Телеман, Георг Филипп

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Георг Филипп Телеман»)
Перейти к: навигация, поиск
Георг Филипп Телеман
Georg Philipp Telemann
Основная информация
Годы активности

Гамбург

Страна

Священная Римская империя Священная Римская империя

Профессии

Композитор, органист, капельмейстер

Жанры

опера, духовная музыка

Ге́орг Фи́липп Те́леман (нем. Georg Philipp Telemann; 14 марта 1681, Магдебург — 25 июня 1767, Гамбург) — немецкий композитор, капельмейстер, музыкальный критик и общественный деятель. Известен также под анаграмматическим псевдонимом Меланте. Был широко известным музыкантом в Германии и за её пределами. Как композитор работал во всех современных ему жанрах музыкального искусства. Внёс значительный вклад в концертную жизнь, издательское дело и музыкальное образование Германии[1].





Биография

1681—1701: Детство и юность

Род Телеманов происходил из образованных Магдебургских семей; почти все его предки учились в университете. Его родители — Генрих (1646-85) и Мария (1642 −1711). Род отца Телемана, Генриха Телемана, произошёл из области Нордхаузен, недалеко от Эрфурта; дед композитора был викарием в Кохштедте[de], недалеко Ашерслебена. Генрих Телеман посещал школу в Хальберштадте и Кведлинбурге, учился в университете Хельмштедта с 1664 года, и в 1668 году был назначен приходским священником в Хакеборне, прежде чем стать диаконом в церкви Св. Духа в Магдебурге в 1676 году. В 1669 году он женился на Йоханне Марии Хальтмайер (нем. Haltmeier), дочери протестантского священника из Регенсбурга, который, покинув пост диакона во Фрайштадте, недалеко от Линца, стал приходским священником недалеко от Магдебурга в 1625 году. Телеман утверждал, что он унаследовал свой музыкальный талант от матери. Профессиональными музыкантами в её семье были только племянник Марии, Фридрих Иоахим Хальтмайер (1668—1720), кантор в Вердене, и его сын Карл Иоганн Фридрих, органист в Ганновере и автор трактата о гармонии, опубликованного Телеманом в 1737 году. Кроме прадеда по отцовской линии, который одно время был кантором, никто из его семьи также прямого отношения к музыке не имел.

Из шести детей от этого брака зрелости достигли только младший сын, Георг Филипп, и рождённый в 1672 году Генрих Маттиас Телеман. Этот брат умер в 1746 году, будучи Евангелическо-лютеранским пастором в Вормштедте в г. Апольда. Отец Телемана, Генрих умер в 1685 году.

Позже Георг Филипп посещал гимназию Старого Города и школу Собора Магдебурга, где преподавали латынь, риторику, диалектику и немецкую поэзию. Особенно хорошо юный Телеман проявил себя в латыни и греческом. О его высоком уровне грамотности свидетельствует, например, тот факт, что он писал стихи на немецком, французском и латинском языках.

В Магдебурге он принимал участие в музыкальных представлениях, которые имели для города большое значение. Осваивал различные музыкальные инструменты, которые использовал в своих произведениях. Он учился играть на скрипке, флейте, клавесине и др. Его замечательный музыкальный талант начал проявляться с десяти лет, когда он пробовал впервые сочинять под руководством одного из первых учителей — Бенедикта Кристиани, кантора местной церкви, который занимался с ним пением. Так же обучался игре на фортепиано у местного органиста в течение двух недель. Уроки были достаточно консервативными и не принесли удовлетворения, как впоследствии утверждал композитор. Педагог учил его играть не по нотам, а по табулатуре, то есть буквенно-цифровой системе обозначения звуков. Помимо двухнедельного обучения игре на фортепиано Телеман не получил никакого дальнейшего музыкального образования. Мальчик самостоятельно обучался нотной записи, игре на скрипке и цитре. Принципы композиции он усваивал, делая транскрипции партитур Кристиани и других композиторов, что вдохновляло его на собственное сочинение арий, мотетов, инструментальных пьес.

В двенадцать лет Телеман сочинил свою первую оперу «Сигизмунд» (Sigismundus) на либретто Кристиана Генриха Постеля. Однако для того, чтобы отговорить Георга Филиппа от музыкальной карьеры, его мать (вдова с 1685) и родственники по окончании городской школы забрала все его инструменты и запретила заниматься музыкой. В этот небольшой период мальчик продолжал тайно писать пьесы по ночам, а также музицировать на заимствованных инструментах в уединённых местах. Дабы окончательно оградить сына от музыки, в конце 1693-го, или начале 1694-го года Мария отправляет Георга Филиппа в школу недалеко от Целлерфельда. Вероятно, она не знала, что новый местный смотритель Телемана в гуманитарных и землемерных науках, Каспар Кальвер (богослов, историк, математик и писатель) также серьёзно занимался музыкой. Он призвал Телемана возобновить музыкальные занятия, но учёбой не пренебрегать. В продолжение четырёх лет занимался с ним теорией музыки, сыграв тем самым определенную и, очевидно, весьма плодотворную роль в артистической биографии Телемана. Почти каждую неделю Телеман сочинял произведения для хора. Кроме того, он сочинял арии и инструментальные пьесы. В 1697 году Телеман стал школяром гимназии Андреанум в Хильдесхайме. Под руководством директора Иоанна Кристофа Лозиуса он совершенствовал своё музыкальное образование и учился здесь в основном как самоучка игре на клавикорде, органе, скрипке, гамбе, барочной флейте, гобое, свирели [уточнить], контрабасе и тромбоне.

Иоанн Кристоф Лозиус, бывший там ректором, попросил его предоставить песни для Латинской школы драмы, и, возможно, также поручил ему написать анонимные песни для сборника «Singende Geographie», в котором уроки географии Лозиуса изложены в стихотворной форме. Музыкальный талант Телемана был также признан отцом Теодором Криспеном, который в качестве директора Римско-католической церковной музыки разрешил ему исполнить немецкие кантаты в католической церкви в монастыре Св. Годхарта. Во время многочисленных визитов в Ганновер и Брауншвейг, крупных княжеских резиденциях, имевших образцовые по тому времени оперные театры и капеллы, Телеман знакомится с новейшим «театральным» стилем французской и итальянской музыки, а также итальянской вокальной музыкой (Корелли, Кальдара, Стеффани).

Он также ознакомился с характеристиками различных инструментов; в дополнение к блокфлейте, скрипке и клавишным инструментам, теперь он освоил игру на флейте, гобое, шалюмо, виоле да гамба, контрабасе и тромбоне. Работы Стеффани, Розенмюллера, Корелли и Кальдара служили ему образцом для своих духовных и инструментальных композиций. Кроме того, он писал музыку для театра. Несмотря на участие в различных музыкальных мероприятиях города, Телеман, очевидно, посвящал достаточно времени учёбе, чтобы окончить Андреанум третьим в классе из 150 выпускников.

1701—1704: Студенческие годы в Лейпциге

«В 1701 году Телеман закончил своё школьное образование, ненадолго вернулся в родной город, и вскоре поступил под давлением матери в Лейпцигский университет. Вероятно, выбор Лейпцига, важного тогда центра современной музыки, не был случайным»[2]. По пути в Лейпциг в Галле Телеман встретил шестнадцатилетнего Георга Фридриха Генделя. Они подружились, и этой дружбе суждено было длиться всю жизнь. В Лейпциге один из его псалмов был исполнен в церкви Св. Фомы («Томаскирхе»). Произведение так понравилось, что присутствовавший на богослужении обер-бургомистр Лейпцига вызвал к себе автора и официально предложил ему готовить по 2 кантаты в месяц для этой церкви. Этот неожиданный поворот судьбы оказался решающим; отныне Телеман окончательно решает посвятить себя музыке. Всего через год после поступления в университет он основал для 40 студентов-музыкантов любительский оркестр (Collegium musicum). В период 1729—1739 этим коллективом руководил Иоганн Себастьян Бах.

В 1702 году Телеман руководил спектаклями учрежденного в 1693 году городского общедоступного оперного театра, где также принимали участие многие члены Collegium musicum и оставался его главным композитором до закрытия. В спектаклях он играл партию генерал-баса и иногда пел. Вскоре он также занял должность органиста в церкви Св. Фомы, «победив» таким образом престарелого соперника Иоганна Кунау, бывшего кантора «Томаскирхе». Их вкусы резко расходились, однако Телеман признавался, что Кунау оказал большое влияние на его полифоническую технику. Возможно, из-за возникшей между ними напряженности Телеман рано оставил эту должность[2][3].

Известно, что Телеман дважды ездил из Лейпцига в Берлин. В 1704 году он стал музыкальным руководителем и органистом университетской церкви[3].

1704—1712: Зорау и Эйзенах

Согласно автобиографии, в 1704 г. он получил предложение от графа Эрдмана фон Промница стать капельмейстером при дворе в Зорау (ныне Жары, Польша), как преемник В.К. Принца в области Нидерлаузиц (почему он привлек внимание графа, неизвестно)[3].

В июне 1705 Телеман начал свою работу в Зорау (Жары). Граф Промнитц незадолго до этого вернулся из путешествия по Италии и Франции, став большим поклонником французской инструментальной музыки, и видел в Телемане достойного преемника Люлли и Кампра. Телеман стал писать во французском стиле[3].

При поездке в Краков и Плес Телеман слышал польскую и моравскую народную музыку, которая очаровала его «своей грубой красотой»[3].

В Зорау Телеман познакомился с поэтом Эрдманом Ноймайстером, который занимал должности начальника и придворного священника. В 1711 году Ноймайстер стал крестным отцом первой дочери Телемана; десять лет спустя, Телеман успешно рекомендовал его на должность главного пастора в церкви Св. Иакова в Гамбурге[3].

Телеман уезжал из Зорау в Берлин в июне 1705 года на похороны королевы Софии Шарлотты и в ноябре 1706 года (не в 1708, как указано в автобиографии) на свадьбу наследного принца Фридриха Вильгельма. В конце января или в начале февраля 1706 он был вынужден бежать из Зорау вследствие вторжения войск шведского короля Карла XII. Он искал убежище во Франкфурте-на-Одере, и не мог вернуться к Зорау до некоторого времени в июне.

