Гердер, Иоганн Готфрид

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Гердер Иоганн Готфрид»)
Перейти к: навигация, поиск
Иоганн Готфрид Гердер
Johann Gottfried Herder
Дата рождения:

25 августа 1744(1744-08-25)

Место рождения:

Морунген, Восточная Пруссия, Королевство Пруссия (ныне Моронг, Польша)

Дата смерти:

18 декабря 1803(1803-12-18) (59 лет)

Место смерти:

Веймар, Священная Римская империя

Школа/традиция:

гуманизм

Направление:

историзм, культурология

Оказавшие влияние:

Дж. Бруно, Спиноза, Лейбниц, Гаман[1]

Иога́нн Го́тфрид Ге́рдер (нем. Johann Gottfried Herder; 25 августа 1744 года, Морунген, Восточная Пруссия — 18 декабря 1803 года, Веймар) — немецкий писатель и теолог, историк культуры, создатель исторического понимания искусства, считавший своей задачей «всё рассматривать с точки зрения духа своего времени», критик, поэт второй половины XVIII века. Один из ведущих деятелей позднего Просвещения[2].





Биография

Родился в протестантской семье бедного школьного учителя. Его мать происходила из семьи сапожника, а отец был также церковным звонарем[3]. В ходе Семилетней войны 1756-1763 гг. территория Восточной Пруссии была занята русскими войсками. В 1762 г. Гердер с подачи русского военного врача отправился в Кёнигсбергский университет с намерением изучать медицину, однако вскоре предпочел теологический факультет, который окончил в 1764 году. Там он слушал лекции И. Канта по логике, метафизике, моральной философии и физической географии, а также брал уроки языков у И. Г. Гамана. Оба они оказали на него значительное влияние[3], тогда же он увлёкся идеями Руссо[4]. В 1764 году он уехал в Ригу, где при содействии Гамана занял место преподавателя в соборной школе, а после сдачи в следующем году богословского экзамена также служил пасторским адъюнктом[3]. В 1767 году он получил выгодное предложение в Петербурге, но не принял его[4]. Его увлеченность просветительскими идеалами привела к напряженным отношениям с рижским духовенством и в 1769 г. он подал в отставку[3]. На протяжении двух лет он путешествовал по Франции, Голландии, Германии[4]. В Париже познакомился с Дидро и Даламбером, в Гамбурге на него оказал больше влияние Лессинг[2], а в 1770 г. он познакомился в Страсбурге с молодым Гёте[1], общение с которым способствовало его приобщению кругу идей литературного движения «Буря и натиск»[3]. В 1771–76 гг. советник консистории в Бюкебурге[2]. В 1776 г. переселился в Веймар, где благодаря содействию Гёте получил должность генерального суперинтенданта, т. е. первого духовного лица страны (будучи им там же и умер)[5]. В 1788-89 гг. совершил путешествие по Италии.

Философия и критика

Сочинения Гердера «Фрагменты по немецкой литературе» (Fragmente zur deutschen Literatur, Riga, 1766—1768), «Критические рощи» (Kritische Wälder, 1769) сыграли большую роль в развитии немецкой литературы периода «Бури и натиска» (см. «Sturm und Drang»). Здесь мы встречаемся с новой, восторженной оценкой Шекспира, с мыслью (ставшей центральным положением всей его теории культуры), что каждый народ, каждый прогрессивный период мировой истории имеет и должен иметь литературу, проникнутую национальным духом. Его сочинение «Тоже философия истории» (Riga, 1774) посвящено критике рационалистической философии истории просветителей. С 1785 г. начал выходить его монументальный труд «Идеи к философии истории человечества» (Ideen zur Philosophie der Geschichte der Menschheit, Riga, 1784—1791). Это первый опыт всеобщей истории культуры, где получают своё наиболее полное выражение мысли Гердера о культурном развитии человечества, о религии, поэзии, искусстве, науке. Восток, античность, средние века, Возрождение, новое время — изображены им с поражавшей современников эрудицией.

