/PALM.HTM В. Н. Виноградов. Лорд Пальмерстон в европейской дипломатии]

Библиография

  • См. Bulwer, «The Life of Henry John Temple, Viscount Palmerston: With Selections from His Diaries and Correspondence» (1871—1874, доведено до 1846; продолжил Ashley, Л., 1876);
  • Juste, «Lord Palmerston» (Л., 1872);
  • Trollope, «Lord Palmerston» (Л., 1882);
  • Sanders, «Life of lord Palmerston» (Л., 1888);
  • Marquis of Lorne, «Lord Palmerston» (Л., 1892);
При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Отрывок, характеризующий Палмерстон, Генри Джон Темпл

Митенька, тот дворянский сын, воспитанный у графа, который теперь заведывал всеми его делами, тихими шагами вошел в комнату.
– Вот что, мой милый, – сказал граф вошедшему почтительному молодому человеку. – Принеси ты мне… – он задумался. – Да, 700 рублей, да. Да смотри, таких рваных и грязных, как тот раз, не приноси, а хороших, для графини.
– Да, Митенька, пожалуйста, чтоб чистенькие, – сказала графиня, грустно вздыхая.
– Ваше сиятельство, когда прикажете доставить? – сказал Митенька. – Изволите знать, что… Впрочем, не извольте беспокоиться, – прибавил он, заметив, как граф уже начал тяжело и часто дышать, что всегда было признаком начинавшегося гнева. – Я было и запамятовал… Сию минуту прикажете доставить?
– Да, да, то то, принеси. Вот графине отдай.
– Экое золото у меня этот Митенька, – прибавил граф улыбаясь, когда молодой человек вышел. – Нет того, чтобы нельзя. Я же этого терпеть не могу. Всё можно.
– Ах, деньги, граф, деньги, сколько от них горя на свете! – сказала графиня. – А эти деньги мне очень нужны.
– Вы, графинюшка, мотовка известная, – проговорил граф и, поцеловав у жены руку, ушел опять в кабинет.
Когда Анна Михайловна вернулась опять от Безухого, у графини лежали уже деньги, всё новенькими бумажками, под платком на столике, и Анна Михайловна заметила, что графиня чем то растревожена.
– Ну, что, мой друг? – спросила графиня.
– Ах, в каком он ужасном положении! Его узнать нельзя, он так плох, так плох; я минутку побыла и двух слов не сказала…
– Annette, ради Бога, не откажи мне, – сказала вдруг графиня, краснея, что так странно было при ее немолодом, худом и важном лице, доставая из под платка деньги.
Анна Михайловна мгновенно поняла, в чем дело, и уж нагнулась, чтобы в должную минуту ловко обнять графиню.
– Вот Борису от меня, на шитье мундира…
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны; и о том, что они добры; и о том, что они, подруги молодости, заняты таким низким предметом – деньгами; и о том, что молодость их прошла… Но слезы обеих были приятны…


Графиня Ростова с дочерьми и уже с большим числом гостей сидела в гостиной. Граф провел гостей мужчин в кабинет, предлагая им свою охотницкую коллекцию турецких трубок. Изредка он выходил и спрашивал: не приехала ли? Ждали Марью Дмитриевну Ахросимову, прозванную в обществе le terrible dragon, [страшный дракон,] даму знаменитую не богатством, не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения. Марью Дмитриевну знала царская фамилия, знала вся Москва и весь Петербург, и оба города, удивляясь ей, втихомолку посмеивались над ее грубостью, рассказывали про нее анекдоты; тем не менее все без исключения уважали и боялись ее.
В кабинете, полном дыма, шел разговор о войне, которая была объявлена манифестом, о наборе. Манифеста еще никто не читал, но все знали о его появлении. Граф сидел на отоманке между двумя курившими и разговаривавшими соседями. Граф сам не курил и не говорил, а наклоняя голову, то на один бок, то на другой, с видимым удовольствием смотрел на куривших и слушал разговор двух соседей своих, которых он стравил между собой.