Когда именно Телеман начал службу у князя Иоганна Вильгельма Саксен-Эйзенахского, остается неясным. 24 декабря 1708 года он был назначен капельмейстером новообразованного двора, став его секретарем и капельмейстером в августе следующего года. Виртуоз (скрипач и клавесинист) Пантелеимон Хебенштрайт начал подбирать инструменталистов для капеллы в октябре 1707, и одна из первых задач, которая стояла перед Телеманом-капельмейстером — это сделать возможным исполнение церковных кантат, привлекая певцов, которые могли бы вторить себе на скрипке. В 1740 Телеман вспоминал, что капелла была организована на французский манер и превзошла по качеству оркестр Парижской Оперы, которую он слышал в 1737—1738 годах. После прибытия певцов, Телеман, по его собственным словам, написал большое количество вокальной музыки: четыре или пять полных годовых циклов церковных кантат, в дополнение к двум незавершенным циклам; многочисленные мессы, псалмы и другие духовные произведения; 20 серенад на дни рождения и именины на свои тексты; и 50 немецких и итальянских кантат. Некоторая часть этой музыки, скорее всего, была направлена из Франкфурта-на-Майне после 1712. В Эйзенахе он был особенно плодовитым композитором в области инструментальной музыки. В начале своего пребывания в должности он начал писать концерты для оркестра (и исполнял двойные концерты на скрипке с Хебенштрейтом). Хотя его «уши привыкли к французской музыке», он считал, что большинство итальянских концертов неловкие по форме и мелодически и гармонически бедны. Он писал в автобиографии 1718 года, что «его концерты пахнут Францией». Телеман написал также многочисленные сонаты в 2-9 частях, наслаждаясь наибольшим успехом своих трио[3].

В Эйзенахе Телеман предположительно встретился И. С. Бахом, двоюродный брат которого, Бернард Бах был городским органистом и придворным клавесинистом; 8 марта 1714 года Телеман стал крестным отцом Карла Филиппа Эмануэля Баха. Вскоре после того, как в 1709 году он был назван секретарем и капельмейстером двора, Телеману был предоставлен отпуск, и 13 октября он вернулся в Зорау для женитьбы на Амалии Луизе Джулиане Эберлин, фрейлине графини Промнитц и дочери музыканта Даниэля Эберлин; она умерла 15 месяцев спустя, в январе 1711 года после рождения дочери[3].

1712—1721: Франкфурт-на-Майне

К концу 1711 года, по-видимому, недовольство Телемана придворной жизнью возросло. Он жаловался на большой объём работы, равнодушие придворных к музыке и легкость, с которой можно было бы попасть в немилость. Даже выгодное предложение от суда Дрездена не могло отговорить его от поисков среды, предполагавшей большую художественную свободу и профессиональную безопасность, хотя за более низкую заработную плату. По этой причине он хотел занять вновь вакантные должности городского директора музыки и капельмейстера в церкви Барфюссеркирхе во Франкфурте-на-Майне между концом декабря 1711 и концом января 1712 года. В своем письме туда он подчеркнул своё мастерское владение церковными и инструментальными стилями в теории и на практике, а также способность петь баритоном (иногда указывается, что он пел в молодости партию тенора) и играть на скрипке (его основной инструмент), клавишных, блокфлейте, шалюмо, виолончели и лютне[3].

9 февраля Телеман назначен музыкальным руководителем и дирижёром двух церквей (Барфюссеркирхе и Церкви Св. Катарины) во Франкфурте-на-Майне. Он прибыл туда 18 марта. Переехав из Эйзенаха во Франкфурт, он получает от своего бывшего патрона, герцога Саксен-Эйзенахского, титул «заочного» капельмейстера. В обязанности Телемана входило обеспечение и руководство музыкой для Барфюссеркирхе и Церкви Св. Катарины, написание музыки для различных торжеств, частные уроки шести- восьми школьникам по своему выбору и обеспечение контроля пения в приходской гимназии. Для выполнения первого долга, он написал несколько годовых циклов церковных кантат[3].

В 1713 году он возродил Collegium Musicum на базе общества «Фрауэнштейн» для того, чтобы давать еженедельные концерты; эти спектакли, позднее сокращенные до одного в две недели, знаменуют начало регулярной концертной жизни Франкфурта[3]. По словам Рабея, Телеман являлся «секретарем, распорядителем и финансовым директором этого общества, состоявшего из местных дворян, именитых бюргеров, ученых и т. д. (нечто вроде клуба для совместных развлечений и бесед)»[2]. «Благодаря приобретенным связям Телеман смог развернуть концертную работу, используя для этого постоянное место сборов клуба — замок Браунфельс. Для регулярно происходивших в нем музыкальных собраний композитор написал значительную часть своих камерных произведений, ряд ораторий на библейские сюжеты и др»[2].

С мая Телеман также служил администратором и казначеем «Haus Braunfels», администратором благотворительного фонда и организатором коллегии табака, в обмен на скромную зарплату и бесплатное жильё. 2 и 3 апреля исполнялись Броукс-Пассионы в публичных концертах в Барфюссеркирхе, 17 мая под открытым небом — исполнение двух кантат и серенады на праздник дня рождения эрцгерцога Леопольда Австрии. Все эти работы были выполнены с помощью придворных музыкантов ландграфа Гессен-Дармштадтского, который сам присутствовал на исполнении Пассионов[3].

28 августа 1714 Телеман женился на шестнадцатилетней Марии Катарине Текстор, дочери служащего Франкфуртского совета; в браке родились восемь сыновей и одна дочь, никто из них не стал музыкантом. Этот брак позволил Телеману стать гражданином Франкфурта[3].

В 1715 Телеман начал публиковать свои собственные композиции, издав четыре коллекции инструментальной музыки в течение ближайших трех лет. Визит в Эйзенах в сентябре 1716, возможно, привел к должности капельмейстера «Haus Aus», то есть «заочного» (должность, которую он занимал с 11 марта 1717 года до 1730 года). Это значит, что Телеман был обязан каждые два года предоставлять годовой цикл церковных кантат, а также посылать в Эйзенах инструментальную музыку и иногда музыку для капеллы[3].

В 1716 году Телеман получил предложение стать капельмейстером г. Гота (возможно, на его пути в или из Эйзенаха). Переговоры продолжались в течение 1717 г., к тому же он получил предложение стать капельмейстером всех дворов по Эрнестинской линии Саксонских Герцогств от Вильгельма Эрнста Саксен-Веймарского. В конце концов, однако, он остался во Франкфурте и использовал предложение Гота, чтобы получить повышение заработной платы, которую он использовал, чтобы привлечь дополнительных церковных музыкантов. В его письме в городской совет отмечается, что из-за нехватки музыкантов ему пришлось петь и играть на различных инструментах во время богослужения[3].

«Телеман позже считал, что его годовой доход от всех источников во Франкфурте был 1600 флоринов — внушительная сумма для музыканта, сопоставимая с зарплатой высокопоставленного члена совета» (Цит. по: Рабей В. Георг Филипп Телеман. — М.: Музыка, 1974. — 64 с.)[2].

В сентябре 1719 года Телеман отправился в Дрезден на бракосочетание наследного принца Фридриха Августа II и Марии Жозефы, Эрцгерцогини Австрийской. Там он услышал оперы Лотти, Иоанна Давида Хайнехена и Иоганна Кристоха Шмидта, слышал выступление знаменитого виртуоза-скрипача Франческо Мария Верачини и посвятил скрипичный концерт своему близкому другу, скрипачу и композитору, активному участнику Collegium musicum Иоганну Георгу Пизенделю[3].

1721—1767: Гамбург

10 июля 1721 Телеман получил предложение от Ганзейского города-государства Гамбурга стать кантором в гимназии Св. Иоанна и музыкальным директором пяти главных церквей города. Его музыкальное сотрудничество с Гамбургом велось в течение нескольких предыдущих лет, чем было сделано приглашение: его Брокес-Пассион была там представлена в 1718 (было повторено в 1719 и 1720); кантата «Alles redet itzt und singet» была исполнена в Гамбурге в доме поэта Бартольда Генриха Брокеса, возможно, под управлением композитора, 13 августа 1720; опера «Терпеливый Сократ» была дана в Gänsemarktoper 21 января 1721; а 7 июля 1721 Телеман написал попурри на темы из оперы «Улисс». Он приступил к выполнению своих обязанностей в качестве музыкального руководителя 17 сентября 1721[3].

В Гамбурге Телеман начинает наиболее продуктивную фазу своей карьеры[3]. По словам Вл. Рабея, теперь он должен представлять по две кантаты в каждое воскресенье и новый пассион к великому посту. Музыка была необходима для обрядов посвящения и освящение церкви, а в дальнейшем он должен был сочинять для многочисленных торжеств в городе. Раз в год Телеман предоставлял «Kapitänsmusik», состоящий из священной оратории и светской серенады на праздник Гамбургской милицейской комендатуры. Как кантор Телеман отвечал за инструктаж учеников по пению, теории и истории музыки четыре дня в неделю. Такие служебные обязанности не помешали ему давать публичные концерты, многие из которых включали его духовные и приуроченные вокальные произведения. В очередной раз он возглавил Collegium Musicum: 15 ноября 1721 г. он инициировал серию еженедельных общедоступных концертов, которые проводились каждый зимний сезон с ноября или декабря до февраля или марта. «Эти концерты вначале давались в зале одной из гостиниц, затем в помещении, служившем местом учений гражданской гвардии Гамбурга, пока, наконец, в 1761 году не был открыт первый в Германии концертный зал» (Цит. по: Рабей В. Георг Филипп Телеман. — М.: Музыка, 1974. — 64 с.)[2]. Популярность этих мероприятий привела к тому, что в сезоне 1723—1724 серия была расширена (спектакли два раза в неделю), и из-за возросшей посещаемости коллегия переехала в марте 1724 с квартиры Телемана в Johanneum в «Drillhaus». В апреле или мае 1722 Телеман принял директорство в «Gänsemarktoper», где он исполнял собственные оперы, а также оперы Генделя и Кайзера. Он принял руководство оперой ради денег, но снижение посещаемости в 1720-х и 30-х годах заставили его закрыть Гамбургскую оперу в 1738 году. Уже в 1732 году он писал своему другу Я. Ф. Г. фон Уффенбаху (нем.), что опера привлекала слишком мало зрителей, и что все расходы были оплачены одним или двумя патронами[3].