Последними его большими трудами (если не считать богословских произведений) являются «Письма для споспешествования гуманности» (Briefe zur Beförderung der Humanität, Riga, 1793—1797) и «Адрастея» (1801—1803), заострённая главным образом против романтизма Гёте и Шиллера.

Гердер считал, что животные являются для человека «меньшими братьями», а не только «средством», как считает Кант: «Не существует добродетели или влечения в человеческом сердце, подобие которых здесь и там не проявлялось бы в мире животных»[5].

Философию позднего Канта он резко отклонил, называв его исследования «глухой пустыней, наполненной пустыми порождениями ума и словесным туманом с большим притязанием»[1].

Художественные произведения и переводы

Его юношеским литературным дебютом стала анонимно опубликованная в 1761 г. ода «Gesanges an Cyrus» (Песнь Киру) на восшествие на престол российского имп. Петра III[3].

Из числа оригинальных произведений лучшими можно считать «Легенды» и «Парамифии». Менее удачны его драмы «Дом Адмета», «Освобождённый Прометей», «Ариадна-Либера», «Эон и Эония», «Филоктет», «Брут».

Весьма значительна поэтическая и особенно переводческая деятельность Гердера. Он знакомит читающую Германию с рядом интереснейших, бывших до того неизвестными или малоизвестными, памятников мировой литературы. С огромным художественным вкусом сделана его знаменитая антология «Народные песни» (Völkslieder, 1778—1779), известная под заглавием «Голоса народов в песнях» (Stimmen der Völker in Liedern), открывшая путь новейшим собирателям и исследователям народной поэзии, так как только со времён Гердера понятие о народной песне получило ясное определение и сделалось подлинным историческим понятием; в мир восточной и греческой поэзии вводит он своей антологией «Из восточных стихотворений» (Blumenlese aus morgenländischer Dichtung), переводом «Сакунталы» [1791] и «Греческой антологией» (Griechische Anthologie). Свою переводческую деятельность Гердер завершил обработкой романсов о Сиде (1801), сделав достоянием немецкой культуры ярчайший памятник староиспанской поэзии.

Значение

Высшим идеалом для Гердера была вера в торжество всеобщей, космополитической гуманности (Humanität)[4]. Гуманность он трактовал как осуществление гармонического единства человечества во множестве автономных индивидов, каждый из к-рых достиг максимальной реализации своего уникального предназначения[3]. Более всего в представителях человечества Гердер ценил изобретательство[5].

Отец европейской славистики[1].

Борьба с идеями Просвещения

Гердер — один из значительнейших деятелей эпохи «Бури и натиска». Он борется с теорией литературы и философией эпохи Просвещения. Просветители верили в человека культуры. Они утверждали, что только такой человек должен быть субъектом и объектом поэзии, считали достойными внимания и сочувствия в мировой истории только периоды высокой культуры, были убеждены в существовании абсолютных образцов искусства, созданных художниками, в максимальной степени развившими свои способности (такими совершенными творцами были для просветителей античные художники). Просветители считали задачей современного им художника приближение через подражание к этим совершенным образцам. В противоположность всем этим утверждениям Гердер полагал, что носителем подлинного искусства является как раз не культивированный, но «естественный», близкий к природе человек, человек больших, не сдерживаемых рассудком страстей, пламенного и прирождённого, а не культивированного гения, и именно такой человек должен быть объектом художественного изображения. Вместе с другими иррационалистами 70-х гг. Гердер необычайно восторженно относился к народной поэзии, Гомеру, Библии, Оссиану и, наконец, Шекспиру. По ним рекомендовал он изучать подлинную поэзию, ибо здесь, как нигде, изображён и истолкован «естественный» человек.

Идея развития человечества

Гейне говорил о Гердере: «Гердер не восседал, подобно литературному великому инквизитору, судьей над различными народами, осуждая или оправдывая их, смотря по степени их религиозности. Нет, Гердер рассматривал все человечество как великую арфу в руках великого мастера, каждый народ казался ему по-своему настроенной струной этой исполинской арфы, и он постигал универсальную гармонию её различных звуков»[4].

