Государственный переворот в Италии (1943)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Государственный переворот в Италии, более известный там как «25 июля» (итал. 25 Luglio), произошёл 25 июля 1943 года. Недовольные фактическим поражением страны во Второй мировой войне фашистские функционеры сформировали несколько оппозиционных премьер-министру Бенито Муссолини группировок, потребовавших созыва Большого фашистского совета. Одна из них во главе с председателем Палаты фасций и корпораций Дино Гранди при поддержке короля Виктора Эммануила III провела через Совет указ о передаче королю верховной власти и главнокомандования и роспуске фашистских институтов власти. 26 июля дуче был вызван на аудиенцию к королю и арестован. 21-летнее правление фашистов окончилось. В страну вторглись немецкие войска. 8 сентября вступило в силу перемирие между Италией и союзниками. 12 сентября 1943 года Муссолини был освобождён немцами и возглавил Итальянскую социальную республику.





Предпосылки. Первые признаки недовольства

В начале 1943 года ситуация на итальянских фронтах казалась мрачной: крах африканского фронта 4 ноября и союзная высадка 8—12 ноября 1942 года открыли дорогу для морского десанта в Италию[1]. Поражение итальянских войск в СССР, постоянные бомбардировки городов, недостаток провизии и топлива оказывали деморализующее воздействие на население страны: большинство граждан теперь хотели выйти из войны и покинуть «ось»[2]. Для сохранения контроля над последним оплотом альянса в Северной Африке — Тунисом — Италии была необходима значительная помощь со стороны немцев. Муссолини, убеждённый, что именно средиземноморский театр сыграет решающую роль в конфликте, пытался убедить Гитлера заключить перемирие с Советским Союзом и перебросить основную часть германских войск на юг[3]. На встрече в Зальцбурге 29 апреля 1943 года дуче изложил свои идеи фюреру, который не согласился с ними. Просьба о немедленном подкреплении с целью защиты тунисского плацдарма была отклонена вермахтом, чьи генералы не верили в дальнейшее сопротивление итальянцев[4]. Ещё одним фактором, подогревшим политическую нестабильность, стало состояние здоровья Муссолини: он находился в депрессии, после нескольких месяцев тяжёлых желудочных болей у него диагностировали гастрит и дуоденит нервного происхождения. После некоторых колебаний врачи отвергли онкологическое заболевание[5]. Из-за болезни итальянский премьер-министр стал редко заниматься государственными делами.

Выход из сложившейся ситуации стал предметом обсуждения различных групп, в которые входили придворные, представители антифашистских и фашистских кругов и руководство генерального штаба. Часть аристократов, в том числе кронпринцесса Мария Жозе, члены высших классов и старая политическая элита независимо друг от друга пытались установить контакты с антигитлеровской коалицией. Им не было известно, что на конференции в Касабланке союзники сочли приемлемой лишь безоговорочную капитуляцию. Англичане и американцы ждали шагов от высшего руководства страны и пренебрегли дальнейшими контактами[6]. Антифашистские партии, ослабленные за 20 лет диктатуры, не могли ничего противопоставить дуче[7]. Большая часть его политических противников, за исключением коммунистов и Партии действия, ждали, что король выступит первым, однако из-за собственных опасений в успехе переворота, нежелании нарушать конституцию и отсутствия перспектив для монархии в послевоенной Италии[8] Виктор Эммануил не решился на это[9][10]. Он презирал дофашистских политиков[11], опасался, что после окончания войны союзники потребуют с Италии контрибуцию[12], и все ещё доверял Муссолини, надеясь, что он снова поправит ситауацию[13]. Король созвал собственный совет и удалил от себя тех, кто пытался вскрыть его замыслы[14]. Среди них был новый начальник генштаба генерал Амброзио, преданный Виктору Эммануилу и враждебный немцам. Генерал считал войну проигранной, но не решался выступить против Муссолини без консультации с королём[15]. Вместе со своими ближайшими соратниками генералами Кастельяно и Карбони, сыгравшими ведущую роль в заключении перемирия 8 сентября 1943 года, Амброзио постепенно продвигал на ключевые посты в вооружённых силах преданных королю людей и пытался перебросить в Италию как можно больше войск, но не вызвать при этом подозрений немцев было затруднительно[16].

6 февраля 1943 года Муссолини произвёл самую большую перестановку кабинета за 21 год у власти[17]: лишились должностей почти все министры, включая ранее имевших значительное влияние зятя дуче Галеаццо Чиано, графа Мордано Дино Гранди, Джузеппе Боттаи, Гвидо Гвиди и Алессандро Паволини. Цели, которые премьер-министр ставил перед отставками, — успокоение общественного мнения и ключевых элементов Национальной фашистской партии — не были достигнуты, так как новые фигуры оказались слишком компромиссными. Муссолини занял пост министра иностранных дел, а своим заместителем назначил Джузеппе Бастианини[18]. С одной стороны, тот выступал за заключение мира между Германией и СССР[19], с другой — пытался создать альянс Болгарии, Венгрии и Румынии во главе с Италией, ставший бы противовесом немецкому влиянию в Европе. В апреле дуче сместил верного королю начальника полиции, обвинив его в неэффективности при подавлении мартовских забастовок, и сменил молодого и неопытного секретаря НФП Альдо Видуссони на сторонника жёсткой линии Карло Скорца в надежде оживить партию[20].

Развитие конфликта

Капитуляция итало-германских войск в Тунисе 13 мая 1943 года радикально изменило ситуацию в стратегическом плане. Италия стала уязвимой для вторжения, поэтому контроль над страной, превратившейся в заграничный бастион Рейха, стал ему необходим. На случай заключения королевством перемирия с антигитлеровской коалицией немцы разработали планы оккупации Италии и занятых ей территорий на Балканах и разоружения итальянской армии[21]. В рамках подготовки они желали разместить в стране больше войск, но Муссолини и Амброзио, желавшие сохранить её независимость, попросили лишь больше самолётов[22]. 11 июня 1943 года союзники захватили итальянский остров Пантеллерия, превращённый фашистами в крепость, однако после недели непрерывных бомбардировок он подвергся значительным разрушениям и сдался практически без сопротивления[22]. Стало очевидно, что следующей целью противника станут большие острова Сицилия, Сардиния или Корсика[23]. В середине мая король начал раздумывать о выходе Италии из войны, к чему его подтолкнул министр двора герцог д’Аквароне, обеспокоенный будущим монархии[24]. Общественное мнение, долго ждавшее от Виктора Эммануила первого шага, начало отворачиваться от него[25]. В конце мая д’Аквароне и адъютант короля генерал Пунтони встретились с двумя влиятельными представителями старой политической элиты Иваноэ Бономи и Марчелло Солери, которые потребовали отставки Муссолини и формирования военного правительства[26]. 2 и 8 июня им была дана аудиенция у короля, однако Бономи и Солери остались недовольны его пассивностью[27][28]. 30 июня первый предложил кронпринцу Умберто II три кандидатуры на должность премьер-министра: Амброзио и маршалов Бадольо и Кавилья[29]. 4 июля Умберто пригласил к себе Бадольо и сообщил ему, что король не возражает против отставки правительства[30]. В пользу Кавильи говорили его храбрость и стойкая антифашистская позиция, среди же его недостатков были преклонный возраст и давнее масонство[31]. Бадольо, подавший в отставку с поста начальника генштаба в 1941 году после разгрома в Греции, считал Муссолини личным врагом и ждал возможности отомстить. Маршал дружил с д’Аквароне, когда-то бывшим его адъютантом, и, как и Кавилья, был масоном. Оба военачальника ненавидели друг друга.

4 июня Виктор Эммануил принял Гранди, который, лишившись поста в кабинете, остался председателем Палаты фасций и корпораций. Несмотря на то, что он 20 лет проработал бок о бок с дуче, Гранди считал, что фашизм со смертью Муссолини придёт в упадок, и был более правым консерватором, чем фашистом. Ранее граф Мордано был министром иностранных дел и послом в Великобритании[32] и считался наиболее вероятным преемником премьер-министра[33]. Будучи лично предан ему, Гранди, однако, считал, что для блага дуче иногда необходимо игнорировать его приказы. 25 марта 1943 года король наградил графа высшим династическим орденом Аннунциаты, что дало ему право именовать себя «двоюродным братом короля» и иметь неограниченный доступ ко двору. На последней встрече с Виктором Эммануилом перед 25 июля Гранди смело предложил убить Муссолини и атаковать немцев[34] и сравнил своего собеседника с герцогом Савойи Виктором Амадеем II, ради спасения династии предавшим Францию, приняв сторону Священной Римской империи в войне за испанское наследство[35]. Виктору Эммануилу нужна была сакральная жертва, в качестве которой граф предложил себя[36]. В ответ король напомнил, что в стране конституционная монархия и он не может действовать без одобрения парламента или Большого фашистского совета[37]. Виктор Эммануил остерегался поспешных решений, которые были бы равнозначны предательству, и попросил Гранди доверять ему. Тот остался недоволен бездействием монарха[38] и в ожидании развития ситуации на несколько дней уехал в родную Болонью.

19 июня состоялось последнее заседание фашистского правительства[39]. Министр связи Чини, один из наиболее влиятельных индустриальных магнатов, прямо предложил Муссолини искать выход из войны[40] и сразу после встречи подал в отставку. Выпад Чини стал одним из знаков падения популярности премьера. Преданные ему фигуры, агенты ОВРА и немцы проинформировали его о нескольких заговорах, однако он не внял предупреждениям, списав чужую обеспокоенность на излишнее чтение криминальных романов и манию преследования[41]. 25 июня дуче произнёс свою последнюю речь в качестве председателя правительства, заявив, что единственной итальянской территорией, которую смогут «навечно»[комм. 1] оккупировать союзники, станет итальянское побережье, при этом неправильно назвав его[42]. Для многих итальянцев спутанная речь Муссолини стала свидетельством того, что с ним происходит что-то неладное[30].

Ночью 10 июля англо-американские войска высадились на Сицилии[43]. Итальянское командование ожидало этого, однако силы итальянцев были разгромлены, а в некоторых случаях, в том числе в наиболее укреплённой на полуострове Аугусте, они и вовсе сдавались без боя[44]. В первые дни сохранялась надежда на то, что высадку удастся отбить, однако вскоре стало ясно, что Сицилия потеряна. 16 июля дуче принял Бастианини в своём кабинете в палаццо Венеция. Заместитель министра иностранных дел предложил премьер-министру отправить телеграмму Гитлеру с упрёком в отсутствии подкреплений[45], на что Муссолини согласился. Он поддержал и предложение Боттаи начать переговоры с союзниками, но при условии, что контакты будут опосредованными[46][47]. Связным должен был стать ватиканский банкир Фумми, которому необходимо было попасть в Великобританию из Испании или Португалии[48]. В тот же вечер он передал госсекретарю Святого Престола кардиналу Мальоне документ, объяснявший итальянскую позицию по одностороннему выходу из войны[49].