Управление оперой и Collegium Musicum встретилось с сильным неодобрением со стороны некоторых церковных чиновников, «которые жаловались в июле 1722 г. на устройство Телеманом публичных концертов за деньги, а также постановку „опер, комедий и прочих возбуждающих похоть игр и представлений“» (Цит. по: Рабей В. Георг Филипп Телеман. — М.: Музыка, 1974. — 64 с.)[2]. Их возражения не принимались городским советом, большинство членов которого регулярно посещали концерты Телемана. С самого начала своего пребывания в Гамбурге Телеман стремился дополнить свой доход, продавая напечатанные тексты своих ежегодных пассионов. В январе 1722 городской печатник жаловался совету, что это посягательство на его права. Несколько дней спустя Телеман успешно доказывал, что это его право как автора выбирать издателя его произведений. Однако в 1725 году совет отменил своё решение, позволив городскому печатнику печатать и продавать тексты за прибыль; было решено, что Телеман будет получать авторские отчисления и ряд бесплатных экземпляров. Дальнейшие споры в 1739 и 1749 годах вылились в то, что эти условия стали применятся также к отдельным вокальным произведениям, исполнявшимся в церкви. Телеман, наконец, победил в 1757 году, когда совет восстановил его исключительное право печатать и продавать свои тексты[3].

Вероятно, раннее трудности в Гамбурге привели Телемана в 1722 году на пост кантора церкви Св. Фомы в Лейпциге, после смерти Кунау 5 июня. Из шести претендентов, Телеман был явным фаворитом; он прибыл в Лейпциг 1 августа и был на прослушивании в церковь Св. Фомы 9 августа. 11 августа в Лейпциге городской совет единогласно проголосовал в его пользу, хотя он отказался выполнить канторскую традиционную обязанность преподавать латынь в приходской школе. Телеман ходатайствовал Гамбургскому городскому совету освободить его от обязанностей 3 сентября, предоставив в качестве причины благоприятные условий труда в Лейпциге и отсутствие хороших перспектив в Гамбурге. Не дождавшись ответа, в конце месяца он снова отправился в Лейпциг. 21 октября он косвенно просил у Гамбургского совета существенного увеличения заработной платы в качестве условия для того, чтобы остаться в городе. Это было предоставлено, и он отверг Лейпцигский пост 22 ноября[3].

«Из-за своего укрепленного положения в Гамбурге Телеман отказался в 1729 году стать учредителем и капельмейстером немецкой капеллы при Санкт-Петербургском императорском дворе. Работать в Россию поехал внук Телемана Георг Михаэль, многие годы состоявший музикдиректором и кантором Домского собора в Риге» (Цит. по: Рабей В. Георг Филипп Телеман. — М.: Музыка, 1974. — 64 с.)[2].

Тем не менее, Телеман взял две вспомогательные должности. Между 1723 и 1726 он был «заочным» капельмейстером Байройтского двора, который он снабжал с инструментальными произведениями и операми по почте раз в год. С 1725 по 1730 он был корреспондентом Эйзенахского двора, в каком качестве он отвечал за снабжение новостями со всей Северной Европы. В письмах ко двору он заявил, что был знаком с большинством послов в Гамбурге и имел корреспондентов в Париже, Лондоне, Гааге, Копенгагене, Москве, Дании, Берлине, Польше, Вене и Ганновере[3].

С его первых лет в Гамбурге, Телеман принимал активное участие в жизни городской богатой интеллигенции. Возможно, через своего друга Брокеса, который в качестве члена городского совета поддержал его ходатайство на гамбургский пост, Телеман стал тесно связан с Патриотиш Гезельшафт, кругом гамбургской интеллигенции, объединённых для совершенствования вкусов и нравов в городе. Многие ведущие писатели Гамбурга предоставляли тексты для его вокальных сочинений, и эти контакты могли активизировать его собственные литературные амбиции. Между 1723 и 1738 восемь телемановских стихов и текстов для вокальной музыки были опубликованы в гамбургской антологии поэзии Северной Германии — «Поэзия Нижней Саксонии» С. Ф. Вайцмана (юрист, публицист и поэт). Телеман также опубликовал сонеты и стихи на смерть Кайзера, И. С. Баха, Пизенделя, музыканта-вундеркинда С. Х. Хайнекена («младенец из Любека»), в главы Гамбурга Конрада Видоу, сына Бартольда Генриха Брокеса Иоганна Бернхарда, и жены Брокеса. Два стихотворения были опубликованы в «Grosse Generalbassschule» Маттезона (далее стихи включены в автобиографию 1718), а «Поэтические мысли» Телемана на смерть его первой жены, впервые опубликованные в 1711 году, включаются в антологию в 1743 году. Увлечение Телемана литературой дополнительно иллюстрируется в его использовании во франкфуртском, гамбургском периоде, и в ранние годы итальянизированной анаграммой «Melante», которая предстает на многочисленных автографах-рукописях, рукописных копиях и печатных сборниках. Самый ранний известный случай использования анаграммы — в печатном сборнике текстов для двух потерянных свадебных кантат, исполненных во Франкфурте 24 мая 1712 г., в то время как её последнее датированное использование Телеманом — в 1733 г. во втором издании «Весёлых арий из оперы Адельхайд»[3].

К началу 1720-х гг. второй брак Телемана, судя по всему, стал разрушаться, так как в гамбургской пьесе марионеток (1724), высмеивавшей Телемана, Брокеса и либреттиста Иоганна Кристиана Вайцманна, есть ссылка на роман Марии Катарины со шведским офицером. Вскоре после этого распространились слухи о её больших карточных долгах, которые в итоге составили значительную сумму 4400 «имперских талеров» (что сильно превышало годовой доход Телемана). В погашении этих долгов Телеману помогали друзья в Гамбурге. Брак, по-видимому, распался в 1736 году, когда Телеман сообщил своему деловому партнеру Й. Р. Холландеру, что Мария Катарина покинула свой дом. Возможно, она отправилась напрямую во франкфуртский монастырь, где умерла в 1775 году[3].

В 1725 г. Телеман приступили к реализации амбициозной программы публикации собственной музыки. В течение следующих 15 лет он издал 43 публикации (не считая переизданий), все, кроме одной, под собственным лейблом. Телеман сам гравировал пластины — биография 1744 г. сообщает, что он может завершить девять или десять в день — и взяла на себя ответственность рекламы и вымогательство продвижения подписки. До 1728 год включительно он имел своих агентов в Берлине, Лейпциге, Йене, Нюрнберге, Франкфурте, Амстердаме и Лондоне; в последующие годы он расширил свою сеть распространения через книготорговлю и друзей[3].

В конце сентября или начале октября 1737 Телеман воспользовался давним предложением от нескольких парижских музыкантов посетить их город, где оставался до конца мая 1738. Визит был без сомнения отчасти мотивирован желанием не допустить несанкционированного печатания изданий его музыки, которое уже появилось под отпечатками Буавен и Ле Клерка. По приезде в Париж он приобрел свою собственную 20-летнюю специальную королевскую издательскую привилегию, с которой он напечатал сборник канонических дуэтов и новые струнные квартеты. Поздние работы, которые завоевали ему славу при дворе и в городе, заслужили восторженное одобрение Мишеля Блаве, Жана-Пьера Гиньона, Антуана Форкре. Телеман сообщил, что его постановка Псалом LXXII (73), Deus judicium tuum, проводилась дважды в течение трех дней в Concert Spirituel почти 100 музыкантами. Помимо этой поездки, он, кажется, провел всю свою жизнь в немецкоязычных землях (нет никаких доказательств в поддержку утверждения К. Ф. Д. Шубарта, сделанные в 1780-х годах, что Телеман посетил Италию)[3].

В 1739 г. Телеман стал шестым членом совета Correspondirende Societät der Musikalischen Wissenschaften, основанного Лоренцом Мицлером. Хотя его двойственное отношение к Мицлеру и обществу в конечном итоге стало причиной его выхода из членства, он внес свой вклад в «Новые музыкальные системы» в 1742 или 1743 г. (опубликовано Мицлером в 1752 г.), написал кантату «Weint, weint, betrübte Augen» в 1754 году. 14 октября 1740 он предложил для продажи гравированные пластины для 44 его публикаций. Биография 1744 г. утверждает, что этот шаг был мотивирован желанием Телемана посвятить оставшиеся годы написанию теоретических трактатов. Действительно, он, по-видимому, задумал выход на пенсию: хотя продолжал выполнять свои должностные обязанности в Гамбурге, его музыкальная продукция резко упала между 1740 и 1755 гг.. Сравнительно мало церковной музыки породит этот период помимо двух годовых циклов кантат, опубликованных в 1744 и 1748—1749 гг., и несколько инструментальных произведений, написанных после Парижской поездки. Телеман взялся за популярное в Гамбурге занятие садоводством, запрашивая и получая редкие растения от различных друзей, включая Генделя и Пизенделя. Но он также всегда старался быть в курсе последних музыкальных новинок. На протяжении 1740-х и 50-х годов он обменивался письмами и композициями с подрастающим поколением композиторов, работающих в Берлине, в том числе К. Ф. Э. Бахом, Иоганном Иоахимом Кванцем, Францем Бенда, Карлом Генрихом Грауном и Иоганном Фридрихом Агриколой. После смерти в 1755 году его старшего сына, Андреаса, Телеман взял ответственность за воспитание своего внука, Георга Михаэля (1748—1831); в более поздние годы Георг Михаэль был воспитанником Телемана и замещал его во время церковных служб. В 1755 год также знаменует собой важный поворотный момент в карьере Телемана. В возрасте 74 лет вдохновленный новым поколением немецких поэтов, которое включало Карла Вильгельма Рамлера, Клопштока, Фридриха Готлиба, Ж. А. Крамера, Юстуса Фридриха Вильгельма Захарию и Й. Й. Д. Зиммермана, он обратился с удвоенной энергией к сочинению священной оратории[3].

Телеман был, по-видимому, в добром здравии на протяжении большей части своей жизни. В мае 1730, тем не менее, Андреас сообщил в Эйзенах, что его отец был поражен «тяжелым пароксизмом». Это, наверное, та самая болезнь, о которой Телеман упоминал, что едва выжил, в дарственном предисловии к своим «Двум духовным кантатам» от 19 декабря 1730 года. Он прошёл три курса лечения на минеральных водах в Пирмонт до 1734 (в 1731 году он выступил там с Арользеном Хофыкапеллем), и сделал дальнейшие визиты в 1736, 1742 и 1751 годах. Когда наступило 80-летие, Телеман начал жаловаться на физические недомогания: слабость в ногах, сложно гулять и стоять, и, как сообщил он с характерным для него хорошим чувством юмора в стихотворении, написанном на автографе партитуры 1762 г. «Страсти по Матфею», его зрение ухудшается. Как видно из этой рукописи, он уже не мог долго писать, так как его нетвердая рука часто сменяется рукой кого-то из переписчиков. Хотя относительно немногие композиции были завершены после 1762 г., Телеман остался сметливым — У. Дж. Хертель напомнил, что в ходе визита в 1765 г. пожилой композитор ввязал его в интенсивную дискуссию о музыкальной теории и новейших музыкальные стилях — и по-прежнему был способен сочинять выдающуюся музыку, такую как кантата «Ино» (1765). Телеман умер в своей квартире от «грудного недуга» вечером 25 июня 1767 года. Он был похоронен 29 июня на несохранившемся кладбище монастыря Св. Иоанна (Johannisfriedhof), где в настоящее время разбита Ратушная площадь. Перед ратушей в память о композиторе установлена мемориальная плита[3].