По Гердеру, человечество в своём развитии подобно отдельному индивиду: оно переживает периоды молодости и дряхлости, — с гибелью античного мира оно узнало свою первую старость, с веком Просвещения стрелка истории вновь совершила свой круг. То, что просветители принимают за подлинные произведения искусства, не что иное, как лишённые поэтической жизни подделки под художественные формы, возникшие в своё время на почве национального самосознания и ставшие неповторимыми с гибелью породившей их среды. Подражая образцам, поэты теряют возможность проявить единственно важное: свою индивидуальную самобытность, а так как Гердер всегда рассматривает человека как частицу социального целого (нации), то и свою национальную самобытность.

Поэтому Гердер призывает современных ему немецких писателей начать новый омоложенный круг культурного развития Европы, творить, подчиняясь вольному вдохновению, под знаком национальной самобытности. Для этой цели Гердер рекомендует им обратиться к более ранним (молодым) периодам отечественной истории, ибо там они могут приобщиться к духу своей нации в его наиболее мощном и чистом выражении и почерпнуть силы, необходимые для обновления искусства и жизни.

Однако с теорией циклического развития мировой культуры Гердер совмещает теорию прогрессивного развития, сходясь в этом с просветителями, полагавшими, что «золотой век» следует искать не в прошлом, но в будущем. И это не единичный случай соприкосновения Гердера с воззрениями представителей эпохи Просвещения. Опираясь на Гаманна, Гердер в то же время солидаризуется по ряду вопросов с Лессингом.

Постоянно подчеркивая единство человеческой культуры, Гердер объясняет его общей целью всего человечества, которая состоит в стремлении обрести «истинную гуманность». Согласно концепции Гердера, всеобъемлющее распространение гуманности в человеческом обществе позволит:

  • разумные способности людей сделать разумом;
  • данные человеку природой чувства реализовать в искусстве;
  • влечения личности сделать свободными и красивыми.

Идея национального государства

Гердер был одним из тех, кто первым выдвинул идею современного национального государства, но она возникла в его учении из витализированного естественного права и носила вполне пацифистский характер. Каждое государство, возникшее в результате захватов, вызывало у него ужас. Ведь такое государство, как считал Гердер, и в этом проявлялись его народная идея, разрушало сложившиеся национальные культуры. Чисто природным созданием ему, собственно, представлялись только семья и соответствовавшая ей форма государства. Её можно назвать гердеровской формой национального государства.
«Природа воспитывает семьи и, следовательно, самое естественное государство — то, где живёт один народ с единым национальным характером». «Государство одного народа — это семья, благоустроенный дом. Оно покоится на собственном фундаменте; основанное природой, оно стоит и погибает только с течением времени».
Гердер называл такое государственное устройство первой степенью естественных правлений, которая останется высшей и последней. Это означает, что нарисованная им идеальная картина политического состояния ранней и чистой народности оставалась его идеалом государства вообще.

Однако для Гердера государство это машина, которую со временем надо будет сломать. И он переиначивает афоризм Канта: «Человек, который нуждается в господине, животное: поскольку он человек — ему не нужен никакой господин» (9, т. X, стр. 383).

Учение о народном духе

«Генетический дух, характер народа — это вообще вещь поразительная и странная. Его не объяснить, нельзя и стереть его с лица Земли: он стар, как нация, стар, как почва, на которой жил народ»[6].

В этих словах заключена и квинтэссенция учения Гердера о духе народа. Учение это в первую очередь было направлено, как уже на предварительных стадиях его развития у просветителей, на сохраняющуюся сущность народов, устойчивое в изменении. Оно покоилось на более универсальном сочувствии многообразию индивидуальностей народов, чем несколько позднее учение исторической школы права, вытекавшее из страстного погружения в своеобразие и творческую силу немецкого народного духа. Но оно предвосхищало, хотя и с меньшей мистикой, романтическое чувство иррационального и таинственного в народном духе. Оно, подобно романтике, видело в национальном духе незримую печать, выраженную в конкретных чертах народа и его творениях, разве только это видение было более свободным, не столь доктринёрским. Менее жёстко, чем впоследствии романтизм, оно рассматривало и вопрос о неизгладимости народного духа.

Любовь к сохранившейся в чистоте и нетронутости народности не препятствовала ему признавать и благотворность «прививок, своевременно сделанных народам» (как это сделали норманны с английским народом). Идея национального духа получила у Гердера особый смысл благодаря приложению к её формулировке его любимого слова «генетический». Это означает не только живое становление вместо застывшего бытия, при этом ощущается не только своеобразное, неповторимое в историческом росте, но и та творческая почва, из которой проистекает всё живое.

Гораздо критичнее относился Гердер к появившемуся тогда понятию расы, рассмотренному незадолго до этого Кантом (1775). Его идеал гуманности противодействовал этому понятию, которое, по мнению Гердера, грозило вновь довести человечество до животного уровня, даже говорить о человеческих расах казалось Гердеру неблагородным. Их цвета, считал он, теряются друг в друге, и всё это в конце концов только оттенки одной и той же великой картины. Подлинным носителем великих коллективных генетических процессов был и оставался, по мнению Гердера, народ, а ещё выше — человечество.

Буря и натиск

Таким образом Гердер может рассматриваться как мыслитель, стоящий на периферии «бури и натиска». Всё же в среде штюрмеров Гердер пользовался большой популярностью; последние дополнили теорию Гердера своей художественной практикой. Не без его содействия в немецкой буржуазной литературе возникли произведения с национальными сюжетами («Гёц фон Берлихинген» — Гёте, «Отто» — Клингера и другие), произведения, проникнутые духом индивидуализма, развился культ прирождённой гениальности.

Память

Именем Гердера в Риге названы площадь в Старом городе и школа.

Напишите отзыв о статье "Гердер, Иоганн Готфрид"

Литература

  • Гербель Н. Немецкие поэты в биографиях и образцах. — СПБ., 1877.
  • Мысли, относящиеся к философической истории человечества, по разумению и начертанию Гердера (кн. 1—5). — СПБ., 1829.
  • Сид. Пред. и примеч. В. Зоргенфрея, ред. Н. Гумилёва. — П.: «Всемирная лит-pa», 1922.
  • Гайм Р. Гердер, его жизнь и сочинения. В 2-х тт. — М., 1888. (переиздано издательством «Наука» в серии «Слово о сущем» в 2011 году).
  • Пыпин А. Гердер // «Вестник Европы». — 1890. — III—IV.
  • Меринг Ф. Гердер. На философские и литературные темы. — Мн., 1923.
  • Гулыга А. В. Гердер. Изд. 2-е, доработ. (изд. 1-е — 1963). — М.: Мысль, 1975. — 184 с. — 40 000 экз. (Серия: Мыслители прошлого).
  • Жирмунский В. Жизнь и творчество Гердера // Жирмунский В. Очерки по истории классической немецкой литературы. — Л., 1972. — С. 209-276.

Статья основана на материалах Литературной энциклопедии 1929—1939.

Ссылки

  1. 1 2 3 4 [www.harc.ru/slovar/483.html Гердер / Философский словарь]
  2. 1 2 3 Гердер (энциклопедическая статья) //Доброхотов А. Л. [www.hse.ru/data/2010/05/12/1238532842/%D0%98%D0%B7%D0%B1%D1%80%D0%B0%D0%BD%D0%BD%D0%BE%D0%B5.pdf Избранное]. — М.: Территория будущего, 2008 (Университетская библиотека Александра Погорельского). Сс. 384-385.
  3. 1 2 3 4 5 6 7 [www.pravenc.ru/text/164675.html ГЕРДЕР]
  4. 1 2 3 4 5 Арабажин К. Гердер, Иоганн Готфрид // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  5. 1 2 3 [filosof.historic.ru/books/item/f00/s00/z0000196/st082.shtml Философия истории Гердера]
  6. [www.marsexx.ru/lit/gerder3.html www.MarsExX.ru Гердер И.Г. «Идеи к философии истории человечества». Часть третья. скачать]

Отрывок, характеризующий Гердер, Иоганн Готфрид

– Батюшка, ваше сиятельство, – отвечал Алпатыч, мгновенно узнав голос своего молодого князя.
Князь Андрей, в плаще, верхом на вороной лошади, стоял за толпой и смотрел на Алпатыча.
– Ты как здесь? – спросил он.
– Ваше… ваше сиятельство, – проговорил Алпатыч и зарыдал… – Ваше, ваше… или уж пропали мы? Отец…
– Как ты здесь? – повторил князь Андрей.
Пламя ярко вспыхнуло в эту минуту и осветило Алпатычу бледное и изнуренное лицо его молодого барина. Алпатыч рассказал, как он был послан и как насилу мог уехать.
– Что же, ваше сиятельство, или мы пропали? – спросил он опять.
Князь Андрей, не отвечая, достал записную книжку и, приподняв колено, стал писать карандашом на вырванном листе. Он писал сестре:
«Смоленск сдают, – писал он, – Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного в Усвяж».
Написав и передав листок Алпатычу, он на словах передал ему, как распорядиться отъездом князя, княжны и сына с учителем и как и куда ответить ему тотчас же. Еще не успел он окончить эти приказания, как верховой штабный начальник, сопутствуемый свитой, подскакал к нему.
– Вы полковник? – кричал штабный начальник, с немецким акцентом, знакомым князю Андрею голосом. – В вашем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это значит такое? Вы ответите, – кричал Берг, который был теперь помощником начальника штаба левого фланга пехотных войск первой армии, – место весьма приятное и на виду, как говорил Берг.
Князь Андрей посмотрел на него и, не отвечая, продолжал, обращаясь к Алпатычу:
– Так скажи, что до десятого числа жду ответа, а ежели десятого не получу известия, что все уехали, я сам должен буду все бросить и ехать в Лысые Горы.
– Я, князь, только потому говорю, – сказал Берг, узнав князя Андрея, – что я должен исполнять приказания, потому что я всегда точно исполняю… Вы меня, пожалуйста, извините, – в чем то оправдывался Берг.
Что то затрещало в огне. Огонь притих на мгновенье; черные клубы дыма повалили из под крыши. Еще страшно затрещало что то в огне, и завалилось что то огромное.
– Урруру! – вторя завалившемуся потолку амбара, из которого несло запахом лепешек от сгоревшего хлеба, заревела толпа. Пламя вспыхнуло и осветило оживленно радостные и измученные лица людей, стоявших вокруг пожара.
Человек во фризовой шинели, подняв кверху руку, кричал:
– Важно! пошла драть! Ребята, важно!..
– Это сам хозяин, – послышались голоса.
– Так, так, – сказал князь Андрей, обращаясь к Алпатычу, – все передай, как я тебе говорил. – И, ни слова не отвечая Бергу, замолкшему подле него, тронул лошадь и поехал в переулок.


От Смоленска войска продолжали отступать. Неприятель шел вслед за ними. 10 го августа полк, которым командовал князь Андрей, проходил по большой дороге, мимо проспекта, ведущего в Лысые Горы. Жара и засуха стояли более трех недель. Каждый день по небу ходили курчавые облака, изредка заслоняя солнце; но к вечеру опять расчищало, и солнце садилось в буровато красную мглу. Только сильная роса ночью освежала землю. Остававшиеся на корню хлеба сгорали и высыпались. Болота пересохли. Скотина ревела от голода, не находя корма по сожженным солнцем лугам. Только по ночам и в лесах пока еще держалась роса, была прохлада. Но по дороге, по большой дороге, по которой шли войска, даже и ночью, даже и по лесам, не было этой прохлады. Роса не заметна была на песочной пыли дороги, встолченной больше чем на четверть аршина. Как только рассветало, начиналось движение. Обозы, артиллерия беззвучно шли по ступицу, а пехота по щиколку в мягкой, душной, не остывшей за ночь, жаркой пыли. Одна часть этой песочной пыли месилась ногами и колесами, другая поднималась и стояла облаком над войском, влипая в глаза, в волоса, в уши, в ноздри и, главное, в легкие людям и животным, двигавшимся по этой дороге. Чем выше поднималось солнце, тем выше поднималось облако пыли, и сквозь эту тонкую, жаркую пыль на солнце, не закрытое облаками, можно было смотреть простым глазом. Солнце представлялось большим багровым шаром. Ветра не было, и люди задыхались в этой неподвижной атмосфере. Люди шли, обвязавши носы и рты платками. Приходя к деревне, все бросалось к колодцам. Дрались за воду и выпивали ее до грязи.
Князь Андрей командовал полком, и устройство полка, благосостояние его людей, необходимость получения и отдачи приказаний занимали его. Пожар Смоленска и оставление его были эпохой для князя Андрея. Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили. Но добр и кроток он был только с своими полковыми, с Тимохиным и т. п., с людьми совершенно новыми и в чужой среде, с людьми, которые не могли знать и понимать его прошедшего; но как только он сталкивался с кем нибудь из своих прежних, из штабных, он тотчас опять ощетинивался; делался злобен, насмешлив и презрителен. Все, что связывало его воспоминание с прошедшим, отталкивало его, и потому он старался в отношениях этого прежнего мира только не быть несправедливым и исполнять свой долг.
Правда, все в темном, мрачном свете представлялось князю Андрею – особенно после того, как оставили Смоленск (который, по его понятиям, можно и должно было защищать) 6 го августа, и после того, как отец, больной, должен был бежать в Москву и бросить на расхищение столь любимые, обстроенные и им населенные Лысые Горы; но, несмотря на то, благодаря полку князь Андрей мог думать о другом, совершенно независимом от общих вопросов предмете – о своем полку. 10 го августа колонна, в которой был его полк, поравнялась с Лысыми Горами. Князь Андрей два дня тому назад получил известие, что его отец, сын и сестра уехали в Москву. Хотя князю Андрею и нечего было делать в Лысых Горах, он, с свойственным ему желанием растравить свое горе, решил, что он должен заехать в Лысые Горы.
Он велел оседлать себе лошадь и с перехода поехал верхом в отцовскую деревню, в которой он родился и провел свое детство. Проезжая мимо пруда, на котором всегда десятки баб, переговариваясь, били вальками и полоскали свое белье, князь Андрей заметил, что на пруде никого не было, и оторванный плотик, до половины залитый водой, боком плавал посредине пруда. Князь Андрей подъехал к сторожке. У каменных ворот въезда никого не было, и дверь была отперта. Дорожки сада уже заросли, и телята и лошади ходили по английскому парку. Князь Андрей подъехал к оранжерее; стекла были разбиты, и деревья в кадках некоторые повалены, некоторые засохли. Он окликнул Тараса садовника. Никто не откликнулся. Обогнув оранжерею на выставку, он увидал, что тесовый резной забор весь изломан и фрукты сливы обдерганы с ветками. Старый мужик (князь Андрей видал его у ворот в детстве) сидел и плел лапоть на зеленой скамеечке.
Он был глух и не слыхал подъезда князя Андрея. Он сидел на лавке, на которой любил сиживать старый князь, и около него было развешено лычко на сучках обломанной и засохшей магнолии.
Князь Андрей подъехал к дому. Несколько лип в старом саду были срублены, одна пегая с жеребенком лошадь ходила перед самым домом между розанами. Дом был заколочен ставнями. Одно окно внизу было открыто. Дворовый мальчик, увидав князя Андрея, вбежал в дом.
Алпатыч, услав семью, один оставался в Лысых Горах; он сидел дома и читал Жития. Узнав о приезде князя Андрея, он, с очками на носу, застегиваясь, вышел из дома, поспешно подошел к князю и, ничего не говоря, заплакал, целуя князя Андрея в коленку.
Потом он отвернулся с сердцем на свою слабость и стал докладывать ему о положении дел. Все ценное и дорогое было отвезено в Богучарово. Хлеб, до ста четвертей, тоже был вывезен; сено и яровой, необыкновенный, как говорил Алпатыч, урожай нынешнего года зеленым взят и скошен – войсками. Мужики разорены, некоторый ушли тоже в Богучарово, малая часть остается.
Князь Андрей, не дослушав его, спросил, когда уехали отец и сестра, разумея, когда уехали в Москву. Алпатыч отвечал, полагая, что спрашивают об отъезде в Богучарово, что уехали седьмого, и опять распространился о долах хозяйства, спрашивая распоряжении.
– Прикажете ли отпускать под расписку командам овес? У нас еще шестьсот четвертей осталось, – спрашивал Алпатыч.
«Что отвечать ему? – думал князь Андрей, глядя на лоснеющуюся на солнце плешивую голову старика и в выражении лица его читая сознание того, что он сам понимает несвоевременность этих вопросов, но спрашивает только так, чтобы заглушить и свое горе.
– Да, отпускай, – сказал он.
– Ежели изволили заметить беспорядки в саду, – говорил Алпатыч, – то невозмежио было предотвратить: три полка проходили и ночевали, в особенности драгуны. Я выписал чин и звание командира для подачи прошения.
– Ну, что ж ты будешь делать? Останешься, ежели неприятель займет? – спросил его князь Андрей.
Алпатыч, повернув свое лицо к князю Андрею, посмотрел на него; и вдруг торжественным жестом поднял руку кверху.
– Он мой покровитель, да будет воля его! – проговорил он.
Толпа мужиков и дворовых шла по лугу, с открытыми головами, приближаясь к князю Андрею.
– Ну прощай! – сказал князь Андрей, нагибаясь к Алпатычу. – Уезжай сам, увози, что можешь, и народу вели уходить в Рязанскую или в Подмосковную. – Алпатыч прижался к его ноге и зарыдал. Князь Андрей осторожно отодвинул его и, тронув лошадь, галопом поехал вниз по аллее.
На выставке все так же безучастно, как муха на лице дорогого мертвеца, сидел старик и стукал по колодке лаптя, и две девочки со сливами в подолах, которые они нарвали с оранжерейных деревьев, бежали оттуда и наткнулись на князя Андрея. Увидав молодого барина, старшая девочка, с выразившимся на лице испугом, схватила за руку свою меньшую товарку и с ней вместе спряталась за березу, не успев подобрать рассыпавшиеся зеленые сливы.
Князь Андрей испуганно поспешно отвернулся от них, боясь дать заметить им, что он их видел. Ему жалко стало эту хорошенькую испуганную девочку. Он боялся взглянуть на нее, по вместе с тем ему этого непреодолимо хотелось. Новое, отрадное и успокоительное чувство охватило его, когда он, глядя на этих девочек, понял существование других, совершенно чуждых ему и столь же законных человеческих интересов, как и те, которые занимали его. Эти девочки, очевидно, страстно желали одного – унести и доесть эти зеленые сливы и не быть пойманными, и князь Андрей желал с ними вместе успеха их предприятию. Он не мог удержаться, чтобы не взглянуть на них еще раз. Полагая себя уже в безопасности, они выскочили из засады и, что то пища тоненькими голосками, придерживая подолы, весело и быстро бежали по траве луга своими загорелыми босыми ножонками.
Князь Андрей освежился немного, выехав из района пыли большой дороги, по которой двигались войска. Но недалеко за Лысыми Горами он въехал опять на дорогу и догнал свой полк на привале, у плотины небольшого пруда. Был второй час после полдня. Солнце, красный шар в пыли, невыносимо пекло и жгло спину сквозь черный сюртук. Пыль, все такая же, неподвижно стояла над говором гудевшими, остановившимися войсками. Ветру не было, В проезд по плотине на князя Андрея пахнуло тиной и свежестью пруда. Ему захотелось в воду – какая бы грязная она ни была. Он оглянулся на пруд, с которого неслись крики и хохот. Небольшой мутный с зеленью пруд, видимо, поднялся четверти на две, заливая плотину, потому что он был полон человеческими, солдатскими, голыми барахтавшимися в нем белыми телами, с кирпично красными руками, лицами и шеями. Все это голое, белое человеческое мясо с хохотом и гиком барахталось в этой грязной луже, как караси, набитые в лейку. Весельем отзывалось это барахтанье, и оттого оно особенно было грустно.
