Гольденберг, Григорий Давыдович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Григорий Давыдович Гольденберг
Дата рождения:

3 (15) декабря 1855(1855-12-15)

Место рождения:

Бердичев, Киевская губерния, Российская империя

Дата смерти:

15 (27) июля 1880(1880-07-27) (24 года)

Место смерти:

Санкт-Петербург, Российская империя

Гражданство:

Российская империя Российская империя

Вероисповедание:

иудаизм

Партия:

Народная воля

Основные идеи:

народничество

Род деятельности:

профессиональный революционер

Григо́рий Давы́дович Гольденбе́рг (3 [15] декабря 1855, Бердичев — 15 [27] июля 1880, Санкт-Петербург) — участник революционного движения в России, террорист, член партии «Народная Воля».





Биография

Родился в Бердичеве в еврейской семье васильковского купца 2-й гильдии. В 1865 году семья переехала из Бердичева в Киев, где отец открыл мануфактурный магазин. С 1868 по 1871 год провел за прилавком в отцовском магазине.

В 1871 году поступил в 3-й класс Киево-Подольской классической прогимназии; в 1873 году выбыл из четвёртого класса, оставив заведение по собственному желанию.

Народническая деятельность

К 187374 годам относятся его первые непосредственные связи с революционными кружками в Киеве. В 1874 году приехал в Петербург, чтобы подготовиться к поступлению в Технологический институт, но не поступил. В августе 1875 года, желая подготовиться к пропаганде в народе, поступил в Петербурге рабочим в слесарную мастерскую. В начале 1876 года арестован на квартире рабочего Антона Городничего и выслан по этапу в Киев как не имевший определенных занятий. В Киеве продолжал заниматься слесарным ремеслом в мастерской, устроенной на средства революционеров. Летом 1876 года познакомился с Александром Михайловым. В конце того же года приезжал в Житомир для установления связи местного кружка (В. Чуйко и др.) с Киевом. В 1877 году некоторое время провел в деревне, где пытался вести пропаганду среди крестьян. В 187778 годах занялся распространением среди еврейского населения Киева, Бердичева, Житомира и других городов социалистического органа на древнееврейском языке «Эмес» («Правда»); принимал самое деятельное участие в студенческом движении и в кружках молодежи.

Арест, бегство из ссылки и убийство князя Кропоткина

Арестован в конце февраля 1878 года в Киеве в связи с покушением 23 февраля 1878 года на прокурора Котляревского как заподозренный в причастности. Содержался под стражей с 25 февраля по 13 апреля 1878 года. Как лицо политически неблагонадежное и имевшее «вредное влияние» на студенчество, по распоряжению киевского генерал-губернатора выслан без срока под гласный надзор полиции в Архангельскую губернию. Водворен 29 апреля 1878 года в Холмогорах, откуда 24 июня того же года вместе с А. Назаровым, Н. Васильевым и П. Орловым бежал в Петербург. Разыскивался по циркуляру Департамента полиции от 12 июля.

В конце 1878 — начале 1879 года жил в Киеве; выехал в Харьков 13 января 1879 года для организации убийства харьковского губернатора князя Д. Н. Кропоткина; получил деньги и оружие от Н. Осинского. Поселился под Харьковом под фамилией Келлера и вместе с Л. Кобылянским следил за выездами Д. Н. Кропоткина. 9 февраля 1879 года выстрелом смертельно ранил Кропоткина, после чего скрылся с Л. Кобылянским в Харькове на конспиративной квартире Л. Волкенштейн и А. Зубковского, а затем переехал в Киев, где остановился на квартире Л. Самарской. Поместил в № 4 журнала «Земля и Воля» статью «К обществу. Письмо социалиста-революционера, взявшего на себя казнь Кропоткина».

Участие в покушении на Александра II и арест

В конце марта 1879 года вместе с А. К. Соловьёвым и Л. Кобылянским прибыл в Петербург с целью принять участие в покушении на Александра II. В мае 1879 года вошёл в группу «Свобода и смерть». Летом 1879 года под фамилией Ефремова жил в имении Гамалеев в Переяславском уезде Полтавской губернии. Присутствовал под фамилией Гервера на Липецком и Воронежском съездах землевольцев, где выступал в защиту террористических действий. Был избран членом Исполнительного комитета. По указанию В. Н. Фигнер в Исполнительный комитет, образовавшийся после разделения общества «Земля и Воля», проведён не был. Осенью того же года делал вместе с А. Желябовым доклад в Харькове о необходимости террора.

