Гражданское право Прибалтийского края

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Прибалтийское гражданское право (также остзейское) — самостоятельное гражданское законодательство в Прибалтийском крае Российской империи, состоявшее в ближайшем родстве с германским правом. Законодательство имело много внутренних делений по отдельным сословиям и социальным классам населения (права земское, городское и крестьянское) и по отдельным губерниям, городам и местностям. К концу ХIX века его кодификация различала земские права Лифляндии, Эстляндии, Курляндии и Пильтена, городские права Эстляндии, Лифляндии, Курляндии, города Нарвы, а также крестьянские права, различные для каждой из трёх губерний Прибалтийского края.





История

Сложность законодательства, как и само существование в империи общего права, отличного от русского, было связано с особенностями исторического развития края и тех политических влияний, которые на него воздействовали.

Немецкое владычество

История прибалтийского права начинается с момента завоевания Лифляндии и Эстляндии немцами. Правовые отношения более ранних обитателей страны не отлились в какую-нибудь определенную систему, способную оставить после себя какие-либо следы; они не шли дальше выработки незначительного количества денежных штрафов за важнейшие деликты и преступления. Завоеватели немецкого происхождения, наоборот, явились в страну с совершенно определенными правовыми воззрениями и быстро установили привычный им порядок вещей, проникнутый общегерманскими началами феодального строя. Выработанное и установленное таким путём обычное право составляло основу юридического развития Прибалтийского края во весь период епископского и орденского владычества (1198—1561 годы). Законодательству германского императора и папы принадлежит в этом развитии незначительная роль; гораздо большая — влиянию местных епископов, датских королей для Эстляндии и орденских магистратов; значительную роль играют также постановления правящих органов автономных групп, на которые распалось население края (ландтагов и городских советов). О характере и составе норм Прибалтийского права в этот период свидетельствуют частные сборники права, основу древнейшего из них, так называемого Вальдемар-Эрихского права (по происхождению — первой половины XIII столетия, списки — XV и XVI столетий), составляет право эстляндских вассалов, утверждённое за ними датским королём Вальдемаром (1202—1241). Оно почти целиком заимствовано из германских источников и составлено в интересах вассалов германского, а не датского происхождения, несмотря на подчинение Эстляндии датскому владычеству. Сборник древнего рыцарского права Лифляндии, составленный по образцу Вальдемар-Эрихского права в 1-й половине XIV столетия, содержит переработку названного сборника в интересах лифляндского рыцарства при помощи местных правовых воззрений и постановлений «саксонского зерцала», многие из которых, а особенно постановления Вальдемар-Эрихского права, приводятся здесь целиком и дословно. Лифляндское зерцало, сборник, вероятно, середины XIV столетия, указывает на потребность регулирования не только ленного права, бывшего предметом вышеуказанных сборников, но и других сторон быта. Оно представляет собой переделку или передачу, часто буквальную, постановлений, касающихся земского права вообще и содержащихся в саксонском зерцале. Появившиеся позднее компиляции имеют целью изложение того же права для отдельных местностей (вик-эзельское ленное право конца XV столетия состоит из постановлений лифляндского зерцала, лифляндского рыцарского права и викского крестьянского права), дополнение, распространение и систематизацию старых норм (среднее лифляндское рыцарское право, 2-й половины XIV столетия, переработанное лифляндское рыцарское право начала XVI столетия), ознакомление с действующим в Германии правом (переработка лангобардского ленного права начала XV столетия, принятая в состав «Красной книги») или изложение не затронутых старыми сборниками сторон права, и прежде всего судопроизводства (Formulae procuratorum Дионисия Фабри, 1533—38 гг.; в значительной мере самостоятельная работа). К числу этих же сборников следует присоединить и Красную книгу (нем. das gemeine freie Ritter- und Landrecht der Lande Harrien und Wierland), составленную по инициативе эстляндского рыцарства в 1546 году и содержащую почти полный свод эстляндского рыцарского права (Вальдемар-Эрихское право, постановления датских королей и орденских магистратов и, наконец, указанную выше переработку лангобардского ленного права). Все эти сборники дают нам, таким образом, последовательную картину развития земского права Лифляндии и Эстляндии. Городские права имеют свою особую историю. Вскоре после основания Риги, епископом Альбертом I были дарованы в грамоте 1211 года рижским купцам разного рода льготы и привилегии, собрание которых носило позднее название лат. jus Gothorum, хотя это право и не имело ничего общего с действовавшим на острове Готланде. Епископ Николай, преемник Альберта, в 1238 году предоставил рижскому городскому совету по его просьбе улучшить лат. jura Gothlandie, так как они не вполне подходили к нуждам города. Город получил таким образом автономию в юридической области, и с этого момента возникает самостоятельное рижское городское право, первоначальный состав которого известен по двум сборникам, составленным в Риге в XIII веке для городов Ревеля и Гапсаля по просьбе последних. Улучшенное готландское право скоро перестает удовлетворять потребностям города, и Рига заимствует для себя право Гамбурга (между 1279 и 1285 годами), список которого 1270 году был хорошо известен в Риге. Первоначальное гамбурго-рижское право было вскоре — вероятно, уже к началу XIV столетия — переработано при помощи рижско-ревельского, рижско-гапсальского, автономных постановлений Риги и отчасти любекского права. Сборник этого переработанного права имел силу в Риге до времени шведского владычества; само право было постепенно распространено не только на города Лифляндии, за немногими исключениями, но и Эстляндии и Курляндии. Недостатки рижско-ревельского права привели в Ревеле к рецепции любекского городского права, пожалованного городу в 1248 году королём датским Эриком IV. Преемники Эриха подтвердили это пожалование и испросили в Любеке списки этого права, полученные в 1257 году на латинском, а в 1282 году — на нижненемецком языке. Сделавшись основным источником ревельского права, любекское право было пожаловано датскими королями и мелким городам Датской Эстляндии, особенно Везенбергу и Нарве. Рядом с памятниками городского и земского прав до нас дошло и несколько памятников крестьянского права этого периода. Древнейшим из них является сборник лифляндского крестьянского права конца XII века, дополненного и развитого в другом сборнике позднейшего времени. Более обширный кодекс крестьянского права — вик-эзельское право, составляющее 4-ю книгу вик-эзельского ленного права и содержащее, кроме перечня штрафов, определение отношений крестьян к господам. Кроме названных прав, оказывали своё влияние если не прямо, то косвенно права римское и каноническое, считавшиеся субсидиарными и применявшиеся непосредственно в процессах между духовными лицами.