Фашистская оппозиция

Многие члены фашистской партии утвердились во мнении, что война проиграна[50]. Сицилийская операция, отсутствие итальянского сопротивления и реакции дуче потрясли их. Часть партийцев ждала шагов от короля, часть — от Муссолини. Значительной трудностью стал поиск органа власти, который мог бы выступить против него[51]. Из четырёх таковых — НФП, Палаты фасций и корпораций, сената и Большого фашистского совета — на эту роль подходили лишь сенат и Совет, где заседали несколько оппозиционных премьер-министру политиков. 22 июля 61 сенатор обратился к нему с просьбой созвать верхнюю палату законодательного собрания, однако он отказался. Провести заседание БФП и наметить для него повестку дня мог только Муссолини[52]. Чёткий план по выходу из сложившегося положения был лишь у Гранди, не считая Фариначчи, который действовал в противовес графу. Тот задумал сместить дуче, сформировать правительство, в которое фашисты не вошли бы, и атаковать немецкие войска, размещённые на территории страны. Граф Мордано считал, что лишь таким способом удастся в обход решения конференции в Касабланке заключить перемирие с антигитлеровской коалицией[53]. Позже новый секретарь НФП Карло Скорца разработал собственный план, предполагавший, как и предлагал Фариначчи, «политическое бальзамирование» Муссолини и начало «тотальной войны». В то время как Фариначчи действовал бок о бок с немцами, Скорца считал, что власть должна принадлежать партии, за несколько лет утратившей былую популярность[54]. 13 и 16 июля несколько партийных функционеров под руководством Фариначчи провели встречу в штаб-квартире НФП на пьяцца Колонна и решили просить дуче созвать Большой фашистский совет[55]. К их удивлению, он дал своё согласие[56]. Оппозиция внутри партии оказалась расколота: Скорца и находившийся в изоляции Фариначчи[31] выступали за тоталитаризм и тесное сотрудничество с Германией, а другие считали необходимым наделение короля чрезвычайными полномочиями на время войны[57]. Ни у кого из умеренных фашистов не было власти, достаточной для того, чтобы взять верх во внутрипартийной борьбе. 15 июля король встретился с Бадольо, который незадолго до этого сказал друзьям, что организует путч и без поддержки монарха[31], и сообщил маршалу о том, что он станет преемником Муссолини на посту председателя правительства[58]. Виктор Эммануил сказал Бадольо, что выступает категорически против гражданского правительства и что новый премьер поначалу не должен искать перемирия[59].

Встреча в Фельтре

С разгромом итальянских войск на Сицилии сопротивление союзной высадке на материке оказалось невозможным без масштабной помощи Германии. Муссолини подготовил Гитлеру послание с просьбой о встрече с целью обсудить ситуацию в Италии, однако фюрер, которому каждый день докладывал о происходящем немецкий посол в Ватикане и агент Гиммлера Ойген Дольман, предложил встретиться первым[60].

Встреча состоялась 19 июля на вилле одного из сенаторов в городе Фельтре близ Беллуно. Гитлера, прибывшего вместе с генералами ОКВ, встречали премьер-министр, Амброзио и Бастианини. В состав немецкой делегации не вошли ни Риббентроп, ни Геринг, что дало понять, что основным предметом переговоров будет ситуация на фронтах. Начальник итальянского генштаба тщательно подготовился к визиту и за день до него прямо сказал Муссолини, что его задача — в течение 15 дней заключить перемирие[61]. Немцы не верили в итальянцев и были заинтересованы лишь в оккупации северной и центральной частей страны, переложив оборону на плечи итальянских войск. Делегация Германии предложила назначить командующим силами «оси» на полуострове немецкого генерала — предположительно, Роммеля. В первые два часа говорил только Гитлер, обвинивший итальянцев в неудачах на поле боя и предложивший драконовские меры. Муссолини не удалось сказать ни слова[62]. Внезапно встреча прервалась — в комнату вошёл адъютант дуче и сообщил ему, что противник впервые бомбит Рим[63]. Во время обеда Амброзио и Бастианини убеждали премьера, чтобы тот сообщил Гитлеру о необходимости для Италии политического разрешения войны, однако Муссолини, заявивший, что уже месяцами раздумывает над дилеммой — выйти из «оси» или продолжать сражаться, отказался, сославшись на застенчивость, которая не позволяла ему откровенно поговорить с немецким коллегой[63]. После обеденного перерыва дуче, к неудовольствию фюрера, закончил встречу, запланированную ещё на ближайшие три дня. Обе делегации поездом вернулась в Беллуно, где Муссолини попрощался с Гитлером, сказав ему: «Наше дело общее», а вечером на личном самолёте вернулся в Рим[64].

Тем временем Гранди решил действовать самостоятельно[65]. В тот же день он выехал из Болоньи в столицу с черновиком указа, который должен был утвердить Большой фашистский совет. Из-за ущерба, причинённого бомбардировкой[66][67], граф добрался до Рима только на следующий день[68] и утром 21 июля встретился со Скорца, сообщившим ему о том, что премьер-министр решил созвать Совет[69].

Два заговора

После провала переговоров в Фельтре и бомбардировки Рима кризис начал быстро набирать обороты[70]. 20 июля Муссолини дважды принимал Амброзио. Во время его второго, вечернего визита дуче сказал генералу, что решился написать Гитлеру послание, в котором признал бы, что Италия должна выйти из «оси». Возмущённый тем, что такая возможность была упущена на вчерашней встрече, начальник генштаба подал в отставку, однако премьер-министр не принял её[71]. Теперь он был бесполезен для Амброзио, не верившего, что Муссолини может разрешить конфликт, и генерал решил начать подготовку к вооружённому перевороту[72]. Тем временем Гранди и его близкий соратник, лидер националистов Луиджи Федерцони начали подсчёт голосов при утверждении указа графа. По их оценке, из 27 членов БФС 4 проголосуют за, 7 против, 16 ещё не определились[73][74]. Гранди не мог раскрыть партийному руководству истинные последствия принятия документа: арест дуче, роспуск фашистской партии и выход Италии из войны[73]. Большая часть коллег графа все ещё верили, что премьер-министр способен на чудо, и Гранди решил включить в указ расплывчатые формулировки, допускавшие различные трактования. Он состоял из трёх частей: первая начиналась с длинного и высокопарного воззвания к вооружённым силам и народу, прославлявшего их сопротивление захватчикам, вторая призывала к восстановлению дофашистских государственных органов и законов, в третьей Совет просил короля в соответствие с статьёй 5 конституции принять верховную гражданскую и военную власть. В решении БФС Гранди видел сигнал для Виктора Эммануила. 21 июля Муссолини приказал Скорца созвать Совет. День спустя он разослал приглашения[75]. Дресс-код требовал от заседавших «во имя победы» носить «униформу фашиста: чёрную тропическую рубашку, шорты цвета фельдграу»[76]. Поздним вечером 22 июля Гранди встретился с партийным секретарём и объяснил ему смысл указа; к удивлению графа, Скорца поддержал его[77] и попросил копию документа. На следующее утро секретарь НФП показал его дуче, который назвал указ недопустимым и предательским[78]. Скорца тайно подготовил другой его проект, на вид схожий с предложением Гранди, но предусматривавший передачу власти партии.

22 июля король встретился с Муссолини, доложившим об исходе переговоров с Германией. Содержание их разговора неизвестно, однако Бадольо предположил, что премьер успокоил монарха заверениями в том, что к 15 сентября Италия выйдет из войны[79]. Такая задержка может быть объяснена тем, что Бастианини налаживал контакты с союзниками, а дуче требовалось время, чтобы оправдать себя и страну в предательстве. Вероятно, Виктор Эммануил согласился с ним, поэтому Муссолини не беспокоился, как проголосует Совет[80]. Без помощи короля переворот был обречён на провал. После аудиенции премьер-министр думал, что монарх на его стороне, тот, в свою очередь, был разочарован тем, что дуче не отреагировал на предложение подать в отставку[81]. Угроза путча возросла: в то время как Бастианини пытался связаться с представителями антигитлеровской коалиции, сторонник жёсткой линии Фариначчи готовил переворот с целью сместить и короля, и Муссолини и превратить страну в немецкую марионетку[82]. Виктор Эммануил начал действовать лишь после того, как Совет утвердил указ Гранди[83].

В 17:30 по местному времени Гранди прибыл к дуче в Палаццо Венеция[84]. Встреча, запланированная на 15 минут, продолжалась больше часа, в то время как приёма ожидали начальник полиции и генерал-фельдмаршал люфтваффе Кессельринг[75]. В своих мемуарах год спустя Муссолини отрицал, что говорил с графом об указе, что сомнительно[85]. Вероятно, Гранди, уважавший дуче, объяснил ему смысл документа и предложил последнюю возможность сохранить репутацию — уйти в отставку перед началом голосования[86], что сделало бы его ненужным[87]. Премьер-министр выслушал графа, назвавшего отставку способом предотвратить катастрофу, но в конце разговора заявил, что такие выводы ошибочны, ведь скоро у Германии появится «чудо-оружие»[88]. После этого дуче встретился с Кессельрингом и начальником полиции, которому сказал, что Гранди, Боттаи и Чиано легко поставить на место — стоит лишь их переубедить[89]. Утром 23 июля Муссолини принял отставку министра связи Чини, что должно было послужить сигналом оппонентам премьера[90]. Тем временем дома у Федерцони он сам, Гранди, юрист де Марсико, Боттаи и Чиано отредактировали указ, изъяв из него вступление, разъяснявшее функции Совета, таким образом продемонстрировав, что он обладает конституционными полномочиями отправить дуче в отставку[91]. По мнению конституционалистов, с принятием в 1925 году «фашистских законов» основной закон королевства не прекратил действовать. В соответствии с этими законами Муссолини правил страной от имени монарха, всегда бывшего источником исполнительной власти, следовательно, если БФС проголосует за смещение премьер-министра, Виктор Эммануил будет уполномочен отправить его в отставку и назначить его преемника[92]. Боттаи ознакомил с указом Чиано: Гранди возражал против этого, так как тот был зятем дуче и отличался изменчивостью взглядов, но Чиано настоял на том, что должен прочитать документ. Полгода спустя решение зятя Муссолини спровоцировало смертный приговор Чиано на Веронском процессе. После встречи с ним Гранди в своём кабинете в палаццо Монтечиторио принял Фариначчи, которому показал указ. Тот согласился лишь с первой частью и заявил, что командование должно быть передано немцам, чтобы Италия наконец начала сражаться по-настоящему, а от Муссолини и генералов следует избавиться[91]. Фариначчи также попросил копию документа и изменил её в собственных целях[93]. Перед заседанием совета граф попросил других членов Совета поддержать его[94].