Поэтические некрологи и панегирики были опубликованы в нескольких Гамбургских газетах и журналах, но гамбургская газета Staats- und Gelehrte Zeitung des Hamburgischen unpartheyischen Correspondenten заявила просто, что «его имя — его хвала»[3].

Творчество

Влияние и репутация

Телеман не ограничивал свою музыкальную деятельность служебными обязанностями. В своих публичных концертах он давал меломанам возможность услышать музыку разных жанров. Он был идеальным воплощением композитора-мастера своего дела, что соответствовало духу эпохи.

К тому же, он был талантливым предпринимателем. С большим трудом он добился права печатать и продавать священные вокальные тексты: это важный прецедент в отношении к музыке как к интеллектуальной собственности её создателя. Основав первое немецкое музыкальное издание, «Der getreue Musik-Meister», Телеман предоставлял читателям вокальные и инструментальные произведения, подходящие для домашнего музицирования. Большая часть музыки была его собственной, но он также включал произведения И. С. Баха, Я. Д. Зеленки, Пизенделя, Вайса и других ведущих музыкантов. Телеман, как правило, избегал крайностей в плане исполнительской техники, с тем, чтобы поощрять как можно более широкое распространение своей музыки. Возможно, побочным продуктом его усилий по обогащению немецкой музыкальной жизни было принятие немецких обозначений темпа, динамических оттенков и оттенков выразительности в вокальных произведениях с 1733 года.

Критики XVIII века были практически единодушны, считая Телемана одним из лучших композиторов своего времени. Примечательно в этой связи, что он был вполне сопоставим как с композиторами своего собственного поколения (такими как И. С. Бах и Гендель, с которыми он к тому же состоял в дружеских отношениях), так и с представителями последующего поколения (например, С. Х. Хассе, Граун). Ведущие немецкие теоретики, такие как И. Маттесон, Шейб, Кванц, Марпург часто брали его работы как образцы композиционных моделей, и Марпург посвятил ему первый том «Abhandlung von der Fuge» («Трактат о фуге», 1753). Два опубликованных подписных листа демонстрируют, что музыкой Телемана восхищались не только в немецко-говорящих землях, но также в Голландии, Швейцарии, Бельгии, Франции, Италии, Англии, Испании, Норвегии, Дании и балтийских землях. Для «Застольной музыки» (1733) 52 из 206 подписок пришли из-за рубежа, из них 33 — из Франции. Гендель послал заказ из Лондона, и в нескольких последующих композициях он заимствовал и переработал многие темы из сборника. «Nouveaux quatuors» («Новые квартеты», Париж, 1738) привлекли 294 заказа (а не 237, как обычно указывают), в том числе один И. С. Баха и не менее 155 из Франции.

Как композитор он обладал необычайной стилистической гибкостью. Он свободно владел техникой полифонического письма, но в стремлении к большей доступности пришёл к новому для того времени гомофонному письму. В 1710-х и 20-х годах Телеман сыграл ведущую роль в создании так называемого немецкого смешанного стиля, соединяя немецкий контрапунктический стиль с польским, французским и итальянским (то есть «галантным», проявившемся в начале 1730-х годов; однако его творчество нельзя отнести к ранней классической эпохе). Наибольшее значение приобрела его инструментальная музыка, которая завоевала популярность благодаря тесной связи с бытовой мелодикой, танцем, а также программности и изобразительности. Композитор стремился к тому, чтобы его музыка была доступной, считал своей обязанностью не только развлекать, но и воспитывать. Написал «Упражнения в пении, игре и генерал-басе» (1734), где даны не только элементы музыки и гармонии, но и правила морали[4].

Свободно владея техникой полифонического письма, создавал произведения во всех современных ему музыкальных жанрах.

Телеман был самым плодовитым композитором своего времени: его творческое наследие включает более 3000 произведений. Первая точная оценка числа его работ была предпринята музыковедами только в 1980-е и 1990-е годы, когда были изданы обширные тематические каталоги. Сегодня каждому произведению Телемана обычно присваивается число TWV, что означает Telemann-Werke-Verzeichnis (Каталог произведений Телемана).

Телеман в советском/российском и другом музыкознании

Основными источниками информации о жизни Телемана являются три его автобиографии, написанные в 1730-х годах. Первая, от 10 сентября 1718, опубликована в «Grosse Generalbassschule» Маттезона (в 1731). Вторая, в форме короткого письма от 20 декабря 1729 И. Г. Вальтеру, была использована писателем при написании статьи о композиторе для музыкального словаря «Musikalisches Lexikon oder musikalische Bibliothek» (1732). Третья, наиболее полная, написана около 1740 года и опубликована в «Grundlage einer Ehrenpforte» И. Маттезона (1740). Эта биография опубликована на немецком и французском языках в 1744, но содержит дополнительные данные, возможно, предусмотренные самим Телеманом.

«При жизни слава Телемана не уступала славе Генделя; его ставили гораздо выше Иоганна Себастьяна Баха, который тогда был известен главным образом как органист» (Цит. по: Рабей В. Георг Филипп Телеман. — М.: Музыка, 1974. — 64 с.)[2].И. С. Бах и Гендель покупали и изучали его опубликованные работы

"Телеману не приходилось с трудом добиваться выгодных заказов и приглашений на должности; города и княжеские дворы наперебой оспаривали его друг у друга. Он был знаменит не только у себя на родине, но и во всей Европе, от Франции и Испании до России и скандинавских стран. Поэты слагали стихи в его честь. Авторитетнейший музыкальный теоретик первой половины XVIII века Иоганн Маттесон, чье «колючее перо» отнюдь не отличалось мягкосердечностью в оценке собратьев по искусству, писал о Телемане в тоне торжественной оды:

Корелли хвалят все; Люлли - у славы в храме;
Один лишь Телеман взнесен над похвалами.

(Цит. по кн.: Denkmaler deutscher Tonkunst, Bd 28. Leipzig, 1907, S. 17. Перевод Владимира Рабея)[2].

В XIX веке интерес к его музыкальному наследию резко снизился. Во многих историко-критических трудах о Бахе (См.: Вольфрум Филипп. Иоганн Себастьян Бах. М., 1912; Швейцер Альберт. Иоганн Себастьян Бах. М., 1965) Телеману припечатано клеймо «эпигона» и «ремесленника». Такие взгляды сформировались под влиянием критика конца XVIII века Кристофа Даниэля Эбелинга, который на самом деле хвалил музыку Телемана, но считал, что его необычайная даже для того времени композиторская продуктивность служит подтверждением незначительности самой «продукции». В то же время предпочтение, оказываемое ему современниками перед Бахом, стало расцениваться как плод недомыслия[2].

И только во второй половине XX века интерес к его творчеству возродился, с тем, чтобы объективно оценить сделанное им и попытаться правильно определить его место в ряду мастеров доклассического периода западноевропейской музыки[2].

В число композиторов, на чьё творчество повлиял Телеман, включают воспитанников И. С. Баха в Лейпциге, таких как Вильгельм Фридеман Бах, Карл Филипп Эммануил Бах и Иоганн Фридрих Агрикола, а также тех композиторов, которые выступали под его руководством в Лейпциге (Кристоф Граупнер, Иоганн Давид Хайнекен, Иоганн Георг Пизендель), композиторов Берлинской песенной школы, и, наконец, его многочисленных учеников, ни один из которых, однако, не стал крупными композиторами.

В. Рабей пишет: «Одним из первых о Телемане заговорил Ромен Роллан, посвятивший ему пятую новеллу цикла „Музыкальное путешествие в страну прошлого“ под характерным заголовком „Автобиография одной забытой знаменитости“ (Роллан Ромен. Музыкальное путешествие в страну прошлого. — Собр. соч., т. 7. Л., 1935, с. 219—252). Очерк Роллана, содержащий подробную биографию композитора и характеристику его творчества, долгое время оставался единственной специальной работой о Телемане, переведенной на русский язык» (Цит. по: Рабей В. Георг Филипп Телеман. — М.: Музыка, 1974. — 64 с.)[2]. Роллан говорит о Телемане как об одном из представителей выдающихся композиторов XVIII века и предшественнике венских классиков. В 1974 году вышел биографический очерк В. Рабея (Рабей Вл. Георг Филипп Телеман. — М.,1974). В. Рабей ставит Телемана наравне с Перголези, Скарлатти, Рамо, Ф. Э. Бахом, Боккерини, Стамицем. По его мнению, «подобно Генделю и Глюку, Телеман представляет собой новый для своего времени тип художника, не только создающего ценности, но и активно борющегося за осуществление своих творческих замыслов и устремлений» (Цит. по: Рабей В. Георг Филипп Телеман. — М.: Музыка, 1974. — 64 с.)[2].

В 1961 году в Магдебурге было основано Общество Г. Ф. Телемана («Arbeitskreis G. Ph. Telemanns»), занимающееся пропагандой его творчества и изданием его сочинений.

Среди сочинений Телемана более 40 опер в различных жанрах (в том числе комических), 44 пассиона, 33 цикла «Гамбургской капитанской музыки» («Hamburgische Kapitänsmusik»), ок. 23 циклов (годовых) духовных кантат, приветственные, праздничные, свадебные и похоронные кантаты, оратории, более 700 песен, 3 цикла «Застольной музыки» («Musique de Table», «Tafelmusik»; в каждом — сюита, квартет, трио-соната, сольная соната и заключение), ок. 600 орк. сюит (увертюр, сохранилось 126, среди них программные — «Дон Кихот» и др.), ок. 170 концертов с солирующими инструментами, ряд concerti grossi, квартетов и др. ансамблей, 36 фантазий для клавира, множество фуг для клавира и органа (в том числе «Лёгкие фуги» для клавира, 1738-39), менуэты, марши; 12 фантазий для скрипки без сопровождения и др. Автором текстов многих опер и кантат Телемана был он сам.

Идентификация сочинений Телемана

В связи с тем, что Телеман — автор большого количества музыкальных сочинений для разных вокальных и инструментальных составов (при этом со схожими или одинаковыми заголовками), инструментальную музыку Телемана принято идентифицировать по каталогу Мартина Рунке «Telemann-Werke-Verzeichnis» (сокращённо TWV)[5]. Для вокальных сочинений Телемана используется каталог Вернера Менке «Telemann-Vokalwerke-Verzeichnis» (TVWV)[6].

