Государственные деятели Первой мировой войны

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Джеймс Гатри
Государственные деятели Первой мировой войны. 1930 год
англ. Statesmen of World War I
Холст, масло. 396,2 × 335,3 см
Национальная портретная галерея, Лондон, Великобритания
К:Картины 1930 года

«Государственные деятели Первой мировой войны» (англ. Statesmen of World War I) — картина шотландского художника Джеймса Гатри, написанная им в 1930 году.

В 1919 году Гатри получил заказ на создание картины от южноафриканского финансиста Абрахама Бейли, стремившегося сохранить память о британских государственных деятелях времён Первой мировой войны. Ранее Бейли заказал ещё две картины на схожую тему, но с разными героями, которыми стали морские офицеры и высшие офицеры. После долгих уговоров, в том числе при участии попечителей Национальной портретной галереи в Лондоне, куда Бейли заранее решил пожертвовать картины, Гатри всё-таки решил взяться за огромных размеров полотно, на котором должны были быть изображены 17 государственных деятелей Британской империи и её доминионов. Гатри писал картину почти десять лет, работа над ней шла трудно, во многом из-за сложности темы и тяжёлой болезни художника. Наконец, весной 1930 года полотно огромных размеров было выставлено в Национальной портретной галерее Шотландии в Эдинбурге, получив в основном положительные отзывы критиков, сочетавших в своих рецензиях национальную гордость с художественной проницательностью. В сентябре того же года Гатри скоропостижно скончался, а данная работа была признана его «лебединой песней», венцом творчества художника. Впоследствии картина выставлялась в Национальной портретной галерее в Лондоне (Великобритания), где находится в настоящее время.





Контекст и история

Незадолго до заключения перемирия 11 ноября 1918 года арт-дилер Мартин Леггатт позвонил по телефону директору Национальной портретной галереи в Лондоне Джеймсу Милнеру[en], чтобы обсудить с ним заказ на картину, поступивший от южноафриканского финансиста сэра Абрахама Бейли, 1-го баронета Бейли[en], желавшим с помощью искусства сохранить память о «великих воинах, бывших орудием спасения империи» и «доблестных моряках, разделивших величие победы», продемонстрировав тем самым, как «империя ведёт успешную политику в таких далеко находящихся от неё колониях». После консультаций Милнера и председателя Попечительского совета галереи лорда Диллона[en] с баронетом Бейли было принято решение о расширении заказа. Бейли согласился разделить заказ на две картины, на которых были бы изображены отдельно представители армии и флота. 4 ноября, за неделю до перемирия, он добавил к заказу и третью картину в память о государственных деятелях Великобритании и её союзников, занимавших свои должности во время Первой мировой войны[1][2]. Решение о выборе художников для написания картин Бейли оставил на волю попечителей галереи, несмотря на то, что он обладал большим состоянием и мог легко позволить заказать работу у любого художника того времени за любые деньги. В результате проведённого среди попечителей голосования «Морские офицеры Первой мировой войны» были отданы Артуру Стокдейлу Коупу, а «Высшие офицеры Первой мировой войны» — Джону Сингеру Сардженту. Создание третьей картины изначально было предложено Уильяму Орпену, но он отказался в силу занятости в качестве официального британского художника на Версальской мирной конференции. В феврале 1919 года Сарджент отрекомендовал попечителям галереи своего друга — известного шотландского портретиста сэра Джеймса Гатри (1859—1930). Признанный лидер «Глазго-Бойс[fr]», группы молодых художников, бросивших вызов однообразным и сентиментальным образам, доминировавшим на шотландском арт-рынке, ещё в 1885 году хотел закончить свою художественную карьеру, когда его двоюродный брат Джеймс Гардинер, богатый корабельный магнат, вдруг заказал портрет своего отца — преподобного Эндрю Гардинера, дяди Гатри. Когда по всей Европе о Гатри пошла слава как об умелом портретисте, он вышел из достаточно радикальных «Глазго-Бойс», переехал в Эдинбург, где в 1888 году вступил в Королевскую шотландскую академию. В 1902 году он стал президентом академии, а через год был посвящён в рыцари. Гатри оставался президентом академии до 1919 года, однако он не сразу согласился принять заказ. Нерешительность Гатри была продиктована осознанием им невозможности достижения убедительной художественной целостности композиции, а также отсутствием интереса к написании коллекции портретов, изображению простого «собрания начальников», будто позирующих фотографу. Гатри как и Сарджент, недолго сопротивлялся попечителям, и в начале 1919 года согласился написать картину, понимая, что портрет государственных деятелей Первой мировой войны станет его последним крупным заказом[1][2].

В то же время у попечителей галереи вызывала вопросы композиция будущего полотна и отбор государственных деятелей, которых можно было бы на нём изобразить. В конце концов, приняв во внимание ограниченное пространство для размещения группы людей в натуральную величину фигур на одной картине, 12 февраля 1919 года в согласии с Бейли было решено, что на ней появятся только государственные деятели Британской империи и её доминионов, находившиеся на своих должностях в начале и конце войны, а именно — премьер-министры Австралии, Канады, Ньюфаундленда и Новой Зеландии, кроме того заместители министров иностранных дел, первые лорды Адмиралтейства, военные секретари и премьер-министры Великобритании, а также два лидера Консервативной и Лейбористской партий, бывшие членами двух военных коалиционных правительств. В результате в окончательном списке оказалось 16 государственных деятелей. В первоначальном коротком списке не значился ни одни представитель Индии, поэтому, чтобы восполнить это пробел, Гатри предложил внести в список кандидатуру махараджи Биканера, индийского делегата на Версальской мирной конференции. Это предложение было одобрено, в результате чего общее число политиков увеличилось до 17 человек[1][2].