В октябре 1879 года принимал участие в подкопе под полотно железной дороги под Москвой (революционная кличка «Гришка» и «Биконсфильд»). Отправлен 9 ноября 1879 года из Москвы в Одессу за динамитом; 12 ноября получил таковой от М. Фроленко и от С. Златопольского 300 рублей и 13 ноября выехал обратно в Москву, везя с собою около полутора пудов динамита. Арестован на станции Елисаветград 14 ноября 1879 года под фамилией тульского потомственного почетного гражданина Степана Петровича Ефремова. При аресте пытался бежать и оказал вооруженное сопротивление. На допросах заявил о своей принадлежности к революционной организации и отказался от дачи каких-либо показаний по существу. Личность Гольденберга была установлена 21 ноября 1879 года начальником Киевского жандармского управления полковником Новицким. По требованию одесского генерал-губернатор графа Тотлебена с одобрения III Отделения отправлен 27 ноября 1879 года из Елисаветграда в Одессу, где к нему был подсажен злостный предатель Фёдор Егорович Курицын, которому Гольденберг сообщил о своем участии в деле убийства харьковского губернатора князя Кропоткина и о железнодорожных подкопах.

Показания правительству

В феврале — марте 1880 года, сознавшись в участии в террористических актах, под влиянием товарища прокурора А.Добржинского стал давать откровенные показания. Добржинский подкупил Гольденберга химерической идеей: открыть правительству истинные цели и кадры революционной партии, после чего, мол, правительство, убедившись в том сколь благородны и цели партии, и её люди, перестанет преследовать такую партию.

Вывезен 9 апреля 1880 г. из Одессы и 13 апреля прибыл в Петербург, где был заключен в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. После свидания 19 апр. 1880 г. в крепости с Лорис-Меликовым дал подробнейшие показания.

Я твердо уверен потому, что во главе Верховной Распорядительной Комиссии стоит один из самых гуманных государственных деятелей — Граф Лорис-Меликов, и это именно обстоятельство в значительной степени содействовало тому, что я решился раскрыть все мне известное, но чего бы я никаким образом не сделал при прежнем положении вещей. Я верил и верю, что Граф Лорис-Меликов теперь более чем когда-либо сумеет успокоить умы, не дать разгореться страстям, глубоко исследовать причины, вызвавшие это движение и по возможности гуманно отнесется к виновникам печальных событий, в которых, однако, они шли за влечением своих глубоких убеждений, а не под влиянием каких-либо личных выгод.

9 марта 1880 года Гольденберг написал обширное (80 страниц убористой рукописи) показание, а 6 апреля составил к нему приложение на 74 страницах с характеристиками всех 143-х упомянутых в показании деятелей партии. Там были и Желябов, Александр Михайлов, Перовская, Плеханов, Морозов, Кибальчич — словом вся революционная элита. О каждом сообщались биографические сведения, обрисовывались их взгляды, личные качества, даже внешние приметы.
На основании показаний Гольденберга, были арестованы и привлечены к суду народовольцы, проходившие на процессе шестнадцати.

Осознание ошибки и самоубийство

В июне из разговора с арестованным членом Исполнительного комитета А. И. Зунделевичем он понял, что он натворил, и впал в отчаяние. На очередном допросе он пригрозил А. Ф. Добржинскому: «Помните, если хоть один волос упадет с головы моих товарищей, я себе этого не прощу». На что тот цинично ответил: «Уж не знаю, как насчёт волос, ну, а что голов много слетит, это верно».

Гольденберг не выдержал мук совести. 15 июля 1880 года он повесился в тюремной камере на полотенце. 16 июля полицейские похоронили его на Преображенском кладбище.

Перед смертью он написал «Исповедь», в которой он открывал «знакомым и незнакомым честным людям всего мира» свою душу:

«Я думал так: сдам на капитуляцию всё и всех, и тогда правительство не станет прибегать к смертным казням, а если последних не будет, то вся задача, по-моему, решена. Не будет смертных казней, не будет всех ужасов, два-три года спокойствия, — конституция, свобода слова, амнистия; все будут возвращены, и тогда мы будем мирно и тихо, энергично и разумно развиваться, учиться и учить других, и все были бы счастливы»

Гольденберг в высказываниях народовольцев

М. Ф. Фроленко: «Молодой, порывистый, неустойчивый».