Заседание Большого фашистского совета

24 июля в 17:00 28 членов Совета собрались в зале заседаний в палаццо Венеция. Дуче сидел выше остальных, стол перед ним был драпирован красной тканью с изображением фасций[95]. Обычной охраны в здании не было[96]: её сменили вооружённые чернорубашечники, взявшие под контроль двор, вестибюль и лестницу[95]. Муссолини отказался от присутствия стенографиста[97]. По воспоминаниям Гранди, он думал, что покинуть дворец живым ему вряд ли удастся, и спрятал под пиджаком две ручные гранаты. Перед встречей он внёс изменения в завещание и исповедовался[98]. Премьер-министр, одетый в униформу командующего чернорубашечников, начал заседание заранее заготовленной речью. Он подвёл итог истории верховного командования, пытаясь показать, что на самом деле многое из приписанного ему — заслуга Бадольо[99], затем разобрал ситуацию на фронтах за предыдущие месяцы и заявил, что готов вместе с правительством переехать на Паданскую низменность, как итальянское руководство после поражения при Капоретто было готово перебраться на Сицилию [100]. В заключение он предложил присутствующим поделиться собственным мнением по поводу дилеммы — война или мир? Дуче говорил спокойно и уверенно, так как знал, что, за исключением трёх-четырёх его противников, большая часть членов Совета не определилась, и надеялся убедить их голосовать за проект Скорца, предусматривавший передачу королю лишь командования. Следующим выступил один из двух живущих квадрумвиров де Боно, затем Фариначчи, после него второй оставшийся квадрумвир де Векки[101].

Начал говорить Гранди, чья речь продолжалась полтора часа. Он зачитал проект указа и объяснил его, а своё выступление закончил словами Муссолини: «Пусть все фракции погибнут, чтобы жила нация»[102]. Следующим ещё раз взял слово Фариначчи, заявивший, что премьер-министр предал не конституцию, как утверждал граф, а фашизм[103], и что для победы в войне необходимо вычистить из партии ещё оставшихся там демократов и либералов, отправить генералов в отставку, передать верховное главнокомандование королю, объединить фронты с немецкими[104] и укрепить партию[105]. В конце собственной речи Фариначчи зачитал свой проект указа, содержавший эти предложения. После небольшого обсуждения начал говорить Боттаи, выступавший в поддержку Гранди[101], затем Чиано, откровенно подведший итог союзу с Германией и прямо заявивший, что итальянцы — не предатели, а преданные[106]. В 23:30 начальник штаба фашистской милиции Гальбьяти подмигнул Скорца, который нашёптывал Муссолини. Тот объявил, что из-за затягивания встречи некоторые из присутствовавших предложили продолжить её завтра[107]. По свидетельству Гранди, он встал из кресла и на повышенных тонах объявил, что никто не покинет здание до голосования, ведь спать в то время, когда погибают итальянские солдаты, постыдно[108]. Дуче уставился на него, но нехотя согласился. За 21-летнее его правление ещё никто не решался требовать голосования: так как фашизм был резко антипарламентарным, на заседаниях допускались лишь дискуссии, последнее слово оставалось за премьером. В полночь был объявлен 10-минутный перерыв: в то время, как члены БФС пили лимонад и заменители кофе, а Муссолини, мучавшийся язвой, ограничился кружкой молока, граф Мордано собирал подписи под своим проектом[109].

После небольшой заминки премьер-министр вновь обратился к членам Совета, призвав их задуматься над голосованием, ведь утверждение проекта Гранди положит конец фашизму, и предупредил о том, что союзников это не удовлетворит, так как их цель — покончить с Италией, ставшей слишком сильной под его властью. Дуче сказал, что дело вовсе не в нём — в возрасте 60 лет он был готов расстаться с жизнью, названной им «захватывающим приключением»[110], и отказался признавать поражение в войне, заявив, что у него есть способ выиграть её, но он не будет его раскрывать[110][111]. Муссолини не собирался сдаваться королю без боя[110], с другой стороны, если бы дуче вновь заручился его доверием, последствия для Гранди и его сторонников были бы плачевными[111][112]. К концу его речи многие из присутствовавших выглядели заметно потрясёнными[113]. Граф вновь поднялся из кресла и выкрикнул, что премьер шантажирует их, и если выбирать между преданностью ему и верностью родине — выбор очевиден[111][114]. Следующим произнёс речь Скорца, к удивлению Совета представивший свой проект указа[115], предусматривавший «утроение» министров обороны и внутренних дел, подчинявшихся дуче, и концентрацию власти в руках НФП[116].

Муссолини в ярости прервал секретаря партии. Его речь положила конец надеждам премьер-министра одержать победу над Гранди: партия дискредитировала себя в глазах почти всех членов её руководства[117]. Старый сенатор Суардо, под впечатлением от слов дуче расплакавшийся, отозвал свою подпись под проектом графа и предложил объединить три проекта[117]. Чиано нерешительно попросил Фариначчи снять с голосования его документ и обратиться к Гранди с просьбой объединить два указа, но Фариначчи отказался[118]. Наконец в 2 часа ночи после девятичасового обсуждения Муссолини объявил заседание закрытым и приказал Скорца начать голосование. Сначала как пользующийся наибольшей поддержкой утверждали проект графа Мордано[119]. Первым против проголосовал секретарь НФП, затем де Боно отдал голос «за», его поддержали не определившиеся. С результатом в 19 голосов за и 8 против документ был утверждён[120]. Дуче признал результат голосования и спросил, кто ознакомит с ним короля. Гранди предложил премьер-министру самому сделать это. Тот сказал, что граф «спровоцировал кризис режима». Скорца попытался отсалютовать Муссолини, однако тот поднял руку в знак протеста[121]. Члены совета покинули дворец[122], за исключением секретаря партии и её лидера, оставшихся обсудить юридический аспект указа. Они заключили, что он был всего лишь рекомендацией для монарха[123]. Скорца предложил дуче подчиниться решению Совета, на что Муссолини не пошёл из-за убеждения, что такой шаг будет означать предательство им своих сторонников в БФС[124]. Перед поездкой домой он позвонил по прослушиваемому телефону любовнице Кларе Петаччи и сказал: «Всё кончено», назвав произошедшее «величайшем водоразделом в истории»[125].

Арест Муссолини

Сразу после встречи Гранди до 6 утра проговорил с герцогом д’Аквароне, которому вручил две копии указа[126]. Час спустя он проинформировал Виктора Эммануила[127]. В 9:00 тот вызвал Бадольо и объявил ему, что 29 июля[128] он сменит Муссолини на посту премьер-министра[129]. В 8 утра тот как обычно приехал на работу и обнаружил на рабочем столе письмо от Тулио Чанетти, в котором тот отзывал свой голос за указ графа. Дуче приказал разыскать его, однако Гранди, находившийся в своём кабинете в палаццо Монтечиторио, несколько раз сообщил, что его нет в городе[128]. Вероятно, Муссолини хотел, чтобы граф начал переговоры с союзниками о перемирии[130]. Начальник штаба фашистской милиции Гальбьяти предложил премьер-министру арестовать 19 членов Совета, поддержавших графа, на что дуче не дал своего согласия[131]. После этого он попросил об аудиенции у короля, что нарушило его планы. Посоветовавшись, он принял решение арестовать Муссолини[132]. Тем временем он принимал японского посла, который три недели ждал встречи. Ожидавшего выслушать обмен любезностями дипломата дуче поразил предложением премьер-министру Хидэки Тодзё убедить Гитлера примириться со Сталиным[133], иначе, по словам дуче, Италия будет вынуждена покинуть «ось»[134]. После полудня он приехал в квартал Сан-Лоренцо, пострадавший от бомбардировок[135], затем вернулся в свою резиденцию Вилла Торлония, где скромно пообедал. Жена Муссолини Ракеле предложила ему проигнорировать аудиенцию, так как королю нельзя доверять, и заявила Бенито, что тот не вернётся со встречи. Он ответил, что король — его лучший друг[136].

В 17:00 премьер, одетый в гражданское, прибыл в монаршую резиденцию на автомобиле в сопровождении охраны. При нём был закон о Большом фашистском совете, принятый им указ и письмо от Чанетти. Виктор Эммануил встретил гостя во внутреннем дворе. Тот попытался убедить собеседника, что указ не имеет никакой юридической силы, а многие из его подписантов за ночь успели передумать. Король прервал его и спокойно сказал дуче, что страна разбита, а новым премьер-министром станет маршал Бадольо. Ошеломлённый Муссолини ответил: «Значит, всё кончено? Всё кончено, всё кончено. Но что будет со мной, с моими родными?»[137]. Монарх заверил дуче, что лично позаботится о безопасности его и его семьи, и сопроводил его к двери, где Муссолини встретил капитан карабинеров Виньери. Дуче пошёл к своей машине, но капитан приказал ему ради его же безопасности сесть в рядом припаркованную карету скорой помощи[138]. Муссолини поначалу отказался, но был вынужден подчиниться. Увидев внутри трёх полицейских и трёх карабинеров, он воскликнул: «И полицейские? Нет!», тогда Виньери взял его за локоть и впихнул в машину, проследовавшую до армейских казарм в Трастевере[139]. Час спустя пленника перевезли в казармы карабинеров в Прати[140]. Той же ночью ему передали тёплое письмо от Бадольо, объяснявшего необходимость ареста и предлагавшего выбрать место содержания. В ответном письме дуче попросил перевода на виллу в Романье — единственную недвижимость, которая ему принадлежала, и выразил готовность помогать новому правительству. Вместо Романьи Муссолини отправили на остров Понца, несколько недель спустя — на острова Ла-Маддалена и наконец на горнолыжный курорт на плато Кампо-Императоре в Гран-Сассо. 12 сентября отряд под командованием Скорцени освободил его. После аудиенции король долго бродил по саду вместе с адъютантом, которому сказал: «Сегодня моё 18 брюмера»[141].

Тем временем все основные телефонные узлы были блокированы верными монарху силами. Новый начальник полиции, назначенный д’Аквароне спустя 30 минут после начала встречи, приказал арестовать всех руководителей фашистской партии, находившихся в столице[142]. Здание государственного радио, к которому имели доступ чернорубашечники, было также взято под контроль. В это время Виктор Эммануил принял Бадольо. В 18:00 Скорца, ожидавший встречи с Муссолини, попытался узнать новости в штабе карабинеров и был арестован, однако, пообещав верность НФП новым властям, отпущен[143]. В 19:00 Гальбьяти получил известие об аресте дуче. Увидев, что штаб-квартира фашистской милиции окружена армейскими подразделениями, он отдал приказ избегать провокаций. Несмотря на то, что большая часть офицеров хотела проигнорировать указание начальника, после консультации с четырьмя генералами он позвонил замминистру внутренних дел и объявил, что чернорубашечники сохраняют верность и королю, и дуче, а так как война продолжается, то долг каждого его бойца — продолжать сражаться. Теперь Бадольо было нечего опасаться со стороны фашистской милиции. Гальбьяти, сменённый генералом Армеллини[131], вскоре был арестован. Чернорубашечники вошли в состав вооружённых сил и были распущены.