Польское владычество

Период польского владычества в Лифляндии (1561—1621 годы) ознаменовался перенесением законодательного верховенства в Варшаву и попытками подчинить дальнейшее развитие прибалтийского права польскому влиянию, несмотря на утверждение за лифляндцами в привилегии Сигизмунда Августа лат. jura Germanorum propria ас consueta. Польское правительство прежде всего желает привести в известность действующее право Лифляндии, требует представления списков права, затем требует принятия в полном объеме чужого, магдебургского или саксонского права, а также и прусского процесса (Ordinatio 1589 года); по просьбе лифляндцев последнее распоряжение, однако, отменяется, и вторая Ordinatio 1598 года соглашается на выработку для лифляндского дворянства кодекса, составленного из польского, литовского и древнего рыцарского лифляндского права. Избранная комиссия с участием лифляндских представителей выработала проект кодекса, опиравшегося, главным образом, на права польское и прусское. Силы закона он, однако, не получил, и лифляндское юридическое развитие продолжало идти старым путём. Автономное законодательство дворянских ландтагов и городских советов продолжало деятельно работать над этим развитием. В частности, рижский городской совет издает ряд статутов для пополнения своего права, между которыми заслуживают внимания судебный устав 1581 года и закон об опеках 1591 года, принятый и в других городах Лифляндии.

Шведское владычество

Шведское владычество в Эстляндии (1561—1710 годы) и в Лифляндии (1629—1710 годы) выразилось в области права сперва в подтверждении королём Эриком XIV и его преемниками в ряде грамот земских, дворянских и городских прав Эстляндии и Лифляндии, а для последней — даже в обещаниях отмены польских узаконений, несогласных с прежними привилегиями лифляндского дворянства. Позже, однако, шведское правительство делает ряд энергических попыток к насаждению в обеих провинциях шведского права. Изданные в Швеции в начале XVII века кодексы земского права (Landslag) и старого городского права (Stadtslag) облегчили распространение шведского права на остзейские провинции. В начале того же века шведское правительство предложило эстляндскому и лифляндскому дворянству ввести у себя шведские законы взамен собственных. Дворянство решительно отвергло это предложение, и шведское правительство в лице герцога Карла для Эстляндии и Густава-Адольфа для Лифляндии ограничилось требованием признания шведского права в качестве вспомогательного. Но и это требование вызвало противодействие, так как к этому времени в качестве вспомогательного источника прибалтийского права утвердилось римское право. Эстляндцам удалось удержать последнее в этом значении, и по отношению к ним шведское правительство ограничилось требованием, чтобы институты, введенные в жизнь шведскими законами, восполнялись по шведским, а не римским источникам права. По отношению к Лифляндии оно продолжало требовать, чтобы первым вспомогательным источником права считались шведские законы. Отсюда появление ряда изданий шведского права на немецком языке в интересах практического его применения. Некоторым местностям, как, например, городу Нарве, было «пожаловано» целиком шведское право. Гораздо решительнее, чем в применении общего права Швеции, действовало шведское правительство в распространении на остзейские провинции новых узаконений, не только специально для них изданных, но и тех, которые имели целью реформу действовавшего права самой Швеции. Последнее совершалось или путём специальных предписаний, или путём постепенного принятия. Таким образом Эстляндия и Лифляндия получили новые уставы церковный (1686), опекунский (1669), вексельный (1671), о завещаниях (1686), ряд процессуальных законов. Сильное вторжение шведского элемента в местную юридическую жизнь не прекратило, однако, самостоятельного развития последней, выражающееся, с одной стороны, в стремлении к кодификации местного права, с другой — в реформах ряда городских прав. Кодификация права предпринимается в интересах приведения в известность права для шведского правительства и согласования его с новым правом, а также в интересах обеспечения его от вторжений иноземного влияния; но несколько кодификационных проектов (вице-президента лифляндского гофгерихта Энгельбрехта, Брандиса, Крузиуса) не получило утверждения. Что касается реформ местного городского права, то в конце XVI столетия в Ревеле было получено новое пересмотренное и дополненное издание любекского права, которое с того же времени входит в употребление и сохраняет значение действующего права до кодификации 1864 года. Ревель, кроме того, принимает в это время любекский вексельный устав 1662 года и ганзейский морской устав 1614 года, издает устав о богоугодных заведениях 1621 года, устав об опеках 1697 года, распространяет своё право на соседние города (Гапсаль).

В Риге в 1653 году Мейером и Флигелем был составлен проект рижского городского права. В 1662 году составленный в Риге на основании этой работы проект кодекса не получает утверждения шведского короля, но входит в употребление в Риге и составляет источник действующего права, подобно новому любекскому праву в Ревеле, до кодификации 1864 года. Подобно Ревелю, и Рига издает ряд собственных статутов и передает своё право мелким городам Лифляндии. Сильное влияние на правообразование оказала судебная практика, которая ввела ряд новых норм, а также принятие римского права в Германии.