А. Д. Михайлов: «В Киеве же весной 1876 года я познакомился с Гольденбергом, который меня полюбил и с большой охотой водил со мной дружбу, Как человек добрый, преданный делу, он мне нравился, но глупость его часто меня бесила и смешила; у нас установились нехорошие, протекторские отношения, что меня часто смущало, и было для меня неприятно, но он был ими доволен. Не имея возможности сойтись с киевскими радикалами, которые его считали человеком недалёким и неразвитым, он симпатизировал мне. Я же, в свою очередь, видя в нем человека честного и доброго, ищущего общества и дела, не считал возможным отталкивать его, хотя тоже не считал его пригодным для работы в то время. Он был исключительно человек чувств, да ещё, кроме того, совершенно не умеющий ими владеть. Когда чувство в нём направлялось партией, — оно двинуло его на подвиг. Но отрезанный от неё, и, не имея в себе самом руководящей, он, совершив неизмеримо бесчестный поступок, бесславно погиб. Пусть великодушно простят этого несчастного человека его старые товарищи…»

А. П. Прибылёва-Корба: «Когда чувство в нем направлялось партией, оно двинуло его на подвиг. Но отрезанный от неё, и, не имея в себе самом руководящей, он, совершив неизмеримо бесчестный поступок, бесславно погиб».

Н. А. Морозов: «…Относительно его приглашения (на Липецкий съезд) было несколько возражений, так как Михайлов находил его не совсем самостоятельным. Но некоторые очень настаивали на нём, не подозревая, что впоследствии, уже после его ареста, с ним случится что-то вроде временного помешательства, и он нас выдаст всех очень странным способом, расхваливая жандармам, как героев, а затем покончит жизнь самоубийством. Читая потом его показания, я не мог отогнать от себя мысли, что они были сделаны не в полном сознании, а под влиянием какого-нибудь введенного к нему в темницу опытного гипнотизёра».

Напишите отзыв о статье "Гольденберг, Григорий Давыдович"