Один из говоривших был штатский, с морщинистым, желчным и бритым худым лицом, человек, уже приближавшийся к старости, хотя и одетый, как самый модный молодой человек; он сидел с ногами на отоманке с видом домашнего человека и, сбоку запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился. Это был старый холостяк Шиншин, двоюродный брат графини, злой язык, как про него говорили в московских гостиных. Он, казалось, снисходил до своего собеседника. Другой, свежий, розовый, гвардейский офицер, безупречно вымытый, застегнутый и причесанный, держал янтарь у середины рта и розовыми губами слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта. Это был тот поручик Берг, офицер Семеновского полка, с которым Борис ехал вместе в полк и которым Наташа дразнила Веру, старшую графиню, называя Берга ее женихом. Граф сидел между ними и внимательно слушал. Самое приятное для графа занятие, за исключением игры в бостон, которую он очень любил, было положение слушающего, особенно когда ему удавалось стравить двух говорливых собеседников.
– Ну, как же, батюшка, mon tres honorable [почтеннейший] Альфонс Карлыч, – говорил Шиншин, посмеиваясь и соединяя (в чем и состояла особенность его речи) самые народные русские выражения с изысканными французскими фразами. – Vous comptez vous faire des rentes sur l'etat, [Вы рассчитываете иметь доход с казны,] с роты доходец получать хотите?
– Нет с, Петр Николаич, я только желаю показать, что в кавалерии выгод гораздо меньше против пехоты. Вот теперь сообразите, Петр Николаич, мое положение…
Берг говорил всегда очень точно, спокойно и учтиво. Разговор его всегда касался только его одного; он всегда спокойно молчал, пока говорили о чем нибудь, не имеющем прямого к нему отношения. И молчать таким образом он мог несколько часов, не испытывая и не производя в других ни малейшего замешательства. Но как скоро разговор касался его лично, он начинал говорить пространно и с видимым удовольствием.
– Сообразите мое положение, Петр Николаич: будь я в кавалерии, я бы получал не более двухсот рублей в треть, даже и в чине поручика; а теперь я получаю двести тридцать, – говорил он с радостною, приятною улыбкой, оглядывая Шиншина и графа, как будто для него было очевидно, что его успех всегда будет составлять главную цель желаний всех остальных людей.
– Кроме того, Петр Николаич, перейдя в гвардию, я на виду, – продолжал Берг, – и вакансии в гвардейской пехоте гораздо чаще. Потом, сами сообразите, как я мог устроиться из двухсот тридцати рублей. А я откладываю и еще отцу посылаю, – продолжал он, пуская колечко.
– La balance у est… [Баланс установлен…] Немец на обухе молотит хлебец, comme dit le рroverbe, [как говорит пословица,] – перекладывая янтарь на другую сторону ртa, сказал Шиншин и подмигнул графу.
Граф расхохотался. Другие гости, видя, что Шиншин ведет разговор, подошли послушать. Берг, не замечая ни насмешки, ни равнодушия, продолжал рассказывать о том, как переводом в гвардию он уже выиграл чин перед своими товарищами по корпусу, как в военное время ротного командира могут убить, и он, оставшись старшим в роте, может очень легко быть ротным, и как в полку все любят его, и как его папенька им доволен. Берг, видимо, наслаждался, рассказывая всё это, и, казалось, не подозревал того, что у других людей могли быть тоже свои интересы. Но всё, что он рассказывал, было так мило степенно, наивность молодого эгоизма его была так очевидна, что он обезоруживал своих слушателей.
– Ну, батюшка, вы и в пехоте, и в кавалерии, везде пойдете в ход; это я вам предрекаю, – сказал Шиншин, трепля его по плечу и спуская ноги с отоманки.
Берг радостно улыбнулся. Граф, а за ним и гости вышли в гостиную.

Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадаться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Пьер приехал перед самым обедом и неловко сидел посредине гостиной на первом попавшемся кресле, загородив всем дорогу. Графиня хотела заставить его говорить, но он наивно смотрел в очки вокруг себя, как бы отыскивая кого то, и односложно отвечал на все вопросы графини. Он был стеснителен и один не замечал этого. Большая часть гостей, знавшая его историю с медведем, любопытно смотрели на этого большого толстого и смирного человека, недоумевая, как мог такой увалень и скромник сделать такую штуку с квартальным.
– Вы недавно приехали? – спрашивала у него графиня.
– Oui, madame, [Да, сударыня,] – отвечал он, оглядываясь.
– Вы не видали моего мужа?
– Non, madame. [Нет, сударыня.] – Он улыбнулся совсем некстати.