Развитие права в Курляндии до присоединения её к России

Несмотря на подтверждение местного права для Курляндии, как и для Лифляндии, Сигизмундом-Августом, местные источники права были скоро вытеснены оттуда общегерманским и римским правом, а также нормами, действовавшими в прусских землях ордена, поскольку направляющим не являлось польское законодательство. Роль последнего здесь была не очень значительна; путём своих привилегий, responsa, rescripta, declarationes, конституций, а также актов комиссий, назначавшихся для разбора споров между герцогами и рыцарством, польское правительство внесло, однако, ряд частных изменений в действующее право. Законодательная роль принадлежала герцогам Курляндии, издавшим ряд уставов, но с 1717 года власть их в этом отношении значительно ограничивается согласием ландтагов; их постановления чаще всего носили характер договоров с сословиями. Среди органов законодательства играли некоторую роль и сами ландтаги. В общем местные источники были права крайне скудны. Города Курляндии также не имели самостоятельного права. Многие из них приняли с самого начала рижское городское право, некоторые (Якобштадт) пользовались магдебургским. С течением времени городское право вытеснялось земским. Собственное законодательство в пополнение заимствованного права было также незначительно; среди актов его имеют значение лишь митавский, баускский и фридрихштадтский полицейские уставы. Несмотря на эту скудость собственных источников права, и в Курляндии встречались попытки кодификации местного права. Первая относится ко времени Сигизмунда-Августа, когда в ответ на требование его «Привилегии» составить местные своды рыцарство попыталось создать их по соглашению с герцогом. Попытка не привела ни к каким результатам. Лишь Пильтен создал утверждённый Сигизмундом III в 1611 года свод местных законов, составленный на основании местного права, римского права, германского и польского законодательства — свод, сохранивший в Российской империи известную юридическую самостоятельность за Пильтенским округом. К Курляндии помощь пришла извне: учрежденная по просьбе рыцарства в 1616 года польская комиссия под председательством епископа Иоанна Кукборского издала необходимые для управления краем законы: так называемую лат. Formula regiminis, содержащую нормы административного права, и курляндские статуты под заглавием: лат. Jura et leges in usum nobilitatis Curlandiae et Semigalliae, содержащие нормы гражданского и уголовного судопроизводства. Одобренные герцогом и рыцарством, эти законы были обнародованы 18 марта 1718 года и получили силу закона, хотя и нет сведений об утверждении их польским королём. Бедность собственного права привела в Курляндии к усиленному заимствованию римского права, которое преобладало в этой губернии и после кодификации 1864 года, однако распространившееся юридическое образование привело к появлению самостоятельной юридической литературы не только по гражданскому праву (особенно обработка курляндских статутов), но и по государственному.

В Российской империи

После присоединение прибалтийского края к России начался новый период в истории прибалтийского права, закончившийся кодификацией 1864 года. Как и польско-шведский, этот период открывается подтверждением старого прибалтийского права, привилегий и преимуществ, принадлежащих дворянству и городам, — подтверждением, содержащимся в специальных жалованных грамотах императора Петра I (для Эстляндии и Лифляндии) и Екатерины II (для Курляндии). По отношению к гражданскому праву данные в этих грамотах обещания сохранения старого права были выдержаны русским правительством, в отличие от польского и шведского, с несравненно большей точностью. До конца XIX века сколько-нибудь заметного вторжения русского законодательства в остзейскую юридическую жизнь не наблюдалось; число русских законов в области гражданского права, распространённых на прибалтийский край, было крайне незначительно. Обычным порядком при издании новых общерусских законов являлась оговорка о неприменимости их к прибалтийскому краю; поэтому лишь небольшое количество полицейских и финансовых узаконений оказало косвенное влияние на состав действующего остзейского права. В то же время русское законодательство почти не оказывало никакого направляющего влияния и на внутреннее развитие остзейского права из его собственных источников и парализовало автономную законодательную деятельность в области гражданского права местных ландтагов и городских советов. Главным фактором правообразования явилось поэтому римское право. Значение последнего в качестве вспомогательного источника было признано русской властью в «аккордных пунктах», где сказано, «что во всех судах по лифляндским привилегиям, благоузаконенным древним обыкновениям и по известному древнему лифляндскому шляхетскому праву, а где оных нет по общим немецким правам… дела судить и решать, пока впредь при пользовании милости полное и совершенное земское уложение в Лифляндии собрано и издано быть может». Прибалтийское право вступило, таким образом, в то же состояние, в котором находилось германское право в период заимствования римского права, когда судам и юристам пришлось самостоятельно вырабатывать новые юридические, «обычно-правовые» нормы. Получив в наследие от предшествовавшего периода груду старых узаконений и прав разнородного происхождения, видоизмененных польскими и шведскими законами и в значительной мере устаревших, судебная практика должна была разобраться в этих узаконениях и подыскать новые устои для их развития и согласования. При разрозненности между собой судов, руководивших юридическим развитием, эта работа подвигалась крайне неравномерно и сопровождалась всеми теми явлениями, которые характеризуют германскую юстицию XVI—XVIII веков, также лишенную руководства законодательства и опиравшуюся по преимуществу на римское право. Практика путалась в понимании туземного права, не умела согласовать с ним новые римские нормы и лишалась вследствие этого прочных устоев правообразования и единообразия в судебных решениях. Эпоха XVIII века к тому же является эпохой окончательной ломки старых феодальных устоев и нарождения новых жизненных отношений, не укладывающихся в рамки земского, городского и крестьянского права. Естественной представляется при таких обстоятельствах настоятельная потребность в приведении в известность действующего права и сведении его в единую систему, способную служить опорой судебной практики.

