Глубокское гетто

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Глубокское гетто

Памятник убитым евреям - узникам Глубокского гетто.
Местонахождение

Глубокое

55°08′34″ с. ш. 27°41′07″ в. д. / 55.14278° с. ш. 27.68528° в. д. / 55.14278; 27.68528 (G) [www.openstreetmap.org/?mlat=55.14278&mlon=27.68528&zoom=14 (O)] (Я)

Период существования

сентябрь 1941 — 20 августа 1943

Число погибших

более 10 000

Председатель юденрата

Гершон Ледерман

Глубокское гетто на Викискладе

Гетто в Глубо́ком (сентябрь 1941 — 20 августа 1943) — еврейское гетто, место принудительного переселения евреев города Глубокое Витебской области в процессе преследования и уничтожения евреев во время оккупации территории Белоруссии войсками нацистской Германии в период Второй мировой войны.





Оккупация Глубокого и создание гетто

Накануне Великой Отечественной войны в городе Глубокое евреи составляли 50 % из более чем 10 000 жителей[1] (по другим данным — более 3000 человек[2]).

Глубокое был оккупирован немецкими войсками 3 года — с 2 (3[3]) июля 1941 года до 3 июля 1944 года[4][5][6].

Перед этим, узнав о начале войны, советские чиновники, забрав весь имеющийся транспорт, бежали из города, даже не пытаясь помочь людям эвакуироваться и не предупредив евреев о смертельной опасности. Только считанные еврейские семьи ушли пешком из города, а подавляющее большинство евреев решило остаться. К тому же, многие помнили немцев с хорошей стороны во время Первой мировой войны, и не могли поверить, что они изменились и стали способны на любые зверства[7].

Нацисты включили Глубокский район в состав территории, административно отнесённой в состав рейхскомиссариата «Остланд» с резиденцией в Ризе. Глубокое стало центром Глубоцкого гебита (округи). Комиссаром округи стал Пауль Гахман. Вся полнота власти в районе в первое время принадлежала нацистской военной оккупационной администрации, действующей через созданную вермахтом полевую комендатуру. Эта комендатура организовала из бывших польских чиновников городскую управу и полицию. В Глубоком как в центре округа были размещены управа округа, немецкий гарнизон и армейские склады[3][8].

Сразу после захвата города немцы расстреляли видных членов еврейской общины[1], а остальных евреев, даже детей, стали использовать на принудительных, большей частью непосильно тяжелых, работах. При этом немцы беспрерывно издевались над евреями, часто избивая их до потери сознания и заставляя выполнять унизительные и гнусные действия: ходить на четвереньках, целовать обувь у немцев и многое другое. Евреев загоняли под водокачку и в холодную погоду обливали холодной водой, измождённых людей после работы часто заставляли одетыми «купаться» в озере[5]. В августе 1941 года немцы расстреляли 42 еврея[7].

Евреев беспрерывно грабили, заставляя собирать ценные вещи и золото, угорожая в случае невыполнения убивать заложников[9].

Почти каждое утро жители Глубогого видели, как евреев выводили из тюрьмы полиции и гнали на расстрел в урочище Борок[9].

В сентябре (22 октября[1][5][10]) 1941 года немцы, реализуя гитлеровскую программу уничтожения евреев, с помощью коллаборационистов организовали в местечке гетто на улицах Маркса, Энгельса (тогда Друйская), Красноармейской (тогда Киселёвка), Чкалова и Красных партизан (тогда Дуброва)[7][10][11][9][12].

По издевательскому приказу гебитскомиссара всем евреям было предписано переселиться в гетто в течение 30 минут[1]. С разрешения специальной комиссии из магистрата евреям позволили взять с собой только немного рух­ляди, а хоть сколько-то ценные вещи — мебель, одежду, хозяйственный инвентарь, скот — брать запретили[10]. По воспоминаниям свидетеля этого переселения: «Евреи несли свои жалкие вещи в отведенный для них лагерь — гетто. На улицах небывалый шум, крик, тол­котня. Полиция со своей стороны „наводила порядок“ и била людей прикладами, палками и чем попало»[5][13].

Для контроля исполнения своих приказов и организации принудительных работ немцы создали в гетто «еврейский совет» — юденрат, избрав его руководителем Гершона Ледермана[14]. Он, рассчитывая на прагматизм немцев, старался, чтобы работа узников гетто была максимально производительной, — ещё не зная, что по нацистскому плану «окончательного решения еврейского вопроса» все евреи подлежат безусловному уничтожению[7].

В гетто были согнаны около 8000 евреев из Глубокого и других населённых пунктов — Голубич и Королевич (Голубичский сельсовет), Щербов (Плисский сельсовет), Крулевщины, Передол и других[11][12][15]. В декабре 1941 года в Глубокское гетто привезли 60 евреев из деревни Мгумице Юзефовского сельсовета Шарковщинского района[16][17].

Условия в гетто

Всех евреев трудоспособного возраста переписали, заставив пройти регистрацию — чтобы использовать их на самых тяжелых работах. За малейшую «провинность» и невыполнение умышленно завышенных нормативов работ евреев избивали и убивали — за то, что осмелился пройти по тротуару, за то, что на одежде отпоролась желтая шестиконечная звезда и ещё за множество вещей. Самым распространённым наказанием было избивание людей плёткой — от 80 до 125 ударов[1][10][9].

Из акта «О зверской расправе над евреями в гетто г. Глубоком Вилейской области…»[10]:

«За малейшее невыполнение умышленно повышенных нормативов работ применялись разного вида наказания (удары плеткой — 80-125 ударов, после чего редкие выдерживали, вырывание пучками волос, удары палкой по голове). Питание в концлагере: хлеба — 330 грамм на рабочего, состав которого — опилки, овсяная мука, размолотое стекло, песок и прочие примеси. Лица, не выполняющие какую-либо работу, лишались этого нищенского пайка. Мясо выдавалось порченное, из падали 80 грамм на 7 дней, крупы — 50 грамм на неделю. Вот тот паек, на который должен существовать и содержать семью тот или иной трудоспособный.»

Одним из оккупационных чиновников, проявлявшем особый садизм в обращении с узниками гетто, был некий Витвицкий, житель Глубокого, перешедший на сторону немецких властей[7]. Полицаи, среди которых были местные, прибалты, поляки и западные украинцы, ежедневно убивали десятки евреев в районе так называемого «аэропорта»[1].

Узников в гетто заставили жить в невыносимой тесноте, заселив по несколько семей в каждую комнату. Из мебели обычно имелись только маленький столик и скамейка, спать приходилось всем вместе на полу[5][9].

Ремесленников немцы заставили трудиться в разнообразных мастерских бесплатно, неквалифицированных евреев использовали на тяжелых и грязных работах, еврейских детей принуждали работать грузчиками, заготавливать дрова, служить прислугой[1].

Немецкие власти под жесточайшим контролем разрешили оставить на каждую семью, независимо от числа членов, только 20 кг муки или зерна. Когда у Ошера Гофмана обнаружили муку в количестве, превышающем разрешённое, его с женой, детьми и стариками-родителями вывели на окраину города, заставили самих выкопать себе могилу и всех убили. За такое же «преступление» был расстрелян Шолом Ценципер[10].

Первое время евреям разрешили 2 часа в день покупать продукты на базаре, причём не разрешалось покупать соль, масло, мясо, яйца и молоко. Вскоре посещение базара для евреев было запрещено полностью под страхом смерти[1][5].

Узникам гетто под грозой расстрела запретили общение с местными крестьянами[1][9]. Но, несмотря на угрозу смерти, находились крестьяне, передававшие и даже сами приносившие своим знакомым продукты в гетто. Крестьянин Щебеко ежедневно тайком доставлял молоко для больной матери своих друзей-евреев. Крестьянин Гришкевич ухитрялся приносить овощи для нескольких еврейских семейств[5].

За попытки принести в гетто продукты немцы и полицаи избивали и убивали людей. Жену Зальмана-Вульфа Рудермана избили до полусмерти за попытку принести в гетто два яйца, Шолома Ценципера расстреляли за найденную при входе в гетто тушку петуха, Н. Краут был убит за жменю соли[1]. В марте 1943 года жандармерия и «бобики» (так в народе презрительно прозвали полицаев[18]) искали Залмана Флейшера за то, что он купил у крестьянина кусок масла. Флейшер сумел бежать, но шеф жандармерии Керн приказал за это убить первых встречных евреев — ими оказались Лейве Дрисвяцкий, его 18-летний сын Хавна, и Липа Ландау[5]. Однажды за найденные у кого-то патроны были расстреляны сразу 100 узников гетто[1].