В каталогах применён своеобразный «музыковедческий» принцип систематизации: выделено 55 жанров («жанровых типов») музыки Телемана, которым присвоены номера от 1 до 55. Внутри каждого инструментального жанра произведения отсортированы по тональностям; в случае если в данном жанре и в данной тональности встречались множественные инстанции, Рунке присваивал им (произвольные) порядковые номера. Например, TWV 51 соответствует жанровой категории «концерт для сольного инструмента с оркестром». В подкатегорию TWV 51:D (тональность ре мажор, D-dur) попали 10 концертов для разных (sic!) солирующих инструментов — флейты (4), гобоя (2), скрипки (2), трубы (1) и валторны (1) с оркестром. Таким образом, концерты для разных инструментов с оркестром в тональности D-dur получили идентификационные номера TWV 51:D1, TWV 51:D2… TWV 51:D10. В некоторых категориях (например, TWV 40 «Камерная музыка без basso continuo»), однако, используется сквозная нумерация, без учёта тональностей. Например, TWV40:129 Соната для двух флейт E-Dur, TWV 40:130 Дуэт для двух флейт B-Dur, TWV40:200 Струнный квартет A-dur, TWV 40:201 Концерт для четырёх скрипок (без цифрованного баса) G-Dur. Непоследовательность систематизации Рунке (например, некоторые концерты попали не в категорию «концертов», а в категорию сочинений без basso continuo) затрудняет и без того сложную идентификацию музыкального наследия Телемана.

Сочинения (выборка)

  • Духовная вокальная музыка: около 1700 церковных кантат; 27 пассионов; 6 ораторий, в том числе «Судный день» («Der Tag des Gerichts», 1762); 17 месс; 2 магнификата; около 30 псалмов; 16 мотетов; духовные песни, дуэты, каноны.
  • Светская вокальная музыка: 9 опер, в том числе «Терпеливый Сократ» («Der geduldige Socrates», 1721); комическое интермеццо «Пимпиноне» («Pimpinone», 1725); интермедии к операм др. композиторов; серенады и кантаты, в том числе 50 сольных кантат; популярны «Школьный учитель»[7] (TWV 20:57) и «Траурная музыка для искусной канарейки» (часто сокращённо: «Канареечная кантата», TWV 20:37)[8]; свыше 100 песен.
  • Оркестровые сочинения: около 120 сюит (у автора «увертюры»); 4 симфонии; 2 дивертисмента; 47 концертов для инструментов с оркестром; около 50 прочих сочинений, обозначенных как «концерты». Популярны оркестровые сюиты G-dur (в 6 частях, с подзаголовком «Народы старинные и современные» [Les Nations anciens et modernes]; TWV 55:G4) и B-dur (в 9 частях, без программного подзаголовка[9], TWV 55:B1), отдельные части которых содержат «этнические» названия «Португальцы», «Москвичи», «Турки» и т. п.
  • Камерно-инструментальная музыка: 36 сольных фантазий; дуэты; около 100 сонат для скрипки и для флейты с цифрованным басом; свыше 100 трио-сонат; свыше 50 квартетов и квинтетов; пьесы для лютни. Самый известный тематический сборник оркестровых и камерно-инструментальных сочинений Телемана — «Застольная музыка» (Tafelmusik, 1733), три тома которой содержат увертюры, квартеты, концерты, сонаты и трио.
  • Для клавира: фуги, хоралы, хоральные прелюдии, сюиты, фантазии, менуэты.

Напишите отзыв о статье "Телеман, Георг Филипп"

Примечания

  1. Zohn, Steven. «Georg Philipp Telemann». The New Grove Dictionary of Music and Musicians. In the 29-volume second edition. Grove Music Online /General Editor — Stanley Sadie. Oxford University Press. 2001. (англ.)
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 Рабей В. Георг Филипп Телеман. — М.: Музыка, 1974. — 64 с.
  3. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 Перевод Zohn, Steven. «Georg Philipp Telemann». The New Grove Dictionary of Music and Musicians. In the 29-volume second edition. Grove Music Online /General Editor — Stanley Sadie. Oxford University Press. 2001. (англ.)
  4. Соловьёва T. H. Телеман Г. Ф. // Музыкальная энциклопедия (под ред. Ю. В. Келдыша). — М.: Советская энциклопедия, 1973—1982.
  5. Ruhnke M. Georg Philipp Telemann: Thematisch-Systematisches Verzeichnis seiner Werke. Instrumentalwerke. Bd.1-3. Kassel: Bärenreiter, 1984, 1992, 1999.
  6. Menke W. Thematisches Verzeichnis der Vokalwerke von Georg Philipp Telemann. 2 Bde. Frankfurt: Vittorio Klostermann, 1983.
  7. Инципит: Ihr Jungen, sperrt die Augen auf…
  8. Инципит: O weh, mein Canarin ist tot. Полное титульное название: Cantate oder Trauer-Music eines kunsterfahrenen Canarienvogels, als derselbe zum größten Leidwesen seines Herrn Possessoris verstorben.
  9. В коммерческих аудиозаписях её часто именуют Völker Ouverture (Увертюра «Народы»).

Литература

  • Рабей В. Георг Филипп Телеман. — М., 1974.
  • Роллан Р. Автобиография одной знаменитости. Телеман — счастливый соперник И. С. Баха. — М., 1988.
  • Robert Eitner [de.wikisource.org/wiki/ADB:Telemann,_Georg_Philipp Telemann, Georg Philipp] (нем.) // Allgemeine Deutsche Biographie : Duncker & Humblot, Leipzig. — 1894. — Bd. 37. — S. 552—555.

Ссылки

  • Георг Филипп Телеман: [imslp.org/wiki/Category:Telemann,_Georg_Philipp ноты произведений на International Music Score Library Project]
  • [www.klassika.info/Komponisten/Telemann/wv_wvz1.html Каталог TWV] (на немецком языке, выборка, синхронизированная с имеющимися коммерческими аудиозаписями музыки Телемана)
  • [www.musiqueorguequebec.ca/catal/telemann/telgp.html Каталог TWV] (на французском языке, полное текстовое описание, без музыкальных инципитов)
  • Георг Филипп Телеман: [en.wikipedia.org/wiki/List_of_operas_by_Telemann список опер на англ. яз.]
  • Георг Филипп Телеман: [classic-online.ru/ru/composer/Telemann/268 записи произведений на Сlassic-online.ru]

Отрывок, характеризующий Телеман, Георг Филипп

– Что, как твое здоровье? – спросил он.
– Что здоровье? На болезнь плакаться – бог смерти не даст, – сказал Каратаев и тотчас же возвратился к начатому рассказу.
– …И вот, братец ты мой, – продолжал Платон с улыбкой на худом, бледном лице и с особенным, радостным блеском в глазах, – вот, братец ты мой…
Пьер знал эту историю давно, Каратаев раз шесть ему одному рассказывал эту историю, и всегда с особенным, радостным чувством. Но как ни хорошо знал Пьер эту историю, он теперь прислушался к ней, как к чему то новому, и тот тихий восторг, который, рассказывая, видимо, испытывал Каратаев, сообщился и Пьеру. История эта была о старом купце, благообразно и богобоязненно жившем с семьей и поехавшем однажды с товарищем, богатым купцом, к Макарью.
Остановившись на постоялом дворе, оба купца заснули, и на другой день товарищ купца был найден зарезанным и ограбленным. Окровавленный нож найден был под подушкой старого купца. Купца судили, наказали кнутом и, выдернув ноздри, – как следует по порядку, говорил Каратаев, – сослали в каторгу.
– И вот, братец ты мой (на этом месте Пьер застал рассказ Каратаева), проходит тому делу годов десять или больше того. Живет старичок на каторге. Как следовает, покоряется, худого не делает. Только у бога смерти просит. – Хорошо. И соберись они, ночным делом, каторжные то, так же вот как мы с тобой, и старичок с ними. И зашел разговор, кто за что страдает, в чем богу виноват. Стали сказывать, тот душу загубил, тот две, тот поджег, тот беглый, так ни за что. Стали старичка спрашивать: ты за что, мол, дедушка, страдаешь? Я, братцы мои миленькие, говорит, за свои да за людские грехи страдаю. А я ни душ не губил, ни чужого не брал, акромя что нищую братию оделял. Я, братцы мои миленькие, купец; и богатство большое имел. Так и так, говорит. И рассказал им, значит, как все дело было, по порядку. Я, говорит, о себе не тужу. Меня, значит, бог сыскал. Одно, говорит, мне свою старуху и деток жаль. И так то заплакал старичок. Случись в их компании тот самый человек, значит, что купца убил. Где, говорит, дедушка, было? Когда, в каком месяце? все расспросил. Заболело у него сердце. Подходит таким манером к старичку – хлоп в ноги. За меня ты, говорит, старичок, пропадаешь. Правда истинная; безвинно напрасно, говорит, ребятушки, человек этот мучится. Я, говорит, то самое дело сделал и нож тебе под голова сонному подложил. Прости, говорит, дедушка, меня ты ради Христа.
Каратаев замолчал, радостно улыбаясь, глядя на огонь, и поправил поленья.
– Старичок и говорит: бог, мол, тебя простит, а мы все, говорит, богу грешны, я за свои грехи страдаю. Сам заплакал горючьми слезьми. Что же думаешь, соколик, – все светлее и светлее сияя восторженной улыбкой, говорил Каратаев, как будто в том, что он имел теперь рассказать, заключалась главная прелесть и все значение рассказа, – что же думаешь, соколик, объявился этот убийца самый по начальству. Я, говорит, шесть душ загубил (большой злодей был), но всего мне жальче старичка этого. Пускай же он на меня не плачется. Объявился: списали, послали бумагу, как следовает. Место дальнее, пока суд да дело, пока все бумаги списали как должно, по начальствам, значит. До царя доходило. Пока что, пришел царский указ: выпустить купца, дать ему награждения, сколько там присудили. Пришла бумага, стали старичка разыскивать. Где такой старичок безвинно напрасно страдал? От царя бумага вышла. Стали искать. – Нижняя челюсть Каратаева дрогнула. – А его уж бог простил – помер. Так то, соколик, – закончил Каратаев и долго, молча улыбаясь, смотрел перед собой.
Не самый рассказ этот, но таинственный смысл его, та восторженная радость, которая сияла в лице Каратаева при этом рассказе, таинственное значение этой радости, это то смутно и радостно наполняло теперь душу Пьера.