Ссылки

Отрывок, характеризующий Гольденберг, Григорий Давыдович

Все глаза были устремлены на него. Он посмотрел на толпу, и, как бы обнадеженный тем выражением, которое он прочел на лицах людей, он печально и робко улыбнулся и, опять опустив голову, поправился ногами на ступеньке.
– Он изменил своему царю и отечеству, он передался Бонапарту, он один из всех русских осрамил имя русского, и от него погибает Москва, – говорил Растопчин ровным, резким голосом; но вдруг быстро взглянул вниз на Верещагина, продолжавшего стоять в той же покорной позе. Как будто взгляд этот взорвал его, он, подняв руку, закричал почти, обращаясь к народу: – Своим судом расправляйтесь с ним! отдаю его вам!
Народ молчал и только все теснее и теснее нажимал друг на друга. Держать друг друга, дышать в этой зараженной духоте, не иметь силы пошевелиться и ждать чего то неизвестного, непонятного и страшного становилось невыносимо. Люди, стоявшие в передних рядах, видевшие и слышавшие все то, что происходило перед ними, все с испуганно широко раскрытыми глазами и разинутыми ртами, напрягая все свои силы, удерживали на своих спинах напор задних.
– Бей его!.. Пускай погибнет изменник и не срамит имя русского! – закричал Растопчин. – Руби! Я приказываю! – Услыхав не слова, но гневные звуки голоса Растопчина, толпа застонала и надвинулась, но опять остановилась.
– Граф!.. – проговорил среди опять наступившей минутной тишины робкий и вместе театральный голос Верещагина. – Граф, один бог над нами… – сказал Верещагин, подняв голову, и опять налилась кровью толстая жила на его тонкой шее, и краска быстро выступила и сбежала с его лица. Он не договорил того, что хотел сказать.
– Руби его! Я приказываю!.. – прокричал Растопчин, вдруг побледнев так же, как Верещагин.
– Сабли вон! – крикнул офицер драгунам, сам вынимая саблю.
Другая еще сильнейшая волна взмыла по народу, и, добежав до передних рядов, волна эта сдвинула переднии, шатая, поднесла к самым ступеням крыльца. Высокий малый, с окаменелым выражением лица и с остановившейся поднятой рукой, стоял рядом с Верещагиным.
– Руби! – прошептал почти офицер драгунам, и один из солдат вдруг с исказившимся злобой лицом ударил Верещагина тупым палашом по голове.
«А!» – коротко и удивленно вскрикнул Верещагин, испуганно оглядываясь и как будто не понимая, зачем это было с ним сделано. Такой же стон удивления и ужаса пробежал по толпе.
«О господи!» – послышалось чье то печальное восклицание.
Но вслед за восклицанием удивления, вырвавшимся У Верещагина, он жалобно вскрикнул от боли, и этот крик погубил его. Та натянутая до высшей степени преграда человеческого чувства, которая держала еще толпу, прорвалось мгновенно. Преступление было начато, необходимо было довершить его. Жалобный стон упрека был заглушен грозным и гневным ревом толпы. Как последний седьмой вал, разбивающий корабли, взмыла из задних рядов эта последняя неудержимая волна, донеслась до передних, сбила их и поглотила все. Ударивший драгун хотел повторить свой удар. Верещагин с криком ужаса, заслонясь руками, бросился к народу. Высокий малый, на которого он наткнулся, вцепился руками в тонкую шею Верещагина и с диким криком, с ним вместе, упал под ноги навалившегося ревущего народа.
Одни били и рвали Верещагина, другие высокого малого. И крики задавленных людей и тех, которые старались спасти высокого малого, только возбуждали ярость толпы. Долго драгуны не могли освободить окровавленного, до полусмерти избитого фабричного. И долго, несмотря на всю горячечную поспешность, с которою толпа старалась довершить раз начатое дело, те люди, которые били, душили и рвали Верещагина, не могли убить его; но толпа давила их со всех сторон, с ними в середине, как одна масса, колыхалась из стороны в сторону и не давала им возможности ни добить, ни бросить его.
«Топором то бей, что ли?.. задавили… Изменщик, Христа продал!.. жив… живущ… по делам вору мука. Запором то!.. Али жив?»
Только когда уже перестала бороться жертва и вскрики ее заменились равномерным протяжным хрипеньем, толпа стала торопливо перемещаться около лежащего, окровавленного трупа. Каждый подходил, взглядывал на то, что было сделано, и с ужасом, упреком и удивлением теснился назад.
«О господи, народ то что зверь, где же живому быть!» – слышалось в толпе. – И малый то молодой… должно, из купцов, то то народ!.. сказывают, не тот… как же не тот… О господи… Другого избили, говорят, чуть жив… Эх, народ… Кто греха не боится… – говорили теперь те же люди, с болезненно жалостным выражением глядя на мертвое тело с посиневшим, измазанным кровью и пылью лицом и с разрубленной длинной тонкой шеей.
Полицейский старательный чиновник, найдя неприличным присутствие трупа на дворе его сиятельства, приказал драгунам вытащить тело на улицу. Два драгуна взялись за изуродованные ноги и поволокли тело. Окровавленная, измазанная в пыли, мертвая бритая голова на длинной шее, подворачиваясь, волочилась по земле. Народ жался прочь от трупа.
В то время как Верещагин упал и толпа с диким ревом стеснилась и заколыхалась над ним, Растопчин вдруг побледнел, и вместо того чтобы идти к заднему крыльцу, у которого ждали его лошади, он, сам не зная куда и зачем, опустив голову, быстрыми шагами пошел по коридору, ведущему в комнаты нижнего этажа. Лицо графа было бледно, и он не мог остановить трясущуюся, как в лихорадке, нижнюю челюсть.