– Вы, кажется, недавно были в Париже? Я думаю, очень интересно.
– Очень интересно..
Графиня переглянулась с Анной Михайловной. Анна Михайловна поняла, что ее просят занять этого молодого человека, и, подсев к нему, начала говорить об отце; но так же, как и графине, он отвечал ей только односложными словами. Гости были все заняты между собой. Les Razoumovsky… ca a ete charmant… Vous etes bien bonne… La comtesse Apraksine… [Разумовские… Это было восхитительно… Вы очень добры… Графиня Апраксина…] слышалось со всех сторон. Графиня встала и пошла в залу.
– Марья Дмитриевна? – послышался ее голос из залы.
– Она самая, – послышался в ответ грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна.
Все барышни и даже дамы, исключая самых старых, встали. Марья Дмитриевна остановилась в дверях и, с высоты своего тучного тела, высоко держа свою с седыми буклями пятидесятилетнюю голову, оглядела гостей и, как бы засучиваясь, оправила неторопливо широкие рукава своего платья. Марья Дмитриевна всегда говорила по русски.
– Имениннице дорогой с детками, – сказала она своим громким, густым, подавляющим все другие звуки голосом. – Ты что, старый греховодник, – обратилась она к графу, целовавшему ее руку, – чай, скучаешь в Москве? Собак гонять негде? Да что, батюшка, делать, вот как эти пташки подрастут… – Она указывала на девиц. – Хочешь – не хочешь, надо женихов искать.
– Ну, что, казак мой? (Марья Дмитриевна казаком называла Наташу) – говорила она, лаская рукой Наташу, подходившую к ее руке без страха и весело. – Знаю, что зелье девка, а люблю.
Она достала из огромного ридикюля яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно сиявшей и разрумянившейся Наташе, тотчас же отвернулась от нее и обратилась к Пьеру.
– Э, э! любезный! поди ка сюда, – сказала она притворно тихим и тонким голосом. – Поди ка, любезный…
И она грозно засучила рукава еще выше.
Пьер подошел, наивно глядя на нее через очки.
– Подойди, подойди, любезный! Я и отцу то твоему правду одна говорила, когда он в случае был, а тебе то и Бог велит.
Она помолчала. Все молчали, ожидая того, что будет, и чувствуя, что было только предисловие.
– Хорош, нечего сказать! хорош мальчик!… Отец на одре лежит, а он забавляется, квартального на медведя верхом сажает. Стыдно, батюшка, стыдно! Лучше бы на войну шел.
Она отвернулась и подала руку графу, который едва удерживался от смеха.
– Ну, что ж, к столу, я чай, пора? – сказала Марья Дмитриевна.
Впереди пошел граф с Марьей Дмитриевной; потом графиня, которую повел гусарский полковник, нужный человек, с которым Николай должен был догонять полк. Анна Михайловна – с Шиншиным. Берг подал руку Вере. Улыбающаяся Жюли Карагина пошла с Николаем к столу. За ними шли еще другие пары, протянувшиеся по всей зале, и сзади всех по одиночке дети, гувернеры и гувернантки. Официанты зашевелились, стулья загремели, на хорах заиграла музыка, и гости разместились. Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов официантов.
На одном конце стола во главе сидела графиня. Справа Марья Дмитриевна, слева Анна Михайловна и другие гостьи. На другом конце сидел граф, слева гусарский полковник, справа Шиншин и другие гости мужского пола. С одной стороны длинного стола молодежь постарше: Вера рядом с Бергом, Пьер рядом с Борисом; с другой стороны – дети, гувернеры и гувернантки. Граф из за хрусталя, бутылок и ваз с фруктами поглядывал на жену и ее высокий чепец с голубыми лентами и усердно подливал вина своим соседям, не забывая и себя. Графиня так же, из за ананасов, не забывая обязанности хозяйки, кидала значительные взгляды на мужа, которого лысина и лицо, казалось ей, своею краснотой резче отличались от седых волос. На дамском конце шло равномерное лепетанье; на мужском всё громче и громче слышались голоса, особенно гусарского полковника, который так много ел и пил, всё более и более краснея, что граф уже ставил его в пример другим гостям. Берг с нежной улыбкой говорил с Верой о том, что любовь есть чувство не земное, а небесное. Борис называл новому своему приятелю Пьеру бывших за столом гостей и переглядывался с Наташей, сидевшей против него. Пьер мало говорил, оглядывал новые лица и много ел. Начиная от двух супов, из которых он выбрал a la tortue, [черепаховый,] и кулебяки и до рябчиков он не пропускал ни одного блюда и ни одного вина, которое дворецкий в завернутой салфеткою бутылке таинственно высовывал из за плеча соседа, приговаривая или «дрей мадера», или «венгерское», или «рейнвейн». Он подставлял первую попавшуюся из четырех хрустальных, с вензелем графа, рюмок, стоявших перед каждым прибором, и пил с удовольствием, всё с более и более приятным видом поглядывая на гостей. Наташа, сидевшая против него, глядела на Бориса, как глядят девочки тринадцати лет на мальчика, с которым они в первый раз только что поцеловались и в которого они влюблены. Этот самый взгляд ее иногда обращался на Пьера, и ему под взглядом этой смешной, оживленной девочки хотелось смеяться самому, не зная чему.