– A vos places! [По местам!] – вдруг закричал голос.
Между пленными и конвойными произошло радостное смятение и ожидание чего то счастливого и торжественного. Со всех сторон послышались крики команды, и с левой стороны, рысью объезжая пленных, показались кавалеристы, хорошо одетые, на хороших лошадях. На всех лицах было выражение напряженности, которая бывает у людей при близости высших властей. Пленные сбились в кучу, их столкнули с дороги; конвойные построились.
– L'Empereur! L'Empereur! Le marechal! Le duc! [Император! Император! Маршал! Герцог!] – и только что проехали сытые конвойные, как прогремела карета цугом, на серых лошадях. Пьер мельком увидал спокойное, красивое, толстое и белое лицо человека в треугольной шляпе. Это был один из маршалов. Взгляд маршала обратился на крупную, заметную фигуру Пьера, и в том выражении, с которым маршал этот нахмурился и отвернул лицо, Пьеру показалось сострадание и желание скрыть его.
Генерал, который вел депо, с красным испуганным лицом, погоняя свою худую лошадь, скакал за каретой. Несколько офицеров сошлось вместе, солдаты окружили их. У всех были взволнованно напряженные лица.
– Qu'est ce qu'il a dit? Qu'est ce qu'il a dit?.. [Что он сказал? Что? Что?..] – слышал Пьер.
Во время проезда маршала пленные сбились в кучу, и Пьер увидал Каратаева, которого он не видал еще в нынешнее утро. Каратаев в своей шинельке сидел, прислонившись к березе. В лице его, кроме выражения вчерашнего радостного умиления при рассказе о безвинном страдании купца, светилось еще выражение тихой торжественности.
Каратаев смотрел на Пьера своими добрыми, круглыми глазами, подернутыми теперь слезою, и, видимо, подзывал его к себе, хотел сказать что то. Но Пьеру слишком страшно было за себя. Он сделал так, как будто не видал его взгляда, и поспешно отошел.
Когда пленные опять тронулись, Пьер оглянулся назад. Каратаев сидел на краю дороги, у березы; и два француза что то говорили над ним. Пьер не оглядывался больше. Он шел, прихрамывая, в гору.
Сзади, с того места, где сидел Каратаев, послышался выстрел. Пьер слышал явственно этот выстрел, но в то же мгновение, как он услыхал его, Пьер вспомнил, что он не кончил еще начатое перед проездом маршала вычисление о том, сколько переходов оставалось до Смоленска. И он стал считать. Два французские солдата, из которых один держал в руке снятое, дымящееся ружье, пробежали мимо Пьера. Они оба были бледны, и в выражении их лиц – один из них робко взглянул на Пьера – было что то похожее на то, что он видел в молодом солдате на казни. Пьер посмотрел на солдата и вспомнил о том, как этот солдат третьего дня сжег, высушивая на костре, свою рубаху и как смеялись над ним.
Собака завыла сзади, с того места, где сидел Каратаев. «Экая дура, о чем она воет?» – подумал Пьер.
Солдаты товарищи, шедшие рядом с Пьером, не оглядывались, так же как и он, на то место, с которого послышался выстрел и потом вой собаки; но строгое выражение лежало на всех лицах.


Депо, и пленные, и обоз маршала остановились в деревне Шамшеве. Все сбилось в кучу у костров. Пьер подошел к костру, поел жареного лошадиного мяса, лег спиной к огню и тотчас же заснул. Он спал опять тем же сном, каким он спал в Можайске после Бородина.
Опять события действительности соединялись с сновидениями, и опять кто то, сам ли он или кто другой, говорил ему мысли, и даже те же мысли, которые ему говорились в Можайске.
«Жизнь есть всё. Жизнь есть бог. Все перемещается и движется, и это движение есть бог. И пока есть жизнь, есть наслаждение самосознания божества. Любить жизнь, любить бога. Труднее и блаженнее всего любить эту жизнь в своих страданиях, в безвинности страданий».
«Каратаев» – вспомнилось Пьеру.
И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», – сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею.
– Вот жизнь, – сказал старичок учитель.
«Как это просто и ясно, – подумал Пьер. – Как я мог не знать этого прежде».
– В середине бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его. И растет, сливается, и сжимается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает. Вот он, Каратаев, вот разлился и исчез. – Vous avez compris, mon enfant, [Понимаешь ты.] – сказал учитель.
– Vous avez compris, sacre nom, [Понимаешь ты, черт тебя дери.] – закричал голос, и Пьер проснулся.
Он приподнялся и сел. У костра, присев на корточках, сидел француз, только что оттолкнувший русского солдата, и жарил надетое на шомпол мясо. Жилистые, засученные, обросшие волосами, красные руки с короткими пальцами ловко поворачивали шомпол. Коричневое мрачное лицо с насупленными бровями ясно виднелось в свете угольев.
– Ca lui est bien egal, – проворчал он, быстро обращаясь к солдату, стоявшему за ним. – …brigand. Va! [Ему все равно… разбойник, право!]
И солдат, вертя шомпол, мрачно взглянул на Пьера. Пьер отвернулся, вглядываясь в тени. Один русский солдат пленный, тот, которого оттолкнул француз, сидел у костра и трепал по чем то рукой. Вглядевшись ближе, Пьер узнал лиловую собачонку, которая, виляя хвостом, сидела подле солдата.
– А, пришла? – сказал Пьер. – А, Пла… – начал он и не договорил. В его воображении вдруг, одновременно, связываясь между собой, возникло воспоминание о взгляде, которым смотрел на него Платон, сидя под деревом, о выстреле, слышанном на том месте, о вое собаки, о преступных лицах двух французов, пробежавших мимо его, о снятом дымящемся ружье, об отсутствии Каратаева на этом привале, и он готов уже был понять, что Каратаев убит, но в то же самое мгновенье в его душе, взявшись бог знает откуда, возникло воспоминание о вечере, проведенном им с красавицей полькой, летом, на балконе своего киевского дома. И все таки не связав воспоминаний нынешнего дня и не сделав о них вывода, Пьер закрыл глаза, и картина летней природы смешалась с воспоминанием о купанье, о жидком колеблющемся шаре, и он опустился куда то в воду, так что вода сошлась над его головой.
Перед восходом солнца его разбудили громкие частые выстрелы и крики. Мимо Пьера пробежали французы.
– Les cosaques! [Казаки!] – прокричал один из них, и через минуту толпа русских лиц окружила Пьера.
Долго не мог понять Пьер того, что с ним было. Со всех сторон он слышал вопли радости товарищей.
– Братцы! Родимые мои, голубчики! – плача, кричали старые солдаты, обнимая казаков и гусар. Гусары и казаки окружали пленных и торопливо предлагали кто платья, кто сапоги, кто хлеба. Пьер рыдал, сидя посреди их, и не мог выговорить ни слова; он обнял первого подошедшего к нему солдата и, плача, целовал его.
Долохов стоял у ворот разваленного дома, пропуская мимо себя толпу обезоруженных французов. Французы, взволнованные всем происшедшим, громко говорили между собой; но когда они проходили мимо Долохова, который слегка хлестал себя по сапогам нагайкой и глядел на них своим холодным, стеклянным, ничего доброго не обещающим взглядом, говор их замолкал. С другой стороны стоял казак Долохова и считал пленных, отмечая сотни чертой мела на воротах.
– Сколько? – спросил Долохов у казака, считавшего пленных.
– На вторую сотню, – отвечал казак.
– Filez, filez, [Проходи, проходи.] – приговаривал Долохов, выучившись этому выражению у французов, и, встречаясь глазами с проходившими пленными, взгляд его вспыхивал жестоким блеском.
Денисов, с мрачным лицом, сняв папаху, шел позади казаков, несших к вырытой в саду яме тело Пети Ростова.


С 28 го октября, когда начались морозы, бегство французов получило только более трагический характер замерзающих и изжаривающихся насмерть у костров людей и продолжающих в шубах и колясках ехать с награбленным добром императора, королей и герцогов; но в сущности своей процесс бегства и разложения французской армии со времени выступления из Москвы нисколько не изменился.
От Москвы до Вязьмы из семидесятитрехтысячной французской армии, не считая гвардии (которая во всю войну ничего не делала, кроме грабежа), из семидесяти трех тысяч осталось тридцать шесть тысяч (из этого числа не более пяти тысяч выбыло в сражениях). Вот первый член прогрессии, которым математически верно определяются последующие.
Французская армия в той же пропорции таяла и уничтожалась от Москвы до Вязьмы, от Вязьмы до Смоленска, от Смоленска до Березины, от Березины до Вильны, независимо от большей или меньшей степени холода, преследования, заграждения пути и всех других условий, взятых отдельно. После Вязьмы войска французские вместо трех колонн сбились в одну кучу и так шли до конца. Бертье писал своему государю (известно, как отдаленно от истины позволяют себе начальники описывать положение армии). Он писал:
«Je crois devoir faire connaitre a Votre Majeste l'etat de ses troupes dans les differents corps d'annee que j'ai ete a meme d'observer depuis deux ou trois jours dans differents passages. Elles sont presque debandees. Le nombre des soldats qui suivent les drapeaux est en proportion du quart au plus dans presque tous les regiments, les autres marchent isolement dans differentes directions et pour leur compte, dans l'esperance de trouver des subsistances et pour se debarrasser de la discipline. En general ils regardent Smolensk comme le point ou ils doivent se refaire. Ces derniers jours on a remarque que beaucoup de soldats jettent leurs cartouches et leurs armes. Dans cet etat de choses, l'interet du service de Votre Majeste exige, quelles que soient ses vues ulterieures qu'on rallie l'armee a Smolensk en commencant a la debarrasser des non combattans, tels que hommes demontes et des bagages inutiles et du materiel de l'artillerie qui n'est plus en proportion avec les forces actuelles. En outre les jours de repos, des subsistances sont necessaires aux soldats qui sont extenues par la faim et la fatigue; beaucoup sont morts ces derniers jours sur la route et dans les bivacs. Cet etat de choses va toujours en augmentant et donne lieu de craindre que si l'on n'y prete un prompt remede, on ne soit plus maitre des troupes dans un combat. Le 9 November, a 30 verstes de Smolensk».
[Долгом поставляю донести вашему величеству о состоянии корпусов, осмотренных мною на марше в последние три дня. Они почти в совершенном разброде. Только четвертая часть солдат остается при знаменах, прочие идут сами по себе разными направлениями, стараясь сыскать пропитание и избавиться от службы. Все думают только о Смоленске, где надеются отдохнуть. В последние дни много солдат побросали патроны и ружья. Какие бы ни были ваши дальнейшие намерения, но польза службы вашего величества требует собрать корпуса в Смоленске и отделить от них спешенных кавалеристов, безоружных, лишние обозы и часть артиллерии, ибо она теперь не в соразмерности с числом войск. Необходимо продовольствие и несколько дней покоя; солдаты изнурены голодом и усталостью; в последние дни многие умерли на дороге и на биваках. Такое бедственное положение беспрестанно усиливается и заставляет опасаться, что, если не будут приняты быстрые меры для предотвращения зла, мы скоро не будем иметь войска в своей власти в случае сражения. 9 ноября, в 30 верстах от Смоленка.]
Ввалившись в Смоленск, представлявшийся им обетованной землей, французы убивали друг друга за провиант, ограбили свои же магазины и, когда все было разграблено, побежали дальше.
Все шли, сами не зная, куда и зачем они идут. Еще менее других знал это гений Наполеона, так как никто ему не приказывал. Но все таки он и его окружающие соблюдали свои давнишние привычки: писались приказы, письма, рапорты, ordre du jour [распорядок дня]; называли друг друга:
«Sire, Mon Cousin, Prince d'Ekmuhl, roi de Naples» [Ваше величество, брат мой, принц Экмюльский, король Неаполитанский.] и т.д. Но приказы и рапорты были только на бумаге, ничто по ним не исполнялось, потому что не могло исполняться, и, несмотря на именование друг друга величествами, высочествами и двоюродными братьями, все они чувствовали, что они жалкие и гадкие люди, наделавшие много зла, за которое теперь приходилось расплачиваться. И, несмотря на то, что они притворялись, будто заботятся об армии, они думали только каждый о себе и о том, как бы поскорее уйти и спастись.


Действия русского и французского войск во время обратной кампании от Москвы и до Немана подобны игре в жмурки, когда двум играющим завязывают глаза и один изредка звонит колокольчиком, чтобы уведомить о себе ловящего. Сначала тот, кого ловят, звонит, не боясь неприятеля, но когда ему приходится плохо, он, стараясь неслышно идти, убегает от своего врага и часто, думая убежать, идет прямо к нему в руки.
Сначала наполеоновские войска еще давали о себе знать – это было в первый период движения по Калужской дороге, но потом, выбравшись на Смоленскую дорогу, они побежали, прижимая рукой язычок колокольчика, и часто, думая, что они уходят, набегали прямо на русских.
При быстроте бега французов и за ними русских и вследствие того изнурения лошадей, главное средство приблизительного узнавания положения, в котором находится неприятель, – разъезды кавалерии, – не существовало. Кроме того, вследствие частых и быстрых перемен положений обеих армий, сведения, какие и были, не могли поспевать вовремя. Если второго числа приходило известие о том, что армия неприятеля была там то первого числа, то третьего числа, когда можно было предпринять что нибудь, уже армия эта сделала два перехода и находилась совсем в другом положении.
Одна армия бежала, другая догоняла. От Смоленска французам предстояло много различных дорог; и, казалось бы, тут, простояв четыре дня, французы могли бы узнать, где неприятель, сообразить что нибудь выгодное и предпринять что нибудь новое. Но после четырехдневной остановки толпы их опять побежали не вправо, не влево, но, без всяких маневров и соображений, по старой, худшей дороге, на Красное и Оршу – по пробитому следу.
Ожидая врага сзади, а не спереди, французы бежали, растянувшись и разделившись друг от друга на двадцать четыре часа расстояния. Впереди всех бежал император, потом короли, потом герцоги. Русская армия, думая, что Наполеон возьмет вправо за Днепр, что было одно разумно, подалась тоже вправо и вышла на большую дорогу к Красному. И тут, как в игре в жмурки, французы наткнулись на наш авангард. Неожиданно увидав врага, французы смешались, приостановились от неожиданности испуга, но потом опять побежали, бросая своих сзади следовавших товарищей. Тут, как сквозь строй русских войск, проходили три дня, одна за одной, отдельные части французов, сначала вице короля, потом Даву, потом Нея. Все они побросали друг друга, побросали все свои тяжести, артиллерию, половину народа и убегали, только по ночам справа полукругами обходя русских.
Ней, шедший последним (потому что, несмотря на несчастное их положение или именно вследствие его, им хотелось побить тот пол, который ушиб их, он занялся нзрыванием никому не мешавших стен Смоленска), – шедший последним, Ней, с своим десятитысячным корпусом, прибежал в Оршу к Наполеону только с тысячью человеками, побросав и всех людей, и все пушки и ночью, украдучись, пробравшись лесом через Днепр.
От Орши побежали дальше по дороге к Вильно, точно так же играя в жмурки с преследующей армией. На Березине опять замешались, многие потонули, многие сдались, но те, которые перебрались через реку, побежали дальше. Главный начальник их надел шубу и, сев в сани, поскакал один, оставив своих товарищей. Кто мог – уехал тоже, кто не мог – сдался или умер.


Казалось бы, в этой то кампании бегства французов, когда они делали все то, что только можно было, чтобы погубить себя; когда ни в одном движении этой толпы, начиная от поворота на Калужскую дорогу и до бегства начальника от армии, не было ни малейшего смысла, – казалось бы, в этот период кампании невозможно уже историкам, приписывающим действия масс воле одного человека, описывать это отступление в их смысле. Но нет. Горы книг написаны историками об этой кампании, и везде описаны распоряжения Наполеона и глубокомысленные его планы – маневры, руководившие войском, и гениальные распоряжения его маршалов.
Отступление от Малоярославца тогда, когда ему дают дорогу в обильный край и когда ему открыта та параллельная дорога, по которой потом преследовал его Кутузов, ненужное отступление по разоренной дороге объясняется нам по разным глубокомысленным соображениям. По таким же глубокомысленным соображениям описывается его отступление от Смоленска на Оршу. Потом описывается его геройство при Красном, где он будто бы готовится принять сражение и сам командовать, и ходит с березовой палкой и говорит:
– J'ai assez fait l'Empereur, il est temps de faire le general, [Довольно уже я представлял императора, теперь время быть генералом.] – и, несмотря на то, тотчас же после этого бежит дальше, оставляя на произвол судьбы разрозненные части армии, находящиеся сзади.
Потом описывают нам величие души маршалов, в особенности Нея, величие души, состоящее в том, что он ночью пробрался лесом в обход через Днепр и без знамен и артиллерии и без девяти десятых войска прибежал в Оршу.
И, наконец, последний отъезд великого императора от геройской армии представляется нам историками как что то великое и гениальное. Даже этот последний поступок бегства, на языке человеческом называемый последней степенью подлости, которой учится стыдиться каждый ребенок, и этот поступок на языке историков получает оправдание.
Тогда, когда уже невозможно дальше растянуть столь эластичные нити исторических рассуждений, когда действие уже явно противно тому, что все человечество называет добром и даже справедливостью, является у историков спасительное понятие о величии. Величие как будто исключает возможность меры хорошего и дурного. Для великого – нет дурного. Нет ужаса, который бы мог быть поставлен в вину тому, кто велик.
– «C'est grand!» [Это величественно!] – говорят историки, и тогда уже нет ни хорошего, ни дурного, а есть «grand» и «не grand». Grand – хорошо, не grand – дурно. Grand есть свойство, по их понятиям, каких то особенных животных, называемых ими героями. И Наполеон, убираясь в теплой шубе домой от гибнущих не только товарищей, но (по его мнению) людей, им приведенных сюда, чувствует que c'est grand, и душа его покойна.
«Du sublime (он что то sublime видит в себе) au ridicule il n'y a qu'un pas», – говорит он. И весь мир пятьдесят лет повторяет: «Sublime! Grand! Napoleon le grand! Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas». [величественное… От величественного до смешного только один шаг… Величественное! Великое! Наполеон великий! От величественного до смешного только шаг.]
И никому в голову не придет, что признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости.
Для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого. И нет величия там, где нет простоты, добра и правды.


Кто из русских людей, читая описания последнего периода кампании 1812 года, не испытывал тяжелого чувства досады, неудовлетворенности и неясности. Кто не задавал себе вопросов: как не забрали, не уничтожили всех французов, когда все три армии окружали их в превосходящем числе, когда расстроенные французы, голодая и замерзая, сдавались толпами и когда (как нам рассказывает история) цель русских состояла именно в том, чтобы остановить, отрезать и забрать в плен всех французов.
Каким образом то русское войско, которое, слабее числом французов, дало Бородинское сражение, каким образом это войско, с трех сторон окружавшее французов и имевшее целью их забрать, не достигло своей цели? Неужели такое громадное преимущество перед нами имеют французы, что мы, с превосходными силами окружив, не могли побить их? Каким образом это могло случиться?
История (та, которая называется этим словом), отвечая на эти вопросы, говорит, что это случилось оттого, что Кутузов, и Тормасов, и Чичагов, и тот то, и тот то не сделали таких то и таких то маневров.
Но отчего они не сделали всех этих маневров? Отчего, ежели они были виноваты в том, что не достигнута была предназначавшаяся цель, – отчего их не судили и не казнили? Но, даже ежели и допустить, что виною неудачи русских были Кутузов и Чичагов и т. п., нельзя понять все таки, почему и в тех условиях, в которых находились русские войска под Красным и под Березиной (в обоих случаях русские были в превосходных силах), почему не взято в плен французское войско с маршалами, королями и императорами, когда в этом состояла цель русских?
Объяснение этого странного явления тем (как то делают русские военные историки), что Кутузов помешал нападению, неосновательно потому, что мы знаем, что воля Кутузова не могла удержать войска от нападения под Вязьмой и под Тарутиным.
Почему то русское войско, которое с слабейшими силами одержало победу под Бородиным над неприятелем во всей его силе, под Красным и под Березиной в превосходных силах было побеждено расстроенными толпами французов?
Если цель русских состояла в том, чтобы отрезать и взять в плен Наполеона и маршалов, и цель эта не только не была достигнута, и все попытки к достижению этой цели всякий раз были разрушены самым постыдным образом, то последний период кампании совершенно справедливо представляется французами рядом побед и совершенно несправедливо представляется русскими историками победоносным.
Русские военные историки, настолько, насколько для них обязательна логика, невольно приходят к этому заключению и, несмотря на лирические воззвания о мужестве и преданности и т. д., должны невольно признаться, что отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова.
Но, оставив совершенно в стороне народное самолюбие, чувствуется, что заключение это само в себе заключает противуречие, так как ряд побед французов привел их к совершенному уничтожению, а ряд поражений русских привел их к полному уничтожению врага и очищению своего отечества.
Источник этого противуречия лежит в том, что историками, изучающими события по письмам государей и генералов, по реляциям, рапортам, планам и т. п., предположена ложная, никогда не существовавшая цель последнего периода войны 1812 года, – цель, будто бы состоявшая в том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с маршалами и армией.
Цели этой никогда не было и не могло быть, потому что она не имела смысла, и достижение ее было совершенно невозможно.
Цель эта не имела никакого смысла, во первых, потому, что расстроенная армия Наполеона со всей возможной быстротой бежала из России, то есть исполняла то самое, что мог желать всякий русский. Для чего же было делать различные операции над французами, которые бежали так быстро, как только они могли?
Во вторых, бессмысленно было становиться на дороге людей, всю свою энергию направивших на бегство.
В третьих, бессмысленно было терять свои войска для уничтожения французских армий, уничтожавшихся без внешних причин в такой прогрессии, что без всякого загораживания пути они не могли перевести через границу больше того, что они перевели в декабре месяце, то есть одну сотую всего войска.
В четвертых, бессмысленно было желание взять в плен императора, королей, герцогов – людей, плен которых в высшей степени затруднил бы действия русских, как то признавали самые искусные дипломаты того времени (J. Maistre и другие). Еще бессмысленнее было желание взять корпуса французов, когда свои войска растаяли наполовину до Красного, а к корпусам пленных надо было отделять дивизии конвоя, и когда свои солдаты не всегда получали полный провиант и забранные уже пленные мерли с голода.
Весь глубокомысленный план о том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с армией, был подобен тому плану огородника, который, выгоняя из огорода потоптавшую его гряды скотину, забежал бы к воротам и стал бы по голове бить эту скотину. Одно, что можно бы было сказать в оправдание огородника, было бы то, что он очень рассердился. Но это нельзя было даже сказать про составителей проекта, потому что не они пострадали от потоптанных гряд.
Но, кроме того, что отрезывание Наполеона с армией было бессмысленно, оно было невозможно.
Невозможно это было, во первых, потому что, так как из опыта видно, что движение колонн на пяти верстах в одном сражении никогда не совпадает с планами, то вероятность того, чтобы Чичагов, Кутузов и Витгенштейн сошлись вовремя в назначенное место, была столь ничтожна, что она равнялась невозможности, как то и думал Кутузов, еще при получении плана сказавший, что диверсии на большие расстояния не приносят желаемых результатов.
Во вторых, невозможно было потому, что, для того чтобы парализировать ту силу инерции, с которой двигалось назад войско Наполеона, надо было без сравнения большие войска, чем те, которые имели русские.
В третьих, невозможно это было потому, что военное слово отрезать не имеет никакого смысла. Отрезать можно кусок хлеба, но не армию. Отрезать армию – перегородить ей дорогу – никак нельзя, ибо места кругом всегда много, где можно обойти, и есть ночь, во время которой ничего не видно, в чем могли бы убедиться военные ученые хоть из примеров Красного и Березины. Взять же в плен никак нельзя без того, чтобы тот, кого берут в плен, на это не согласился, как нельзя поймать ласточку, хотя и можно взять ее, когда она сядет на руку. Взять в плен можно того, кто сдается, как немцы, по правилам стратегии и тактики. Но французские войска совершенно справедливо не находили этого удобным, так как одинаковая голодная и холодная смерть ожидала их на бегстве и в плену.
В четвертых же, и главное, это было невозможно потому, что никогда, с тех пор как существует мир, не было войны при тех страшных условиях, при которых она происходила в 1812 году, и русские войска в преследовании французов напрягли все свои силы и не могли сделать большего, не уничтожившись сами.
В движении русской армии от Тарутина до Красного выбыло пятьдесят тысяч больными и отсталыми, то есть число, равное населению большого губернского города. Половина людей выбыла из армии без сражений.
И об этом то периоде кампании, когда войска без сапог и шуб, с неполным провиантом, без водки, по месяцам ночуют в снегу и при пятнадцати градусах мороза; когда дня только семь и восемь часов, а остальное ночь, во время которой не может быть влияния дисциплины; когда, не так как в сраженье, на несколько часов только люди вводятся в область смерти, где уже нет дисциплины, а когда люди по месяцам живут, всякую минуту борясь с смертью от голода и холода; когда в месяц погибает половина армии, – об этом то периоде кампании нам рассказывают историки, как Милорадович должен был сделать фланговый марш туда то, а Тормасов туда то и как Чичагов должен был передвинуться туда то (передвинуться выше колена в снегу), и как тот опрокинул и отрезал, и т. д., и т. д.
Русские, умиравшие наполовину, сделали все, что можно сделать и должно было сделать для достижения достойной народа цели, и не виноваты в том, что другие русские люди, сидевшие в теплых комнатах, предполагали сделать то, что было невозможно.
Все это странное, непонятное теперь противоречие факта с описанием истории происходит только оттого, что историки, писавшие об этом событии, писали историю прекрасных чувств и слов разных генералов, а не историю событий.
Для них кажутся очень занимательны слова Милорадовича, награды, которые получил тот и этот генерал, и их предположения; а вопрос о тех пятидесяти тысячах, которые остались по госпиталям и могилам, даже не интересует их, потому что не подлежит их изучению.
А между тем стоит только отвернуться от изучения рапортов и генеральных планов, а вникнуть в движение тех сотен тысяч людей, принимавших прямое, непосредственное участие в событии, и все, казавшиеся прежде неразрешимыми, вопросы вдруг с необыкновенной легкостью и простотой получают несомненное разрешение.
Цель отрезывания Наполеона с армией никогда не существовала, кроме как в воображении десятка людей. Она не могла существовать, потому что она была бессмысленна, и достижение ее было невозможно.
Цель народа была одна: очистить свою землю от нашествия. Цель эта достигалась, во первых, сама собою, так как французы бежали, и потому следовало только не останавливать это движение. Во вторых, цель эта достигалась действиями народной войны, уничтожавшей французов, и, в третьих, тем, что большая русская армия шла следом за французами, готовая употребить силу в случае остановки движения французов.
Русская армия должна была действовать, как кнут на бегущее животное. И опытный погонщик знал, что самое выгодное держать кнут поднятым, угрожая им, а не по голове стегать бегущее животное.



Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, – сущность его, в его глазах очевидно уничтожается – перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый – ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.

Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, – заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовлениями к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
– Я никуда не поеду, – отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, – только, пожалуйста, оставьте меня, – сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана, и, что нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» – думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, – сказал он, – это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом – Наташа видела теперь этот взгляд – посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы – совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, – говорила себе теперь Наташа, – что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить – боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» – говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
– Пожалуйте к папаше, скорее, – сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. – Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, – всхлипнув, проговорила она.


Кроме общего чувства отчуждения от всех людей, Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня, были ей так близки, привычны, так будничны, что все их слова, чувства казались ей оскорблением того мира, в котором она жила последнее время, и она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них. Она слышала слова Дуняши о Петре Ильиче, о несчастии, но не поняла их.
«Какое там у них несчастие, какое может быть несчастие? У них все свое старое, привычное и покойное», – мысленно сказала себе Наташа.
Когда она вошла в залу, отец быстро выходил из комнаты графини. Лицо его было сморщено и мокро от слез. Он, видимо, выбежал из той комнаты, чтобы дать волю давившим его рыданиям. Увидав Наташу, он отчаянно взмахнул руками и разразился болезненно судорожными всхлипываниями, исказившими его круглое, мягкое лицо.
– Пе… Петя… Поди, поди, она… она… зовет… – И он, рыдая, как дитя, быстро семеня ослабевшими ногами, подошел к стулу и упал почти на него, закрыв лицо руками.
Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что то страшно больно ударило ее в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что то отрывается в ней и что она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услыхав из за двери страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе. Она подбежала к отцу, но он, бессильно махая рукой, указывал на дверь матери. Княжна Марья, бледная, с дрожащей нижней челюстью, вышла из двери и взяла Наташу за руку, говоря ей что то. Наташа не видела, не слышала ее. Она быстрыми шагами вошла в дверь, остановилась на мгновение, как бы в борьбе с самой собой, и подбежала к матери.
Графиня лежала на кресле, странно неловко вытягиваясь, и билась головой об стену. Соня и девушки держали ее за руки.
– Наташу, Наташу!.. – кричала графиня. – Неправда, неправда… Он лжет… Наташу! – кричала она, отталкивая от себя окружающих. – Подите прочь все, неправда! Убили!.. ха ха ха ха!.. неправда!
Наташа стала коленом на кресло, нагнулась над матерью, обняла ее, с неожиданной силой подняла, повернула к себе ее лицо и прижалась к ней.
– Маменька!.. голубчик!.. Я тут, друг мой. Маменька, – шептала она ей, не замолкая ни на секунду.
Она не выпускала матери, нежно боролась с ней, требовала подушки, воды, расстегивала и разрывала платье на матери.
– Друг мой, голубушка… маменька, душенька, – не переставая шептала она, целуя ее голову, руки, лицо и чувствуя, как неудержимо, ручьями, щекоча ей нос и щеки, текли ее слезы.
Графиня сжала руку дочери, закрыла глаза и затихла на мгновение. Вдруг она с непривычной быстротой поднялась, бессмысленно оглянулась и, увидав Наташу, стала из всех сил сжимать ее голову. Потом она повернула к себе ее морщившееся от боли лицо и долго вглядывалась в него.
– Наташа, ты меня любишь, – сказала она тихим, доверчивым шепотом. – Наташа, ты не обманешь меня? Ты мне скажешь всю правду?
Наташа смотрела на нее налитыми слезами глазами, и в лице ее была только мольба о прощении и любви.
– Друг мой, маменька, – повторяла она, напрягая все силы своей любви на то, чтобы как нибудь снять с нее на себя излишек давившего ее горя.
И опять в бессильной борьбе с действительностью мать, отказываясь верить в то, что она могла жить, когда был убит цветущий жизнью ее любимый мальчик, спасалась от действительности в мире безумия.
Наташа не помнила, как прошел этот день, ночь, следующий день, следующая ночь. Она не спала и не отходила от матери. Любовь Наташи, упорная, терпеливая, не как объяснение, не как утешение, а как призыв к жизни, всякую секунду как будто со всех сторон обнимала графиню. На третью ночь графиня затихла на несколько минут, и Наташа закрыла глаза, облокотив голову на ручку кресла. Кровать скрипнула. Наташа открыла глаза. Графиня сидела на кровати и тихо говорила.