Реакция на переворот

Внимание, внимание. Его величество король и император принял отставку председателя правительства, премьер-министра и государственного секретаря господина Бенито Муссолини и назначил председателем правительства, премьер-министром и государственным секретарём маршала Италии господина Пьетро Бадольо.

— Сообщение итальянского радио об отставке Муссолини

В 22:45 диктор государственного радио Джамбаттиста Ариста, по обыкновению зачитывавший важную информацию, сообщил об отставке Муссолини и назначении Бадольо премьер-министром[144]. Коммюнике заканчивалось словами: «Война продолжается. Италия сдержит слово». Граждане медленно осознавали, что произошло. Журналист Паоло Монелли писал об обстановке в столице:
Тишину летней ночи взрывают песни, крики, шум. Разгорячённые кафе посетители поднимаются по Виа дель Тритоне с криками: «Вставайте, граждане! Они арестовали Муссолини! Смерть Муссолини, долой фашизм!». Всё это словно говорил немой, спустя двадцать лет обретший голос. Всюду вспыхнули окна, двери открыты настежь, все обнимаются друг с другом, делятся новостью, в запале активно пользуются несложными жестами. Горячие головы бросаются на тех, кто ещё носит фашистский значок, срывают его и топчут. «К чёрту жука!» Толпы людей бросились приветствовать короля и Бадольо.

[145]

По всей стране народ вышел на улицы, уничтожая фашистские символы и срывая плакаты[146]. В большинстве случаев месть ограничилась срыванием фашистских значков — «жуков» — и принудительными тостами в честь маршала[147].

Последствия

Немцы узнали об аресте Муссолини около 19:30. Гитлер, получив известие об этом, пришёл в ярость и несколько раз воскликнул: «Измена!». Фариначчи прибыл в германское посольство, где Кессельринг предложил ему вступить в дивизию «М» из преданных делу фашистов, расквартированную в Монтеротондо близ Рима[148], но Фариначчи отказался и попросил вывезти его в Германию. Несколько часов спустя он вылетел из Фраскати в Мюнхен[149]. Тем временем 44-я пехотная дивизия и 36-я горнострелковая бригада перешли через Альпы и заняли Южный Тироль, другие немецкие соединения вторглись в провинции Венеция-Джулия и Пьемонт[150]. 26 июля — 8 августа в Италии без согласия властей разместились 8 дивизий и одна бригада вермахта, в чём две недели назад Гитлер отказал дуче в Фельтре[145].

26 июля власти объявили чрезвычайное положение и ввели комендантский час[151]. 27 июля состоялось первое заседание кабинета Бадольо, на котором было решено сослать Муссолини на остров, распустить Большой фашистский совет, Палату фасций и корпораций и Особый трибунал в защиту государства и запретить воссоздание партий[152]. Несмотря на это, их представители 26 июля встретились в Милане, а 27 июля и 2 августа — в Риме. Христианско-демократическая, либеральная, социалистическая, коммунистическая партии и «Партия действия» координировали борьбу против властей[153], вылившуюся в массовые беспорядки, в ходе которых было убито 83 человека, сотни ранены.

Утром 25 июля Гранди передал запись заседания иностранному корреспонденту, но в тот же день узнал, что власти не дадут опубликовать его[154]. Понимая, что новое правительство хочет забыть об усилиях фашистов по свержению Муссолини, граф пригласил к себе в офис послов Испании и Швейцарии, которым передал документ при условии его публикации в газетах[155]. На следующий день он появился в швейцарской прессе. Тем временем Гранди при личной встрече крупно поссорился с герцогом д’Аквароне, затем говорил с королём, Бадольо и папой. Граф Мордано предложил тайно переправить его в Мадрид, где он надеялся через британского посла Сэмюеля Хора начать переговоры о перемирии. Немцам уже было известно о визите Гранди к папе, за графом следило гестапо. 31 июля его наконец принял новый министр иностранных дел Гварилья, однако он не торопился с переправкой Гранди в Испанию, так что время было упущено[156].

Поначалу новое правительство не предпринимало никаких шагов по установлению контактов с союзниками или обороне страны от немцев. Гварилья до назначения министром иностранных дел был послом в Турции. Пока он возвращался из Анкары, драгоценное время было потеряно[157]. После ареста Муссолини король вновь бездействовал[158] и передал политические вопросы на откуп д’Аквароне и Бадольо. Заявление о продолжении войны, не убедившее Германию, поставило антигитлеровскую коалицию в замешательство, и бомбардировки итальянских городов возобновились. 46 дней между свержением дуче и вступлением в силу перемирия привели к тому, что 8 сентября армия потерпела коллапс, Рим, оставшийся без защиты, был занят немецкими войсками, а король и правительство бежали вглубь страны. Муссолини был освобождён и возглавил Итальянскую социальную республику — началась гражданская война[159].

Напишите отзыв о статье "Государственный переворот в Италии (1943)"

Комментарии

  1. в качестве трупов

Примечания

  1. De Felice 1996, С. 1092
  2. De Felice 1996, С. 1117
  3. De Felice 1996, С. 1125
  4. De Felice 1996, С. 1137
  5. Bianchi 1963, С. 283
  6. De Felice 1996, С. 1168
  7. Grandi 1983, С. 29
  8. Grandi 1983, С. 74
  9. De Felice 1996, С. 1174
  10. De Felice 1996, С. 1132
  11. Grandi 1983, С. 77
  12. Grandi 1983, С. 76
  13. De Felice 1996, С. 1180
  14. De Felice 1996, С. 1169
  15. De Felice 1996, С. 1126
  16. De Felice 1996, С. 46
  17. De Felice 1996, С. 56
  18. De Felice 1996, С. 57
  19. De Felice 1996, С. 65
  20. De Felice 1996, С. 58
  21. De Felice 1996, С. 1136
  22. 1 2 De Felice 1996, С. 1148
  23. De Felice 1996, С. 1151
  24. De Felice 1996, С. 81
  25. De Felice 1996, С. 82
  26. Bianchi 1963, С. 379
  27. Bianchi 1963, С. 382
  28. Bianchi 1963, С. 392
  29. Bianchi 1963, С. 413
  30. 1 2 Bianchi 1963, С. 417
  31. 1 2 3 Bianchi 1963, С. 427
  32. Grandi 1983, С. 196
  33. De Felice 1996, С. 1229
  34. Bianchi 1963, С. 384-6
  35. Bianchi 1963, С. 386
  36. Bianchi 1963, С. 384
  37. De Felice 1996, С. 1236
  38. De Felice 1996, С. 1237
  39. Bianchi 1963, С. 401
  40. Bianchi 1963, С. 403
  41. Bianchi 1963, С. 405
  42. Bianchi 1963, С. 410
  43. De Felice 1996, С. 1219
  44. Bianchi 1963, С. 432
  45. De Felice 1996, С. 1313
  46. De Felice 1996, С. 1316
  47. Bianchi 1963, С. 435
  48. Bianchi 1963, С. 436
  49. De Felice 1996, С. 71
  50. De Felice 1996, С. 1193
  51. De Felice 1996, С. 1198
  52. De Felice 1996, С. 1199
  53. De Felice 1996, С. 1203
  54. De Felice 1996, С. 1220
  55. Bianchi 1963, С. 445
  56. Bianchi 1963, С. 451
  57. De Felice 1996, С. 1226
  58. De Felice 1996, С. 1186
  59. De Felice 1996, С. 85
  60. Bianchi 1963, С. 454
  61. De Felice 1996, С. 1242
  62. De Felice 1996, С. 1324
  63. 1 2 De Felice 1996, С. 1325
  64. De Felice 1996, С. 1338
  65. De Felice 1996, С. 1228
  66. De Felice 1996, С. 1239
  67. Bianchi 1963, С. 468
  68. Grandi 1983, С. 224
  69. Grandi 1983, С. 225
  70. De Felice 1996, С. 1227
  71. De Felice 1996, С. 1243
  72. Bianchi 1963, С. 466
  73. 1 2 De Felice 1996, С. 1248
  74. Grandi 1983, С. 236
  75. 1 2 De Felice 1996, С. 1349
  76. Bianchi 1963, С. 472
  77. Grandi 1983, С. 238
  78. Grandi 1983, С. 239
  79. De Felice 1996, С. 1188
  80. De Felice 1996, С. 1350
  81. Bianchi 1963, С. 477
  82. De Felice 1996, С. 1187
  83. De Felice 1996, С. 1189
  84. Bianchi 1963, С. 481
  85. De Felice 1996, С. 1251
  86. De Felice 1996, С. 1252
  87. Bianchi 1963, С. 484
  88. Bianchi 1963, С. 486
  89. Bianchi 1963, С. 487
  90. Bianchi 1963, С. 489
  91. 1 2 Bianchi 1963, С. 490
  92. Bianchi 1963, С. 516
  93. Grandi 1983, С. 243
  94. Bianchi 1963, С. 496
  95. 1 2 Grandi 1983, С. 250
  96. Bianchi 1963, С. 510
  97. Grandi 1983, С. 249
  98. Grandi 1983, С. 246
  99. Monelli 1946, С. 120
  100. Bianchi 1963, С. 536
  101. 1 2 Bianchi 1963, С. 540
  102. Monelli 1946, С. 123
  103. Grandi 1983, С. 256
  104. Monelli 1946, С. 125
  105. Grandi 1983, С. 257
  106. Monelli 1946, С. 124
  107. Bianchi 1963, С. 575
  108. Grandi 1983, С. 260
  109. Monelli 1946, С. 126
  110. 1 2 3 Grandi 1983, С. 263
  111. 1 2 3 Monelli 1946, С. 128
  112. Bianchi 1963, С. 588
  113. Grandi 1983, С. 264
  114. Bianchi 1963, С. 605
  115. Bianchi 1963, С. 590
  116. Grandi 1983, С. 265
  117. 1 2 Bianchi 1963, С. 596
  118. Bianchi 1963, С. 597
  119. Bianchi 1963, С. 608
  120. Grandi 1983, С. 268
  121. Bianchi 1963, С. 609
  122. De Felice 1996, С. 1381
  123. Bianchi 1963, С. 615
  124. De Felice 1996, С. 1382
  125. Bianchi 1963, С. 616
  126. Bianchi 1963, С. 611
  127. De Felice 1996, С. 1388
  128. 1 2 Grandi 1983, С. 272
  129. De Felice 1996, С. 1390
  130. De Felice 1996, С. 1385
  131. 1 2 Bianchi 1963, С. 732
  132. De Felice 1996, С. 1391
  133. Bianchi 1963, С. 647
  134. De Felice 1996, С. 73
  135. Bianchi 1963, С. 655
  136. Bianchi 1963, С. 661
  137. Bianchi 1963, С. 668
  138. Bianchi 1963, С. 670
  139. De Felice 1996, С. 1400
  140. De Felice 1996, С. 1401
  141. Monelli 1946, С. 142
  142. Bianchi 1963, С. 687
  143. Bianchi 1963, С. 694
  144. Bianchi 1963, С. 704
  145. 1 2 Bianchi 1963, С. 715
  146. Bianchi 1963, С. 729
  147. De Felice 1996, С. 1366
  148. Bianchi 1963, С. 702
  149. Bianchi 1963, С. 703
  150. Bianchi 1963, С. 713
  151. Bianchi 1963, С. 724
  152. Bianchi 1963, С. 746
  153. Bianchi 1963, С. 740
  154. Grandi 1983, С. 282
  155. Grandi 1983, С. 283
  156. Grandi 1983, С. 368-76
  157. Bianchi 1963, С. 751
  158. De Felice 1996, С. 106
  159. De Felice, 2008, La catastrofe nazionale dell’8 Settembre.