Из акта «О зверской расправе над евреями в гетто г. Глубоком Вилейской области…»[10]:

«Находившимся в концлагере были созданы ужасные условия жизни: изнурение непосильными условиями работы по 14-16 часов в сутки, доставка бревен на плечах до 3-х км, подноска камня и кирпича вручную до 30-50 кг на рабочего, выпиливание кусков льда босыми, раздетыми и доставка его на берег без всяких средств перевозки, размол зерна вручную на паровой мельнице, двигатель которой не работал, откачка воды при помощи привода, куда должны были запрягаться лошади, поднос песка и гравия для починки дорого создание специальных упряжек для перевоза на 1-1,5 км 5-10 бревен жилых домов, использование евреев для выноса неразорвавшихся авиабомб за город, очистка уборных и сбор мусора руками без всяких инструментов и приборов, после чего это фотографировалось, очистка дымоходных труб, выбивание лестниц из-под ног работников с целью вызова несчастных случаев и унижения.»

Одним из самых категорических ограничений для евреев был запрет есть ягоды, плоды и жиры — в любом, даже самом малом количестве. У Зелика Глозмана 10-летний сын Арон пронес в гетто немного ягод. Несколько дней немцы во главе с гестаповцем Гайнлейтом искали ребёнка по всему городу. Родителям удавалось прятать его какое-то время, но впоследствии всю их семью убили[5].

Помимо физического насилия, немцы придумывали для евреев бесчисленные моральные пытки. Нацисты и их пособники издевались при этом не только над живыми, но и над мертвыми — евреев заставили сломать ограду вокруг еврейского кладбища, срубить там все деревья и разбить памятники[5].

Несмотря на нечеловеческие условия существования и постоянную угрозу смерти, известны случаи, когда евреи оказывали помощь совет­ским военнопленным, находящимся в 1,5 километра от Глубокого — в селе Березвече в лагере военнопленных. Например, семья Козлинер приносила им хлеб, и когда немцы это обнаружили, то всю семью вместе с детьми (8 человек) расстреляли[5].

Массовые убийства в 1941 году

С декабря 1941 года немцы начали проводить в гетто систематические «акции» (таким эвфемизмом гитлеровцы называли организованные ими массовые убийства)[5][10].

Одним декабрьским утром несколько десятков человек выгнали из домов и голыми, в сильный мороз, заставили идти к месту смерти в Борки в 1,5 километрах от Глубокого. По свидетельским показаниям: «Всех погнали в Бopки, где их и расстреляли. Бедных детей бросали в яму живыми и так живыми их и закапывали. Немцы заставляли у открытой могилы молодых тан­цевать, а старых петь еврейские песни. После такого садистского издевательства они принуждали молодых и здоровых нести на руках в яму бессильных стариков и калек и ук­ладывать их там. Только после этого им следовало ложиться самим, и тогда уже немцы расстреливали всех»[5].

Перед убийством немцы и полицаи дико издевались над обречёнными людьми, в том числе над женщинами и детьми, — кололи ножами, держали голыми на морозе, обливали холодной водой, избивали до по­тери сознания[5].

Создание второго гетто

К началу 1942 года в Глубоком оказались более 2500 евреев-беженцев из многих населенных пунктов, найдя в гетто временное убежище[7].

С 20 мая до начала июня 1942 года нацисты, желая, в том числе, вынудить евреев отдать последние припрятанные ценности, приказали «малополезным и малоценным», по их классификации, евреям переселиться на территорию новообразованного второго гетто — сформировав «гетто внутри гетто», для чего отгородили одну улицу, разделив гетто на две части. В одном гетто находились специалисты и их семьи, во второе согнали стариков, больных и детей. Это гетто по плану гитлеровцев не получало продуктов питания и подлежало уничтожению в первую очередь[1][10][13]. На деле оказалось, что немцы разрешили откупаться от переселения. За две недели тех, кто не мог заплатить «выкуп», переместили во второе гетто, а стариков, старушек и калек свозили туда на телегах. По сохранившимся свидетельствам: «Не поддается описанию это страшное зрелище. Бедные старики рыдали, жалобно спрашивая: „Куда и зачем нас везут? За какие грехи нас отделяют от наших детей?“ Красноармейская улица была наполнена стонущими, плачущими стариками, калеками». После образования второго гетто один из главных убийц глубокских евреев Копенвальд официально заверил юденрат своим «честным словом», что «никакой резни евреев больше не будет»[5][7].

Массовые убийства в 1942 году

25 марта 1942 года немцы расстреляли в Борках 110 евреев из гетто[7]. В мае 1942 года под предлогом, что евреи не выполнили очередное задание по сдаче ценностей, немцы и полицаи погнали несколько сотен узников (в основном, стариков, женщин и детей), в район Дубровы и расстреляли. На этом месте сейчас стоит памятник[9].

Ночью с 18 на 19 июня 1942 года немцы и полицаи оцепили второе гетто и начали выгонять узников из домов. На рассвете людей согнали на футбольное поле и начали отбор, избивая их прикладами, палками и кирпичами, а затем отправляя партиями в местечко Борок на расстрел. Молодая Зельда Гордон стала убегать, за ней побежали другие, и вскоре множество евреев были расстреляны конвоем. Самуил Гордон пытался укрыться в первом гетто, но его поймали, избили, зацепили кочергой за шею и таскали так по улицам, пока он не умер[5]. Людей в Борках раздевали догола, приказывали лечь в ямы и расстреляли из автоматов[1]. Всего 20 июня 1942 года в Глубоком были убиты 2500 (3000[12], 2200[11][19]) евреев[7][10].

Осенью 1942 года в Глубоком были убиты ещё около 1000 евреев[11].

Условия во втором гетто

В июле 1942 года гебитскомиссар, желая полностью истребить евреев в округе, пошёл на хитрость — приказал всем оставшимся в живых евреям Глубокого и окружающих деревень (Миор, Друи, Шарковщины, Браслава, Германовичей и других 35 городов и местечек) перебраться в гетто, уверяя, что отныне евреи не должны бояться, потому что их больше не будут убивать и гарантируют жизнь. Члены юденрата со спецпропусками были даже посланы в поездку в соседние деревни, чтобы разыскивать скрывающихся евреев и уговаривать их перейти в гетто[5][20].

Нацистская ложь сработала, и большинство прятавшихся в округе евреев (всего около 500 человек[11], 600—700[7]), погибая от голода, болезней и преследования, собрались во второе гетто в Глубоком, и оно стало похоже на семейный лагерь. Здесь в страшной тесноте, в сараях без света и воды, ютились уцелевшие евреи из 42 городов и деревень — из Миор, Друи, Прозорок, Голубич, Зябок, Дисны, Шарковщины, Плиссы и многих других. Кроме взрослых, тут оказались осиротевшие дети — даже грудные, которых случайно находили на обочинах дорог и в лесах и привозили в Глубокое. Также в Глубокское гетто в поисках хоть какого-то укрытия пришли некоторые спасшиеся от смерти евреи из Долгиново, Друйска, Браслава, Германович, Лужков, Гайдучишек, Воропаево, Парафьяново, Загатья, Бильдюг, Шипов, Шкунтиков, Порплище, Свенцян, Подбродзи[1][5].

Грабёж и утилизация еврейского имущества

Немцы убивали и грабили евреев в таком масштабе, что им понадобилось создать в Глубоком настоящее производство по хранению, переработке и продаже еврейского имущества. Беспрерывно в местечко прибывали телеги с награбленной и снятой с убитых евреев одеждой, обувью и бельём; с посудой, швейными машинками и предметами домашнего хозяйства. Все эти вещи сортировались, чистились, ремонтировались, приводились в порядок и с немецкой аккуратностью раскладывались в складах-амбарах. В скором времени на бывшей улице Карла Маркса в Глубоком немцы открыли торговые дома («варенхаузы»), за бесценок торгующие вещами убитых людей — одеждой, обувью, галантереей, посудой и мебелью[1][5].

Для стирки вещей убитых и ограбленных людей немцы организовали круглосуточную прачечную, в которой заставили работать евреев. При этом, по воспоминаниям свидетелей, происходили страшные сцены — люди натыкались на одежду своих убитых родных. Например, Рафаэл Гитлиц узнал платье своей убитой матери, Мане Фрейдкиной пришлось отстирывать от крови рубашку своего убитого мужа Шимона, а жене учителя Милихмана тоже пришлось чинить костюм своего убитого мужа[5].

Но торговлей вещами убитых немецкая деятельность не ограничивалась. Нацисты создали специальное «Бюро гебитскомиссара в Глубоком», администрация которого расположилась на улице Карла Маркса, дом 19. Это бюро наблюдало за порядком в мастерских и непосредственно за работающими, вело бухгалтерский учёт[10]. Также бюро занималось подготовкой и отсылкой посылок в Германию по заказам немецких учреждений и отдельных лиц. Количество посылок было так велико, что немцы открыли специальный цех для изготовления картонных коробок, заставив там трудиться еврейских детей 8-12 лет. За самый маленький изъян в коробке детей наказывали с не меньшей жестокостью, чем взрослых. Остались известны некоторые имена постоянных заказчиков услуг этого бюро, получавших вещи убитых евреев: гебитскомиссар Гахман, референты Геберлинг и Гебелль, шеф жандармерии Керн, офицеры Гайнлейт, Вильдт, Шпер, Цаннер, Беккер, Копенвальд Зейф, Шульц и многие другие[5][13].