Создание

Поставленный в жёсткие временные рамки из-за плотных графиков государственных деятелей, собиравшихся разъезжаться по своим странам после Версальской конференции, Гатри находился и под растущим давлением и нетерпением баронета Бейли, требовавшего от художника в срочном порядке предоставить ему портреты всех 17 человек для рассылки в рекламных целях по всем уголкам империи. При этом каждый натурщик должен был быть написан на своём отдельном портрете до составления общей композиции. В начале 1919 года прошло несколько сеансов позирования, на которых побывали все государственные деятели, за исключением лорда Китченера, погибшего в 1916 году во время катастрофы крейсера «HMS Hampshire». В 1921 году, Сарджент, беспокоившийся за Гатри, предложил ему использовать для работы свою студию на Тайт-стрит[en]. С течением времени сеансы позирования становились всё более короткими, позволяя художнику выделить на одного человека только две сессии общей длительностью в полчаса. Каждый государственный деятель зарисовывался в той позе, в которой он должен был встать на окончательной работе, для чего ввиду нехватки времени Гатри прибегал и к фотографии. Он проявил себя как внимательный наблюдатель, умевший на ранней стадии определить по жестам и манерам натурщиков то, как они будут смотреться на картине спустя десять лет. Гатри, вероятно, прибегал к калькированию свои эскизов, рисунков на бумаге, на холст для портретов и раскрашиванию их маслом, применив эту практику, возможно, и при написании окончательной группы. Это отчасти может объяснить наличие некоторых недостатков, в том числе чрезмерное масштабирование головы Черчилля и Грея, а также «относительно скудную прорисовку» лица Бальфура. Сам Гатри знал об этих недостатках и был настолько недоволен своим изображением Бальфура, что однажды даже «героически соскоблил всё лицо и переписал его». В то же время в некоторых местах, в особенности на примере тюрбана Сигха, краска нанесена настолько тонким слоем, что даже видно карандашные штрихи[1][2].

Сингх. Бальфур. Бонар Лоу. Хьюз. Ллойд Джордж. Черчилль. Милнер. Грей. Асквит.

До начала работы над основной картиной в 1924 году Гатри потратил около одной тысячи фунтов стерлингов на поднятие потолка в своей студии, чтобы на полотно падал более равномерно рассеянный свет. В то же время Гатри столкнулся с дилеммой, заключавшейся в том, как писать эпическое полотно о современном событии, в котором нужно объединить правдивость в размерах зала заседаний и портретную точность в узнаваемости собравшихся. В отличие от Сарджента и Коупа, избравших для своих картин горизонтальный формат, Гатри пошёл на радикальный шаг ради лучшего изобразительного эффекта, то есть использовал в своей работе горизонтальный формат портрета, увеличив размер картины с 11 до 13 футов. Также в отличие от Сарджента, расположившего своих генералов в форме цвета хаки однообразным строем, Гатри подошёл к вопросу композиционного решения картины в более серьёзном ключе, оказавшемся довольно амбициозным и фактически сознательным возвращением к традициям портретной живописи эпохи барокко[1][2]. После завершения эскизов Гатри посетил Голландию и Испанию, где изучал голландский групповой портрет и полотна Веласкеса соответственно. В Голландии он обнаружил решение своей собственной композиционной проблемы на примере жанра группового портрета городских ополченцев. Известные голландские художники XVII века такие как Халс, Гельст и Рембрандт, видимо, столкнулись в своих работах с аналогичными требованиями, то есть «необходимостью достижения узнаваемого подобия, при расположении в анфас или профиль в три четверти каждой картины, сбалансированном и последовательном объединении большого количества фигур, при одновременном избегании жесткости, линейности фриза, и ощущения вакуума; поддерживания тонкого баланса между церемониальностью и эскизной неформальностью; чтобы чрезмерно не выделять индивидуальность и для того, чтобы подчеркнуть демократизм собравшихся». Впоследствии критики сравнивали формат и исполнение картины Гатри, в частности в изображении падающего на фигуры света, с ранними групповыми портретами Халса и Рембрандта, а также с работами венецианского художника Паоло Веронезе. Между тем для Гатри оказалось трудным делом и изображение всех государственных деятелей в одном месте, которые ранее никогда и нигде не встречались вместе. Чтобы решить этот вопрос Гатри придумал реально не существовавшее место с обстановкой, бывшей только в его воображении. Однако и тут возникли свои проблемы, так как в какой-то момент Гатри понял, что он изобразил тесную беседу двух государственных деятелей, которые, в действительности, даже не общались друг с другом. Гатри непрерывно работал над картиной до 1930 года, несмотря на свою тяжелую болезнь. Когда основная работа, наконец, закончилась, полотно перевезли в Эдинбург, где Гатри провел три недели за прорисовкой штрихов, всё равно не успев закончить картину[1][2][3].

