Доменико Гирландайо

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Гирландайо, Доменико»)
Перейти к: навигация, поиск
Доменико Гирландайо
итал. Domenico Ghirlandaio

Доменико Гирландайо, автопортрет
Дата рождения:

1449(1449)

Место рождения:

Флоренция

Дата смерти:

11 января 1494(1494-01-11)

Место смерти:

Флоренция

Учёба:

Томазо Бичарди

Влияние на:

Ридольфо Гирландайо, Франческо Граначчи, Себастьяно Майнарди

Работы на Викискладе

Доме́нико Гирланда́йо (итал. Domenico Ghirlandaio; наст. имя Domenico di Tommaso Bigordi; 1449 — 11 января 1494) — один из ведущих флорентийских художников Кватроченто, основатель художественной династии, которую продолжили его брат Давид и сын Ридольфо. Глава художественной мастерской, где подвизался юный Микеланджело. Автор фресковых циклов, в которых выпукло, со всевозможными подробностями показана домашняя жизнь библейских персонажей (в их роли выступают знатные граждане Флоренции в костюмах того времени).





Биография

Доменико ди Томмазо Бигорди родился в 1449 году во Флоренции в семье ювелира Томмазо Бигорди. Поскольку обнаруженный в архивах Томмазо ди Коррадо, родившийся в 1424 году во Флоренции от брака Коррадо ди Доффо (или Доссо) и Катерины ди Франческо Геруччи; упоминается в налоговых документах как кожевенник, мелкий торговец шёлком, торговец венками и торговый посредник, но нигде не упоминается как золотых дел мастер, ряд исследователей высказывал сомнение в том, что этот человек мог быть отцом Доменико. Тем не менее Джорджо Вазари пишет об отце Гирландайо как об известном ювелире, а в посмертной записи в реестре усопших прихода Святого Павла сообщается: «Доменико, сын Томмазо, внук Куррадо Бигорди».

Происхождение прозвища «Гирландайо», под которым известно целое семейство живописцев, не имеет точно установленной версии. Вазари в своём «Жизнеописании Доменико Гирландайо» сообщает, что его отец был золотых дел мастером, придумавшим гирлянды: « …Томмазо был первым, выдумавшим и пустившим в оборот украшения, которые носят на голове флорентийские девушки и которые называют гирляндами, за что и получил имя Гирландайо». Учитывая то, что Вазари был лично знаком с сыном Доменико, художником Ридольфо Гирландайо, эта версия имеет право на существование как семейное предание.

Семейство Бигорди вело своё происхождение из городка Скандиччи, близ Флоренции, где дед художника имел земельный участок и дом. В начале XV века Бигорди перебрались во Флоренцию, но сохраняли связь с родными местами, и держали недвижимость в Скандиччи, о чём свидетельствуют налоговые документы. Доменико был первенцем среди пяти детей ювелира Томмазо Бигорди, все сыновья которого: Доменико (род. 1449), Давид (род. 1451) и Бенедетто (род. 1457) стали художниками. После того, как в 1462 году умерла мать Доменико, Антония, его отец в 1466 году женился второй раз на некой Антонии ди Филиппо ди Франческо дель Пуццола, которая в том же году родила ему сына Джованни Баттиста (тоже стал художником), а в 1475 году дочь Алессандру, ставшую впоследствии в своём первом браке женой Себастьяно Майнарди, живописца из Сан-Джиминьяно, который работал в мастерской Гирландайо; во втором браке Алессандра вышла замуж за ювелира Антонио Сальви.

Дата смерти отца Доменико Гирландайо неизвестна. Вазари сообщает, что после его кончины Доменико унаследовал ювелирную лавку (этот факт подтверждается записью в реестре усопших братства Святого Павла), но далее работать в ней не стал, поскольку с детства увлёкся живописью. Не сохранилось документов сообщающих, кто обучал его тонкостям живописи. Вазари пишет, что учителем Доменико был Алессо Бальдовинетти. Мнение Вазари подтверждает сын Алессо Бальдовинетти, Франческо, написавший некоторое время спустя в мемуарах о своём отце: «тот Гирландайо, что стал великим мастером, был его учеником».

Начало творчества

Согласно Вазари, первыми работами Гирландайо были росписи капеллы Веспуччи в церкви Оньисанти (частично сохранились), и фрески с житием святого Павлина Ноланского (разрушены), после которых он «завоевал себе величайшую славу и приобрёл известность». Исследователи считают, что фрески с житием святого были созданы художником около 1470 года (в 1470 г. он вступил в братство св. Павла). Работы в капелле Веспуччи относят к 1472 году. В том же 1472 году художник вступил в Братство Св. Луки — объединение живописцев, скульпторов, ювелиров и прочих профессионалов, имеющих отношение к изобразительному искусству. В 1473 году имя «Доменико из Флоренции» впервые упоминается в документах города Сан-Джиминьяно, куда он прибыл для работ в местной церкви Колледжата. Позднее, 1474-1475 годах он работал в этом храме вместе с Алессо Бальдовинетти и Пьерфранческо ди Бартоломео над росписями свода главного нефа. В первой половине 1476 года, художник вернулся во Флоренцию, и, вероятно, какое-то время провёл в мастерской Верроккьо, где тогда работали Боттичелли, Перуджино, а позднее Леонардо да Винчи. Эта «лаборатория» живописи, в которой велись бесконечные споры о цвете, динамике и ритме изображения, сыграла важную роль в формировании стиля Доменико.