Один молодой белокурый солдат – еще князь Андрей знал его – третьей роты, с ремешком под икрой, крестясь, отступал назад, чтобы хорошенько разбежаться и бултыхнуться в воду; другой, черный, всегда лохматый унтер офицер, по пояс в воде, подергивая мускулистым станом, радостно фыркал, поливая себе голову черными по кисти руками. Слышалось шлепанье друг по другу, и визг, и уханье.
На берегах, на плотине, в пруде, везде было белое, здоровое, мускулистое мясо. Офицер Тимохин, с красным носиком, обтирался на плотине и застыдился, увидав князя, однако решился обратиться к нему:
– То то хорошо, ваше сиятельство, вы бы изволили! – сказал он.
– Грязно, – сказал князь Андрей, поморщившись.
– Мы сейчас очистим вам. – И Тимохин, еще не одетый, побежал очищать.
– Князь хочет.
– Какой? Наш князь? – заговорили голоса, и все заторопились так, что насилу князь Андрей успел их успокоить. Он придумал лучше облиться в сарае.
«Мясо, тело, chair a canon [пушечное мясо]! – думал он, глядя и на свое голое тело, и вздрагивая не столько от холода, сколько от самому ему непонятного отвращения и ужаса при виде этого огромного количества тел, полоскавшихся в грязном пруде.
7 го августа князь Багратион в своей стоянке Михайловке на Смоленской дороге писал следующее:
«Милостивый государь граф Алексей Андреевич.
(Он писал Аракчееву, но знал, что письмо его будет прочтено государем, и потому, насколько он был к тому способен, обдумывал каждое свое слово.)
Я думаю, что министр уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии, что самое важное место понапрасну бросили. Я, с моей стороны, просил лично его убедительнейшим образом, наконец и писал; но ничто его не согласило. Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 тысячами более 35 ти часов и бил их; но он не хотел остаться и 14 ти часов. Это стыдно, и пятно армии нашей; а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, – неправда; может быть, около 4 тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть, война! Но зато неприятель потерял бездну…
Что стоило еще оставаться два дни? По крайней мере, они бы сами ушли; ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля скоро привести в Москву…
Слух носится, что вы думаете о мире. Чтобы помириться, боже сохрани! После всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений – мириться: вы поставите всю Россию против себя, и всякий из нас за стыд поставит носить мундир. Ежели уже так пошло – надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах…
Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству; но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я, право, с ума схожу от досады; простите мне, что дерзко пишу. Видно, тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. Итак, я пишу вам правду: готовьте ополчение. Ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии господин флигель адъютант Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует все министру. Я не токмо учтив против него, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его. Это больно; но, любя моего благодетеля и государя, – повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию. Вообразите, что нашею ретирадою мы потеряли людей от усталости и в госпиталях более 15 тысяч; а ежели бы наступали, того бы не было. Скажите ради бога, что наша Россия – мать наша – скажет, что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдаем сволочам и вселяем в каждого подданного ненависть и посрамление. Чего трусить и кого бояться?. Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть…»


В числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие – в которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской, земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую, в особенности салонную. Эта жизнь неизменна.
С 1805 года мы мирились и ссорились с Бонапартом, мы делали конституции и разделывали их, а салон Анны Павловны и салон Элен были точно такие же, какие они были один семь лет, другой пять лет тому назад. Точно так же у Анны Павловны говорили с недоумением об успехах Бонапарта и видели, как в его успехах, так и в потакании ему европейских государей, злостный заговор, имеющий единственной целью неприятность и беспокойство того придворного кружка, которого представительницей была Анна Павловна. Точно так же у Элен, которую сам Румянцев удостоивал своим посещением и считал замечательно умной женщиной, точно так же как в 1808, так и в 1812 году с восторгом говорили о великой нации и великом человеке и с сожалением смотрели на разрыв с Францией, который, по мнению людей, собиравшихся в салоне Элен, должен был кончиться миром.