Выставка

Весной 1930 года незаконченная картина под названием «Некоторые государственные деятели Великой войны» была впервые выставлена в Национальной портретной галерее Шотландии. Гатри скончался 6 сентября 1930 года, после чего в память о нём пребывание картины на выставке в Шотландии было продлено до октября того же года, а затем она начала экспонироваться в Национальной портретной галерее в Лондоне. Находясь под впечатлением от посещения в 1920-х годах музея Прадо Гатри в последние месяцы своей жизни сам руководил перестройкой главного выставочного зала галереи, но не смог увидеть результатов своих стараний. Для удовлетворения пожеланий Гатри, заключающихся в намерении разместить свою картину между «высшими офицерами» Сарджента и «морскими офицерами» Коупа в виде своеобразного триптиха, был приподнят потолок главного зала, внедрена новая и сложная система освещения с множеством зеркал, стены и пол покрашены красной и чёрной краской соответственно. За каждую картину, включая работу Гатри, Бейли заплатил художникам по 5 тысяч фунтов стерлингов и передал все три полотна в дар Национальной портретной галерее, где они и находятся в настоящее время[1][2].

Восприятие

Несмотря на господствовавшие в то время антивоенные настроения картина Гатри получила в основном положительные отзывы критиков, сочетавших в своих рецензиях национальную гордость с художественной проницательностью. Некоторые из характеризовали полотно как «выдающееся достижение… которое не нуждается в сравнении с работами Рембрандта или любого из голландских мастеров», сочетая в изображении государственных деятелей одновременно силу и поэтическое очарование. Другие, напротив, считали картину наименее выдающимся свершением Гатри, в котором заметны «признаки усталости из-за несоответствия голов реальным размерам, а также отсутствие пространственной широты». Сам же Бейли описал картину Гатри как «великолепную» и «замечательную», а в 1931 году провёл праздничный банкет в память о тех, кто изображен на трех заказанных и картинах. В любом случае, картина находилась в центре внимания Гатри в течении последних 11 лет его жизни, в связи с чем может быть признана венцом его долгой успешной и успешной карьеры, его «лебединой песней» о войне и славе[1][2].

Композиция

Картина написана маслом по холсту, а её размеры составляют 396,2 × 335,3 см[1]. На картине изображены 17 человек, сидящих или стоящих вокруг стола во время конференции в большом зале, обрамлённом с двух сторон парами колонн дорического ордера на одной базе с находящимся над ним кессоном, на фоне которого возвышается центральный и доминирующий элемент полотна — статуя Ники Самофракийской, находящаяся в коллекции Лувра в Париже. Ника, написанная в розовых и оранжевых тонах, будто наблюдает за собравшихся у её ног простыми смертными и вносит в композицию ощущение действия и торжественности, превращая картину в аллегорию имперской победы. На полотне зафиксирован момент того, как Артур Бальфур эмоционально с протянутой рукой говорит речь по поводу какого-то дипломатического вопроса, ввиду чего создаётся впечатление, что на всех его слушающих лежит чувство коллективной ответственности. Хотя государственные деятели не смогли предотвратить войну, они направили уже начавшийся конфликт на службу интересам Британской империи. Многие из принятых ими решений, от объявления войны до введения воинской повинности и введения политического контроля над стратегическими военными операциями, нанесли серьезный ущерб нации и империи, в результате чего идея о героизме гражданского руководства стала необходимым мифом. Главными героями картины, по мнению критиков, являются три человека, внёсших наиболее значительный вклад в политическое и социальное изменение мира: Джордж Барнс, видный профсоюзный деятель и лидер лейбористов; махараджа Биканера Ганга Сингх, единственный «небелый» член военного кабинета, символизирующий вклад Индии в выживание империи; и Луис Бота, ответственный за ведение партизанской войны при помощи английских войск в Южной Африке. Для композиционной целостности изображения 17 человек на фоне большой статуи оригинальный горизонтальный размер картины был переделан Гатри в более квадратный формат с соблюдением уже имевшихся пропорций. Идущий с правой стороны картины солнечный луч упал на голову уверенного в своей избранности Черчилля, который, будучи первым лордом Адмиралтейства, был ответственен за провал дарданнельской операции. В освещённости его фигуры можно рассмотреть пророческое знамение о будущей причастности Черчилля к победе во Второй мировой войне, о чём в те времена никто и не подозревал. Ллойд Джордж за столом третий слева, в то время как Асквит сидит с правого края. Выделяющийся своим профилем Китченер стоит в самой тени с правого края полотна, несколько отстранёно от остальных государственных деятелей. Это может объясняться тем, что Китченер погиб в самый разгар войны, и его портрет на данной картине является посмертным. В то же время на лицах остальных государственных деятелей, написанных Гатри при их жизни, можно увидеть эмоции, позволяющие зрителю вообразить, что они живы и сейчас[1][2][3][4].

Слева направо, стоящие[1][2]:

Слева направо, стоящие[1][2]:

Судьба эскизов

По мере того как картина близилась к завершению, Гатри стремится собрать вместе оригинальные эскизы государственных деятелей, но не был в состоянии сам их представить на суд общественности. Вместо этого они были приобретены его двоюродными братьями Гардинерами и отправлены в Национальную портретную галерею Шотландии для организованной самим Гатри выставки, на которой были представлены эскизы маслом 16 из 17 фигур с натуры. После смерти художника в сентябре 1930 года в память о нём выставка побывала в Керколди, Данди, Стерлинг, Абердине и Глазго. В 1934 году эскизы были выставлены в Национальной галерее Шотландии, после проведённой там реконструкции. Некоторые критики считают эскизы более впечатляющими, убедительными и интересными, чем их варианты на готовом групповом портрете, подмечая в них «убедительную жизненность и чувство изобразительной живости, в сочетании с их определенной и убедительной характерностью»[1][2].