Литература

  • Monelli Paolo. Roma 1943. — 4. — Roma: Migliaresi, 1946.
  • Bianchi Gianfranco. 25 Luglio: crollo di un regime. — Milano: Mursia, 1963.
  • Bottai Giuseppe. Diario 1935-1944. — 1. — Milano: Rizzoli, 1963.
  • Grandi Dino. Il 25 Luglio 40 anni dopo. — 3. — Bologna: Il Mulino, 1983. — ISBN 8815003312.
  • De Felice Renzo. Mussolini. L'Alleato. 1: L'Italia in guerra II: Crisi e agonia del regime. — 2. — Torino: Einaudi, 1996. — ISBN 8806195697.
  • De Felice Renzo. Mussolini. L'Alleato. 2: La Guerra Civile. — 3. — Torino: Einaudi, 2008. — ISBN 8806195719.

Отрывок, характеризующий Государственный переворот в Италии (1943)

– Важно! пошла драть! Ребята, важно!..
– Это сам хозяин, – послышались голоса.
– Так, так, – сказал князь Андрей, обращаясь к Алпатычу, – все передай, как я тебе говорил. – И, ни слова не отвечая Бергу, замолкшему подле него, тронул лошадь и поехал в переулок.


От Смоленска войска продолжали отступать. Неприятель шел вслед за ними. 10 го августа полк, которым командовал князь Андрей, проходил по большой дороге, мимо проспекта, ведущего в Лысые Горы. Жара и засуха стояли более трех недель. Каждый день по небу ходили курчавые облака, изредка заслоняя солнце; но к вечеру опять расчищало, и солнце садилось в буровато красную мглу. Только сильная роса ночью освежала землю. Остававшиеся на корню хлеба сгорали и высыпались. Болота пересохли. Скотина ревела от голода, не находя корма по сожженным солнцем лугам. Только по ночам и в лесах пока еще держалась роса, была прохлада. Но по дороге, по большой дороге, по которой шли войска, даже и ночью, даже и по лесам, не было этой прохлады. Роса не заметна была на песочной пыли дороги, встолченной больше чем на четверть аршина. Как только рассветало, начиналось движение. Обозы, артиллерия беззвучно шли по ступицу, а пехота по щиколку в мягкой, душной, не остывшей за ночь, жаркой пыли. Одна часть этой песочной пыли месилась ногами и колесами, другая поднималась и стояла облаком над войском, влипая в глаза, в волоса, в уши, в ноздри и, главное, в легкие людям и животным, двигавшимся по этой дороге. Чем выше поднималось солнце, тем выше поднималось облако пыли, и сквозь эту тонкую, жаркую пыль на солнце, не закрытое облаками, можно было смотреть простым глазом. Солнце представлялось большим багровым шаром. Ветра не было, и люди задыхались в этой неподвижной атмосфере. Люди шли, обвязавши носы и рты платками. Приходя к деревне, все бросалось к колодцам. Дрались за воду и выпивали ее до грязи.
Князь Андрей командовал полком, и устройство полка, благосостояние его людей, необходимость получения и отдачи приказаний занимали его. Пожар Смоленска и оставление его были эпохой для князя Андрея. Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили. Но добр и кроток он был только с своими полковыми, с Тимохиным и т. п., с людьми совершенно новыми и в чужой среде, с людьми, которые не могли знать и понимать его прошедшего; но как только он сталкивался с кем нибудь из своих прежних, из штабных, он тотчас опять ощетинивался; делался злобен, насмешлив и презрителен. Все, что связывало его воспоминание с прошедшим, отталкивало его, и потому он старался в отношениях этого прежнего мира только не быть несправедливым и исполнять свой долг.
Правда, все в темном, мрачном свете представлялось князю Андрею – особенно после того, как оставили Смоленск (который, по его понятиям, можно и должно было защищать) 6 го августа, и после того, как отец, больной, должен был бежать в Москву и бросить на расхищение столь любимые, обстроенные и им населенные Лысые Горы; но, несмотря на то, благодаря полку князь Андрей мог думать о другом, совершенно независимом от общих вопросов предмете – о своем полку. 10 го августа колонна, в которой был его полк, поравнялась с Лысыми Горами. Князь Андрей два дня тому назад получил известие, что его отец, сын и сестра уехали в Москву. Хотя князю Андрею и нечего было делать в Лысых Горах, он, с свойственным ему желанием растравить свое горе, решил, что он должен заехать в Лысые Горы.
Он велел оседлать себе лошадь и с перехода поехал верхом в отцовскую деревню, в которой он родился и провел свое детство. Проезжая мимо пруда, на котором всегда десятки баб, переговариваясь, били вальками и полоскали свое белье, князь Андрей заметил, что на пруде никого не было, и оторванный плотик, до половины залитый водой, боком плавал посредине пруда. Князь Андрей подъехал к сторожке. У каменных ворот въезда никого не было, и дверь была отперта. Дорожки сада уже заросли, и телята и лошади ходили по английскому парку. Князь Андрей подъехал к оранжерее; стекла были разбиты, и деревья в кадках некоторые повалены, некоторые засохли. Он окликнул Тараса садовника. Никто не откликнулся. Обогнув оранжерею на выставку, он увидал, что тесовый резной забор весь изломан и фрукты сливы обдерганы с ветками. Старый мужик (князь Андрей видал его у ворот в детстве) сидел и плел лапоть на зеленой скамеечке.
Он был глух и не слыхал подъезда князя Андрея. Он сидел на лавке, на которой любил сиживать старый князь, и около него было развешено лычко на сучках обломанной и засохшей магнолии.
Князь Андрей подъехал к дому. Несколько лип в старом саду были срублены, одна пегая с жеребенком лошадь ходила перед самым домом между розанами. Дом был заколочен ставнями. Одно окно внизу было открыто. Дворовый мальчик, увидав князя Андрея, вбежал в дом.
Алпатыч, услав семью, один оставался в Лысых Горах; он сидел дома и читал Жития. Узнав о приезде князя Андрея, он, с очками на носу, застегиваясь, вышел из дома, поспешно подошел к князю и, ничего не говоря, заплакал, целуя князя Андрея в коленку.
Потом он отвернулся с сердцем на свою слабость и стал докладывать ему о положении дел. Все ценное и дорогое было отвезено в Богучарово. Хлеб, до ста четвертей, тоже был вывезен; сено и яровой, необыкновенный, как говорил Алпатыч, урожай нынешнего года зеленым взят и скошен – войсками. Мужики разорены, некоторый ушли тоже в Богучарово, малая часть остается.
Князь Андрей, не дослушав его, спросил, когда уехали отец и сестра, разумея, когда уехали в Москву. Алпатыч отвечал, полагая, что спрашивают об отъезде в Богучарово, что уехали седьмого, и опять распространился о долах хозяйства, спрашивая распоряжении.
– Прикажете ли отпускать под расписку командам овес? У нас еще шестьсот четвертей осталось, – спрашивал Алпатыч.
«Что отвечать ему? – думал князь Андрей, глядя на лоснеющуюся на солнце плешивую голову старика и в выражении лица его читая сознание того, что он сам понимает несвоевременность этих вопросов, но спрашивает только так, чтобы заглушить и свое горе.
– Да, отпускай, – сказал он.
– Ежели изволили заметить беспорядки в саду, – говорил Алпатыч, – то невозмежио было предотвратить: три полка проходили и ночевали, в особенности драгуны. Я выписал чин и звание командира для подачи прошения.
– Ну, что ж ты будешь делать? Останешься, ежели неприятель займет? – спросил его князь Андрей.
Алпатыч, повернув свое лицо к князю Андрею, посмотрел на него; и вдруг торжественным жестом поднял руку кверху.
– Он мой покровитель, да будет воля его! – проговорил он.
Толпа мужиков и дворовых шла по лугу, с открытыми головами, приближаясь к князю Андрею.
– Ну прощай! – сказал князь Андрей, нагибаясь к Алпатычу. – Уезжай сам, увози, что можешь, и народу вели уходить в Рязанскую или в Подмосковную. – Алпатыч прижался к его ноге и зарыдал. Князь Андрей осторожно отодвинул его и, тронув лошадь, галопом поехал вниз по аллее.
На выставке все так же безучастно, как муха на лице дорогого мертвеца, сидел старик и стукал по колодке лаптя, и две девочки со сливами в подолах, которые они нарвали с оранжерейных деревьев, бежали оттуда и наткнулись на князя Андрея. Увидав молодого барина, старшая девочка, с выразившимся на лице испугом, схватила за руку свою меньшую товарку и с ней вместе спряталась за березу, не успев подобрать рассыпавшиеся зеленые сливы.
Князь Андрей испуганно поспешно отвернулся от них, боясь дать заметить им, что он их видел. Ему жалко стало эту хорошенькую испуганную девочку. Он боялся взглянуть на нее, по вместе с тем ему этого непреодолимо хотелось. Новое, отрадное и успокоительное чувство охватило его, когда он, глядя на этих девочек, понял существование других, совершенно чуждых ему и столь же законных человеческих интересов, как и те, которые занимали его. Эти девочки, очевидно, страстно желали одного – унести и доесть эти зеленые сливы и не быть пойманными, и князь Андрей желал с ними вместе успеха их предприятию. Он не мог удержаться, чтобы не взглянуть на них еще раз. Полагая себя уже в безопасности, они выскочили из засады и, что то пища тоненькими голосками, придерживая подолы, весело и быстро бежали по траве луга своими загорелыми босыми ножонками.
Князь Андрей освежился немного, выехав из района пыли большой дороги, по которой двигались войска. Но недалеко за Лысыми Горами он въехал опять на дорогу и догнал свой полк на привале, у плотины небольшого пруда. Был второй час после полдня. Солнце, красный шар в пыли, невыносимо пекло и жгло спину сквозь черный сюртук. Пыль, все такая же, неподвижно стояла над говором гудевшими, остановившимися войсками. Ветру не было, В проезд по плотине на князя Андрея пахнуло тиной и свежестью пруда. Ему захотелось в воду – какая бы грязная она ни была. Он оглянулся на пруд, с которого неслись крики и хохот. Небольшой мутный с зеленью пруд, видимо, поднялся четверти на две, заливая плотину, потому что он был полон человеческими, солдатскими, голыми барахтавшимися в нем белыми телами, с кирпично красными руками, лицами и шеями. Все это голое, белое человеческое мясо с хохотом и гиком барахталось в этой грязной луже, как караси, набитые в лейку. Весельем отзывалось это барахтанье, и оттого оно особенно было грустно.
Один молодой белокурый солдат – еще князь Андрей знал его – третьей роты, с ремешком под икрой, крестясь, отступал назад, чтобы хорошенько разбежаться и бултыхнуться в воду; другой, черный, всегда лохматый унтер офицер, по пояс в воде, подергивая мускулистым станом, радостно фыркал, поливая себе голову черными по кисти руками. Слышалось шлепанье друг по другу, и визг, и уханье.
На берегах, на плотине, в пруде, везде было белое, здоровое, мускулистое мясо. Офицер Тимохин, с красным носиком, обтирался на плотине и застыдился, увидав князя, однако решился обратиться к нему:
– То то хорошо, ваше сиятельство, вы бы изволили! – сказал он.
– Грязно, – сказал князь Андрей, поморщившись.
– Мы сейчас очистим вам. – И Тимохин, еще не одетый, побежал очищать.
– Князь хочет.
– Какой? Наш князь? – заговорили голоса, и все заторопились так, что насилу князь Андрей успел их успокоить. Он придумал лучше облиться в сарае.
«Мясо, тело, chair a canon [пушечное мясо]! – думал он, глядя и на свое голое тело, и вздрагивая не столько от холода, сколько от самому ему непонятного отвращения и ужаса при виде этого огромного количества тел, полоскавшихся в грязном пруде.
7 го августа князь Багратион в своей стоянке Михайловке на Смоленской дороге писал следующее:
«Милостивый государь граф Алексей Андреевич.
(Он писал Аракчееву, но знал, что письмо его будет прочтено государем, и потому, насколько он был к тому способен, обдумывал каждое свое слово.)
Я думаю, что министр уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии, что самое важное место понапрасну бросили. Я, с моей стороны, просил лично его убедительнейшим образом, наконец и писал; но ничто его не согласило. Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 тысячами более 35 ти часов и бил их; но он не хотел остаться и 14 ти часов. Это стыдно, и пятно армии нашей; а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, – неправда; может быть, около 4 тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть, война! Но зато неприятель потерял бездну…
Что стоило еще оставаться два дни? По крайней мере, они бы сами ушли; ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля скоро привести в Москву…
Слух носится, что вы думаете о мире. Чтобы помириться, боже сохрани! После всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений – мириться: вы поставите всю Россию против себя, и всякий из нас за стыд поставит носить мундир. Ежели уже так пошло – надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах…
Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству; но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я, право, с ума схожу от досады; простите мне, что дерзко пишу. Видно, тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. Итак, я пишу вам правду: готовьте ополчение. Ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии господин флигель адъютант Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует все министру. Я не токмо учтив против него, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его. Это больно; но, любя моего благодетеля и государя, – повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию. Вообразите, что нашею ретирадою мы потеряли людей от усталости и в госпиталях более 15 тысяч; а ежели бы наступали, того бы не было. Скажите ради бога, что наша Россия – мать наша – скажет, что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдаем сволочам и вселяем в каждого подданного ненависть и посрамление. Чего трусить и кого бояться?. Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть…»


В числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие – в которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской, земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую, в особенности салонную. Эта жизнь неизменна.
С 1805 года мы мирились и ссорились с Бонапартом, мы делали конституции и разделывали их, а салон Анны Павловны и салон Элен были точно такие же, какие они были один семь лет, другой пять лет тому назад. Точно так же у Анны Павловны говорили с недоумением об успехах Бонапарта и видели, как в его успехах, так и в потакании ему европейских государей, злостный заговор, имеющий единственной целью неприятность и беспокойство того придворного кружка, которого представительницей была Анна Павловна. Точно так же у Элен, которую сам Румянцев удостоивал своим посещением и считал замечательно умной женщиной, точно так же как в 1808, так и в 1812 году с восторгом говорили о великой нации и великом человеке и с сожалением смотрели на разрыв с Францией, который, по мнению людей, собиравшихся в салоне Элен, должен был кончиться миром.
В последнее время, после приезда государя из армии, произошло некоторое волнение в этих противоположных кружках салонах и произведены были некоторые демонстрации друг против друга, но направление кружков осталось то же. В кружок Анны Павловны принимались из французов только закоренелые легитимисты, и здесь выражалась патриотическая мысль о том, что не надо ездить во французский театр и что содержание труппы стоит столько же, сколько содержание целого корпуса. За военными событиями следилось жадно, и распускались самые выгодные для нашей армии слухи. В кружке Элен, румянцевском, французском, опровергались слухи о жестокости врага и войны и обсуживались все попытки Наполеона к примирению. В этом кружке упрекали тех, кто присоветывал слишком поспешные распоряжения о том, чтобы приготавливаться к отъезду в Казань придворным и женским учебным заведениям, находящимся под покровительством императрицы матери. Вообще все дело войны представлялось в салоне Элен пустыми демонстрациями, которые весьма скоро кончатся миром, и царствовало мнение Билибина, бывшего теперь в Петербурге и домашним у Элен (всякий умный человек должен был быть у нее), что не порох, а те, кто его выдумали, решат дело. В этом кружке иронически и весьма умно, хотя весьма осторожно, осмеивали московский восторг, известие о котором прибыло вместе с государем в Петербург.
В кружке Анны Павловны, напротив, восхищались этими восторгами и говорили о них, как говорит Плутарх о древних. Князь Василий, занимавший все те же важные должности, составлял звено соединения между двумя кружками. Он ездил к ma bonne amie [своему достойному другу] Анне Павловне и ездил dans le salon diplomatique de ma fille [в дипломатический салон своей дочери] и часто, при беспрестанных переездах из одного лагеря в другой, путался и говорил у Анны Павловны то, что надо было говорить у Элен, и наоборот.
Вскоре после приезда государя князь Василий разговорился у Анны Павловны о делах войны, жестоко осуждая Барклая де Толли и находясь в нерешительности, кого бы назначить главнокомандующим. Один из гостей, известный под именем un homme de beaucoup de merite [человек с большими достоинствами], рассказав о том, что он видел нынче выбранного начальником петербургского ополчения Кутузова, заседающего в казенной палате для приема ратников, позволил себе осторожно выразить предположение о том, что Кутузов был бы тот человек, который удовлетворил бы всем требованиям.
Анна Павловна грустно улыбнулась и заметила, что Кутузов, кроме неприятностей, ничего не дал государю.
– Я говорил и говорил в Дворянском собрании, – перебил князь Василий, – но меня не послушали. Я говорил, что избрание его в начальники ополчения не понравится государю. Они меня не послушали.
– Все какая то мания фрондировать, – продолжал он. – И пред кем? И все оттого, что мы хотим обезьянничать глупым московским восторгам, – сказал князь Василий, спутавшись на минуту и забыв то, что у Элен надо было подсмеиваться над московскими восторгами, а у Анны Павловны восхищаться ими. Но он тотчас же поправился. – Ну прилично ли графу Кутузову, самому старому генералу в России, заседать в палате, et il en restera pour sa peine! [хлопоты его пропадут даром!] Разве возможно назначить главнокомандующим человека, который не может верхом сесть, засыпает на совете, человека самых дурных нравов! Хорошо он себя зарекомендовал в Букарещте! Я уже не говорю о его качествах как генерала, но разве можно в такую минуту назначать человека дряхлого и слепого, просто слепого? Хорош будет генерал слепой! Он ничего не видит. В жмурки играть… ровно ничего не видит!
Никто не возражал на это.
24 го июля это было совершенно справедливо. Но 29 июля Кутузову пожаловано княжеское достоинство. Княжеское достоинство могло означать и то, что от него хотели отделаться, – и потому суждение князя Василья продолжало быть справедливо, хотя он и не торопился ого высказывать теперь. Но 8 августа был собран комитет из генерал фельдмаршала Салтыкова, Аракчеева, Вязьмитинова, Лопухина и Кочубея для обсуждения дел войны. Комитет решил, что неудачи происходили от разноначалий, и, несмотря на то, что лица, составлявшие комитет, знали нерасположение государя к Кутузову, комитет, после короткого совещания, предложил назначить Кутузова главнокомандующим. И в тот же день Кутузов был назначен полномочным главнокомандующим армий и всего края, занимаемого войсками.
9 го августа князь Василий встретился опять у Анны Павловны с l'homme de beaucoup de merite [человеком с большими достоинствами]. L'homme de beaucoup de merite ухаживал за Анной Павловной по случаю желания назначения попечителем женского учебного заведения императрицы Марии Федоровны. Князь Василий вошел в комнату с видом счастливого победителя, человека, достигшего цели своих желаний.
– Eh bien, vous savez la grande nouvelle? Le prince Koutouzoff est marechal. [Ну с, вы знаете великую новость? Кутузов – фельдмаршал.] Все разногласия кончены. Я так счастлив, так рад! – говорил князь Василий. – Enfin voila un homme, [Наконец, вот это человек.] – проговорил он, значительно и строго оглядывая всех находившихся в гостиной. L'homme de beaucoup de merite, несмотря на свое желание получить место, не мог удержаться, чтобы не напомнить князю Василью его прежнее суждение. (Это было неучтиво и перед князем Василием в гостиной Анны Павловны, и перед Анной Павловной, которая так же радостно приняла эту весть; но он не мог удержаться.)
– Mais on dit qu'il est aveugle, mon prince? [Но говорят, он слеп?] – сказал он, напоминая князю Василью его же слова.
– Allez donc, il y voit assez, [Э, вздор, он достаточно видит, поверьте.] – сказал князь Василий своим басистым, быстрым голосом с покашливанием, тем голосом и с покашливанием, которым он разрешал все трудности. – Allez, il y voit assez, – повторил он. – И чему я рад, – продолжал он, – это то, что государь дал ему полную власть над всеми армиями, над всем краем, – власть, которой никогда не было ни у какого главнокомандующего. Это другой самодержец, – заключил он с победоносной улыбкой.
– Дай бог, дай бог, – сказала Анна Павловна. L'homme de beaucoup de merite, еще новичок в придворном обществе, желая польстить Анне Павловне, выгораживая ее прежнее мнение из этого суждения, сказал.
– Говорят, что государь неохотно передал эту власть Кутузову. On dit qu'il rougit comme une demoiselle a laquelle on lirait Joconde, en lui disant: «Le souverain et la patrie vous decernent cet honneur». [Говорят, что он покраснел, как барышня, которой бы прочли Жоконду, в то время как говорил ему: «Государь и отечество награждают вас этой честью».]
– Peut etre que la c?ur n'etait pas de la partie, [Может быть, сердце не вполне участвовало,] – сказала Анна Павловна.
– О нет, нет, – горячо заступился князь Василий. Теперь уже он не мог никому уступить Кутузова. По мнению князя Василья, не только Кутузов был сам хорош, но и все обожали его. – Нет, это не может быть, потому что государь так умел прежде ценить его, – сказал он.
– Дай бог только, чтобы князь Кутузов, – сказала Анпа Павловна, – взял действительную власть и не позволял бы никому вставлять себе палки в колеса – des batons dans les roues.
Князь Василий тотчас понял, кто был этот никому. Он шепотом сказал:
– Я верно знаю, что Кутузов, как непременное условие, выговорил, чтобы наследник цесаревич не был при армии: Vous savez ce qu'il a dit a l'Empereur? [Вы знаете, что он сказал государю?] – И князь Василий повторил слова, будто бы сказанные Кутузовым государю: «Я не могу наказать его, ежели он сделает дурно, и наградить, ежели он сделает хорошо». О! это умнейший человек, князь Кутузов, et quel caractere. Oh je le connais de longue date. [и какой характер. О, я его давно знаю.]
– Говорят даже, – сказал l'homme de beaucoup de merite, не имевший еще придворного такта, – что светлейший непременным условием поставил, чтобы сам государь не приезжал к армии.
Как только он сказал это, в одно мгновение князь Василий и Анна Павловна отвернулись от него и грустно, со вздохом о его наивности, посмотрели друг на друга.


