Герасим (Фирсов)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Старец Герасим
Герасим Фирсов
Религия:

христианство

Дата смерти:

1667(1667)

Страна:

Русское царство Русское царство

Герасим Фирсов (ум. 1667) — старец Соловецкий; известен как один из главнейших деятелей соловецкого старообрядчества, вызвавшего памятное восстание соловецких монахов.



Биография

О жизни Герасима Фирсова до появления его в Соловецком монастыре сведений не сохранилось. Предположительно на Соловки он пришел из города Москвы. Монашество принял, вероятно, на Соловках , куда явился приблизительно в конце 1640-х годов. Вероятно, вскоре после своего поступления в монастырь Герасим Фирсов ушел из обители и, «бегаючи», явился к патриарху московскому Никону с челобитной на Соловецкого настоятеля, архимандрита Илью. Несомненно, Никон нашел челобитную Фирсова вздорной и приказал бить его на патриаршем дворе плетьми нещадно, а затем сослать на север в Николо-Корельский монастырь[1].

Как долго пробыл Герасим в Николо-Корельском монастыре неизвестно, но отсюда он снова явился в Соловки и некоторое время исполнял должность приказного старца в монастырских береговых усольях: Варзужском, Умском и Яренском. Затем был сделан соборным старцем и стал ближайшим советником настоятеля Илии, на которого он не так давно жаловался патриарху[1].

В 1659 году архимандрит Илья скончался, и на его место братией монастыря был избран иеромонах Варфоломей. С новым настоятелем Герасим Фирсов не сошелся; Варфоломей, видимо, старался устранить его от участия в монастырских делах, не лишая его пока звания соборного старца. Но в 1665 году Варфоломей отнял у него и это почетное звание. Поводом к этому послужило следующее обстоятельство. В монастыре заболел казначей, старец Боголеп. Опасаясь внезапной смерти казначея, Варфоломей поручил некоторым соборным старцам освидетельствовать наличность монастырских сумм и имущества, бывших на руках у Боголепа. В числе назначенных лиц был и Герасим. Производя осмотр имущества старца Боголепа, Герасим ухитрился незаметно припрятать у себя принадлежавшие казначею часы. Похищение такой заметной и ценной вещи обнаружилось тотчас же. Старцы заподозрили Фирсова, который, по свидетельству Варфоломея, всегда был нечист на руку, о чем было хорошо известно всей монастырской братии. Фирсов не запирался и вскоре отдал часы «лицом». Этот поступок до такой степени возмутил старцев, производивших осмотр у Боголепа, что они подали настоятелю особую челобитную, в которой прямо заявляли, что «им впредь с Герасимом Фирсовым у монастырских дел быть нельзя». Эта челобитная решила участь Фирсова, и он был удален из числа членов монастырского собора[1].

Обесчещенный и униженный в глазах братии, Фирсов не мог, конечно, не затаить злобы против своего настоятеля; с этого момента он становится открытым врагом Варфоломея. К этому времени у Варфоломея насчитывалось уже довольно много недругов из числа монастырских насельников. Герасим Фирсов стал во главе этих недовольных и явился вождем особой монастырской партии, партии строгих старообрядцев, не соглашавшихся ни на какие обрядовые уступки, готовых из-за «пелены», не подостланной под Евангелие во время чтения, восстать поголовно и учинить бунт. Может быть, Герасим Фирсов по своим убеждениям и не был таким фанатиком древнего благочестия. Но он стал во главе этой партии, побуждаемый чувством мщения и неприязни к своему настоятелю. Как бы то ни было, но приняв на себя руководство партией, Фирсов стал очень опасным для Варфоломея лицом. Он не отличался высокими нравственными качествами; за ним было очень много грехов в прошлом: он был нечист на руку, он любил с приятелями «пображничать и подебоширить», его буйства иногда оканчивались убийствами. Но как глава партии недовольных монахов он был на высоте своего положения. Как человек смелый, энергичный и к тому же человек книжный Фирсов сделал из своих приверженцев действительно грозную партию, одушевленную желанием жизнью постоять за целость благочестия. На первых порах столкновений с Варфоломеем у Фирсова не было; но когда Варфоломей уехал в Москву, откуда до монастыря дошли слухи, что он изменил старине, борьба с ним и его партией началась открытая и ожесточенная[1].

Роль Герасима была хорошо известна в Москве. Неудивительно поэтому, что в числе вызванных в Москву для увещания оказался и он. Московские власти не без основания думали, что в лице Фирсова они встретят непримиримого противника. Но оказалось иначе. Фирсов принес Большому Московскому Собору чистосердечное и полное раскаяние. Собор не ожидал такого исхода и долго относился к этому раскаянию Фирсова подозрительно. Для испытания Фирсов был отправлен в Иосифо-Волоцкий монастырь Московской епархии под начало к архимандриту Савватию, где и скончался в мире с православной церковью в 1667 (по другим данным в 1666[2]) году[1].

Герасим оставил после себя очень важное в истории раскола сочинение, известное под названием: «Послания к брату о сложении перстов», которое было написано около 1658 года в ответ на обращенный к нему запрос некоего «брата» о том, «которыми персты десные руки подобает всякому православному христианину вообразити на себе знамение честного креста». Этот труд представляет собой первый опыт пространного обоснования учения о двуперстии и поэтому имеет громадное значение в старообрядческой письменности. Для последующих раскольнических писателей оно стало своеобразным первоисточником, откуда они черпали доказательства истинности двуперстия. Начиная с диакона Феодора и кончая Павлом Васильевым — все старообрядческие писатели почти без переработки и прибавлений повторяют Герасима Фирсова, когда речь заходит о крестном знамении. «Послание» представляет собой целый ряд выписок о двуперстном сложении, заимствованных из разных книг и сочинений. Оно написано умеренным тоном, без резких выходок в адрес православных, и вообще носит характер искреннего стремления отыскать истину и убедить в ней себя и других. Произведение Фирсова в своё время получило очень широкое распространение, чем и объясняется то обстоятельство, что до нас оно дошло во многих рукописных списках, большинство из которых находится в Российской национальной библиотеке[1].

Напишите отзыв о статье "Герасим (Фирсов)"

Примечания

Литература

  • А. Б., «Описание некоторых сочинений, написанных русскими раскольниками в пользу раскола», СПб., 1861, часть II;
  • Владимиров, «Очерки из истории литературного движения на севере России», «Журнал Министерства народного просвещения», 1879 г., № 205;
  • «Материалы для истории раскола», том III;
  • Сырцов, «Возмущение Соловецких монахов-старообрядцев в XVII веке», Кострома, 1888 год.

Отрывок, характеризующий Герасим (Фирсов)

Раненому показали в сапоге с запекшейся кровью отрезанную ногу.
– О! Ооооо! – зарыдал он, как женщина. Доктор, стоявший перед раненым, загораживая его лицо, отошел.
– Боже мой! Что это? Зачем он здесь? – сказал себе князь Андрей.
В несчастном, рыдающем, обессилевшем человеке, которому только что отняли ногу, он узнал Анатоля Курагина. Анатоля держали на руках и предлагали ему воду в стакане, края которого он не мог поймать дрожащими, распухшими губами. Анатоль тяжело всхлипывал. «Да, это он; да, этот человек чем то близко и тяжело связан со мною, – думал князь Андрей, не понимая еще ясно того, что было перед ним. – В чем состоит связь этого человека с моим детством, с моею жизнью? – спрашивал он себя, не находя ответа. И вдруг новое, неожиданное воспоминание из мира детского, чистого и любовного, представилось князю Андрею. Он вспомнил Наташу такою, какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года, с тонкой шеей и тонкими рукамис готовым на восторг, испуганным, счастливым лицом, и любовь и нежность к ней, еще живее и сильнее, чем когда либо, проснулись в его душе. Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между им и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце.
Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями.
«Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам – да, та любовь, которую проповедовал бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!»


Страшный вид поля сражения, покрытого трупами и ранеными, в соединении с тяжестью головы и с известиями об убитых и раненых двадцати знакомых генералах и с сознанием бессильности своей прежде сильной руки произвели неожиданное впечатление на Наполеона, который обыкновенно любил рассматривать убитых и раненых, испытывая тем свою душевную силу (как он думал). В этот день ужасный вид поля сражения победил ту душевную силу, в которой он полагал свою заслугу и величие. Он поспешно уехал с поля сражения и возвратился к Шевардинскому кургану. Желтый, опухлый, тяжелый, с мутными глазами, красным носом и охриплым голосом, он сидел на складном стуле, невольно прислушиваясь к звукам пальбы и не поднимая глаз. Он с болезненной тоской ожидал конца того дела, которого он считал себя причиной, но которого он не мог остановить. Личное человеческое чувство на короткое мгновение взяло верх над тем искусственным призраком жизни, которому он служил так долго. Он на себя переносил те страдания и ту смерть, которые он видел на поле сражения. Тяжесть головы и груди напоминала ему о возможности и для себя страданий и смерти. Он в эту минуту не хотел для себя ни Москвы, ни победы, ни славы. (Какой нужно было ему еще славы?) Одно, чего он желал теперь, – отдыха, спокойствия и свободы. Но когда он был на Семеновской высоте, начальник артиллерии предложил ему выставить несколько батарей на эти высоты, для того чтобы усилить огонь по столпившимся перед Князьковым русским войскам. Наполеон согласился и приказал привезти ему известие о том, какое действие произведут эти батареи.
Адъютант приехал сказать, что по приказанию императора двести орудий направлены на русских, но что русские все так же стоят.
– Наш огонь рядами вырывает их, а они стоят, – сказал адъютант.
– Ils en veulent encore!.. [Им еще хочется!..] – сказал Наполеон охриплым голосом.
– Sire? [Государь?] – повторил не расслушавший адъютант.
– Ils en veulent encore, – нахмурившись, прохрипел Наполеон осиплым голосом, – donnez leur en. [Еще хочется, ну и задайте им.]
И без его приказания делалось то, чего он хотел, и он распорядился только потому, что думал, что от него ждали приказания. И он опять перенесся в свой прежний искусственный мир призраков какого то величия, и опять (как та лошадь, ходящая на покатом колесе привода, воображает себе, что она что то делает для себя) он покорно стал исполнять ту жестокую, печальную и тяжелую, нечеловеческую роль, которая ему была предназначена.
И не на один только этот час и день были помрачены ум и совесть этого человека, тяжеле всех других участников этого дела носившего на себе всю тяжесть совершавшегося; но и никогда, до конца жизни, не мог понимать он ни добра, ни красоты, ни истины, ни значения своих поступков, которые были слишком противоположны добру и правде, слишком далеки от всего человеческого, для того чтобы он мог понимать их значение. Он не мог отречься от своих поступков, восхваляемых половиной света, и потому должен был отречься от правды и добра и всего человеческого.
Не в один только этот день, объезжая поле сражения, уложенное мертвыми и изувеченными людьми (как он думал, по его воле), он, глядя на этих людей, считал, сколько приходится русских на одного француза, и, обманывая себя, находил причины радоваться, что на одного француза приходилось пять русских. Не в один только этот день он писал в письме в Париж, что le champ de bataille a ete superbe [поле сражения было великолепно], потому что на нем было пятьдесят тысяч трупов; но и на острове Св. Елены, в тиши уединения, где он говорил, что он намерен был посвятить свои досуги изложению великих дел, которые он сделал, он писал:
«La guerre de Russie eut du etre la plus populaire des temps modernes: c'etait celle du bon sens et des vrais interets, celle du repos et de la securite de tous; elle etait purement pacifique et conservatrice.
C'etait pour la grande cause, la fin des hasards elle commencement de la securite. Un nouvel horizon, de nouveaux travaux allaient se derouler, tout plein du bien etre et de la prosperite de tous. Le systeme europeen se trouvait fonde; il n'etait plus question que de l'organiser.
Satisfait sur ces grands points et tranquille partout, j'aurais eu aussi mon congres et ma sainte alliance. Ce sont des idees qu'on m'a volees. Dans cette reunion de grands souverains, nous eussions traites de nos interets en famille et compte de clerc a maitre avec les peuples.
L'Europe n'eut bientot fait de la sorte veritablement qu'un meme peuple, et chacun, en voyageant partout, se fut trouve toujours dans la patrie commune. Il eut demande toutes les rivieres navigables pour tous, la communaute des mers, et que les grandes armees permanentes fussent reduites desormais a la seule garde des souverains.
De retour en France, au sein de la patrie, grande, forte, magnifique, tranquille, glorieuse, j'eusse proclame ses limites immuables; toute guerre future, purement defensive; tout agrandissement nouveau antinational. J'eusse associe mon fils a l'Empire; ma dictature eut fini, et son regne constitutionnel eut commence…
Paris eut ete la capitale du monde, et les Francais l'envie des nations!..
Mes loisirs ensuite et mes vieux jours eussent ete consacres, en compagnie de l'imperatrice et durant l'apprentissage royal de mon fils, a visiter lentement et en vrai couple campagnard, avec nos propres chevaux, tous les recoins de l'Empire, recevant les plaintes, redressant les torts, semant de toutes parts et partout les monuments et les bienfaits.