Напишите отзыв о статье "Государственные деятели Первой мировой войны"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 [www.npg.org.uk/collections/search/portrait/mw00301/Statesmen-of-World-War-I Statesmen of World War I]. Национальная портретная галерея в Лондоне. Проверено 1 октября 2016.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 Andrew Lambert. [www.oxforddnb.com/view/theme/107188 Statesmen of World War I]. Dictionary of National Biography[en]. Проверено 1 октября 2016.
  3. 1 2 [www.npg.org.uk/whatson/national-memory-local-stories/resources/learning-resource-themes/picturing-conflict-the-arts-of-war/the-statesmen-of-world-war-one.php Picturing Conflict: the Arts of War. The Statesmen of World War One by James Guthrie (1859-1930)]. Национальная портретная галерея в Лондоне. Проверено 1 октября 2016.
  4. [books.google.ru/books?id=bEEEAAAAMBAJ&dq=Statesmen+of+World+War+I+james+Guthrie&hl=ru&source=gbs_navlinks_s The War Memoirs Of The Rt. Hon. Winston Churchill O.M., C.H., M.P.] // LIFE. — Time Inc., 1948. — 1 апреля (т. 24, № 16). — P. 29. — ISBN 0024-3019.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Государственные деятели Первой мировой войны

– Я тебя жду, Пьер, – ласково и нежно проговорил тот же голос князя Андрея.
Форейтор тронулся, и карета загремела колесами. Князь Ипполит смеялся отрывисто, стоя на крыльце и дожидаясь виконта, которого он обещал довезти до дому.

– Eh bien, mon cher, votre petite princesse est tres bien, tres bien, – сказал виконт, усевшись в карету с Ипполитом. – Mais tres bien. – Он поцеловал кончики своих пальцев. – Et tout a fait francaise. [Ну, мой дорогой, ваша маленькая княгиня очень мила! Очень мила и совершенная француженка.]
Ипполит, фыркнув, засмеялся.
– Et savez vous que vous etes terrible avec votre petit air innocent, – продолжал виконт. – Je plains le pauvre Mariei, ce petit officier, qui se donne des airs de prince regnant.. [А знаете ли, вы ужасный человек, несмотря на ваш невинный вид. Мне жаль бедного мужа, этого офицерика, который корчит из себя владетельную особу.]
Ипполит фыркнул еще и сквозь смех проговорил:
– Et vous disiez, que les dames russes ne valaient pas les dames francaises. Il faut savoir s'y prendre. [А вы говорили, что русские дамы хуже французских. Надо уметь взяться.]
Пьер, приехав вперед, как домашний человек, прошел в кабинет князя Андрея и тотчас же, по привычке, лег на диван, взял первую попавшуюся с полки книгу (это были Записки Цезаря) и принялся, облокотившись, читать ее из середины.
– Что ты сделал с m lle Шерер? Она теперь совсем заболеет, – сказал, входя в кабинет, князь Андрей и потирая маленькие, белые ручки.
Пьер поворотился всем телом, так что диван заскрипел, обернул оживленное лицо к князю Андрею, улыбнулся и махнул рукой.
– Нет, этот аббат очень интересен, но только не так понимает дело… По моему, вечный мир возможен, но я не умею, как это сказать… Но только не политическим равновесием…
Князь Андрей не интересовался, видимо, этими отвлеченными разговорами.
– Нельзя, mon cher, [мой милый,] везде всё говорить, что только думаешь. Ну, что ж, ты решился, наконец, на что нибудь? Кавалергард ты будешь или дипломат? – спросил князь Андрей после минутного молчания.
Пьер сел на диван, поджав под себя ноги.
– Можете себе представить, я всё еще не знаю. Ни то, ни другое мне не нравится.
– Но ведь надо на что нибудь решиться? Отец твой ждет.
Пьер с десятилетнего возраста был послан с гувернером аббатом за границу, где он пробыл до двадцатилетнего возраста. Когда он вернулся в Москву, отец отпустил аббата и сказал молодому человеку: «Теперь ты поезжай в Петербург, осмотрись и выбирай. Я на всё согласен. Вот тебе письмо к князю Василью, и вот тебе деньги. Пиши обо всем, я тебе во всем помога». Пьер уже три месяца выбирал карьеру и ничего не делал. Про этот выбор и говорил ему князь Андрей. Пьер потер себе лоб.
– Но он масон должен быть, – сказал он, разумея аббата, которого он видел на вечере.
– Всё это бредни, – остановил его опять князь Андрей, – поговорим лучше о деле. Был ты в конной гвардии?…
– Нет, не был, но вот что мне пришло в голову, и я хотел вам сказать. Теперь война против Наполеона. Ежели б это была война за свободу, я бы понял, я бы первый поступил в военную службу; но помогать Англии и Австрии против величайшего человека в мире… это нехорошо…
Князь Андрей только пожал плечами на детские речи Пьера. Он сделал вид, что на такие глупости нельзя отвечать; но действительно на этот наивный вопрос трудно было ответить что нибудь другое, чем то, что ответил князь Андрей.
– Ежели бы все воевали только по своим убеждениям, войны бы не было, – сказал он.
– Это то и было бы прекрасно, – сказал Пьер.
Князь Андрей усмехнулся.
– Очень может быть, что это было бы прекрасно, но этого никогда не будет…
– Ну, для чего вы идете на войну? – спросил Пьер.
– Для чего? я не знаю. Так надо. Кроме того я иду… – Oн остановился. – Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь – не по мне!