Кодификация

В 1728 году лифляндское дворянство обращается к русскому правительству с указаниями на неудобства, происходящие от неопределенности законов, и с просьбой о приведении их в порядок путём составления кодекса. Просьба находит сочувствие; для её осуществления образуется комиссия из выборных местных людей, труды которой не привели, однако, к желанному результату. За названной комиссией в XVIII и XIX вв. следует пять других, и лишь последняя доводит дело до конца. Кроме общих причин, тормозивших в XVIII веке дело русской кодификации, с которой кодификация остзейского права всегда тесно связывалась, неуспеху последней содействовали и специальные причины, коренившиеся столько же в политических обстоятельствах, сколько и в условиях самого дела. Приведение в известность права и закрепление путём специального закона привилегий и преимуществ отдельных сословий Прибалтийского края было в интересах этих сословий как оплот против вмешательства во внутренние дела края со стороны русского правительства; но последнее всегда имело в виду при составлении кодекса для остзейских провинций не только интересы этих последних, но и согласование существующих здесь привилегий с общегосударственными интересами. Оговорка о последних и правах власти находится в некоторых жалованных грамотах, содержащих подтверждение привилегий, и во всех приказах относительно просмотра представленных остзейскими комиссиями законопроектов. Мысль о возможном сближении общерусского и остзейского прав не оставляет русское правительство в XVIII веке. Екатерина II пишет в секретном наставлении князю Вяземскому: «Малая Россия, Лифляндия и Финляндия суть провинции, которые правятся конфирмованными их привилегиями и нарушить оные отрешением всех вдруг весьма непристойно б было, однакож и называть их чужестранцами и обходиться с ними на таком же основании есть больше нежели ошибка, а можно назвать с достоверностью глупостью. Сии провинции также и Смоленскую надлежит легчайшими способами привести к тому, чтоб они обрусели и перестали б глядеть как волки в лесу». Точки зрения представителей местных интересов и русского правительства на кодификацию, таким образом, расходились. При первых попытках кодификации прибалтийские губернии сравнительно быстро доставляют свои проекты. По поводу каждого, однако, следует приказ: «взяв за основания прежние лифляндские права и сличив их с тем проектом, рассмотреть, так ли оному надлежит быть или потребно в чем какую перемену и дополнение учинить, наблюдая притом высочайшую власть и государственный интерес». Сличение представляет огромные трудности по недостатку сведущих лиц, а поправки вызывают неудовольствие в составителях проектов и указания на несогласие с привилегиями. Позднее сильно затягиваются работы местных комитетов по составлению проектов (например для комиссии 1819 года). Энергические работы по кодификации остзейского права начались лишь со времени начала составления свода законов, когда дворянство остзейских губерний обратилось к императору Николаю I с просьбой о подтверждении их привилегий и когда было постановлено убедиться в составе этих привилегий. В 1828 году последовала просьба Риги об утверждении её прав, а генерал-губернатором Паулуччи был представлен доклад о привилегиях дворянства и городов Прибалтийского края. Комитет, учрежденный для рассмотрения доклада губернатора и соображения его с подлинными привилегиями в 23 книгах, на немецком, латинском и шведском языках, а также и с общими государственными пользами и законами, не справился со своей задачей и передал дело во II отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Здесь, под редакцией специально для того назначенного ландрата Самсона, составлены проекты сводов отдельных частей прибалтийского права. Этот проект оказался нуждающимся в большом количестве дополнений в сверке с источниками, почему он и не был издан в 1845 году, а подвергнут новой переработке, совершенной с замечательным знанием дела и уменьем бывшим профессором провинциального права в Дерпте, Ф.Г. Бунге. После выслушивания и обсуждения замечаний представителей местных интересов и дерптского юридического факультета, 12 ноября 1864 года кодекс гражданского права Прибалтийского края был издан в свет на двух языках и вступил в силу с 1-го июля 1865 года.

Кодекс отличался сословно-территориальным характером: различные лица не только пользовались различными правами в зависимости от принадлежности их к тому или иному сословию («званию»), но и к лицам одного и того же звания применялись различные законы, в зависимости от местности. Так, например, жители Ревеля, смотря по тому, проживали ли они в Нижнем городе или в Вышгороде, пользовались в первом случае эстляндским городским правом, а во втором — Эстляндским земским правом. Эти сословно-территориальные права различались по пяти областям (Лифляндия, остров Эзель, Эстляндия, Курляндия и один округ последней — Пильтенский); в каждой из этих областей различались два главных сословия — земское или дворянское и городское, из которых каждое получило от прежних властителей свои особенные привилегии и права. Пробелы этих сословно-территориальных прав восполнялись действующими во всем Прибалтийском крае «общими постановлениями», заимствованными главным образом из права римского, германского и канонического, но при решительном преобладании первого. Значительный объем остзейского свода обусловливался не только многообразием норм, но также и тем обстоятельством, что многие статьи его представляли собой такие общие определения (например юридической сделки, условия и т. п.), которые были бы более уместны в учебнике, нежели в действующем кодексе. К крупнейшим достоинствам остзейского кодекса принадлежали доступность языка, простота терминологии и ясность изложения.

Организация свода

В результате кодификации получился обширный гражданский кодекс (4600 статей, в которые, однако, не вошли особенные постановления о частном праве крестьян), составлявщий III часть «Свода местных узаконений губерний остзейских» (изд. 1864 г., с продолж. 1890 г.).

Система остзейского свода несколько напоминает систему 1-й части Х тома Свода законов Российской империи. За введением, содержавшим в себе положения о действующих в прибалтийских губерниях частноправовых нормах, их видах, объеме действия и прочем, следовали четыре книги, которые подразделялись на разделы, главы и отделения и содержали

  1. права и обязанности семейные
  2. право вещное
  3. право наследования
  4. право требований.

К кодексу были приложены указатель источников и предметный указатель, составленный в алфавитном порядке.