Николай сидел далеко от Сони, подле Жюли Карагиной, и опять с той же невольной улыбкой что то говорил с ней. Соня улыбалась парадно, но, видимо, мучилась ревностью: то бледнела, то краснела и всеми силами прислушивалась к тому, что говорили между собою Николай и Жюли. Гувернантка беспокойно оглядывалась, как бы приготавливаясь к отпору, ежели бы кто вздумал обидеть детей. Гувернер немец старался запомнить вое роды кушаний, десертов и вин с тем, чтобы описать всё подробно в письме к домашним в Германию, и весьма обижался тем, что дворецкий, с завернутою в салфетку бутылкой, обносил его. Немец хмурился, старался показать вид, что он и не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтобы утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности.


На мужском конце стола разговор всё более и более оживлялся. Полковник рассказал, что манифест об объявлении войны уже вышел в Петербурге и что экземпляр, который он сам видел, доставлен ныне курьером главнокомандующему.
– И зачем нас нелегкая несет воевать с Бонапартом? – сказал Шиншин. – II a deja rabattu le caquet a l'Autriche. Je crains, que cette fois ce ne soit notre tour. [Он уже сбил спесь с Австрии. Боюсь, не пришел бы теперь наш черед.]
Полковник был плотный, высокий и сангвинический немец, очевидно, служака и патриот. Он обиделся словами Шиншина.
– А затэ м, мы лосты вый государ, – сказал он, выговаривая э вместо е и ъ вместо ь . – Затэм, что импэ ратор это знаэ т. Он в манифэ стэ сказал, что нэ можэ т смотрэт равнодушно на опасности, угрожающие России, и что бэ зопасност империи, достоинство ее и святост союзов , – сказал он, почему то особенно налегая на слово «союзов», как будто в этом была вся сущность дела.
И с свойственною ему непогрешимою, официальною памятью он повторил вступительные слова манифеста… «и желание, единственную и непременную цель государя составляющее: водворить в Европе на прочных основаниях мир – решили его двинуть ныне часть войска за границу и сделать к достижению „намерения сего новые усилия“.
– Вот зачэм, мы лосты вый государ, – заключил он, назидательно выпивая стакан вина и оглядываясь на графа за поощрением.
– Connaissez vous le proverbe: [Знаете пословицу:] «Ерема, Ерема, сидел бы ты дома, точил бы свои веретена», – сказал Шиншин, морщась и улыбаясь. – Cela nous convient a merveille. [Это нам кстати.] Уж на что Суворова – и того расколотили, a plate couture, [на голову,] а где y нас Суворовы теперь? Je vous demande un peu, [Спрашиваю я вас,] – беспрестанно перескакивая с русского на французский язык, говорил он.
– Мы должны и драться до послэ днэ капли кров, – сказал полковник, ударяя по столу, – и умэ р р рэ т за своэ го импэ ратора, и тогда всэ й будэ т хорошо. А рассуждать как мо о ожно (он особенно вытянул голос на слове «можно»), как мо о ожно менше, – докончил он, опять обращаясь к графу. – Так старые гусары судим, вот и всё. А вы как судитэ , молодой человек и молодой гусар? – прибавил он, обращаясь к Николаю, который, услыхав, что дело шло о войне, оставил свою собеседницу и во все глаза смотрел и всеми ушами слушал полковника.