Сопротивление

Начиная с весны 1942 года, в гетто параллельно активизировалось строительство «схронов» (убежищ) и организация подпольных групп молодежи для сопротивления. Все они собирали оружие и искали связи с партизанами, но единого руководства у этих групп не было — одни готовились защищаться дома, другие решили уйти к партизанам (при том, что евреев в партизанские отряды часто принимали неохотно)[7][21].

Узники гетто, особенно молодежь, начали различными путями собирать и прятать оружие, а также передавать его партизанам. Рувим Иохельман из Гайдучишек для этого специально устроился на работу в склад жандар­мерии и выносил оттуда оружие и медикаменты, пока не попался и был расстрелян. Яков Фридман, переодетый в форму полицая, до осени 1942 года добывал оружие в деревнях и передавал его в гетто и партизанам, а затем ушёл к партизанам. Зять Моисея Беркона, пока не погиб в неравном бою из-за доноса, успел добыть много оружия для партизан. Клейнер из Лучая (деревня недалеко от Дунилович) тоже передавал оружие партизанам, а осенью 1942 года ушел оглушил немца, стоявшего на посту в гетто, забрал у него автомат и ушел к партизанам[5][10].

Летом 1942 года из глубокского гетто в лес к партизанам смогла вырваться целая группа молодежи, причем с оружием. Многие евреи из гетто в Глубоком стали известными бойцами в партизанской войне против нацистов, а всего в партизанских отрядах с фашистами сражалось более 60 глубокских евреев[7]. Вот некоторые из самых прославленных воинов-партизан — Яков Рудерман, Миша Козлинер, Хава Камински, Нохум Леках, Борис Шапиро, Мотка Ледерман, Ципа Соловейчик, Авнер Фейгельман и Ицхак Блат из бригады имени Ворошилова, Менаше Копелевич, Перец Гершман, Залман Михельман, Залман и Дон Фейгельсон, Пиня Ожинский, Яков Фридман, Борух Таммер и другие[7]. У Бомы Гениховича, родом из Плиссы, немец Копенберг убил в гетто отца. Сбежав из гетто, Бома стал партизаном, и впоследствии выследил и убил Копенберга, а также вместе с товарищами смог захватить и повесить Иду Одицкую — немецкую садистку, любившую лично участвовать в массовых убийствах[5][13].

Группа молодёжи, в состав которой входили, среди прочих, братья Кацович, Залман Мильхман, Иохельман, Яков Рудерман, Рахмиэль Милькин и Давид Глейзер, смогла из гетто наладить связь с партизанским отрядом «Мститель» и передавала ему оружие. В сентябре 1942 года эта группа — 18 (17[10]) человек — со своим оружием вырвались из гетто и присоединились к партизанам[5][21].

Через несколько месяцев к партизанам ушли ещё 18 узников гетто, в том числе Израэль Шпарбер, Моисей (Михаил) и Соня Фейгели, Гирш Гордон, Симон Соло­вейчик и Гирш Израилев. Семьи Фейгеля и Милькина (всего 14 человек) были арестованы гестаповцами и после пыток убиты. Также зверски был убит Иосель Фейгельсон с сестрой и дочерью, когда в июле 1943 года обнаружилось, что известные партизаны Залман и Дон — его сыновья[5].

В феврале 1943 года по подозрению в связях с партизанами был арестован и убит вместе с женой глава юденрата Гершон Ледерман, а двум их сыновьям, Ирухиму и Мотке, удалось сбежать из-под конвоя[7].

Уничтожение гетто и восстание узников

Немцы запланировали полное уничтожение гетто, и по мере приближения назначенной даты стремились заранее пресечь любые, даже потенциальные, попытки узников подготовиться к сопротивлению. Всё, что в гетто выглядело хоть сколько-нибудь подозрительным, безжалостно пресекалось. Например, Шлему Крайнее расстреляли за то, что он подковал коня крестьянину; Зайца после долгих пыток убили за найденный радиоприемник; пожилого Мордуха Гуревича расстреляли за то, что он поздоровался с местным крестьянином; девушку Салю Браун расстреляли за дружбу с местным парнем[5].

Из акта «О зверской расправе над евреями в гетто г. Глубоком Вилейской области…»[10]:

«К этому времени (18 августа) гетто было окружено в три кольца, обставлено танками, орудиями. Восстание началось 19 августа 1943 года, организованное тов. Либерманом… Все ринулись на прорыв проволочных заграждений забора. Завязался бой с немцами и полицией… Немцы были ошеломлены такими действиями и открыли артиллерийский огонь, подошли танки, но ничто не могло удержать этого натиска… Было убито и ранено около 100 гитлеровцев… Часть евреев ушли в лес, а большая часть были расстреляны, замучены. Смертью храбрых погиб и организатор этого восстания тов. Либерман, которого забрали раненого и учинили над ним зверскую расправу путём вырезания внутренних органов. Детей, стариков, больных, всех тех, кто не смог уйти, тоже постигла та же участь; им выкалывали глаза, отрубали конечности, бросали живыми в огонь. Под домами были бункеры, в которые был пущен газ… Так расправились гитлеровские палачи и их прислужники с евреями г. Глубокое.»

Старший сын главы юденрата Гершона Ледермана после побега впоследствии погиб, а Мотке, младший, организовал и возглавил небольшую партизанскую группу, и самостоятельно мстил немцам. В середине августа 1943 года он с Б. Цимером по заданию Давида Пинцова, командира партизанской бригады имени Суворова, вернулись в гетто, чтобы подготовить восстание и вооруженную поддержку предстоящего нападения партизан на немецкий гарнизон Глубокого. Они сумели подготовить 300 молодых евреев — вооружённых и снабжённых взрывчаткой[10].

Однако восстание пришлось отложить. 18 августа 1943 года партизаны вместе с перешедшей на их сторону бригадой Гиль-Родионова захватили Докшицы, Крулевщизну и остановились в лесу под Шуневичами в 4 километрах от Глубокого. Вследствие этого в ночь с 18 на 19 августа из Вильнюса и Двинска в Глубокое прибыли немецкие части для борьбы с партизанами, а Глубокское гетто нацисты решили депортировать в лагерь смерти Майданек. В 4 часа утра немецкий офицер приказал юденрату собрать через два часа всех евреев на площади якобы для отправки в Польшу, в Люблин, где «они будут трудиться»[10]. Но узники, понимая, что немцы готовят очередную «акцию», бросились на прорыв охраны и ограждений гетто. Немцы и полицаи открыли по бежавшим сплошной огонь, и людям, потеряв десятки убитых и раненых, пришлось повернуть обратно и прятаться в убежищах. Утром немецкие жандармы и полиция окружили гетто с целью его уничтожения, но столкнулись с организованным вооруженным сопротивлением евреев[10][22].

Депортация в лагерь смерти была сорвана, что привело немцев в ярость, и они решили всех, без исключения, евреев сжечь прямо в гетто. Гетто поджигали с низколетящих самолетов под грохот марша «Хорст Вессель» — сбрасывая зажигательные бомбы и расстреливая мечущихся евреев из пулеметов. Гетто превратилось в один гигантский костер. Многие задохнулись в дыму или погибли в давке и от удушья в выкопанных заранее убежищах[1][7][22].

Евреи, большей частью молодые, стремившиеся любой ценой мстить и сопротивляться, достали спрятанное заранее оружие и 4 дня сражались, убив и ранив более 150 нацистов и полицаев. За это время оккупанты получили подкрепление, смогли отбросить партизан и добили последних сопротивлявшихся евреев в гетто. По оценкам историков, если бы партизанская помощь успела прийти в гетто, то около 500 человек смогли бы спастись[1][23][13].

По показаниям очевидца:

"…гетто было разрушено обстрелом из орудий и бронемашин и абсолютно сожжено полностью. По территории бывшего гетто валялись расстрелянные и обгоревшие трупы людей, в числе которых были женщины, дети и старики. Характерно то, что в факте расправы немцев над гражданами гетто принимало и участие входившие в подчинение фельд-комендатуры номер 600 немецкие воинские подразделения, а из бронемашин, принадлежавших той же комендатуре, производился обстрел и уничтожение граждан.

[10]

Так 20 (18[24]) августа 1943 года гетто в Глубоком было уничтожено, при этом погибли 5000 евреев[5][7][11][12].

Память

Всего в Глубокском гетто были замучены и убиты более 10 000 евреев[22].

Списки узников гетто в Глубоком сгорели вместе с юденратом[7]. Из тысяч узников спаслись от смерти около 500 человек[25]. Имеется неполный список погибших узников гетто[26], в том числе евреев из Докшиц, убитых в Глубоком[27].