Особенности

В учении о лицах остзейский свод содержал в себе основанное на римском праве деление лиц на физические и юридические с причислением к последним лежачего наследства. Из обстоятельств, влияющих на юридическое положение лица, первое место занимало сословие: различием сословия обусловливается различие права, применимого к гражданским правоотношениям различных лиц. Ограничений прав лица вследствие принадлежности его к тому или другому сословию, тем не менее, не существовало: все лица христианского исповедания пользовались равными гражданскими правами; дворяне сохраняли лишь исключительное право на установление родонаследственных союзов и фидеикомиссов. Что касается юридического положения лица в зависимости от пола, то отражением средневекового германского взгляда, согласно которому все лица беззащитные (wehrlosigkeit) находятся под опекой, являлась опека над совершеннолетними женщинами — факультативное попечительство над незамужними и законная опека мужа над замужними женщинами. Лица мужского пола пользовались преимуществами перед женщинами в наследственном праве, например, относительно вотчин, земельных участков вообще, наследственных долей; с другой стороны, за женщинами признавались некоторые льгота относительно неведения закона, а также право на возражение по Веллеянову сенатусконсульту. В постановлениях о возрасте, различающих возраст до 7 лет и от 7 до 21 года, несовершеннолетним были предоставлены права отсутствующих, именно возможность восстановления прав. Несовершеннолетним в отношении к дееспособности уподобляются расточители, признанные таковыми судом. Остзейский свод не знает ограничений для иностранцев, но высочайшим указом 14 марта 1887 года такие ограничения установлены относительно приобретения недвижимостей в Курляндии и Лифляндии в собственность и в заставное владение. Положение юридических лиц, вообще пользующихся имущественной правоспособностью в весьма обширных размерах, определяется согласно с началами римского права; особенность в сравнении с последним представляет, между прочим, широко распространенное право наследования юридических лиц и непризнание за казной некоторых преимуществ, предоставленных церкви и благотворительным заведениям. Постановления свода о вещах в общем воспроизводят начала римского права, не исключая и учения о бесхозяйных вещах (лат. res nullius) и использовании их как титуле собственности. Главную особенность свода составляет различие отдельных видов недвижимых имуществ, неизвестное римскому праву. Сюда, например, относятся постановления о земских имениях, состоящих из господских и крестьянских земель, из которых последние обязательно должны быть отдаваемы помещиками в арендное содержание крестьянам. Всего менее заимствований из римского права встречается в постановлениях свода о браке и о личных и имущественных отношениях супругов, которые основаны почти исключительно на началах германского права. Об опеке и попечительстве свод содержит в себе римские положения, значительно дополненные и отчасти измененные шведским и русским законодательствами и местными постановлениями; главное отличие свода от римского права заключается в требуемом им согласно германскому взгляду значительном участии особенных опекунских (сиротских) судов, подчиненных в свою очередь обыкновенным судам.

Вещное право

Вещное право остзейского свода содержало в себе римские начала, дополненные и видоизмененные под влиянием германского права. Постановления его о владении и о лат. quasi-possessio воспроизводили теорию, господствовавшую в 1850-х годах в науке пандектного права, которая положения римского права восполняла правилами канонического права. Чисто римскую конструкцию имели сервитуты, а из поземельных повинностей (нем. Reallasten) свод содержал постановления о «поземельном или постоянном оброке», соответствующем эмфитевтическому отношению. Всецело были основаны на римском праве и статьи свода, относящиеся к залоговому праву в собственном смысле (нем. Pfandrecht); некоторые, в том числе возможность ипотеки на движимое имущество и допущение безмолвной и генеральной ипотеки, были устранены законом от 9 июля 1889 года, причем различные законные закладные права заменены законным правом удержания. Наряду с этим свод использовал и германский институт заставного владения (нем. Pfandbesitz).

Чисто германским институтом являлось право выкупа (нем. Näherrecht), находящееся в связи с древнегерманским взглядом, по которому отчуждение недвижимости помимо известных лиц представлялось противным нравственности. Постановления о собственности представляли смесь римских положений и германских начал. Влияние последних сказалось, прежде всего, в самом понятии собственности, под которое подводятся и различные институты, относящиеся скорее к разряду прав на чужие вещи, но близко подходящие к собственности по обширности доставляемого ими пользования. В своде встречается «собственность разделенная, или прямая собственность (лат. dominium directum) и пользование на правах оной» (лат. dominium utile); примерами последнего являлись пользование видмами, наследственная аренда, наследственное заставное владение. Из германских источников проистекала публичность перенесения собственности в недвижимостях, выражавшаяся во внесении акта в (публичные) крепостные книги, при участии общественной власти. В постановлениях о движимостях германское влияние выразилось в ограничении виндикации в интересах добросовестного приобретателя.

Наследственное право

Третья книга остзейского свода всего более отражала в себе многообразие источников, действовавших в крае. Согласно с римским правом различались универсальное и сингулярное преемство после умершего; наследником называлось только лицо, имевшее право на всю совокупность имущественных отношений умершего, рассматриваемую до вступления наследника в наследство как юридическое лицо (лат. hereditas jacens). Кроме двух римских оснований открытия наследства — завещания и закона, — остзейский свод знал еще третье, германское, а именно договор о наследовании. Свобода завещания в Лифляндии и Эстляндии была ограничена соответственно различию имуществ наследственного и благоприобретенного, а в Курляндии — только по отношению к родовым (то есть доставшимся от восходящих родственников по мужской линии) дворянским имениям, причем обязательная доля (в римском смысле) имеется в одной только Курляндии. Что касается наследования по закону, то к нему, как и в германском праве, призывались супруги совместно с кровными родственниками; если их нет — то известные корпорации и установления, наконец, государство. Относительно супругов имело значение, остались ли в живых вдовец или вдова, был ли брак бездетен или нет. При наследовании родственников значение имели естественные и юридические особенности наследуемых имуществ, различие родственников, отделенных относительно наследодателя и не отделенных, различие пола наследующих лиц. В исчислении родства отражались как римские, так и германские или канонические начала.

Обязательственное право

Раздел об обязательствах являлся наиболее разработанной частью остзейского свода, в котором он был изложен по системе, принятой в учебниках: сначала шла так называемая общая часть обязательственного права, а за ней следовала особенная, излагающая отдельные виды обязательств. В этом отделе, особенно в общей его части, до мелочей было воспроизведено новое римское право, но некоторые спорные в теории вопросы были разрешены законодателем. Наряду с этим, однако, остзейское обязательственное право не только содержало некоторые особенности, основанные на местных обычаях, но и представляло собой дальнейшее развитие гражданского права в институтах, неизвестных в таком виде римскому праву и выработанных сообразно требованиям практической жизни доктриной и практикой, главным образом германской, а также местными обычаями, шведским и русским законодательствами. Новыми понятиями были, например, бумаги на предъявителя, продажа с публичных торгов, договор на издание, договор пожизненной ренты, страхование, лотерея. При введении в Прибалтийском крае в 1889 году Судебных Уставов императора Александра II, устав гражданского судопроизводства должен был быть приведён в соответствие с материальным правом Прибалтийских губерний. Это привело, с одной стороны, к изменению и дополнению постановлений устава гражданского судопроизводства, с другой стороны — к созданию целого ряда институтов, неизвестных гражданскому процессу внутренних губерний. Главнейшие из изменений первой категории заключаются в ограничении исковой правоспособности и увеличении числа лиц, не пользующихся полной правоспособностью (жены ввиду опеки над ними мужей; расточители), в расширении силы свидетельских показаний, в увеличении числа отводов, в смягчении правил о прерывании давности предъявлением иска в суде; особенно сильным изменениям подверглись постановления устава гражданского судопроизводства об обращении взыскания на движимое и недвижимое имущество, причем законодателю пришлось считаться не только с особенностями местного материального права, но и с существованием в крае ипотечной системы. Компетенция мировых судей, с одной стороны, была сокращена исключением исков о личных обидах и оскорблениях, так как местное право не допускало замены уголовного преследования гражданским иском о бесчестье, с другой стороны, расширена предоставлением им права разрешать просьбы об обеспечении исков на всякую сумму ранее их предъявления и рассматривать иски о показании движимой вещи. Смысл исков последнего рода заключался в том, что лицо, намеревающееся предъявить право на движимую вещь и для этого желающее её сперва увидеть, могло как от собственника, так и от всякого держателя её потребовать, чтобы он её показал ему; истцом мог выступить всякий, представивший какое-либо, хотя бы и несовершенное, доказательство законного для него интереса в предъявлении ему вещи. К числу институтов, неизвестных гражданскому процессу внутренних губерний, принадлежали, также понуждение истца к предъявлению иска («провокация») и некоторые виды охранительного судопроизводства.

Окончание применения

В Курземе и Видземе положения остзейского права с некоторыми изменениями (обширными в области законов о браке) сохраняли силу до вступления в силу нового Гражданского закона в 1938 году.

См. также

Напишите отзыв о статье "Гражданское право Прибалтийского края"

Литература

  • Прибалтийское гражданское право // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • [books.google.com/books?id=ujVFAAAAYAAJ Исторические сведения об основаниях и ходе местного законодательства губерний остзейских]. Спб, 1845.
  • Рогачевский А.Л. Города Ливонии XIII–XVIII вв. – очаги правовой культуры (по материалам рукописных собраний Петербурга) // Город как явление социокультурной и экономико-правовой реальности. Международная научно-практическая конференция 28–29 ноября 2008 года / Науч. ред. Р.А. Ромашов. СПб., 2008. С. 87–90.
  • Рогачевский А.Л. Правовая организация рижских городских корпораций XIII–XVIII вв. по рукописям Российской национальной библиотеки // Актуальные проблемы юридической науки: теория и практика. Материалы межвузовской научно-практической конференции. 27 ноября 2008 года / Отв. ред. С.А. Смирнова. СПб., 2009. С. 197–207.
  • Рогачевский А.Л. Прибалтийские юридические памятники XVI–XVIII вв. в рукописном собрании Библиотеки Российской Академии наук // Вспомогательные исторические дисциплины. Т. XXXII. СПб., 2013. С. 271–293.


Из ЭСБЕ:

  • Сочинения Ф. Г. Бунге
  • Oswald Schmidt, «Rechtsgeschichte Liv-, Est- und Curlands» (Юрьев, 1894)
  • C. Erdman, «System des Privatrechts der Ostseeprovinzen Liv-, Est- und Curland» (Рига, 1889 и сл.)
  • Кассо, «Обзор остзейского гражданского права» (Юрьев, 1896)
  • Дорн, «Заметка по гражданскому праву Прибалтийском губерний» («Юридическая летопись», 1890, №№ 5 и 6)
  • Тютрюмов, «Гражданское судопроизводство в Прибалтийском крае» («Юридический вестник», 1890, №№ 3, 9 и 12)

Отрывок, характеризующий Гражданское право Прибалтийского края

– Besouhof. [Безухов.]
– Qu'est ce qui me prouvera que vous ne mentez pas? [Кто мне докажет, что вы не лжете?]
– Monseigneur! [Ваше высочество!] – вскрикнул Пьер не обиженным, но умоляющим голосом.
Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту одну минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и поняли, что они оба дети человечества, что они братья.
В первом взгляде для Даву, приподнявшего только голову от своего списка, где людские дела и жизнь назывались нумерами, Пьер был только обстоятельство; и, не взяв на совесть дурного поступка, Даву застрелил бы его; но теперь уже он видел в нем человека. Он задумался на мгновение.
– Comment me prouverez vous la verite de ce que vous me dites? [Чем вы докажете мне справедливость ваших слов?] – сказал Даву холодно.
Пьер вспомнил Рамбаля и назвал его полк, и фамилию, и улицу, на которой был дом.
– Vous n'etes pas ce que vous dites, [Вы не то, что вы говорите.] – опять сказал Даву.
Пьер дрожащим, прерывающимся голосом стал приводить доказательства справедливости своего показания.
Но в это время вошел адъютант и что то доложил Даву.
Даву вдруг просиял при известии, сообщенном адъютантом, и стал застегиваться. Он, видимо, совсем забыл о Пьере.
Когда адъютант напомнил ему о пленном, он, нахмурившись, кивнул в сторону Пьера и сказал, чтобы его вели. Но куда должны были его вести – Пьер не знал: назад в балаган или на приготовленное место казни, которое, проходя по Девичьему полю, ему показывали товарищи.
Он обернул голову и видел, что адъютант переспрашивал что то.
– Oui, sans doute! [Да, разумеется!] – сказал Даву, но что «да», Пьер не знал.
Пьер не помнил, как, долго ли он шел и куда. Он, в состоянии совершенного бессмыслия и отупления, ничего не видя вокруг себя, передвигал ногами вместе с другими до тех пор, пока все остановились, и он остановился. Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том: кто, кто же, наконец, приговорил его к казни. Это были не те люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти. Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его – Пьера со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто.
Это был порядок, склад обстоятельств.
Порядок какой то убивал его – Пьера, лишал его жизни, всего, уничтожал его.


От дома князя Щербатова пленных повели прямо вниз по Девичьему полю, левее Девичьего монастыря и подвели к огороду, на котором стоял столб. За столбом была вырыта большая яма с свежевыкопанной землей, и около ямы и столба полукругом стояла большая толпа народа. Толпа состояла из малого числа русских и большого числа наполеоновских войск вне строя: немцев, итальянцев и французов в разнородных мундирах. Справа и слева столба стояли фронты французских войск в синих мундирах с красными эполетами, в штиблетах и киверах.
Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударили с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души. Он потерял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. И только одно желание было у него – желание, чтобы поскорее сделалось что то страшное, что должно было быть сделано. Пьер оглядывался на своих товарищей и рассматривал их.
Два человека с края были бритые острожные. Один высокий, худой; другой черный, мохнатый, мускулистый, с приплюснутым носом. Третий был дворовый, лет сорока пяти, с седеющими волосами и полным, хорошо откормленным телом. Четвертый был мужик, очень красивый, с окладистой русой бородой и черными глазами. Пятый был фабричный, желтый, худой малый, лет восемнадцати, в халате.
Пьер слышал, что французы совещались, как стрелять – по одному или по два? «По два», – холодно спокойно отвечал старший офицер. Сделалось передвижение в рядах солдат, и заметно было, что все торопились, – и торопились не так, как торопятся, чтобы сделать понятное для всех дело, но так, как торопятся, чтобы окончить необходимое, но неприятное и непостижимое дело.
Чиновник француз в шарфе подошел к правой стороне шеренги преступников в прочел по русски и по французски приговор.
Потом две пары французов подошли к преступникам и взяли, по указанию офицера, двух острожных, стоявших с края. Острожные, подойдя к столбу, остановились и, пока принесли мешки, молча смотрели вокруг себя, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника. Один все крестился, другой чесал спину и делал губами движение, подобное улыбке. Солдаты, торопясь руками, стали завязывать им глаза, надевать мешки и привязывать к столбу.
Двенадцать человек стрелков с ружьями мерным, твердым шагом вышли из за рядов и остановились в восьми шагах от столба. Пьер отвернулся, чтобы не видать того, что будет. Вдруг послышался треск и грохот, показавшиеся Пьеру громче самых страшных ударов грома, и он оглянулся. Был дым, и французы с бледными лицами и дрожащими руками что то делали у ямы. Повели других двух. Так же, такими же глазами и эти двое смотрели на всех, тщетно, одними глазами, молча, прося защиты и, видимо, не понимая и не веря тому, что будет. Они не могли верить, потому что они одни знали, что такое была для них их жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее.
Пьер хотел не смотреть и опять отвернулся; но опять как будто ужасный взрыв поразил его слух, и вместе с этими звуками он увидал дым, чью то кровь и бледные испуганные лица французов, опять что то делавших у столба, дрожащими руками толкая друг друга. Пьер, тяжело дыша, оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая: что это такое? Тот же вопрос был и во всех взглядах, которые встречались со взглядом Пьера.
На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце. «Да кто жо это делает наконец? Они все страдают так же, как и я. Кто же? Кто же?» – на секунду блеснуло в душе Пьера.
– Tirailleurs du 86 me, en avant! [Стрелки 86 го, вперед!] – прокричал кто то. Повели пятого, стоявшего рядом с Пьером, – одного. Пьер не понял того, что он спасен, что он и все остальные были приведены сюда только для присутствия при казни. Он со все возраставшим ужасом, не ощущая ни радости, ни успокоения, смотрел на то, что делалось. Пятый был фабричный в халате. Только что до него дотронулись, как он в ужасе отпрыгнул и схватился за Пьера (Пьер вздрогнул и оторвался от него). Фабричный не мог идти. Его тащили под мышки, и он что то кричал. Когда его подвели к столбу, он вдруг замолк. Он как будто вдруг что то понял. То ли он понял, что напрасно кричать, или то, что невозможно, чтобы его убили люди, но он стал у столба, ожидая повязки вместе с другими и, как подстреленный зверь, оглядываясь вокруг себя блестящими глазами.
Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.
Когда ему стали завязывать глаза, он поправил сам узел на затылке, который резал ему; потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад, и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставив ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская ни малейшего движения.
Должно быть, послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы восьми ружей. Но Пьер, сколько он ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки, от тяжести повисшего тела, распустились и фабричный, неестественно опустив голову и подвернув ногу, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки. Тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.
Все, очевидно, несомненно знали, что они были преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего преступления.
Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленами кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопатины земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба, и никто не отгонял его.
Когда уже яма была вся засыпана, послышалась команда. Пьера отвели на его место, и французские войска, стоявшие фронтами по обеим сторонам столба, сделали полуоборот и стали проходить мерным шагом мимо столба. Двадцать четыре человека стрелков с разряженными ружьями, стоявшие в середине круга, примыкали бегом к своим местам, в то время как роты проходили мимо них.
Пьер смотрел теперь бессмысленными глазами на этих стрелков, которые попарно выбегали из круга. Все, кроме одного, присоединились к ротам. Молодой солдат с мертво бледным лицом, в кивере, свалившемся назад, спустив ружье, все еще стоял против ямы на том месте, с которого он стрелял. Он, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтобы поддержать свое падающее тело. Старый солдат, унтер офицер, выбежал из рядов и, схватив за плечо молодого солдата, втащил его в роту. Толпа русских и французов стала расходиться. Все шли молча, с опущенными головами.
– Ca leur apprendra a incendier, [Это их научит поджигать.] – сказал кто то из французов. Пьер оглянулся на говорившего и увидал, что это был солдат, который хотел утешиться чем нибудь в том, что было сделано, но не мог. Не договорив начатого, он махнул рукою и пошел прочь.


После казни Пьера отделили от других подсудимых и оставили одного в небольшой, разоренной и загаженной церкви.
Перед вечером караульный унтер офицер с двумя солдатами вошел в церковь и объявил Пьеру, что он прощен и поступает теперь в бараки военнопленных. Не понимая того, что ему говорили, Пьер встал и пошел с солдатами. Его привели к построенным вверху поля из обгорелых досок, бревен и тесу балаганам и ввели в один из них. В темноте человек двадцать различных людей окружили Пьера. Пьер смотрел на них, не понимая, кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения. Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны.
С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такою силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, – сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти.
Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что то, расспрашивали о чем то, потом повели куда то, и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
– И вот, братцы мои… тот самый принц, который (с особенным ударением на слове который)… – говорил чей то голос в противуположном углу балагана.
Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел пред собой то же страшное, в особенности страшное своей простотой, лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
Рядом с ним сидел, согнувшись, какой то маленький человек, присутствие которого Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, который отделялся от него при всяком его движении. Человек этот что то делал в темноте с своими ногами, и, несмотря на то, что Пьер не видал его лица, он чувствовал, что человек этот беспрестанно взглядывал на него. Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера.
Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него.
– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек. И такое выражение ласки и простоты было в певучем голосе человека, что Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы. Маленький человек в ту же секунду, не давая Пьеру времени выказать свое смущение, заговорил тем же приятным голосом.
– Э, соколик, не тужи, – сказал он с той нежно певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы. – Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить! Вот так то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть, – сказал он и, еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда то.
– Ишь, шельма, пришла! – услыхал Пьер в конце балагана тот же ласковый голос. – Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. – И солдат, отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что то завернуто в тряпке.
– Вот, покушайте, барин, – сказал он, опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек. – В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.
– Mon enfant! – проговорила она, – je vous aime et vous connais depuis longtemps. [Дитя мое! я вас люблю и знаю давно.]
Несмотря на все свое волнение, княжна Марья поняла, что это была графиня и что надо было ей сказать что нибудь. Она, сама не зная как, проговорила какие то учтивые французские слова, в том же тоне, в котором были те, которые ей говорили, и спросила: что он?
– Доктор говорит, что нет опасности, – сказала графиня, но в то время, как она говорила это, она со вздохом подняла глаза кверху, и в этом жесте было выражение, противоречащее ее словам.
– Где он? Можно его видеть, можно? – спросила княжна.
– Сейчас, княжна, сейчас, мой дружок. Это его сын? – сказала она, обращаясь к Николушке, который входил с Десалем. – Мы все поместимся, дом большой. О, какой прелестный мальчик!
Графиня ввела княжну в гостиную. Соня разговаривала с m lle Bourienne. Графиня ласкала мальчика. Старый граф вошел в комнату, приветствуя княжну. Старый граф чрезвычайно переменился с тех пор, как его последний раз видела княжна. Тогда он был бойкий, веселый, самоуверенный старичок, теперь он казался жалким, затерянным человеком. Он, говоря с княжной, беспрестанно оглядывался, как бы спрашивая у всех, то ли он делает, что надобно. После разорения Москвы и его имения, выбитый из привычной колеи, он, видимо, потерял сознание своего значения и чувствовал, что ему уже нет места в жизни.
Несмотря на то волнение, в котором она находилась, несмотря на одно желание поскорее увидать брата и на досаду за то, что в эту минуту, когда ей одного хочется – увидать его, – ее занимают и притворно хвалят ее племянника, княжна замечала все, что делалось вокруг нее, и чувствовала необходимость на время подчиниться этому новому порядку, в который она вступала. Она знала, что все это необходимо, и ей было это трудно, но она не досадовала на них.
– Это моя племянница, – сказал граф, представляя Соню, – вы не знаете ее, княжна?
Княжна повернулась к ней и, стараясь затушить поднявшееся в ее душе враждебное чувство к этой девушке, поцеловала ее. Но ей становилось тяжело оттого, что настроение всех окружающих было так далеко от того, что было в ее душе.
– Где он? – спросила она еще раз, обращаясь ко всем.
– Он внизу, Наташа с ним, – отвечала Соня, краснея. – Пошли узнать. Вы, я думаю, устали, княжна?
У княжны выступили на глаза слезы досады. Она отвернулась и хотела опять спросить у графини, где пройти к нему, как в дверях послышались легкие, стремительные, как будто веселые шаги. Княжна оглянулась и увидела почти вбегающую Наташу, ту Наташу, которая в то давнишнее свидание в Москве так не понравилась ей.
Но не успела княжна взглянуть на лицо этой Наташи, как она поняла, что это был ее искренний товарищ по горю, и потому ее друг. Она бросилась ей навстречу и, обняв ее, заплакала на ее плече.
Как только Наташа, сидевшая у изголовья князя Андрея, узнала о приезде княжны Марьи, она тихо вышла из его комнаты теми быстрыми, как показалось княжне Марье, как будто веселыми шагами и побежала к ней.
На взволнованном лице ее, когда она вбежала в комнату, было только одно выражение – выражение любви, беспредельной любви к нему, к ней, ко всему тому, что было близко любимому человеку, выраженье жалости, страданья за других и страстного желанья отдать себя всю для того, чтобы помочь им. Видно было, что в эту минуту ни одной мысли о себе, о своих отношениях к нему не было в душе Наташи.
Чуткая княжна Марья с первого взгляда на лицо Наташи поняла все это и с горестным наслаждением плакала на ее плече.
– Пойдемте, пойдемте к нему, Мари, – проговорила Наташа, отводя ее в другую комнату.