В то время как это происходило в Петербурге, французы уже прошли Смоленск и все ближе и ближе подвигались к Москве. Историк Наполеона Тьер, так же, как и другие историки Наполеона, говорит, стараясь оправдать своего героя, что Наполеон был привлечен к стенам Москвы невольно. Он прав, как и правы все историки, ищущие объяснения событий исторических в воле одного человека; он прав так же, как и русские историки, утверждающие, что Наполеон был привлечен к Москве искусством русских полководцев. Здесь, кроме закона ретроспективности (возвратности), представляющего все прошедшее приготовлением к совершившемуся факту, есть еще взаимность, путающая все дело. Хороший игрок, проигравший в шахматы, искренно убежден, что его проигрыш произошел от его ошибки, и он отыскивает эту ошибку в начале своей игры, но забывает, что в каждом его шаге, в продолжение всей игры, были такие же ошибки, что ни один его ход не был совершенен. Ошибка, на которую он обращает внимание, заметна ему только потому, что противник воспользовался ею. Насколько же сложнее этого игра войны, происходящая в известных условиях времени, и где не одна воля руководит безжизненными машинами, а где все вытекает из бесчисленного столкновения различных произволов?
После Смоленска Наполеон искал сражения за Дорогобужем у Вязьмы, потом у Царева Займища; но выходило, что по бесчисленному столкновению обстоятельств до Бородина, в ста двадцати верстах от Москвы, русские не могли принять сражения. От Вязьмы было сделано распоряжение Наполеоном для движения прямо на Москву.
Moscou, la capitale asiatique de ce grand empire, la ville sacree des peuples d'Alexandre, Moscou avec ses innombrables eglises en forme de pagodes chinoises! [Москва, азиатская столица этой великой империи, священный город народов Александра, Москва с своими бесчисленными церквами, в форме китайских пагод!] Эта Moscou не давала покоя воображению Наполеона. На переходе из Вязьмы к Цареву Займищу Наполеон верхом ехал на своем соловом энглизированном иноходчике, сопутствуемый гвардией, караулом, пажами и адъютантами. Начальник штаба Бертье отстал для того, чтобы допросить взятого кавалерией русского пленного. Он галопом, сопутствуемый переводчиком Lelorgne d'Ideville, догнал Наполеона и с веселым лицом остановил лошадь.
– Eh bien? [Ну?] – сказал Наполеон.
– Un cosaque de Platow [Платовский казак.] говорит, что корпус Платова соединяется с большой армией, что Кутузов назначен главнокомандующим. Tres intelligent et bavard! [Очень умный и болтун!]
Наполеон улыбнулся, велел дать этому казаку лошадь и привести его к себе. Он сам желал поговорить с ним. Несколько адъютантов поскакало, и через час крепостной человек Денисова, уступленный им Ростову, Лаврушка, в денщицкой куртке на французском кавалерийском седле, с плутовским и пьяным, веселым лицом подъехал к Наполеону. Наполеон велел ему ехать рядом с собой и начал спрашивать:
– Вы казак?
– Казак с, ваше благородие.
«Le cosaque ignorant la compagnie dans laquelle il se trouvait, car la simplicite de Napoleon n'avait rien qui put reveler a une imagination orientale la presence d'un souverain, s'entretint avec la plus extreme familiarite des affaires de la guerre actuelle», [Казак, не зная того общества, в котором он находился, потому что простота Наполеона не имела ничего такого, что бы могло открыть для восточного воображения присутствие государя, разговаривал с чрезвычайной фамильярностью об обстоятельствах настоящей войны.] – говорит Тьер, рассказывая этот эпизод. Действительно, Лаврушка, напившийся пьяным и оставивший барина без обеда, был высечен накануне и отправлен в деревню за курами, где он увлекся мародерством и был взят в плен французами. Лаврушка был один из тех грубых, наглых лакеев, видавших всякие виды, которые считают долгом все делать с подлостью и хитростью, которые готовы сослужить всякую службу своему барину и которые хитро угадывают барские дурные мысли, в особенности тщеславие и мелочность.
Попав в общество Наполеона, которого личность он очень хорошо и легко признал. Лаврушка нисколько не смутился и только старался от всей души заслужить новым господам.
Он очень хорошо знал, что это сам Наполеон, и присутствие Наполеона не могло смутить его больше, чем присутствие Ростова или вахмистра с розгами, потому что не было ничего у него, чего бы не мог лишить его ни вахмистр, ни Наполеон.
Он врал все, что толковалось между денщиками. Многое из этого была правда. Но когда Наполеон спросил его, как же думают русские, победят они Бонапарта или нет, Лаврушка прищурился и задумался.
Он увидал тут тонкую хитрость, как всегда во всем видят хитрость люди, подобные Лаврушке, насупился и помолчал.
– Оно значит: коли быть сраженью, – сказал он задумчиво, – и в скорости, так это так точно. Ну, а коли пройдет три дня апосля того самого числа, тогда, значит, это самое сражение в оттяжку пойдет.
Наполеону перевели это так: «Si la bataille est donnee avant trois jours, les Francais la gagneraient, mais que si elle serait donnee plus tard, Dieu seul sait ce qui en arrivrait», [«Ежели сражение произойдет прежде трех дней, то французы выиграют его, но ежели после трех дней, то бог знает что случится».] – улыбаясь передал Lelorgne d'Ideville. Наполеон не улыбнулся, хотя он, видимо, был в самом веселом расположении духа, и велел повторить себе эти слова.
Лаврушка заметил это и, чтобы развеселить его, сказал, притворяясь, что не знает, кто он.
– Знаем, у вас есть Бонапарт, он всех в мире побил, ну да об нас другая статья… – сказал он, сам не зная, как и отчего под конец проскочил в его словах хвастливый патриотизм. Переводчик передал эти слова Наполеону без окончания, и Бонапарт улыбнулся. «Le jeune Cosaque fit sourire son puissant interlocuteur», [Молодой казак заставил улыбнуться своего могущественного собеседника.] – говорит Тьер. Проехав несколько шагов молча, Наполеон обратился к Бертье и сказал, что он хочет испытать действие, которое произведет sur cet enfant du Don [на это дитя Дона] известие о том, что тот человек, с которым говорит этот enfant du Don, есть сам император, тот самый император, который написал на пирамидах бессмертно победоносное имя.
Известие было передано.
Лаврушка (поняв, что это делалось, чтобы озадачить его, и что Наполеон думает, что он испугается), чтобы угодить новым господам, тотчас же притворился изумленным, ошеломленным, выпучил глаза и сделал такое же лицо, которое ему привычно было, когда его водили сечь. «A peine l'interprete de Napoleon, – говорит Тьер, – avait il parle, que le Cosaque, saisi d'une sorte d'ebahissement, no profera plus une parole et marcha les yeux constamment attaches sur ce conquerant, dont le nom avait penetre jusqu'a lui, a travers les steppes de l'Orient. Toute sa loquacite s'etait subitement arretee, pour faire place a un sentiment d'admiration naive et silencieuse. Napoleon, apres l'avoir recompense, lui fit donner la liberte, comme a un oiseau qu'on rend aux champs qui l'ont vu naitre». [Едва переводчик Наполеона сказал это казаку, как казак, охваченный каким то остолбенением, не произнес более ни одного слова и продолжал ехать, не спуская глаз с завоевателя, имя которого достигло до него через восточные степи. Вся его разговорчивость вдруг прекратилась и заменилась наивным и молчаливым чувством восторга. Наполеон, наградив казака, приказал дать ему свободу, как птице, которую возвращают ее родным полям.]
Наполеон поехал дальше, мечтая о той Moscou, которая так занимала его воображение, a l'oiseau qu'on rendit aux champs qui l'on vu naitre [птица, возвращенная родным полям] поскакал на аванпосты, придумывая вперед все то, чего не было и что он будет рассказывать у своих. Того же, что действительно с ним было, он не хотел рассказывать именно потому, что это казалось ему недостойным рассказа. Он выехал к казакам, расспросил, где был полк, состоявший в отряде Платова, и к вечеру же нашел своего барина Николая Ростова, стоявшего в Янкове и только что севшего верхом, чтобы с Ильиным сделать прогулку по окрестным деревням. Он дал другую лошадь Лаврушке и взял его с собой.