После 1945 года на месте расстрела евреев Глубокого, жертв Катастрофы, был установлен первый памятник[11]. В дальнейшем на местах массовых убийств евреев стараниями и на средства Льва Артура Симоновича, Рахили Иоффе (Клебановой), Лейба Иоффе, Залмана и Дона Фейгельсонов, поставили ещё памятники — два в лесу Борок и один на бывшей улице Легионовой[7][28].

В сквере на улице Чкалова, где в братской могиле лежат 4500 человек, жертв геноцида евреев, возведён мемориальный комплекс. На каменных плитах на четырёх языках написано: «Прохожий, поклонись этому святому месту! Здесь находятся жертвы еврейского гетто, уничтоженные немецкими нацистами в 1943 году. Вечная им память». Льву Артуру Симоновичу, одному из спасшихся узников глубокского гетто, много сделавшему для увековечивания памяти убитых, в 2006 году присвоено звание «почетного гражданина города Глубокое»[1].

Телеведущий программы «Белорусское времечко» Константин Юманов планирует снять документальный фильм об истории Глубокского гетто[1].

В Тель-Авиве есть дом, называемый «дом Глубокого», потому что на его стенах написаны имена погибших в Глубокском гетто[2].

Михаэль Эткин, один из спасшихся евреев Глубокого, написал книгу воспоминаний «Несмотря ни на что, я победил»[29].

Источники

  • Б.I. Санчанка (гал. рэд.), Т. Да. Саулiч (старшыня камicii па стварэннi хронiкi), Э.Ф. Анкуд, В.Ф. Бацвiнёнак i iнш. (члены камicii);. «Памяць. Гісторыка-дакументальная хроніка Глыбоцкага раёна.. — Мн.: "Беларуская энцыклапедыя", 1995. — 454 с. — ISBN 985-11-0014-5.  (рус.) (белор.)
  • Адамушко В. И., Бирюкова О. В., Крюк В. П., Кудрякова Г. А. Справочник о местах принудительного содержания гражданского населения на оккупированной территории Беларуси 1941-1944. — Мн.: Национальный архив Республики Беларусь, Государственный комитет по архивам и делопроизводству Республики Беларусь, 2001. — 158 с. — 2000 экз. — ISBN 985-6372-19-4.
  • [rujen.ru/index.php/%D0%93%D0%BB%D1%83%D0%B1%D0%BE%D0%BA%D0%BE%D0%B5 Глубокое] — статья из Российской еврейской энциклопедии;
  • Л. М. Драбовiч, Г. Ф. Волах i iнш. (рэдкал.); Л. М. Лабачэўская. (уклад.). «Памяць. Шаркаўшчынскi раён». Гісторыка-дакументальная хроніка гарадоў і раѐнаў Беларусі.. — Мн.: "БЕЛТА", 2004. — 512 с. — ISBN 985-6302-63-3.  (белор.)
  • Акт, направленный в Белорусский штаб партизанского движения 28 октября 1943 года: «О зверской расправе над евреями в гетто г. Глубоком Вилейской области, учиненной 19 августа 1943 года», составленный сразу после ликвидации гетто командованием 1-й партизанской бригады имени Суворова. Акт подписали: П. А. Хомченко — командир бригады, Н. Е. Усов — комиссар, Т. К. Раевский — начальник штаба. Сейчас этот документ хранится в Национальном архиве Республики Беларусь[10].
  • Национальный архив Республики Беларусь (НАРБ). — фонд 370 (1с/р-370), опись 1, дело 483, лист 15; фонд 845, опись 1, дело 64, лист 2; фонд 861, опись 1, дело 13, листы 78, 78об., 80об., 81;
  • Государственный архив Российской Федерации (ГАРФ). — фонд 7021, опись 92, дело 212, листы 8-13;

Напишите отзыв о статье "Глубокское гетто"

Ссылки

  • А. Шульман. [shtetle.co.il/Shtetls/glubokoe/glubokoe.html «Кадиш» на глубокской земле]
  • В. Н. Едидович. [mishpoha.org/n18/18a01.php Казацкий «дрейдл»]
  • В. Н. Едидович, Г. Гольдман. [webcache.googleusercontent.com/search?q=cache:mPn7JrjiSU8J:www.holocf.ru/Editor/assets/Glybokoe.doc+&cd=3&hl=ru&ct=clnk&gl=by Глубокое]

Литература

  • М. Эткин. «Несмотря ни на что, я победил»[29].  (иврит) (англ.)
  • Черная книга. «О злодейском повсеместном убийстве евреев немецко-фашистскими захватчиками во временно оккупированных районах Советского Союза и в лагерях Польши во время войны в 1941—1945 гг.» Составители: Василий Гроссман, Илья Эренбург. Вильнюс: ЙАД. 1993. — С. 145—147
  • Ицхак Арад. Уничтожение евреев СССР в годы немецкой оккупации (1941—1944). Сборник документов и материалов, Иерусалим, издательство Яд ва-Шем, 1991, ISBN 965-308-010-5
  • Черноглазова Р. А., Хеер Х. Трагедия евреев Белоруссии в 1941— 1944 гг.: сборник материалов и документов. — Изд. 2-е, испр. и доп.. — Мн.: Э. С. Гальперин, 1997. — 398 с. — 1000 экз. — ISBN 985627902X.
  • Винница Г. Р. Холокост на оккупированной территории Восточной Беларуси в 1941—1945 годах. — Мн.: Ковчег, 2011. — 360 с. — 150 экз. — ISBN 978-985-6950-96-7.

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 С. Голесник. [www.sem40.ru/evroplanet/destiny/21991/ Спасшийся из ада]
  2. 1 2 Д. Берникович. [nspaper.by/2011/07/05/marsh-zhizni-70-let-spustya.html «Марш жизни» 70 лет спустя]
  3. 1 2 «Памяць. Глыбоцкi раён»., 1995, с. 175.
  4. [archives.gov.by/index.php?id=447717 Периоды оккупации населенных пунктов Беларуси]
  5. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 [www.old.pleschenitsy.by/index.php?option=com_content&view=article&id=303&Itemid=351 Убийство евреев в Глубоком и в других местечках (Долгиново, Кривичи)]
  6. «Памяць. Глыбоцкi раён»., 1995, с. 188.
  7. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 В. Едидович, Г. Гольдман. [berkovich-zametki.com/2007/Starina/Nomer1/Edidovich1.htm Глубокое]
  8. [glubokoe.vitebsk-region.gov.by/ru/region/new_3 История города Глубокое]
  9. 1 2 3 4 5 6 7 «Памяць. Глыбоцкi раён»., 1995, с. 176.
  10. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 Г. Розинский. [www.jewish.ru/history/press/2008/05/news994262154.php Восстание в Глубокском гетто]
  11. 1 2 3 4 5 6 7 [rujen.ru/index.php/%D0%93%D0%BB%D1%83%D0%B1%D0%BE%D0%BA%D0%BE%D0%B5 Глубокое] — статья из Российской еврейской энциклопедии
  12. 1 2 3 4 Справочник о местах принудительного содержания, 2001, с. 21.
  13. 1 2 3 4 5 «Памяць. Глыбоцкi раён»., 1995, с. 230-235.
  14. В. Едидович, Г. Гольдман. [shtetle.co.il/Shtetls/glubokoe/edidovich.html Глубокое. История о рождении и гибели одного из старейших еврейских ишувов Восточной Европы.]
  15. «Памяць. Глыбоцкi раён»., 1995, с. 176, 182, 303.
  16. «Памяць. Шаркаўшчынскi раён»., 2004, с. 223.
  17. Государственный архив Российской Федерации (ГАРФ). — фонд 7021, опись 92, дело 219, лист 280
  18. [mbzona.info/category/история/ Уроки Холокоста — путь к толерантности]
  19. Отдел по архивам и делопроизводству Витебского облисполкома. [archives.gov.by/download/sbornik.pdf Выстояли и победили: свидетельствуют архивы]
  20. Д. Берникович. [nspaper.by/2011/07/25/spisok-pogibshix-v-getto-dopolnyaetsya.html Список погибших в гетто дополняется]
  21. 1 2 Г. Рейхман. «Моше Цимкинд, бейтаровец из Плиссы», журнал «Еврейский камертон», 18.03.1999
  22. 1 2 3 «Памяць. Глыбоцкi раён»., 1995, с. 182.
  23. Альтман И. А. Глава 6. Сопротивление. § 2. Организованное сопротивление // [jhist.org/shoa/hfond_122.htm Холокост и еврейское сопротивление на оккупированной территории СССР] / Под ред. проф. А. Г. Асмолова. — М.: Фонд «Холокост», 2002. — С. 226-243. — 320 с. — ISBN 5-83636-007-7.
  24. «Памяць. Глыбоцкi раён»., 1995, с. 235.
  25. [gorodglubokoe.com/page52.html Лев Артур Симонович, узник Глубокского гетто]
  26. «Памяць. Глыбоцкi раён»., 1995, с. 284-296.
  27. Г. П. Пашкоў, I. I. Камiнскi iнш. (рэдкал.); А. В. Скараход. (уклад.) «Памяць. Докшыцкi район. Гісторыка-дакументальная хроніка гарадоў і раѐнаў Беларусі». Минск, «Беларуская Энцыклапедыя», 2004 — с. 565 ISBN 985-11-0293-8  (белор.)
  28. [jhrgbelarus.org/Heritage_Holocaust.php?pid=&lang=en&city_id=137&type=3 Holocaust in Glubokoe]  (англ.)
  29. 1 2 А. Шульман. [shtetle.co.il/Shtetls/glubokoe/glubokoe.html «Кадиш» на глубокской земле]

См. также

Отрывок, характеризующий Глубокское гетто

За обедом в этот день на слова Десаля, говорившего о том, что, как слышно, французы уже вступили в Витебск, старый князь вспомнил о письме князя Андрея.
– Получил от князя Андрея нынче, – сказал он княжне Марье, – не читала?
– Нет, mon pere, [батюшка] – испуганно отвечала княжна. Она не могла читать письма, про получение которого она даже и не слышала.
– Он пишет про войну про эту, – сказал князь с той сделавшейся ему привычной, презрительной улыбкой, с которой он говорил всегда про настоящую войну.
– Должно быть, очень интересно, – сказал Десаль. – Князь в состоянии знать…
– Ах, очень интересно! – сказала m llе Bourienne.
– Подите принесите мне, – обратился старый князь к m llе Bourienne. – Вы знаете, на маленьком столе под пресс папье.
M lle Bourienne радостно вскочила.
– Ах нет, – нахмурившись, крикнул он. – Поди ты, Михаил Иваныч.
Михаил Иваныч встал и пошел в кабинет. Но только что он вышел, старый князь, беспокойно оглядывавшийся, бросил салфетку и пошел сам.
– Ничего то не умеют, все перепутают.
Пока он ходил, княжна Марья, Десаль, m lle Bourienne и даже Николушка молча переглядывались. Старый князь вернулся поспешным шагом, сопутствуемый Михаилом Иванычем, с письмом и планом, которые он, не давая никому читать во время обеда, положил подле себя.
Перейдя в гостиную, он передал письмо княжне Марье и, разложив пред собой план новой постройки, на который он устремил глаза, приказал ей читать вслух. Прочтя письмо, княжна Марья вопросительно взглянула на отца.
Он смотрел на план, очевидно, погруженный в свои мысли.
– Что вы об этом думаете, князь? – позволил себе Десаль обратиться с вопросом.
– Я! я!.. – как бы неприятно пробуждаясь, сказал князь, не спуская глаз с плана постройки.
– Весьма может быть, что театр войны так приблизится к нам…
– Ха ха ха! Театр войны! – сказал князь. – Я говорил и говорю, что театр войны есть Польша, и дальше Немана никогда не проникнет неприятель.
Десаль с удивлением посмотрел на князя, говорившего о Немане, когда неприятель был уже у Днепра; но княжна Марья, забывшая географическое положение Немана, думала, что то, что ее отец говорит, правда.
– При ростепели снегов потонут в болотах Польши. Они только могут не видеть, – проговорил князь, видимо, думая о кампании 1807 го года, бывшей, как казалось, так недавно. – Бенигсен должен был раньше вступить в Пруссию, дело приняло бы другой оборот…
– Но, князь, – робко сказал Десаль, – в письме говорится о Витебске…
– А, в письме, да… – недовольно проговорил князь, – да… да… – Лицо его приняло вдруг мрачное выражение. Он помолчал. – Да, он пишет, французы разбиты, при какой это реке?
Десаль опустил глаза.
– Князь ничего про это не пишет, – тихо сказал он.
– А разве не пишет? Ну, я сам не выдумал же. – Все долго молчали.
– Да… да… Ну, Михайла Иваныч, – вдруг сказал он, приподняв голову и указывая на план постройки, – расскажи, как ты это хочешь переделать…
Михаил Иваныч подошел к плану, и князь, поговорив с ним о плане новой постройки, сердито взглянув на княжну Марью и Десаля, ушел к себе.
Княжна Марья видела смущенный и удивленный взгляд Десаля, устремленный на ее отца, заметила его молчание и была поражена тем, что отец забыл письмо сына на столе в гостиной; но она боялась не только говорить и расспрашивать Десаля о причине его смущения и молчания, но боялась и думать об этом.
Ввечеру Михаил Иваныч, присланный от князя, пришел к княжне Марье за письмом князя Андрея, которое забыто было в гостиной. Княжна Марья подала письмо. Хотя ей это и неприятно было, она позволила себе спросить у Михаила Иваныча, что делает ее отец.
– Всё хлопочут, – с почтительно насмешливой улыбкой, которая заставила побледнеть княжну Марью, сказал Михаил Иваныч. – Очень беспокоятся насчет нового корпуса. Читали немножко, а теперь, – понизив голос, сказал Михаил Иваныч, – у бюра, должно, завещанием занялись. (В последнее время одно из любимых занятий князя было занятие над бумагами, которые должны были остаться после его смерти и которые он называл завещанием.)
– А Алпатыча посылают в Смоленск? – спросила княжна Марья.
– Как же с, уж он давно ждет.


Когда Михаил Иваныч вернулся с письмом в кабинет, князь в очках, с абажуром на глазах и на свече, сидел у открытого бюро, с бумагами в далеко отставленной руке, и в несколько торжественной позе читал свои бумаги (ремарки, как он называл), которые должны были быть доставлены государю после его смерти.
Когда Михаил Иваныч вошел, у него в глазах стояли слезы воспоминания о том времени, когда он писал то, что читал теперь. Он взял из рук Михаила Иваныча письмо, положил в карман, уложил бумаги и позвал уже давно дожидавшегося Алпатыча.
На листочке бумаги у него было записано то, что нужно было в Смоленске, и он, ходя по комнате мимо дожидавшегося у двери Алпатыча, стал отдавать приказания.
– Первое, бумаги почтовой, слышишь, восемь дестей, вот по образцу; золотообрезной… образчик, чтобы непременно по нем была; лаку, сургучу – по записке Михаила Иваныча.
Он походил по комнате и заглянул в памятную записку.
– Потом губернатору лично письмо отдать о записи.
Потом были нужны задвижки к дверям новой постройки, непременно такого фасона, которые выдумал сам князь. Потом ящик переплетный надо было заказать для укладки завещания.
Отдача приказаний Алпатычу продолжалась более двух часов. Князь все не отпускал его. Он сел, задумался и, закрыв глаза, задремал. Алпатыч пошевелился.
– Ну, ступай, ступай; ежели что нужно, я пришлю.
Алпатыч вышел. Князь подошел опять к бюро, заглянув в него, потрогал рукою свои бумаги, опять запер и сел к столу писать письмо губернатору.
Уже было поздно, когда он встал, запечатав письмо. Ему хотелось спать, но он знал, что не заснет и что самые дурные мысли приходят ему в постели. Он кликнул Тихона и пошел с ним по комнатам, чтобы сказать ему, где стлать постель на нынешнюю ночь. Он ходил, примеривая каждый уголок.
Везде ему казалось нехорошо, но хуже всего был привычный диван в кабинете. Диван этот был страшен ему, вероятно по тяжелым мыслям, которые он передумал, лежа на нем. Нигде не было хорошо, но все таки лучше всех был уголок в диванной за фортепиано: он никогда еще не спал тут.
Тихон принес с официантом постель и стал уставлять.
– Не так, не так! – закричал князь и сам подвинул на четверть подальше от угла, и потом опять поближе.
«Ну, наконец все переделал, теперь отдохну», – подумал князь и предоставил Тихону раздевать себя.
Досадливо морщась от усилий, которые нужно было делать, чтобы снять кафтан и панталоны, князь разделся, тяжело опустился на кровать и как будто задумался, презрительно глядя на свои желтые, иссохшие ноги. Он не задумался, а он медлил перед предстоявшим ему трудом поднять эти ноги и передвинуться на кровати. «Ох, как тяжело! Ох, хоть бы поскорее, поскорее кончились эти труды, и вы бы отпустили меня! – думал он. Он сделал, поджав губы, в двадцатый раз это усилие и лег. Но едва он лег, как вдруг вся постель равномерно заходила под ним вперед и назад, как будто тяжело дыша и толкаясь. Это бывало с ним почти каждую ночь. Он открыл закрывшиеся было глаза.
– Нет спокоя, проклятые! – проворчал он с гневом на кого то. «Да, да, еще что то важное было, очень что то важное я приберег себе на ночь в постели. Задвижки? Нет, про это сказал. Нет, что то такое, что то в гостиной было. Княжна Марья что то врала. Десаль что то – дурак этот – говорил. В кармане что то – не вспомню».
– Тишка! Об чем за обедом говорили?
– Об князе, Михайле…
– Молчи, молчи. – Князь захлопал рукой по столу. – Да! Знаю, письмо князя Андрея. Княжна Марья читала. Десаль что то про Витебск говорил. Теперь прочту.
Он велел достать письмо из кармана и придвинуть к кровати столик с лимонадом и витушкой – восковой свечкой и, надев очки, стал читать. Тут только в тишине ночи, при слабом свете из под зеленого колпака, он, прочтя письмо, в первый раз на мгновение понял его значение.
«Французы в Витебске, через четыре перехода они могут быть у Смоленска; может, они уже там».
– Тишка! – Тихон вскочил. – Нет, не надо, не надо! – прокричал он.
Он спрятал письмо под подсвечник и закрыл глаза. И ему представился Дунай, светлый полдень, камыши, русский лагерь, и он входит, он, молодой генерал, без одной морщины на лице, бодрый, веселый, румяный, в расписной шатер Потемкина, и жгучее чувство зависти к любимцу, столь же сильное, как и тогда, волнует его. И он вспоминает все те слова, которые сказаны были тогда при первом Свидании с Потемкиным. И ему представляется с желтизною в жирном лице невысокая, толстая женщина – матушка императрица, ее улыбки, слова, когда она в первый раз, обласкав, приняла его, и вспоминается ее же лицо на катафалке и то столкновение с Зубовым, которое было тогда при ее гробе за право подходить к ее руке.
«Ах, скорее, скорее вернуться к тому времени, и чтобы теперешнее все кончилось поскорее, поскорее, чтобы оставили они меня в покое!»


Лысые Горы, именье князя Николая Андреича Болконского, находились в шестидесяти верстах от Смоленска, позади его, и в трех верстах от Московской дороги.
В тот же вечер, как князь отдавал приказания Алпатычу, Десаль, потребовав у княжны Марьи свидания, сообщил ей, что так как князь не совсем здоров и не принимает никаких мер для своей безопасности, а по письму князя Андрея видно, что пребывание в Лысых Горах небезопасно, то он почтительно советует ей самой написать с Алпатычем письмо к начальнику губернии в Смоленск с просьбой уведомить ее о положении дел и о мере опасности, которой подвергаются Лысые Горы. Десаль написал для княжны Марьи письмо к губернатору, которое она подписала, и письмо это было отдано Алпатычу с приказанием подать его губернатору и, в случае опасности, возвратиться как можно скорее.
Получив все приказания, Алпатыч, провожаемый домашними, в белой пуховой шляпе (княжеский подарок), с палкой, так же как князь, вышел садиться в кожаную кибиточку, заложенную тройкой сытых саврасых.
Колокольчик был подвязан, и бубенчики заложены бумажками. Князь никому не позволял в Лысых Горах ездить с колокольчиком. Но Алпатыч любил колокольчики и бубенчики в дальней дороге. Придворные Алпатыча, земский, конторщик, кухарка – черная, белая, две старухи, мальчик казачок, кучера и разные дворовые провожали его.
Дочь укладывала за спину и под него ситцевые пуховые подушки. Свояченица старушка тайком сунула узелок. Один из кучеров подсадил его под руку.
– Ну, ну, бабьи сборы! Бабы, бабы! – пыхтя, проговорил скороговоркой Алпатыч точно так, как говорил князь, и сел в кибиточку. Отдав последние приказания о работах земскому и в этом уж не подражая князю, Алпатыч снял с лысой головы шляпу и перекрестился троекратно.
– Вы, ежели что… вы вернитесь, Яков Алпатыч; ради Христа, нас пожалей, – прокричала ему жена, намекавшая на слухи о войне и неприятеле.
– Бабы, бабы, бабьи сборы, – проговорил Алпатыч про себя и поехал, оглядывая вокруг себя поля, где с пожелтевшей рожью, где с густым, еще зеленым овсом, где еще черные, которые только начинали двоить. Алпатыч ехал, любуясь на редкостный урожай ярового в нынешнем году, приглядываясь к полоскам ржаных пелей, на которых кое где начинали зажинать, и делал свои хозяйственные соображения о посеве и уборке и о том, не забыто ли какое княжеское приказание.
Два раза покормив дорогой, к вечеру 4 го августа Алпатыч приехал в город.
По дороге Алпатыч встречал и обгонял обозы и войска. Подъезжая к Смоленску, он слышал дальние выстрелы, но звуки эти не поразили его. Сильнее всего поразило его то, что, приближаясь к Смоленску, он видел прекрасное поле овса, которое какие то солдаты косили, очевидно, на корм и по которому стояли лагерем; это обстоятельство поразило Алпатыча, но он скоро забыл его, думая о своем деле.
Все интересы жизни Алпатыча уже более тридцати лет были ограничены одной волей князя, и он никогда не выходил из этого круга. Все, что не касалось до исполнения приказаний князя, не только не интересовало его, но не существовало для Алпатыча.
Алпатыч, приехав вечером 4 го августа в Смоленск, остановился за Днепром, в Гаченском предместье, на постоялом дворе, у дворника Ферапонтова, у которого он уже тридцать лет имел привычку останавливаться. Ферапонтов двенадцать лет тому назад, с легкой руки Алпатыча, купив рощу у князя, начал торговать и теперь имел дом, постоялый двор и мучную лавку в губернии. Ферапонтов был толстый, черный, красный сорокалетний мужик, с толстыми губами, с толстой шишкой носом, такими же шишками над черными, нахмуренными бровями и толстым брюхом.
Ферапонтов, в жилете, в ситцевой рубахе, стоял у лавки, выходившей на улицу. Увидав Алпатыча, он подошел к нему.
– Добро пожаловать, Яков Алпатыч. Народ из города, а ты в город, – сказал хозяин.
– Что ж так, из города? – сказал Алпатыч.
– И я говорю, – народ глуп. Всё француза боятся.
– Бабьи толки, бабьи толки! – проговорил Алпатыч.
– Так то и я сужу, Яков Алпатыч. Я говорю, приказ есть, что не пустят его, – значит, верно. Да и мужики по три рубля с подводы просят – креста на них нет!
Яков Алпатыч невнимательно слушал. Он потребовал самовар и сена лошадям и, напившись чаю, лег спать.
Всю ночь мимо постоялого двора двигались на улице войска. На другой день Алпатыч надел камзол, который он надевал только в городе, и пошел по делам. Утро было солнечное, и с восьми часов было уже жарко. Дорогой день для уборки хлеба, как думал Алпатыч. За городом с раннего утра слышались выстрелы.
С восьми часов к ружейным выстрелам присоединилась пушечная пальба. На улицах было много народу, куда то спешащего, много солдат, но так же, как и всегда, ездили извозчики, купцы стояли у лавок и в церквах шла служба. Алпатыч прошел в лавки, в присутственные места, на почту и к губернатору. В присутственных местах, в лавках, на почте все говорили о войске, о неприятеле, который уже напал на город; все спрашивали друг друга, что делать, и все старались успокоивать друг друга.
У дома губернатора Алпатыч нашел большое количество народа, казаков и дорожный экипаж, принадлежавший губернатору. На крыльце Яков Алпатыч встретил двух господ дворян, из которых одного он знал. Знакомый ему дворянин, бывший исправник, говорил с жаром.
– Ведь это не шутки шутить, – говорил он. – Хорошо, кто один. Одна голова и бедна – так одна, а то ведь тринадцать человек семьи, да все имущество… Довели, что пропадать всем, что ж это за начальство после этого?.. Эх, перевешал бы разбойников…
– Да ну, будет, – говорил другой.
– А мне что за дело, пускай слышит! Что ж, мы не собаки, – сказал бывший исправник и, оглянувшись, увидал Алпатыча.
– А, Яков Алпатыч, ты зачем?
– По приказанию его сиятельства, к господину губернатору, – отвечал Алпатыч, гордо поднимая голову и закладывая руку за пазуху, что он делал всегда, когда упоминал о князе… – Изволили приказать осведомиться о положении дел, – сказал он.
– Да вот и узнавай, – прокричал помещик, – довели, что ни подвод, ничего!.. Вот она, слышишь? – сказал он, указывая на ту сторону, откуда слышались выстрелы.
– Довели, что погибать всем… разбойники! – опять проговорил он и сошел с крыльца.
Алпатыч покачал головой и пошел на лестницу. В приемной были купцы, женщины, чиновники, молча переглядывавшиеся между собой. Дверь кабинета отворилась, все встали с мест и подвинулись вперед. Из двери выбежал чиновник, поговорил что то с купцом, кликнул за собой толстого чиновника с крестом на шее и скрылся опять в дверь, видимо, избегая всех обращенных к нему взглядов и вопросов. Алпатыч продвинулся вперед и при следующем выходе чиновника, заложив руку зазастегнутый сюртук, обратился к чиновнику, подавая ему два письма.
– Господину барону Ашу от генерала аншефа князя Болконского, – провозгласил он так торжественно и значительно, что чиновник обратился к нему и взял его письмо. Через несколько минут губернатор принял Алпатыча и поспешно сказал ему:
– Доложи князю и княжне, что мне ничего не известно было: я поступал по высшим приказаниям – вот…
Он дал бумагу Алпатычу.
– А впрочем, так как князь нездоров, мой совет им ехать в Москву. Я сам сейчас еду. Доложи… – Но губернатор не договорил: в дверь вбежал запыленный и запотелый офицер и начал что то говорить по французски. На лице губернатора изобразился ужас.
– Иди, – сказал он, кивнув головой Алпатычу, и стал что то спрашивать у офицера. Жадные, испуганные, беспомощные взгляды обратились на Алпатыча, когда он вышел из кабинета губернатора. Невольно прислушиваясь теперь к близким и все усиливавшимся выстрелам, Алпатыч поспешил на постоялый двор. Бумага, которую дал губернатор Алпатычу, была следующая:
«Уверяю вас, что городу Смоленску не предстоит еще ни малейшей опасности, и невероятно, чтобы оный ею угрожаем был. Я с одной, а князь Багратион с другой стороны идем на соединение перед Смоленском, которое совершится 22 го числа, и обе армии совокупными силами станут оборонять соотечественников своих вверенной вам губернии, пока усилия их удалят от них врагов отечества или пока не истребится в храбрых их рядах до последнего воина. Вы видите из сего, что вы имеете совершенное право успокоить жителей Смоленска, ибо кто защищаем двумя столь храбрыми войсками, тот может быть уверен в победе их». (Предписание Барклая де Толли смоленскому гражданскому губернатору, барону Ашу, 1812 года.)
Народ беспокойно сновал по улицам.
Наложенные верхом возы с домашней посудой, стульями, шкафчиками то и дело выезжали из ворот домов и ехали по улицам. В соседнем доме Ферапонтова стояли повозки и, прощаясь, выли и приговаривали бабы. Дворняжка собака, лая, вертелась перед заложенными лошадьми.
Алпатыч более поспешным шагом, чем он ходил обыкновенно, вошел во двор и прямо пошел под сарай к своим лошадям и повозке. Кучер спал; он разбудил его, велел закладывать и вошел в сени. В хозяйской горнице слышался детский плач, надрывающиеся рыдания женщины и гневный, хриплый крик Ферапонтова. Кухарка, как испуганная курица, встрепыхалась в сенях, как только вошел Алпатыч.
– До смерти убил – хозяйку бил!.. Так бил, так волочил!..
– За что? – спросил Алпатыч.
– Ехать просилась. Дело женское! Увези ты, говорит, меня, не погуби ты меня с малыми детьми; народ, говорит, весь уехал, что, говорит, мы то? Как зачал бить. Так бил, так волочил!
Алпатыч как бы одобрительно кивнул головой на эти слова и, не желая более ничего знать, подошел к противоположной – хозяйской двери горницы, в которой оставались его покупки.
– Злодей ты, губитель, – прокричала в это время худая, бледная женщина с ребенком на руках и с сорванным с головы платком, вырываясь из дверей и сбегая по лестнице на двор. Ферапонтов вышел за ней и, увидав Алпатыча, оправил жилет, волосы, зевнул и вошел в горницу за Алпатычем.
– Аль уж ехать хочешь? – спросил он.
Не отвечая на вопрос и не оглядываясь на хозяина, перебирая свои покупки, Алпатыч спросил, сколько за постой следовало хозяину.
– Сочтем! Что ж, у губернатора был? – спросил Ферапонтов. – Какое решение вышло?
Алпатыч отвечал, что губернатор ничего решительно не сказал ему.
– По нашему делу разве увеземся? – сказал Ферапонтов. – Дай до Дорогобужа по семи рублей за подводу. И я говорю: креста на них нет! – сказал он.
– Селиванов, тот угодил в четверг, продал муку в армию по девяти рублей за куль. Что же, чай пить будете? – прибавил он. Пока закладывали лошадей, Алпатыч с Ферапонтовым напились чаю и разговорились о цене хлебов, об урожае и благоприятной погоде для уборки.
– Однако затихать стала, – сказал Ферапонтов, выпив три чашки чая и поднимаясь, – должно, наша взяла. Сказано, не пустят. Значит, сила… А намесь, сказывали, Матвей Иваныч Платов их в реку Марину загнал, тысяч осьмнадцать, что ли, в один день потопил.
Алпатыч собрал свои покупки, передал их вошедшему кучеру, расчелся с хозяином. В воротах прозвучал звук колес, копыт и бубенчиков выезжавшей кибиточки.
Было уже далеко за полдень; половина улицы была в тени, другая была ярко освещена солнцем. Алпатыч взглянул в окно и пошел к двери. Вдруг послышался странный звук дальнего свиста и удара, и вслед за тем раздался сливающийся гул пушечной пальбы, от которой задрожали стекла.
Алпатыч вышел на улицу; по улице пробежали два человека к мосту. С разных сторон слышались свисты, удары ядер и лопанье гранат, падавших в городе. Но звуки эти почти не слышны были и не обращали внимания жителей в сравнении с звуками пальбы, слышными за городом. Это было бомбардирование, которое в пятом часу приказал открыть Наполеон по городу, из ста тридцати орудий. Народ первое время не понимал значения этого бомбардирования.
Звуки падавших гранат и ядер возбуждали сначала только любопытство. Жена Ферапонтова, не перестававшая до этого выть под сараем, умолкла и с ребенком на руках вышла к воротам, молча приглядываясь к народу и прислушиваясь к звукам.
К воротам вышли кухарка и лавочник. Все с веселым любопытством старались увидать проносившиеся над их головами снаряды. Из за угла вышло несколько человек людей, оживленно разговаривая.
– То то сила! – говорил один. – И крышку и потолок так в щепки и разбило.
– Как свинья и землю то взрыло, – сказал другой. – Вот так важно, вот так подбодрил! – смеясь, сказал он. – Спасибо, отскочил, а то бы она тебя смазала.
Народ обратился к этим людям. Они приостановились и рассказывали, как подле самих их ядра попали в дом. Между тем другие снаряды, то с быстрым, мрачным свистом – ядра, то с приятным посвистыванием – гранаты, не переставали перелетать через головы народа; но ни один снаряд не падал близко, все переносило. Алпатыч садился в кибиточку. Хозяин стоял в воротах.
– Чего не видала! – крикнул он на кухарку, которая, с засученными рукавами, в красной юбке, раскачиваясь голыми локтями, подошла к углу послушать то, что рассказывали.
– Вот чуда то, – приговаривала она, но, услыхав голос хозяина, она вернулась, обдергивая подоткнутую юбку.
Опять, но очень близко этот раз, засвистело что то, как сверху вниз летящая птичка, блеснул огонь посередине улицы, выстрелило что то и застлало дымом улицу.
– Злодей, что ж ты это делаешь? – прокричал хозяин, подбегая к кухарке.
В то же мгновение с разных сторон жалобно завыли женщины, испуганно заплакал ребенок и молча столпился народ с бледными лицами около кухарки. Из этой толпы слышнее всех слышались стоны и приговоры кухарки:
– Ой о ох, голубчики мои! Голубчики мои белые! Не дайте умереть! Голубчики мои белые!..
Через пять минут никого не оставалось на улице. Кухарку с бедром, разбитым гранатным осколком, снесли в кухню. Алпатыч, его кучер, Ферапонтова жена с детьми, дворник сидели в подвале, прислушиваясь. Гул орудий, свист снарядов и жалостный стон кухарки, преобладавший над всеми звуками, не умолкали ни на мгновение. Хозяйка то укачивала и уговаривала ребенка, то жалостным шепотом спрашивала у всех входивших в подвал, где был ее хозяин, оставшийся на улице. Вошедший в подвал лавочник сказал ей, что хозяин пошел с народом в собор, где поднимали смоленскую чудотворную икону.
К сумеркам канонада стала стихать. Алпатыч вышел из подвала и остановился в дверях. Прежде ясное вечера нее небо все было застлано дымом. И сквозь этот дым странно светил молодой, высоко стоящий серп месяца. После замолкшего прежнего страшного гула орудий над городом казалась тишина, прерываемая только как бы распространенным по всему городу шелестом шагов, стонов, дальних криков и треска пожаров. Стоны кухарки теперь затихли. С двух сторон поднимались и расходились черные клубы дыма от пожаров. На улице не рядами, а как муравьи из разоренной кочки, в разных мундирах и в разных направлениях, проходили и пробегали солдаты. В глазах Алпатыча несколько из них забежали на двор Ферапонтова. Алпатыч вышел к воротам. Какой то полк, теснясь и спеша, запрудил улицу, идя назад.
– Сдают город, уезжайте, уезжайте, – сказал ему заметивший его фигуру офицер и тут же обратился с криком к солдатам:
– Я вам дам по дворам бегать! – крикнул он.
Алпатыч вернулся в избу и, кликнув кучера, велел ему выезжать. Вслед за Алпатычем и за кучером вышли и все домочадцы Ферапонтова. Увидав дым и даже огни пожаров, видневшиеся теперь в начинавшихся сумерках, бабы, до тех пор молчавшие, вдруг заголосили, глядя на пожары. Как бы вторя им, послышались такие же плачи на других концах улицы. Алпатыч с кучером трясущимися руками расправлял запутавшиеся вожжи и постромки лошадей под навесом.
Когда Алпатыч выезжал из ворот, он увидал, как в отпертой лавке Ферапонтова человек десять солдат с громким говором насыпали мешки и ранцы пшеничной мукой и подсолнухами. В то же время, возвращаясь с улицы в лавку, вошел Ферапонтов. Увидав солдат, он хотел крикнуть что то, но вдруг остановился и, схватившись за волоса, захохотал рыдающим хохотом.
– Тащи всё, ребята! Не доставайся дьяволам! – закричал он, сам хватая мешки и выкидывая их на улицу. Некоторые солдаты, испугавшись, выбежали, некоторые продолжали насыпать. Увидав Алпатыча, Ферапонтов обратился к нему.
– Решилась! Расея! – крикнул он. – Алпатыч! решилась! Сам запалю. Решилась… – Ферапонтов побежал на двор.
По улице, запружая ее всю, непрерывно шли солдаты, так что Алпатыч не мог проехать и должен был дожидаться. Хозяйка Ферапонтова с детьми сидела также на телеге, ожидая того, чтобы можно было выехать.
Была уже совсем ночь. На небе были звезды и светился изредка застилаемый дымом молодой месяц. На спуске к Днепру повозки Алпатыча и хозяйки, медленно двигавшиеся в рядах солдат и других экипажей, должны были остановиться. Недалеко от перекрестка, у которого остановились повозки, в переулке, горели дом и лавки. Пожар уже догорал. Пламя то замирало и терялось в черном дыме, то вдруг вспыхивало ярко, до странности отчетливо освещая лица столпившихся людей, стоявших на перекрестке. Перед пожаром мелькали черные фигуры людей, и из за неумолкаемого треска огня слышались говор и крики. Алпатыч, слезший с повозки, видя, что повозку его еще не скоро пропустят, повернулся в переулок посмотреть пожар. Солдаты шныряли беспрестанно взад и вперед мимо пожара, и Алпатыч видел, как два солдата и с ними какой то человек во фризовой шинели тащили из пожара через улицу на соседний двор горевшие бревна; другие несли охапки сена.
Алпатыч подошел к большой толпе людей, стоявших против горевшего полным огнем высокого амбара. Стены были все в огне, задняя завалилась, крыша тесовая обрушилась, балки пылали. Очевидно, толпа ожидала той минуты, когда завалится крыша. Этого же ожидал Алпатыч.
– Алпатыч! – вдруг окликнул старика чей то знакомый голос.
– Батюшка, ваше сиятельство, – отвечал Алпатыч, мгновенно узнав голос своего молодого князя.
Князь Андрей, в плаще, верхом на вороной лошади, стоял за толпой и смотрел на Алпатыча.
– Ты как здесь? – спросил он.
– Ваше… ваше сиятельство, – проговорил Алпатыч и зарыдал… – Ваше, ваше… или уж пропали мы? Отец…
– Как ты здесь? – повторил князь Андрей.
Пламя ярко вспыхнуло в эту минуту и осветило Алпатычу бледное и изнуренное лицо его молодого барина. Алпатыч рассказал, как он был послан и как насилу мог уехать.
– Что же, ваше сиятельство, или мы пропали? – спросил он опять.
Князь Андрей, не отвечая, достал записную книжку и, приподняв колено, стал писать карандашом на вырванном листе. Он писал сестре:
«Смоленск сдают, – писал он, – Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного в Усвяж».
Написав и передав листок Алпатычу, он на словах передал ему, как распорядиться отъездом князя, княжны и сына с учителем и как и куда ответить ему тотчас же. Еще не успел он окончить эти приказания, как верховой штабный начальник, сопутствуемый свитой, подскакал к нему.
– Вы полковник? – кричал штабный начальник, с немецким акцентом, знакомым князю Андрею голосом. – В вашем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это значит такое? Вы ответите, – кричал Берг, который был теперь помощником начальника штаба левого фланга пехотных войск первой армии, – место весьма приятное и на виду, как говорил Берг.
Князь Андрей посмотрел на него и, не отвечая, продолжал, обращаясь к Алпатычу:
– Так скажи, что до десятого числа жду ответа, а ежели десятого не получу известия, что все уехали, я сам должен буду все бросить и ехать в Лысые Горы.
– Я, князь, только потому говорю, – сказал Берг, узнав князя Андрея, – что я должен исполнять приказания, потому что я всегда точно исполняю… Вы меня, пожалуйста, извините, – в чем то оправдывался Берг.
Что то затрещало в огне. Огонь притих на мгновенье; черные клубы дыма повалили из под крыши. Еще страшно затрещало что то в огне, и завалилось что то огромное.
– Урруру! – вторя завалившемуся потолку амбара, из которого несло запахом лепешек от сгоревшего хлеба, заревела толпа. Пламя вспыхнуло и осветило оживленно радостные и измученные лица людей, стоявших вокруг пожара.
Человек во фризовой шинели, подняв кверху руку, кричал:
– Важно! пошла драть! Ребята, важно!..
– Это сам хозяин, – послышались голоса.
– Так, так, – сказал князь Андрей, обращаясь к Алпатычу, – все передай, как я тебе говорил. – И, ни слова не отвечая Бергу, замолкшему подле него, тронул лошадь и поехал в переулок.


От Смоленска войска продолжали отступать. Неприятель шел вслед за ними. 10 го августа полк, которым командовал князь Андрей, проходил по большой дороге, мимо проспекта, ведущего в Лысые Горы. Жара и засуха стояли более трех недель. Каждый день по небу ходили курчавые облака, изредка заслоняя солнце; но к вечеру опять расчищало, и солнце садилось в буровато красную мглу. Только сильная роса ночью освежала землю. Остававшиеся на корню хлеба сгорали и высыпались. Болота пересохли. Скотина ревела от голода, не находя корма по сожженным солнцем лугам. Только по ночам и в лесах пока еще держалась роса, была прохлада. Но по дороге, по большой дороге, по которой шли войска, даже и ночью, даже и по лесам, не было этой прохлады. Роса не заметна была на песочной пыли дороги, встолченной больше чем на четверть аршина. Как только рассветало, начиналось движение. Обозы, артиллерия беззвучно шли по ступицу, а пехота по щиколку в мягкой, душной, не остывшей за ночь, жаркой пыли. Одна часть этой песочной пыли месилась ногами и колесами, другая поднималась и стояла облаком над войском, влипая в глаза, в волоса, в уши, в ноздри и, главное, в легкие людям и животным, двигавшимся по этой дороге. Чем выше поднималось солнце, тем выше поднималось облако пыли, и сквозь эту тонкую, жаркую пыль на солнце, не закрытое облаками, можно было смотреть простым глазом. Солнце представлялось большим багровым шаром. Ветра не было, и люди задыхались в этой неподвижной атмосфере. Люди шли, обвязавши носы и рты платками. Приходя к деревне, все бросалось к колодцам. Дрались за воду и выпивали ее до грязи.
Князь Андрей командовал полком, и устройство полка, благосостояние его людей, необходимость получения и отдачи приказаний занимали его. Пожар Смоленска и оставление его были эпохой для князя Андрея. Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили. Но добр и кроток он был только с своими полковыми, с Тимохиным и т. п., с людьми совершенно новыми и в чужой среде, с людьми, которые не могли знать и понимать его прошедшего; но как только он сталкивался с кем нибудь из своих прежних, из штабных, он тотчас опять ощетинивался; делался злобен, насмешлив и презрителен. Все, что связывало его воспоминание с прошедшим, отталкивало его, и потому он старался в отношениях этого прежнего мира только не быть несправедливым и исполнять свой долг.
Правда, все в темном, мрачном свете представлялось князю Андрею – особенно после того, как оставили Смоленск (который, по его понятиям, можно и должно было защищать) 6 го августа, и после того, как отец, больной, должен был бежать в Москву и бросить на расхищение столь любимые, обстроенные и им населенные Лысые Горы; но, несмотря на то, благодаря полку князь Андрей мог думать о другом, совершенно независимом от общих вопросов предмете – о своем полку. 10 го августа колонна, в которой был его полк, поравнялась с Лысыми Горами. Князь Андрей два дня тому назад получил известие, что его отец, сын и сестра уехали в Москву. Хотя князю Андрею и нечего было делать в Лысых Горах, он, с свойственным ему желанием растравить свое горе, решил, что он должен заехать в Лысые Горы.