– Ваше сиятельство, сюда… куда изволите?.. сюда пожалуйте, – проговорил сзади его дрожащий, испуганный голос. Граф Растопчин не в силах был ничего отвечать и, послушно повернувшись, пошел туда, куда ему указывали. У заднего крыльца стояла коляска. Далекий гул ревущей толпы слышался и здесь. Граф Растопчин торопливо сел в коляску и велел ехать в свой загородный дом в Сокольниках. Выехав на Мясницкую и не слыша больше криков толпы, граф стал раскаиваться. Он с неудовольствием вспомнил теперь волнение и испуг, которые он выказал перед своими подчиненными. «La populace est terrible, elle est hideuse, – думал он по французски. – Ils sont сошше les loups qu'on ne peut apaiser qu'avec de la chair. [Народная толпа страшна, она отвратительна. Они как волки: их ничем не удовлетворишь, кроме мяса.] „Граф! один бог над нами!“ – вдруг вспомнились ему слова Верещагина, и неприятное чувство холода пробежало по спине графа Растопчина. Но чувство это было мгновенно, и граф Растопчин презрительно улыбнулся сам над собою. „J'avais d'autres devoirs, – подумал он. – Il fallait apaiser le peuple. Bien d'autres victimes ont peri et perissent pour le bien publique“, [У меня были другие обязанности. Следовало удовлетворить народ. Много других жертв погибло и гибнет для общественного блага.] – и он стал думать о тех общих обязанностях, которые он имел в отношении своего семейства, своей (порученной ему) столице и о самом себе, – не как о Федоре Васильевиче Растопчине (он полагал, что Федор Васильевич Растопчин жертвует собою для bien publique [общественного блага]), но о себе как о главнокомандующем, о представителе власти и уполномоченном царя. „Ежели бы я был только Федор Васильевич, ma ligne de conduite aurait ete tout autrement tracee, [путь мой был бы совсем иначе начертан,] но я должен был сохранить и жизнь и достоинство главнокомандующего“.
Слегка покачиваясь на мягких рессорах экипажа и не слыша более страшных звуков толпы, Растопчин физически успокоился, и, как это всегда бывает, одновременно с физическим успокоением ум подделал для него и причины нравственного успокоения. Мысль, успокоившая Растопчина, была не новая. С тех пор как существует мир и люди убивают друг друга, никогда ни один человек не совершил преступления над себе подобным, не успокоивая себя этой самой мыслью. Мысль эта есть le bien publique [общественное благо], предполагаемое благо других людей.
Для человека, не одержимого страстью, благо это никогда не известно; но человек, совершающий преступление, всегда верно знает, в чем состоит это благо. И Растопчин теперь знал это.
Он не только в рассуждениях своих не упрекал себя в сделанном им поступке, но находил причины самодовольства в том, что он так удачно умел воспользоваться этим a propos [удобным случаем] – наказать преступника и вместе с тем успокоить толпу.
«Верещагин был судим и приговорен к смертной казни, – думал Растопчин (хотя Верещагин сенатом был только приговорен к каторжной работе). – Он был предатель и изменник; я не мог оставить его безнаказанным, и потом je faisais d'une pierre deux coups [одним камнем делал два удара]; я для успокоения отдавал жертву народу и казнил злодея».
Приехав в свой загородный дом и занявшись домашними распоряжениями, граф совершенно успокоился.
Через полчаса граф ехал на быстрых лошадях через Сокольничье поле, уже не вспоминая о том, что было, и думая и соображая только о том, что будет. Он ехал теперь к Яузскому мосту, где, ему сказали, был Кутузов. Граф Растопчин готовил в своем воображении те гневные в колкие упреки, которые он выскажет Кутузову за его обман. Он даст почувствовать этой старой придворной лисице, что ответственность за все несчастия, имеющие произойти от оставления столицы, от погибели России (как думал Растопчин), ляжет на одну его выжившую из ума старую голову. Обдумывая вперед то, что он скажет ему, Растопчин гневно поворачивался в коляске и сердито оглядывался по сторонам.
Сокольничье поле было пустынно. Только в конце его, у богадельни и желтого дома, виднелась кучки людей в белых одеждах и несколько одиноких, таких же людей, которые шли по полю, что то крича и размахивая руками.
Один вз них бежал наперерез коляске графа Растопчина. И сам граф Растопчин, и его кучер, и драгуны, все смотрели с смутным чувством ужаса и любопытства на этих выпущенных сумасшедших и в особенности на того, который подбегал к вим.
Шатаясь на своих длинных худых ногах, в развевающемся халате, сумасшедший этот стремительно бежал, не спуская глаз с Растопчина, крича ему что то хриплым голосом и делая знаки, чтобы он остановился. Обросшее неровными клочками бороды, сумрачное и торжественное лицо сумасшедшего было худо и желто. Черные агатовые зрачки его бегали низко и тревожно по шафранно желтым белкам.
– Стой! Остановись! Я говорю! – вскрикивал он пронзительно и опять что то, задыхаясь, кричал с внушительными интонациями в жестами.
Он поравнялся с коляской и бежал с ней рядом.
– Трижды убили меня, трижды воскресал из мертвых. Они побили каменьями, распяли меня… Я воскресну… воскресну… воскресну. Растерзали мое тело. Царствие божие разрушится… Трижды разрушу и трижды воздвигну его, – кричал он, все возвышая и возвышая голос. Граф Растопчин вдруг побледнел так, как он побледнел тогда, когда толпа бросилась на Верещагина. Он отвернулся.
– Пош… пошел скорее! – крикнул он на кучера дрожащим голосом.
Коляска помчалась во все ноги лошадей; но долго еще позади себя граф Растопчин слышал отдаляющийся безумный, отчаянный крик, а перед глазами видел одно удивленно испуганное, окровавленное лицо изменника в меховом тулупчике.