В соседней комнате зашумело женское платье. Как будто очнувшись, князь Андрей встряхнулся, и лицо его приняло то же выражение, какое оно имело в гостиной Анны Павловны. Пьер спустил ноги с дивана. Вошла княгиня. Она была уже в другом, домашнем, но столь же элегантном и свежем платье. Князь Андрей встал, учтиво подвигая ей кресло.
– Отчего, я часто думаю, – заговорила она, как всегда, по французски, поспешно и хлопотливо усаживаясь в кресло, – отчего Анет не вышла замуж? Как вы все глупы, messurs, что на ней не женились. Вы меня извините, но вы ничего не понимаете в женщинах толку. Какой вы спорщик, мсье Пьер.
– Я и с мужем вашим всё спорю; не понимаю, зачем он хочет итти на войну, – сказал Пьер, без всякого стеснения (столь обыкновенного в отношениях молодого мужчины к молодой женщине) обращаясь к княгине.
Княгиня встрепенулась. Видимо, слова Пьера затронули ее за живое.
– Ах, вот я то же говорю! – сказала она. – Я не понимаю, решительно не понимаю, отчего мужчины не могут жить без войны? Отчего мы, женщины, ничего не хотим, ничего нам не нужно? Ну, вот вы будьте судьею. Я ему всё говорю: здесь он адъютант у дяди, самое блестящее положение. Все его так знают, так ценят. На днях у Апраксиных я слышала, как одна дама спрашивает: «c'est ca le fameux prince Andre?» Ma parole d'honneur! [Это знаменитый князь Андрей? Честное слово!] – Она засмеялась. – Он так везде принят. Он очень легко может быть и флигель адъютантом. Вы знаете, государь очень милостиво говорил с ним. Мы с Анет говорили, это очень легко было бы устроить. Как вы думаете?
Пьер посмотрел на князя Андрея и, заметив, что разговор этот не нравился его другу, ничего не отвечал.
– Когда вы едете? – спросил он.
– Ah! ne me parlez pas de ce depart, ne m'en parlez pas. Je ne veux pas en entendre parler, [Ах, не говорите мне про этот отъезд! Я не хочу про него слышать,] – заговорила княгиня таким капризно игривым тоном, каким она говорила с Ипполитом в гостиной, и который так, очевидно, не шел к семейному кружку, где Пьер был как бы членом. – Сегодня, когда я подумала, что надо прервать все эти дорогие отношения… И потом, ты знаешь, Andre? – Она значительно мигнула мужу. – J'ai peur, j'ai peur! [Мне страшно, мне страшно!] – прошептала она, содрогаясь спиною.
Муж посмотрел на нее с таким видом, как будто он был удивлен, заметив, что кто то еще, кроме его и Пьера, находился в комнате; и он с холодною учтивостью вопросительно обратился к жене:
– Чего ты боишься, Лиза? Я не могу понять, – сказал он.
– Вот как все мужчины эгоисты; все, все эгоисты! Сам из за своих прихотей, Бог знает зачем, бросает меня, запирает в деревню одну.
– С отцом и сестрой, не забудь, – тихо сказал князь Андрей.
– Всё равно одна, без моих друзей… И хочет, чтобы я не боялась.
Тон ее уже был ворчливый, губка поднялась, придавая лицу не радостное, а зверское, беличье выраженье. Она замолчала, как будто находя неприличным говорить при Пьере про свою беременность, тогда как в этом и состояла сущность дела.
– Всё таки я не понял, de quoi vous avez peur, [Чего ты боишься,] – медлительно проговорил князь Андрей, не спуская глаз с жены.
Княгиня покраснела и отчаянно взмахнула руками.
– Non, Andre, je dis que vous avez tellement, tellement change… [Нет, Андрей, я говорю: ты так, так переменился…]
– Твой доктор велит тебе раньше ложиться, – сказал князь Андрей. – Ты бы шла спать.
Княгиня ничего не сказала, и вдруг короткая с усиками губка задрожала; князь Андрей, встав и пожав плечами, прошел по комнате.
Пьер удивленно и наивно смотрел через очки то на него, то на княгиню и зашевелился, как будто он тоже хотел встать, но опять раздумывал.
– Что мне за дело, что тут мсье Пьер, – вдруг сказала маленькая княгиня, и хорошенькое лицо ее вдруг распустилось в слезливую гримасу. – Я тебе давно хотела сказать, Andre: за что ты ко мне так переменился? Что я тебе сделала? Ты едешь в армию, ты меня не жалеешь. За что?
– Lise! – только сказал князь Андрей; но в этом слове были и просьба, и угроза, и, главное, уверение в том, что она сама раскается в своих словах; но она торопливо продолжала:
– Ты обращаешься со мной, как с больною или с ребенком. Я всё вижу. Разве ты такой был полгода назад?
– Lise, я прошу вас перестать, – сказал князь Андрей еще выразительнее.
Пьер, всё более и более приходивший в волнение во время этого разговора, встал и подошел к княгине. Он, казалось, не мог переносить вида слез и сам готов был заплакать.
– Успокойтесь, княгиня. Вам это так кажется, потому что я вас уверяю, я сам испытал… отчего… потому что… Нет, извините, чужой тут лишний… Нет, успокойтесь… Прощайте…
Князь Андрей остановил его за руку.
– Нет, постой, Пьер. Княгиня так добра, что не захочет лишить меня удовольствия провести с тобою вечер.
– Нет, он только о себе думает, – проговорила княгиня, не удерживая сердитых слез.
– Lise, – сказал сухо князь Андрей, поднимая тон на ту степень, которая показывает, что терпение истощено.
Вдруг сердитое беличье выражение красивого личика княгини заменилось привлекательным и возбуждающим сострадание выражением страха; она исподлобья взглянула своими прекрасными глазками на мужа, и на лице ее показалось то робкое и признающееся выражение, какое бывает у собаки, быстро, но слабо помахивающей опущенным хвостом.
– Mon Dieu, mon Dieu! [Боже мой, Боже мой!] – проговорила княгиня и, подобрав одною рукой складку платья, подошла к мужу и поцеловала его в лоб.
– Bonsoir, Lise, [Доброй ночи, Лиза,] – сказал князь Андрей, вставая и учтиво, как у посторонней, целуя руку.


Друзья молчали. Ни тот, ни другой не начинал говорить. Пьер поглядывал на князя Андрея, князь Андрей потирал себе лоб своею маленькою рукой.
– Пойдем ужинать, – сказал он со вздохом, вставая и направляясь к двери.
Они вошли в изящно, заново, богато отделанную столовую. Всё, от салфеток до серебра, фаянса и хрусталя, носило на себе тот особенный отпечаток новизны, который бывает в хозяйстве молодых супругов. В середине ужина князь Андрей облокотился и, как человек, давно имеющий что нибудь на сердце и вдруг решающийся высказаться, с выражением нервного раздражения, в каком Пьер никогда еще не видал своего приятеля, начал говорить:
– Никогда, никогда не женись, мой друг; вот тебе мой совет: не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал всё, что мог, и до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, какую ты выбрал, пока ты не увидишь ее ясно; а то ты ошибешься жестоко и непоправимо. Женись стариком, никуда негодным… А то пропадет всё, что в тебе есть хорошего и высокого. Всё истратится по мелочам. Да, да, да! Не смотри на меня с таким удивлением. Ежели ты ждешь от себя чего нибудь впереди, то на каждом шагу ты будешь чувствовать, что для тебя всё кончено, всё закрыто, кроме гостиной, где ты будешь стоять на одной доске с придворным лакеем и идиотом… Да что!…
Он энергически махнул рукой.
Пьер снял очки, отчего лицо его изменилось, еще более выказывая доброту, и удивленно глядел на друга.
– Моя жена, – продолжал князь Андрей, – прекрасная женщина. Это одна из тех редких женщин, с которою можно быть покойным за свою честь; но, Боже мой, чего бы я не дал теперь, чтобы не быть женатым! Это я тебе одному и первому говорю, потому что я люблю тебя.
Князь Андрей, говоря это, был еще менее похож, чем прежде, на того Болконского, который развалившись сидел в креслах Анны Павловны и сквозь зубы, щурясь, говорил французские фразы. Его сухое лицо всё дрожало нервическим оживлением каждого мускула; глаза, в которых прежде казался потушенным огонь жизни, теперь блестели лучистым, ярким блеском. Видно было, что чем безжизненнее казался он в обыкновенное время, тем энергичнее был он в эти минуты почти болезненного раздражения.
– Ты не понимаешь, отчего я это говорю, – продолжал он. – Ведь это целая история жизни. Ты говоришь, Бонапарте и его карьера, – сказал он, хотя Пьер и не говорил про Бонапарте. – Ты говоришь Бонапарте; но Бонапарте, когда он работал, шаг за шагом шел к цели, он был свободен, у него ничего не было, кроме его цели, – и он достиг ее. Но свяжи себя с женщиной – и как скованный колодник, теряешь всякую свободу. И всё, что есть в тебе надежд и сил, всё только тяготит и раскаянием мучает тебя. Гостиные, сплетни, балы, тщеславие, ничтожество – вот заколдованный круг, из которого я не могу выйти. Я теперь отправляюсь на войну, на величайшую войну, какая только бывала, а я ничего не знаю и никуда не гожусь. Je suis tres aimable et tres caustique, [Я очень мил и очень едок,] – продолжал князь Андрей, – и у Анны Павловны меня слушают. И это глупое общество, без которого не может жить моя жена, и эти женщины… Ежели бы ты только мог знать, что это такое toutes les femmes distinguees [все эти женщины хорошего общества] и вообще женщины! Отец мой прав. Эгоизм, тщеславие, тупоумие, ничтожество во всем – вот женщины, когда показываются все так, как они есть. Посмотришь на них в свете, кажется, что что то есть, а ничего, ничего, ничего! Да, не женись, душа моя, не женись, – кончил князь Андрей.
– Мне смешно, – сказал Пьер, – что вы себя, вы себя считаете неспособным, свою жизнь – испорченною жизнью. У вас всё, всё впереди. И вы…
Он не сказал, что вы , но уже тон его показывал, как высоко ценит он друга и как много ждет от него в будущем.
«Как он может это говорить!» думал Пьер. Пьер считал князя Андрея образцом всех совершенств именно оттого, что князь Андрей в высшей степени соединял все те качества, которых не было у Пьера и которые ближе всего можно выразить понятием – силы воли. Пьер всегда удивлялся способности князя Андрея спокойного обращения со всякого рода людьми, его необыкновенной памяти, начитанности (он всё читал, всё знал, обо всем имел понятие) и больше всего его способности работать и учиться. Ежели часто Пьера поражало в Андрее отсутствие способности мечтательного философствования (к чему особенно был склонен Пьер), то и в этом он видел не недостаток, а силу.
В самых лучших, дружеских и простых отношениях лесть или похвала необходимы, как подмазка необходима для колес, чтоб они ехали.
– Je suis un homme fini, [Я человек конченный,] – сказал князь Андрей. – Что обо мне говорить? Давай говорить о тебе, – сказал он, помолчав и улыбнувшись своим утешительным мыслям.
Улыбка эта в то же мгновение отразилась на лице Пьера.
– А обо мне что говорить? – сказал Пьер, распуская свой рот в беззаботную, веселую улыбку. – Что я такое? Je suis un batard [Я незаконный сын!] – И он вдруг багрово покраснел. Видно было, что он сделал большое усилие, чтобы сказать это. – Sans nom, sans fortune… [Без имени, без состояния…] И что ж, право… – Но он не сказал, что право . – Я cвободен пока, и мне хорошо. Я только никак не знаю, что мне начать. Я хотел серьезно посоветоваться с вами.
Князь Андрей добрыми глазами смотрел на него. Но во взгляде его, дружеском, ласковом, всё таки выражалось сознание своего превосходства.
– Ты мне дорог, особенно потому, что ты один живой человек среди всего нашего света. Тебе хорошо. Выбери, что хочешь; это всё равно. Ты везде будешь хорош, но одно: перестань ты ездить к этим Курагиным, вести эту жизнь. Так это не идет тебе: все эти кутежи, и гусарство, и всё…
– Que voulez vous, mon cher, – сказал Пьер, пожимая плечами, – les femmes, mon cher, les femmes! [Что вы хотите, дорогой мой, женщины, дорогой мой, женщины!]
– Не понимаю, – отвечал Андрей. – Les femmes comme il faut, [Порядочные женщины,] это другое дело; но les femmes Курагина, les femmes et le vin, [женщины Курагина, женщины и вино,] не понимаю!
Пьер жил y князя Василия Курагина и участвовал в разгульной жизни его сына Анатоля, того самого, которого для исправления собирались женить на сестре князя Андрея.
– Знаете что, – сказал Пьер, как будто ему пришла неожиданно счастливая мысль, – серьезно, я давно это думал. С этою жизнью я ничего не могу ни решить, ни обдумать. Голова болит, денег нет. Нынче он меня звал, я не поеду.
– Дай мне честное слово, что ты не будешь ездить?
– Честное слово!


Уже был второй час ночи, когда Пьер вышел oт своего друга. Ночь была июньская, петербургская, бессумрачная ночь. Пьер сел в извозчичью коляску с намерением ехать домой. Но чем ближе он подъезжал, тем более он чувствовал невозможность заснуть в эту ночь, походившую более на вечер или на утро. Далеко было видно по пустым улицам. Дорогой Пьер вспомнил, что у Анатоля Курагина нынче вечером должно было собраться обычное игорное общество, после которого обыкновенно шла попойка, кончавшаяся одним из любимых увеселений Пьера.
«Хорошо бы было поехать к Курагину», подумал он.
Но тотчас же он вспомнил данное князю Андрею честное слово не бывать у Курагина. Но тотчас же, как это бывает с людьми, называемыми бесхарактерными, ему так страстно захотелось еще раз испытать эту столь знакомую ему беспутную жизнь, что он решился ехать. И тотчас же ему пришла в голову мысль, что данное слово ничего не значит, потому что еще прежде, чем князю Андрею, он дал также князю Анатолю слово быть у него; наконец, он подумал, что все эти честные слова – такие условные вещи, не имеющие никакого определенного смысла, особенно ежели сообразить, что, может быть, завтра же или он умрет или случится с ним что нибудь такое необыкновенное, что не будет уже ни честного, ни бесчестного. Такого рода рассуждения, уничтожая все его решения и предположения, часто приходили к Пьеру. Он поехал к Курагину.
Подъехав к крыльцу большого дома у конно гвардейских казарм, в которых жил Анатоль, он поднялся на освещенное крыльцо, на лестницу, и вошел в отворенную дверь. В передней никого не было; валялись пустые бутылки, плащи, калоши; пахло вином, слышался дальний говор и крик.
Игра и ужин уже кончились, но гости еще не разъезжались. Пьер скинул плащ и вошел в первую комнату, где стояли остатки ужина и один лакей, думая, что его никто не видит, допивал тайком недопитые стаканы. Из третьей комнаты слышались возня, хохот, крики знакомых голосов и рев медведя.
Человек восемь молодых людей толпились озабоченно около открытого окна. Трое возились с молодым медведем, которого один таскал на цепи, пугая им другого.
– Держу за Стивенса сто! – кричал один.
– Смотри не поддерживать! – кричал другой.
– Я за Долохова! – кричал третий. – Разними, Курагин.
– Ну, бросьте Мишку, тут пари.
– Одним духом, иначе проиграно, – кричал четвертый.
– Яков, давай бутылку, Яков! – кричал сам хозяин, высокий красавец, стоявший посреди толпы в одной тонкой рубашке, раскрытой на средине груди. – Стойте, господа. Вот он Петруша, милый друг, – обратился он к Пьеру.
Другой голос невысокого человека, с ясными голубыми глазами, особенно поражавший среди этих всех пьяных голосов своим трезвым выражением, закричал от окна: «Иди сюда – разойми пари!» Это был Долохов, семеновский офицер, известный игрок и бретёр, живший вместе с Анатолем. Пьер улыбался, весело глядя вокруг себя.
– Ничего не понимаю. В чем дело?
– Стойте, он не пьян. Дай бутылку, – сказал Анатоль и, взяв со стола стакан, подошел к Пьеру.
– Прежде всего пей.
Пьер стал пить стакан за стаканом, исподлобья оглядывая пьяных гостей, которые опять столпились у окна, и прислушиваясь к их говору. Анатоль наливал ему вино и рассказывал, что Долохов держит пари с англичанином Стивенсом, моряком, бывшим тут, в том, что он, Долохов, выпьет бутылку рому, сидя на окне третьего этажа с опущенными наружу ногами.
– Ну, пей же всю! – сказал Анатоль, подавая последний стакан Пьеру, – а то не пущу!
– Нет, не хочу, – сказал Пьер, отталкивая Анатоля, и подошел к окну.
Долохов держал за руку англичанина и ясно, отчетливо выговаривал условия пари, обращаясь преимущественно к Анатолю и Пьеру.
Долохов был человек среднего роста, курчавый и с светлыми, голубыми глазами. Ему было лет двадцать пять. Он не носил усов, как и все пехотные офицеры, и рот его, самая поразительная черта его лица, был весь виден. Линии этого рта были замечательно тонко изогнуты. В средине верхняя губа энергически опускалась на крепкую нижнюю острым клином, и в углах образовывалось постоянно что то вроде двух улыбок, по одной с каждой стороны; и всё вместе, а особенно в соединении с твердым, наглым, умным взглядом, составляло впечатление такое, что нельзя было не заметить этого лица. Долохов был небогатый человек, без всяких связей. И несмотря на то, что Анатоль проживал десятки тысяч, Долохов жил с ним и успел себя поставить так, что Анатоль и все знавшие их уважали Долохова больше, чем Анатоля. Долохов играл во все игры и почти всегда выигрывал. Сколько бы он ни пил, он никогда не терял ясности головы. И Курагин, и Долохов в то время были знаменитостями в мире повес и кутил Петербурга.
Бутылка рому была принесена; раму, не пускавшую сесть на наружный откос окна, выламывали два лакея, видимо торопившиеся и робевшие от советов и криков окружавших господ.
Анатоль с своим победительным видом подошел к окну. Ему хотелось сломать что нибудь. Он оттолкнул лакеев и потянул раму, но рама не сдавалась. Он разбил стекло.
– Ну ка ты, силач, – обратился он к Пьеру.
Пьер взялся за перекладины, потянул и с треском выворотип дубовую раму.
– Всю вон, а то подумают, что я держусь, – сказал Долохов.
– Англичанин хвастает… а?… хорошо?… – говорил Анатоль.
– Хорошо, – сказал Пьер, глядя на Долохова, который, взяв в руки бутылку рома, подходил к окну, из которого виднелся свет неба и сливавшихся на нем утренней и вечерней зари.
Долохов с бутылкой рома в руке вскочил на окно. «Слушать!»
крикнул он, стоя на подоконнике и обращаясь в комнату. Все замолчали.
– Я держу пари (он говорил по французски, чтоб его понял англичанин, и говорил не слишком хорошо на этом языке). Держу пари на пятьдесят империалов, хотите на сто? – прибавил он, обращаясь к англичанину.
– Нет, пятьдесят, – сказал англичанин.
– Хорошо, на пятьдесят империалов, – что я выпью бутылку рома всю, не отнимая ото рта, выпью, сидя за окном, вот на этом месте (он нагнулся и показал покатый выступ стены за окном) и не держась ни за что… Так?…
– Очень хорошо, – сказал англичанин.
Анатоль повернулся к англичанину и, взяв его за пуговицу фрака и сверху глядя на него (англичанин был мал ростом), начал по английски повторять ему условия пари.
– Постой! – закричал Долохов, стуча бутылкой по окну, чтоб обратить на себя внимание. – Постой, Курагин; слушайте. Если кто сделает то же, то я плачу сто империалов. Понимаете?
Англичанин кивнул головой, не давая никак разуметь, намерен ли он или нет принять это новое пари. Анатоль не отпускал англичанина и, несмотря на то что тот, кивая, давал знать что он всё понял, Анатоль переводил ему слова Долохова по английски. Молодой худощавый мальчик, лейб гусар, проигравшийся в этот вечер, взлез на окно, высунулся и посмотрел вниз.