С ноября 1475 по апрель 1476 года Гирландайо вместе со своим братом Давидом побывал в Риме, где они расписывали Ватиканскую библиотеку, оставив фрески с портретами пророков и философов. Судя по сохранившимся документам, в течение своей жизни Давид в семейной мастерской большей частью исполнял функции администратора и помощника, тем не менее, фигуры пророков принято считать совместным произведением братьев. В эти годы стала складываться мастерская Гирландайо, или как её именуют «боттега» (букв. бригада), куда со временем вошли подраставшие братья Доменико и его зять Себастьяно Майнарди, составлявшие ближний круг; впоследствии, время от времени и в зависимости от надобности, подключались другие художники, среди которых есть имена Бартоломео ди Джованни, Никколо Чьеко, Якопо делль’Индако, Якопо дель Тедеско, Бальдино Бальдинелли, Поджо Поджини; среди самых знаменитых в работе «боттеги» принимали участие юный Микеланджело Буонарроти, а также Джулиано Буджардини и Франческо Граначчи. О мастерской Гирландайо сохранился только один платёжный документ от 1490 года, благодаря которому известно, что салон-мастерская в это время находилась на Пьяцца Антинори и была частью ателье архитектора и резчика по дереву Баччо д’Аньоло, с которым Доменико организовал коммерческое предприятие и исполнил несколько заказов. Мастерская Гирландайо была одним из крупнейших художественных предприятий Флоренции двух последних десятилетий XV века.

В 1477-1478 годах Доменико вновь работал в Сан-Джиминьяно, создав там одно из своих самых поэтичных произведений — фрески в капелле Святой Фины в церкви Колледжата. С декабря 1478 по февраль 1479 года Гирландайо был в Пизе. В местном музее сохранилась картина «Мадонна с младенцем на троне со св. Иеронимом, Ромуальдом, и двумя святыми», которую относят к этому времени.

Семейная жизнь

В 1480 году Доменико Гирландайо женился на Констанце, дочери Бартоломео Нуччи, родившей ему четверых детей: в 1481 году Бартоломео, который стал астрономом и философом, и будучи монахом конвента Ангелов (Санта-Мария-дельи-Анджели) получил чин приора в 1522 году (умер в 1543); в 1483 году - Ридольфо, единственного из девяти детей Гирландайо, который пошёл по стопам отца и стал живописцем; в 1484 году Антонию, и год спустя ещё одну дочь – Франческу. После того, как супруга Гирландайо скончалась во время родов, он вновь женился (1488) на Антонии, дочери сера Паоло Паоли, вдове из Сан-Джиминьяно, подарившей ему ещё пятерых детей, трёх дочерей и двух сыновей, один из которых в 1507 году стал монахом в монастыре Санта-Мария-дельи-Анджели под именем Микеланджело. Судя по всему, Доменико Гирландайо большую часть своей жизни провёл во Флоренции в доме на Виа дель Арьенто, рядом с известной старинной остерией и винной лавкой «Челло ди Чардо», выезжая в другие города только для исполнения художественных проектов.

Мастер живописи

От 31 мая 1481 года сохранился документ о выплате денег Доменико и Давиду Гирландайо монахами конвента св. Донато за роспись трапезной, однако фрески не сохранились. К этому времени Доменико Гирландайо стал настолько успешным и известным мастером, что в 1481 году папа Римский Сикст IV пригласил его вместе с другими знаменитыми живописцами расписать капеллу, которая впоследствии получит название Сикстинской. Гирландайо закончил там работу в первой половине 1482 года, написав две фрески: «Воскресение Иисуса Христа» (не сохранилась) и «Призвание апостолов Петра и Андрея» (сохранилась), в которую включил портреты наиболее значительных представителей Флоренции, служивших в Риме. Эта работа имела большой успех и произвела особенное впечатление на тех флорентийцев, кто удостоился чести быть увековеченным в папской капелле, о чём они поспешили сообщить своим родственникам во Флоренцию. Доменико возвратился в родной город в зените славы, и был буквально завален заказами.

5 октября 1482 года он получил первый официальный заказ от флорентийского правительства (это было особо почётно): украшение фресками Зала лилий в Палаццо Веккьо. Там Доменико работал с братьями и помощниками из своей мастерской. 20 мая 1483 года Синьория поручила ему расписать алтарь для капеллы в этом дворце, однако работа так и не была завершена. В этом же году Гирландайо подписал контракт на оформление капеллы Сассетти во флорентийском храме Санта-Тринита: он расписал стены капеллы сценами из жития св. Франциска и создал алтарную картину «Рождество Христово». Работы там велись до конца 1485 года. Параллельно в сентябре 1485 года Гирландайо подписал контракт на оформление капеллы Торнабуони в храме Санта-Мария-Новелла, росписи которой стали самым крупным и значительным произведением художника. Работы в капелле велись до марта 1491 года, но даже и после этой даты в ней были установлены витражи, сделанные, как полагают, по эскизам Доменико.

Параллельно с фресковыми росписями в эти годы в мастерской Гирландайо было создано множество станковых произведений. Среди наиболее известных «Поклонение волхвов» (1486, Оспедале дельи Инноченти, Флоренция; картина выполнена совместно с Бартоломео ди Джованни), тондо «Рождество» (1487, Уффици, Флоренция), «Портрет Джованны Торнабуони» (1488, Собрание Тиссена-Борнемисса, Мадрид). Мастерская Гирландайо в эти годы работала не только во Флоренции, но бралась за заказы из небольших городков, создавая для местных церквей и частных заказчиков множество алтарных и станковых картин. Кроме этого Гирландайо занимался мозаикой. В 1490 году вместе с братом Давидом Доменико украшал мозаикой со сценой «Благовещения» люнет храма Санта-Мария-дель-Фьоре; (в 1491 году они создали мозаики в капелле Святого Зиновия во Флорентийском соборе; в 1492 году Доменико реставрировал мозаику Чимабуэ в Пизанском соборе, а в 1493 году Давид украсил мозаикой апсиду собора в Пистойе). В том же 1490 году Гирландайо расписал дверцы органа в Пизанском соборе.

Мастерская Гирландайо бралась за столь большое число заказов, что сам Доменико не мог участвовать во всех лично, поэтому в последние годы ему, как правило, принадлежал общий план, либо создание главных деталей, либо дизайн предстоящих работ, которые в итоге исполняли его многочисленные коллеги-помощники. Таким образом, деятельность помощников из мастерской превалировала в поздних произведениях над персональной работой Доменико. Об этом свидетельствуют сохранившиеся контракты на росписи фасада капеллы в Бадия а Сеттимо (не сохранились) и на создание алтарной картины в монастыре Палько в Прато. Даже такой важный заказ, как алтарь для капеллы Торнабуони, был начат самим Доменико, а закончен после смерти художника его помощниками. Последняя станковая работа Гирландайо — «Христос во славе с донатором» (1492-1493, Вольтерра, Пинакотека), предназначенная для храма Сан-Джусто в Вольтерре, была создана по рисунку Доменико его помощниками по мастерской. Пределлу этой алтарной картины дописывал какой-то эмилианский художник, возможно, Фра Бартоломео.

Жизнь Гирландайо пресеклась достаточно неожиданно: он скончался от лихорадки 11 января 1494 года в возрасте 44 лет. Вазари сообщает: «…Доменико заболел такой злой горячкой, что зараза эта в пять дней лишила его жизни». В реестре усопших прихода Сан Паоло осталась запись: «Доменико, сын Томмазо, внук Куррадо Бигорди, живописец, скончался в субботу утром в день XI января 1494… Погребён в субботу вечером в Санта-Мария-Новелла между 24 и часом. Потеря сия велика, поскольку покойный был мужем значительным во всех отношениях, и горе было великое для всех». Судя по описаниям Вазари, Доменико был не только талантливым, но и очень добрым человеком, за что снискал любовь окружающих.

Гирландайо оставил книгу воспоминаний, о которой упоминает Вазари, но которая не дошла до наших дней.

Произведения

Напишите отзыв о статье "Доменико Гирландайо"

Примечания

Ссылки

  • [renessans.jimdo.com/доменико-гирландайо/ renessans.jimdo.com]
  • [www.liveinternet.ru/users/3485865/post154598562/ liveinternet.ru]

Отрывок, характеризующий Доменико Гирландайо

– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.
– Mon enfant! – проговорила она, – je vous aime et vous connais depuis longtemps. [Дитя мое! я вас люблю и знаю давно.]
Несмотря на все свое волнение, княжна Марья поняла, что это была графиня и что надо было ей сказать что нибудь. Она, сама не зная как, проговорила какие то учтивые французские слова, в том же тоне, в котором были те, которые ей говорили, и спросила: что он?
– Доктор говорит, что нет опасности, – сказала графиня, но в то время, как она говорила это, она со вздохом подняла глаза кверху, и в этом жесте было выражение, противоречащее ее словам.
– Где он? Можно его видеть, можно? – спросила княжна.
– Сейчас, княжна, сейчас, мой дружок. Это его сын? – сказала она, обращаясь к Николушке, который входил с Десалем. – Мы все поместимся, дом большой. О, какой прелестный мальчик!
Графиня ввела княжну в гостиную. Соня разговаривала с m lle Bourienne. Графиня ласкала мальчика. Старый граф вошел в комнату, приветствуя княжну. Старый граф чрезвычайно переменился с тех пор, как его последний раз видела княжна. Тогда он был бойкий, веселый, самоуверенный старичок, теперь он казался жалким, затерянным человеком. Он, говоря с княжной, беспрестанно оглядывался, как бы спрашивая у всех, то ли он делает, что надобно. После разорения Москвы и его имения, выбитый из привычной колеи, он, видимо, потерял сознание своего значения и чувствовал, что ему уже нет места в жизни.