Гесс, Мозес

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Мозес Гесс
Moses Hess
Дата рождения:

21 июня 1812(1812-06-21)

Место рождения:

Бонн

Дата смерти:

6 апреля 1875(1875-04-06) (62 года)

Место смерти:

Париж

Мозес Гесс (Хесс) (нем. Moses Hess, Моше, также Мориц, Моисей; 21 июня 1812, Бонн — 6 апреля 1875, Париж) — один из первых немецких социалистов, оказавший влияние на Карла Маркса и Фридриха Энгельса, один из основателей вульгарного коммунизма. Немецкий еврейский философ, младогегельянец, автор термина отчуждение. Один из ранних провозвестников сионизма (в частности, его социалистического направления).





Биография

Мозес Гесс родился в Бонне. Его родители переехали в интересах бизнеса в Кёльн, и до 14 лет Гесс жил у своего деда, коммерсанта, знатока Торы, который воспитал его в духе ортодоксальных еврейских традиций.

В 1837—1839 гг. он изучал философию в Боннском университете, но диплома не получил.

С конца 1841 г. Гесс стал одним из редакторов кёльнской радикальной «Рейнской Газете» (Rheinische Zeitung) (запрещена правительством в марте 1843 г.), а с конца 1842 года — её парижским корреспондентом. Как лидер течения «истинный социализм» (синтез идей немецкого идеализма, французского утопического социализма и этики Л. Фейербаха) видел в коммунистическом обществе воплощение практической этики. Он полагал, что свободный труд должен заменить капиталистическую систему, основанную на эксплуатации человека человеком.

После прихода в газету Карла Маркса, Гесс оказывал заметное влияние на его образ мысли; они совместно работали над несколькими проектами. Позднее, однако, Маркс отверг предлагаемую Гессом разновидность утопического социализма, подвергнув его резкой критике в «Манифесте Коммунистической партии» (1848). Гесс, однако, остался этическим социалистом и тогда, когда в 1846-51 гг. примыкал к Марксу, признав важность политико-экономических факторов для построения коммунизма. Постепенно Гесс меняет свои идеалистические взгляды и становится более прагматичным в своих убеждения. С 1863 стал сторонником Ф. Лассаля.

После смерти отца в 1851 году Мозес Гесс унаследовал состояние, обеспечившее ему экономическую независимость. Тогда же Гесс женился на Сибилл Пеш, своей политической единомышленице, исповедовавшей христианство.

В качестве журналиста Гесс много путешествовал по Бельгии и в 1845 году примкнул там к коммунистическому движению. Во время революции 1848 года в Германии, Гесс был вынужден бежать из страны и, после странствований по Европе, поселился в 1853 в Париже, занимаясь главным образом публицистикой.

В 1861—1863 гг. Мозес Гесс жил в Германии, где опубликовал свою самую известную работу «Рим и Иерусалим: исследование еврейского национализма» (1862; Rom und Jerusalem, die letzte Nationalitatsfrage), представляющую собой классическую теорию сионизма.

В конце 1863 года Гесс вернулся в Париж, наладил сотрудничество с еврейскими и другими издательствами. Он также был парижским корреспондентом ряда социалистических газет США и Германии. Когда началась Франко-прусская война, Мозес Гесс, как подданный Пруссии, был изгнан из Франции. Он поехал в Бельгию, но после войны вернулся в Париж и начал новую философскую работу. Однако смерть оборвала её.

В соответствии с последней волей Гесса, он был похоронен на еврейском кладбище в Дейце близ Кёльна. В 1961 году останки Мозеса Гесса были перевезены в Израиль и покоятся на кладбище у озера Кинерет. Именем Гесса назван мошав Кфар-Хес и улицы в нескольких израильских городах.

Деятельность

В своей первой опубликованной работе «Священная история человечества, написанная юным последователем Спинозы» (1837; Heilige Geschichte der Menschheit von einem Junger Spinoza) Гесс пытался сочетать гегелевскую триаду развития общества с пантеистическим представлением о Боге, заимствованным у Баруха Спинозы. В книге «Европейская триархия» (1841) он призывает создать прогрессивный союз трёх великих держав (Великобритании, Франции и Германии) в единое европейское государство против реакционной России.

Среди прочего в своих трудах Гесс уделяет место и судьбе еврейства, однако его отношение к еврейскому вопросу претерпело ряд изменений. В 20-е годы XIX века он ощущал себя немцем и верил, что евреи должны полностью ассимилироваться посредством эмансипации и поощрения смешанных браков. В этот период Гесс резко нападает на иудаизм. Даже Дамасское дело (1840), пробудившее в нём национальные чувства, не поколебало взглядов Гесса, и он их придерживался ещё долгое время.

Позднее, реагируя на всплеск антисемитизма в Европе, Гесс выражал сострадание своим собратьям. В своей знаменитой книге «Рим и Иерусалим», Гесс выдвигает идею, согласно которой, первичной движущей силой истории человечества является расовая борьба, вторичной — классовая. Две «мировые исторические расы» — арийцы и семиты — объединёнными усилиями в области культуры создали современное общество: первые — стремлением объяснить и украсить жизнь, вторые — освятив её и внеся в неё моральное начало. Различия между расами не означают их деления на высшие и низшие. Следовательно, нет оправдания дискриминации или угнетению какой-либо из них. Итогом исторического развития, по мнению Гесса, должно стать гармоническое сотрудничество всех наций, независимость которых — необходимая предпосылка социального прогресса.

После первого личного столкновения с антисемитизмом Мозес Гесс вернулся к еврейской национальной концепции, основанной на том, что еврейский народ, живя в изгнании, обязан сохранить свою национальную самобытность, в то время, как полная независимость достижима лишь в национальном государстве, возрождённом на землю предков, в Эрец-Исраэль. Единственное средство сохранения национальной самобытности Гесс видел в еврейской религии. При этом он считал, что до создания в Палестине еврейских политических и социальных учреждений не следует вносить в еврейскую религию каких-либо изменений. В национальном еврейском государстве задачу приведения религиозных законов в соответствие с нуждами нового общества следует доверить выборному Синедриону (Высшему совету мудрецов). Структура еврейского государства, по представлениям Гесса, должна базироваться на общенациональной собственности на землю; на правовых нормах, обеспечивающих процветание труда; на обобществлении сельского хозяйства, промышленности и торговли «в соответствии с Моисеевыми, то есть социалистическими принципами» («Рим и Иерусалим», письмо 12).[1]

Книга вызвала острую полемику и нападки на Гесса со стороны его товарищей по рабочему движению, но затем на некоторое время была забыта. Эти призывы не произвели ожидаемого эффекта, поскольку, как пишет Вальтер Лакер, распространялись «вне опоры на политические и социальные силы, которые могли бы обеспечить руководство в борьбе за из реализацию». В еврейской среде не наблюдалось подъёма национального самосознания[2].

Работы Мозеса Гесса и его личность были оценены по достоинству только с расцветом сионистского движения. Идеи Гесса оказали влияние на таких сионистских лидеров как Ахад-ха-Ам и Теодор Герцль. Статьи о Гессе и ранние переводы его трудов стали появляться в 80-е годы XIX века. Двухтомное собрание сочинений Гесса было издано на немецком, польском и иврите под редакцией Мартина Бубера (1954-56 гг). Интерес социалистов к Гессу в XX веке также возрос. Лакер пишет, что анализ еврейских проблем в тогдашнем европейском обществе, сделанный Гессом, был выше чем любого современника. По мнению Лакера, его книга — «часть пророческого труда гения»[3].

Библиография

На русском языке

  • «Рим и Иерусалим», Тель-Авив, 1979

Напишите отзыв о статье "Гесс, Мозес"

Примечания

  1. [www.eleven.co.il/article/11146 Гесс Мозес] — статья из Электронной еврейской энциклопедии
  2. Лакер, 2000, с. 71.
  3. Лакер, 2000, с. 81.

Литература

Ссылки

Отрывок, характеризующий Гесс, Мозес

– Давай сюда. Во важно то!
Дрова наломали, надавили, поддули ртами и полами шинелей, и пламя зашипело и затрещало. Солдаты, придвинувшись, закурили трубки. Молодой, красивый солдат, который притащил дрова, подперся руками в бока и стал быстро и ловко топотать озябшими ногами на месте.
– Ах, маменька, холодная роса, да хороша, да в мушкатера… – припевал он, как будто икая на каждом слоге песни.
– Эй, подметки отлетят! – крикнул рыжий, заметив, что у плясуна болталась подметка. – Экой яд плясать!
Плясун остановился, оторвал болтавшуюся кожу и бросил в огонь.
– И то, брат, – сказал он; и, сев, достал из ранца обрывок французского синего сукна и стал обвертывать им ногу. – С пару зашлись, – прибавил он, вытягивая ноги к огню.
– Скоро новые отпустят. Говорят, перебьем до копца, тогда всем по двойному товару.
– А вишь, сукин сын Петров, отстал таки, – сказал фельдфебель.
– Я его давно замечал, – сказал другой.
– Да что, солдатенок…
– А в третьей роте, сказывали, за вчерашний день девять человек недосчитали.
– Да, вот суди, как ноги зазнобишь, куда пойдешь?
– Э, пустое болтать! – сказал фельдфебель.
– Али и тебе хочется того же? – сказал старый солдат, с упреком обращаясь к тому, который сказал, что ноги зазнобил.
– А ты что же думаешь? – вдруг приподнявшись из за костра, пискливым и дрожащим голосом заговорил востроносенький солдат, которого называли ворона. – Кто гладок, так похудает, а худому смерть. Вот хоть бы я. Мочи моей нет, – сказал он вдруг решительно, обращаясь к фельдфебелю, – вели в госпиталь отослать, ломота одолела; а то все одно отстанешь…
– Ну буде, буде, – спокойно сказал фельдфебель. Солдатик замолчал, и разговор продолжался.
– Нынче мало ли французов этих побрали; а сапог, прямо сказать, ни на одном настоящих нет, так, одна названье, – начал один из солдат новый разговор.
– Всё казаки поразули. Чистили для полковника избу, выносили их. Жалости смотреть, ребята, – сказал плясун. – Разворочали их: так живой один, веришь ли, лопочет что то по своему.
– А чистый народ, ребята, – сказал первый. – Белый, вот как береза белый, и бравые есть, скажи, благородные.
– А ты думаешь как? У него от всех званий набраны.
– А ничего не знают по нашему, – с улыбкой недоумения сказал плясун. – Я ему говорю: «Чьей короны?», а он свое лопочет. Чудесный народ!
– Ведь то мудрено, братцы мои, – продолжал тот, который удивлялся их белизне, – сказывали мужики под Можайским, как стали убирать битых, где страженья то была, так ведь что, говорит, почитай месяц лежали мертвые ихние то. Что ж, говорит, лежит, говорит, ихний то, как бумага белый, чистый, ни синь пороха не пахнет.
– Что ж, от холода, что ль? – спросил один.
– Эка ты умный! От холода! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя морду, и тащим; мочи нет. А ихний, говорит, как бумага белый; ни синь пороха не пахнет.
Все помолчали.
– Должно, от пищи, – сказал фельдфебель, – господскую пищу жрали.
Никто не возражал.
– Сказывал мужик то этот, под Можайским, где страженья то была, их с десяти деревень согнали, двадцать дён возили, не свозили всех, мертвых то. Волков этих что, говорит…
– Та страженья была настоящая, – сказал старый солдат. – Только и было чем помянуть; а то всё после того… Так, только народу мученье.
– И то, дядюшка. Позавчера набежали мы, так куда те, до себя не допущают. Живо ружья покидали. На коленки. Пардон – говорит. Так, только пример один. Сказывали, самого Полиона то Платов два раза брал. Слова не знает. Возьмет возьмет: вот на те, в руках прикинется птицей, улетит, да и улетит. И убить тоже нет положенья.
– Эка врать здоров ты, Киселев, посмотрю я на тебя.
– Какое врать, правда истинная.
– А кабы на мой обычай, я бы его, изловимши, да в землю бы закопал. Да осиновым колом. А то что народу загубил.
– Все одно конец сделаем, не будет ходить, – зевая, сказал старый солдат.
Разговор замолк, солдаты стали укладываться.
– Вишь, звезды то, страсть, так и горят! Скажи, бабы холсты разложили, – сказал солдат, любуясь на Млечный Путь.
– Это, ребята, к урожайному году.
– Дровец то еще надо будет.
– Спину погреешь, а брюха замерзла. Вот чуда.
– О, господи!
– Что толкаешься то, – про тебя одного огонь, что ли? Вишь… развалился.
Из за устанавливающегося молчания послышался храп некоторых заснувших; остальные поворачивались и грелись, изредка переговариваясь. От дальнего, шагов за сто, костра послышался дружный, веселый хохот.
– Вишь, грохочат в пятой роте, – сказал один солдат. – И народу что – страсть!
Один солдат поднялся и пошел к пятой роте.
– То то смеху, – сказал он, возвращаясь. – Два хранцуза пристали. Один мерзлый вовсе, а другой такой куражный, бяда! Песни играет.
– О о? пойти посмотреть… – Несколько солдат направились к пятой роте.


Пятая рота стояла подле самого леса. Огромный костер ярко горел посреди снега, освещая отягченные инеем ветви деревьев.
В середине ночи солдаты пятой роты услыхали в лесу шаги по снегу и хряск сучьев.
– Ребята, ведмедь, – сказал один солдат. Все подняли головы, прислушались, и из леса, в яркий свет костра, выступили две, держащиеся друг за друга, человеческие, странно одетые фигуры.
Это были два прятавшиеся в лесу француза. Хрипло говоря что то на непонятном солдатам языке, они подошли к костру. Один был повыше ростом, в офицерской шляпе, и казался совсем ослабевшим. Подойдя к костру, он хотел сесть, но упал на землю. Другой, маленький, коренастый, обвязанный платком по щекам солдат, был сильнее. Он поднял своего товарища и, указывая на свой рот, говорил что то. Солдаты окружили французов, подстелили больному шинель и обоим принесли каши и водки.
Ослабевший французский офицер был Рамбаль; повязанный платком был его денщик Морель.
Когда Морель выпил водки и доел котелок каши, он вдруг болезненно развеселился и начал не переставая говорить что то не понимавшим его солдатам. Рамбаль отказывался от еды и молча лежал на локте у костра, бессмысленными красными глазами глядя на русских солдат. Изредка он издавал протяжный стон и опять замолкал. Морель, показывая на плечи, внушал солдатам, что это был офицер и что его надо отогреть. Офицер русский, подошедший к костру, послал спросить у полковника, не возьмет ли он к себе отогреть французского офицера; и когда вернулись и сказали, что полковник велел привести офицера, Рамбалю передали, чтобы он шел. Он встал и хотел идти, но пошатнулся и упал бы, если бы подле стоящий солдат не поддержал его.
– Что? Не будешь? – насмешливо подмигнув, сказал один солдат, обращаясь к Рамбалю.
– Э, дурак! Что врешь нескладно! То то мужик, право, мужик, – послышались с разных сторон упреки пошутившему солдату. Рамбаля окружили, подняли двое на руки, перехватившись ими, и понесли в избу. Рамбаль обнял шеи солдат и, когда его понесли, жалобно заговорил:
– Oh, nies braves, oh, mes bons, mes bons amis! Voila des hommes! oh, mes braves, mes bons amis! [О молодцы! О мои добрые, добрые друзья! Вот люди! О мои добрые друзья!] – и, как ребенок, головой склонился на плечо одному солдату.
Между тем Морель сидел на лучшем месте, окруженный солдатами.
Морель, маленький коренастый француз, с воспаленными, слезившимися глазами, обвязанный по бабьи платком сверх фуражки, был одет в женскую шубенку. Он, видимо, захмелев, обнявши рукой солдата, сидевшего подле него, пел хриплым, перерывающимся голосом французскую песню. Солдаты держались за бока, глядя на него.
– Ну ка, ну ка, научи, как? Я живо перейму. Как?.. – говорил шутник песенник, которого обнимал Морель.
Vive Henri Quatre,
Vive ce roi vaillanti –
[Да здравствует Генрих Четвертый!
Да здравствует сей храбрый король!
и т. д. (французская песня) ]
пропел Морель, подмигивая глазом.
Сe diable a quatre…
– Виварика! Виф серувару! сидябляка… – повторил солдат, взмахнув рукой и действительно уловив напев.
– Вишь, ловко! Го го го го го!.. – поднялся с разных сторон грубый, радостный хохот. Морель, сморщившись, смеялся тоже.
– Ну, валяй еще, еще!
Qui eut le triple talent,
De boire, de battre,
Et d'etre un vert galant…
[Имевший тройной талант,
пить, драться
и быть любезником…]
– A ведь тоже складно. Ну, ну, Залетаев!..
– Кю… – с усилием выговорил Залетаев. – Кью ю ю… – вытянул он, старательно оттопырив губы, – летриптала, де бу де ба и детравагала, – пропел он.
– Ай, важно! Вот так хранцуз! ой… го го го го! – Что ж, еще есть хочешь?