Княжна Марья не была в Москве и вне опасности, как думал князь Андрей.
После возвращения Алпатыча из Смоленска старый князь как бы вдруг опомнился от сна. Он велел собрать из деревень ополченцев, вооружить их и написал главнокомандующему письмо, в котором извещал его о принятом им намерении оставаться в Лысых Горах до последней крайности, защищаться, предоставляя на его усмотрение принять или не принять меры для защиты Лысых Гор, в которых будет взят в плен или убит один из старейших русских генералов, и объявил домашним, что он остается в Лысых Горах.
Но, оставаясь сам в Лысых Горах, князь распорядился об отправке княжны и Десаля с маленьким князем в Богучарово и оттуда в Москву. Княжна Марья, испуганная лихорадочной, бессонной деятельностью отца, заменившей его прежнюю опущенность, не могла решиться оставить его одного и в первый раз в жизни позволила себе не повиноваться ему. Она отказалась ехать, и на нее обрушилась страшная гроза гнева князя. Он напомнил ей все, в чем он был несправедлив против нее. Стараясь обвинить ее, он сказал ей, что она измучила его, что она поссорила его с сыном, имела против него гадкие подозрения, что она задачей своей жизни поставила отравлять его жизнь, и выгнал ее из своего кабинета, сказав ей, что, ежели она не уедет, ему все равно. Он сказал, что знать не хочет о ее существовании, но вперед предупреждает ее, чтобы она не смела попадаться ему на глаза. То, что он, вопреки опасений княжны Марьи, не велел насильно увезти ее, а только не приказал ей показываться на глаза, обрадовало княжну Марью. Она знала, что это доказывало то, что в самой тайне души своей он был рад, что она оставалась дома и не уехала.
На другой день после отъезда Николушки старый князь утром оделся в полный мундир и собрался ехать главнокомандующему. Коляска уже была подана. Княжна Марья видела, как он, в мундире и всех орденах, вышел из дома и пошел в сад сделать смотр вооруженным мужикам и дворовым. Княжна Марья свдела у окна, прислушивалась к его голосу, раздававшемуся из сада. Вдруг из аллеи выбежало несколько людей с испуганными лицами.
Княжна Марья выбежала на крыльцо, на цветочную дорожку и в аллею. Навстречу ей подвигалась большая толпа ополченцев и дворовых, и в середине этой толпы несколько людей под руки волокли маленького старичка в мундире и орденах. Княжна Марья подбежала к нему и, в игре мелкими кругами падавшего света, сквозь тень липовой аллеи, не могла дать себе отчета в том, какая перемена произошла в его лице. Одно, что она увидала, было то, что прежнее строгое и решительное выражение его лица заменилось выражением робости и покорности. Увидав дочь, он зашевелил бессильными губами и захрипел. Нельзя было понять, чего он хотел. Его подняли на руки, отнесли в кабинет и положили на тот диван, которого он так боялся последнее время.
Привезенный доктор в ту же ночь пустил кровь и объявил, что у князя удар правой стороны.
В Лысых Горах оставаться становилось более и более опасным, и на другой день после удара князя, повезли в Богучарово. Доктор поехал с ними.
Когда они приехали в Богучарово, Десаль с маленьким князем уже уехали в Москву.
Все в том же положении, не хуже и не лучше, разбитый параличом, старый князь три недели лежал в Богучарове в новом, построенном князем Андреем, доме. Старый князь был в беспамятстве; он лежал, как изуродованный труп. Он не переставая бормотал что то, дергаясь бровями и губами, и нельзя было знать, понимал он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное – это то, что он страдал и, чувствовал потребность еще выразить что то. Но что это было, никто не мог понять; был ли это какой нибудь каприз больного и полусумасшедшего, относилось ли это до общего хода дел, или относилось это до семейных обстоятельств?
Доктор говорил, что выражаемое им беспокойство ничего не значило, что оно имело физические причины; но княжна Марья думала (и то, что ее присутствие всегда усиливало его беспокойство, подтверждало ее предположение), думала, что он что то хотел сказать ей. Он, очевидно, страдал и физически и нравственно.
Надежды на исцеление не было. Везти его было нельзя. И что бы было, ежели бы он умер дорогой? «Не лучше ли бы было конец, совсем конец! – иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она часто следила за ним не с надеждой найти призкаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу.
Как ни странно было княжне сознавать в себе это чувство, но оно было в ней. И что было еще ужаснее для княжны Марьи, это было то, что со времени болезни ее отца (даже едва ли не раньше, не тогда ли уж, когда она, ожидая чего то, осталась с ним) в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды. То, что годами не приходило ей в голову – мысли о свободной жизни без вечного страха отца, даже мысли о возможности любви и семейного счастия, как искушения дьявола, беспрестанно носились в ее воображении. Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того, устроит свою жизнь. Это были искушения дьявола, и княжна Марья знала это. Она знала, что единственное орудие против него была молитва, и она пыталась молиться. Она становилась в положение молитвы, смотрела на образа, читала слова молитвы, но не могла молиться. Она чувствовала, что теперь ее охватил другой мир – житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположный тому нравственному миру, в который она была заключена прежде и в котором лучшее утешение была молитва. Она не могла молиться и не могла плакать, и житейская забота охватила ее.
Оставаться в Вогучарове становилось опасным. Со всех сторон слышно было о приближающихся французах, и в одной деревне, в пятнадцати верстах от Богучарова, была разграблена усадьба французскими мародерами.
Доктор настаивал на том, что надо везти князя дальше; предводитель прислал чиновника к княжне Марье, уговаривая ее уезжать как можно скорее. Исправник, приехав в Богучарово, настаивал на том же, говоря, что в сорока верстах французы, что по деревням ходят французские прокламации и что ежели княжна не уедет с отцом до пятнадцатого, то он ни за что не отвечает.
Княжна пятнадцатого решилась ехать. Заботы приготовлений, отдача приказаний, за которыми все обращались к ней, целый день занимали ее. Ночь с четырнадцатого на пятнадцатое она провела, как обыкновенно, не раздеваясь, в соседней от той комнаты, в которой лежал князь. Несколько раз, просыпаясь, она слышала его кряхтенье, бормотанье, скрип кровати и шаги Тихона и доктора, ворочавших его. Несколько раз она прислушивалась у двери, и ей казалось, что он нынче бормотал громче обыкновенного и чаще ворочался. Она не могла спать и несколько раз подходила к двери, прислушиваясь, желая войти и не решаясь этого сделать. Хотя он и не говорил, но княжна Марья видела, знала, как неприятно было ему всякое выражение страха за него. Она замечала, как недовольно он отвертывался от ее взгляда, иногда невольно и упорно на него устремленного. Она знала, что ее приход ночью, в необычное время, раздражит его.
Но никогда ей так жалко не было, так страшно не было потерять его. Она вспоминала всю свою жизнь с ним, и в каждом слове, поступке его она находила выражение его любви к ней. Изредка между этими воспоминаниями врывались в ее воображение искушения дьявола, мысли о том, что будет после его смерти и как устроится ее новая, свободная жизнь. Но с отвращением отгоняла она эти мысли. К утру он затих, и она заснула.
Она проснулась поздно. Та искренность, которая бывает при пробуждении, показала ей ясно то, что более всего в болезни отца занимало ее. Она проснулась, прислушалась к тому, что было за дверью, и, услыхав его кряхтенье, со вздохом сказала себе, что было все то же.
– Да чему же быть? Чего же я хотела? Я хочу его смерти! – вскрикнула она с отвращением к себе самой.
Она оделась, умылась, прочла молитвы и вышла на крыльцо. К крыльцу поданы были без лошадей экипажи, в которые укладывали вещи.
Утро было теплое и серое. Княжна Марья остановилась на крыльце, не переставая ужасаться перед своей душевной мерзостью и стараясь привести в порядок свои мысли, прежде чем войти к нему.
Доктор сошел с лестницы и подошел к ней.
– Ему получше нынче, – сказал доктор. – Я вас искал. Можно кое что понять из того, что он говорит, голова посвежее. Пойдемте. Он зовет вас…
Сердце княжны Марьи так сильно забилось при этом известии, что она, побледнев, прислонилась к двери, чтобы не упасть. Увидать его, говорить с ним, подпасть под его взгляд теперь, когда вся душа княжны Марьи была переполнена этих страшных преступных искушений, – было мучительно радостно и ужасно.
– Пойдемте, – сказал доктор.
Княжна Марья вошла к отцу и подошла к кровати. Он лежал высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми, покрытыми лиловыми узловатыми жилками ручками на одеяле, с уставленным прямо левым глазом и с скосившимся правым глазом, с неподвижными бровями и губами. Он весь был такой худенький, маленький и жалкий. Лицо его, казалось, ссохлось или растаяло, измельчало чертами. Княжна Марья подошла и поцеловала его руку. Левая рука сжала ее руку так, что видно было, что он уже давно ждал ее. Он задергал ее руку, и брови и губы его сердито зашевелились.
Она испуганно глядела на него, стараясь угадать, чего он хотел от нее. Когда она, переменя положение, подвинулась, так что левый глаз видел ее лицо, он успокоился, на несколько секунд не спуская с нее глаза. Потом губы и язык его зашевелились, послышались звуки, и он стал говорить, робко и умоляюще глядя на нее, видимо, боясь, что она не поймет его.
Княжна Марья, напрягая все силы внимания, смотрела на него. Комический труд, с которым он ворочал языком, заставлял княжну Марью опускать глаза и с трудом подавлять поднимавшиеся в ее горле рыдания. Он сказал что то, по нескольку раз повторяя свои слова. Княжна Марья не могла понять их; но она старалась угадать то, что он говорил, и повторяла вопросительно сказанные им слона.
– Гага – бои… бои… – повторил он несколько раз. Никак нельзя было понять этих слов. Доктор думал, что он угадал, и, повторяя его слова, спросил: княжна боится? Он отрицательно покачал головой и опять повторил то же…
– Душа, душа болит, – разгадала и сказала княжна Марья. Он утвердительно замычал, взял ее руку и стал прижимать ее к различным местам своей груди, как будто отыскивая настоящее для нее место.
– Все мысли! об тебе… мысли, – потом выговорил он гораздо лучше и понятнее, чем прежде, теперь, когда он был уверен, что его понимают. Княжна Марья прижалась головой к его руке, стараясь скрыть свои рыдания и слезы.
Он рукой двигал по ее волосам.
– Я тебя звал всю ночь… – выговорил он.
– Ежели бы я знала… – сквозь слезы сказала она. – Я боялась войти.
Он пожал ее руку.
– Не спала ты?
– Нет, я не спала, – сказала княжна Марья, отрицательно покачав головой. Невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он говорил, старалась говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык.