Греки в Османской империи

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Греки в Османской империи (греч. Οθωμανοί Έλληνες, тур. Osmanlı Rumları) — этнические греки и приверженцы Греческой православной церкви, жившие в Османской империи.





История

После поражения в битве при Манцикерте в 1071 году, значительные массы греческого и армянского населения оказались за пределами империи. Несмотря на частичное бегство на Балканы и некоторое начальное сопротивление, большинство греческого и эллинизованного населения Малой Азии приняло османское правление; первоначально османы относились ко вновь покорённым иноверным народам довольно лояльно.

Во время штурма Константинополя в мае 1453 года, победоносный султан Мехмед II приказал помиловать добровольно сдавшихся греков, которых было особенно много в квартале Фанар (где располагался главный маяк Константинополя, откуда русское слово «фонарь»). Именно Фанар и стал центром греческой общины в Константинополе.

В Османской империи была создана система миллетов, объединявших подданых по религиозному признаку. Греки входили в православный миллет. Политическим и религиозным лидером греков, а также советником султана в христианских делах признавался Вселенский патриарх. В соответствии с мусульманскими законами Зимми, греки должны были платить особый вид налога (джизья). Христиан и евреев не рассматривали как равных с мусульманами в гражданских правах: им запрещалось свидетельствовать против мусульман в суде, запрещалось носить оружие и строить здания выше, чем у мусульман. Нарушение этих правил могло привести к штрафу или принуждения к выполнению.

Хотя вся правящая верхушка поверженной империи была уничтожена вскоре по взятии Константинополя[1], новый режим не мог не опираться на православное греческое духовенство и образованных греков в деле управления населением в новых владениях.

Со второй половины XVI века начала появляться прослойка состоятельных греков, занимавшихся торговлей. Их называли фанариотами (по названию греческого квартала Фанар) Первым греческим богачом оттоманской эпохи был Михаил Кантакузен, прозванный турками «Шайтан-оглу», который получил от султана монополию на торговлю пушниной с Русским царством, зарабатывая 60 тысяч дукатов в год[2]; в 1578 году он был казнён, а его имущество конфисковано.

С конца XVII века ряд семейств фанариотов составили правящий класс в вассальных османских дунайских территориях. В частности, из фанариотов назначались господари княжеств Молдавия и Валахия, где их правление вызывало недовольство коренного населения. На Балканах термин фанариоты употребляется и в негативном смысле для обозначения коллаборационизма с турками во времена османского ига. Отдельные фанариотские деятели вынашивали планы реставрации Византийской империи путём постепенного завладения органами власти Османской империи и выступали за сохранение империи и контроля над негреческим православным населением со стороны Патриархии, которая находилась в значительной от них зависимости (см. также статью Великая идея (Греция)).

XIX век

После восстания 1821 года число греков на высоких постах государственной службы Османской империи значительно уменьшилось. На фанариотов, как и на всех греков, смотрели теперь с особым подозрением; в банковском деле и торговле бо́льший вес стали приобретать соответственно армяне и болгары[3]. Великие драгоманы теперь назначались либо из христиан, принявших ислам, либо из армян. (Замечательными исключениями были Александр Каратеодори, ставший во главе управления иностранными делами, а также первый посланник Порты в Афинах с 1840 года, а с 1851 года в Лондоне, — Константин Музурус, известный как Музурус-паша, ранее также бывший губернатором на Самосе[4][5]). Старых родовитых фанариотов сменила новая генерация греческих банкиров и торговцев.

Тем не менее сохранялась система миллетов, по которой религиозно-церковная, а следственно и гражданская юрисдикция над всеми православными империи, сохранялась в руках греческого духовенства Патриархата, что вызывало недовольство и противостояние в ряде балканских территорий, в особенности среди болгар (см. статью Греко-болгарская схизма).

Начиная с 1839 года, Османское правительство проводило реформы по расширению прав граждан второго-класса, однако в целом они были неэффективны. В 1856 году вышел указ Hatt-ı Hümayun, который уравнял в правах всех граждан империи. Правовые реформы достигли своего апогея с принятием Конституции Османской империи (тур. Kanûn-ı Esâsî) в 1856 году и провозглашенной младотурками. Эта Конституция устанавливала свободу совести и равенство всех граждан перед законом.

После русско-турецкой войны 18771878 годов правительство Абдул-Гамида вело кампанию постепенного, явочным порядком, сужения гражданских полномочий Патриарха и митрополитов Константинопольского трона (в частности, в вопросах оспариваемых завещаний и суда Патриарха над митрополитами трона по гражданским делам), что, среди прочего, вынудило Патриаха Иоакима III 9 декабря 1883 года в знак протеста принести правительству и Синоду отречение от престола[6], а Синод Патриарха Дионисия V — объявить осенью 1890 года беспрецедентный для православия интердикт.

XX век

Однако надежды греков на равенство растаяли со свержением власти султана Абдул Гамида II младотурками. Во главе Османской империи встал неэффективный правитель Мехмед V.

Перед Первой мировой войной в Османской империи жило около 2,5 млн греков [7] . В Парламенте Турции было немало греков: в 1908 году их было 26, а в 1914 — 18.[8].

В период Первой мировой войны турецкие греки во Фракии и Малой Азии нередко подвергались гонениям и внутренним депортациям. Международная ассоциация исследователей геноцида представляет эти события как геноцид греков[9] , однако ряд историков полагают, что эти меры являлись вынужденными.

Известные Османские греки

  • Александр Каратеодори (1833—1906) — оттоманский политический деятель.
  • Василий Захарофф (1850—1936) — греческий торговец оружием, бизнесмен и финансист, директор и председатель компании «Vickers-Armstrong» в Первую мировую войну.
  • Элиа Казан (1909—2003) — американский кинорежиссер.
  • Элиас Венезис (1904—1973) — греческий писатель.
  • Эммануель Эммануелидис (1904—1973) — депутат Османского парламента.
  • Александр Маврокартадо (1791—1865) — выдающийся деятель греческого восстания.
  • Георгий Зарифи (1810—1884) — выдающийся турецкий банкир и финансист.
  • Христофорос Заграфос (1820—1896) — турецкий финансист.

См. также

Напишите отзыв о статье "Греки в Османской империи"

Литература

  • A. Synvet, The Greeks of the Ottoman Empire: Statistical and Ethnographical, London: Wertheimer, Lea and Co., 1878
  • Dimitri Gondicas; Charles Philip Issawi (editors), Ottoman Greeks in the Age of Nationalism: Politics, Economy, and Society in the Nineteenth Century, Princeton, N.J.: Darwin Press, 1999
  • Richard Clogg, I Kath’imas Anatoli: Studies in Ottoman Greek History, Istanbul: The Isis Press, 2004

Источники

  • [www.greek-genocide.org/ottoman_greek_deputies.html The Greek Genocide 1914-23 — Ottoman Greek Deputies]

Примечания

  1. [www.vizantia.info/docs/179.htm Глава 11. Участь побежденных] // Стивен Рансимен. Падение Константинополя в 1453 году.
  2. Steven Runciman. The Great Church in Captivity. Cambridge University Press, 1988, стр. 197.
  3. Jelavich, History of the Balkans, 18th and 19th Centuries, стр. 229.
  4. [coursesa.matrix.msu.edu/~fisher/hst373/readings/ortayli1.html Ilber Ortayli, «The Greeks and Ottoman Administration During the Tanzimat Period»]
  5. [maviboncuk.blogspot.com/2006/11/1871-vanity-cover-kostaki-musurus.html Kostaki Musurus Pasha] Vanity Fair, 1871.
  6. И. И. Соколов. Константинопольская церковь въ XIX вѣкѣ. Опытъ историческаго изслѣдованія. Т. I, СПб., 1904, стр. 378—384.
  7. Louis-Paul Alaux; Rene Puaux, Le Déclin de l’Hellénisme, Paris: Payot & Cie, 1916
  8. Victor Roudometof; Roland Robertson, Nationalism, Globalization, and Orthodoxy: The Social Origins of Ethnic Conflict in the Balkans, Greenwood Publishing Group, 2001, p. 91
  9. [genocidescholars.org/images/PRelease16Dec07IAGS_Officially_Recognizes_Assyrian_Greek_Genocides.pdfGenocide Scholars Association Officially Recognizes Assyrian, Greek Genocides]

Отрывок, характеризующий Греки в Османской империи

Он врал все, что толковалось между денщиками. Многое из этого была правда. Но когда Наполеон спросил его, как же думают русские, победят они Бонапарта или нет, Лаврушка прищурился и задумался.
Он увидал тут тонкую хитрость, как всегда во всем видят хитрость люди, подобные Лаврушке, насупился и помолчал.
– Оно значит: коли быть сраженью, – сказал он задумчиво, – и в скорости, так это так точно. Ну, а коли пройдет три дня апосля того самого числа, тогда, значит, это самое сражение в оттяжку пойдет.
Наполеону перевели это так: «Si la bataille est donnee avant trois jours, les Francais la gagneraient, mais que si elle serait donnee plus tard, Dieu seul sait ce qui en arrivrait», [«Ежели сражение произойдет прежде трех дней, то французы выиграют его, но ежели после трех дней, то бог знает что случится».] – улыбаясь передал Lelorgne d'Ideville. Наполеон не улыбнулся, хотя он, видимо, был в самом веселом расположении духа, и велел повторить себе эти слова.
Лаврушка заметил это и, чтобы развеселить его, сказал, притворяясь, что не знает, кто он.
– Знаем, у вас есть Бонапарт, он всех в мире побил, ну да об нас другая статья… – сказал он, сам не зная, как и отчего под конец проскочил в его словах хвастливый патриотизм. Переводчик передал эти слова Наполеону без окончания, и Бонапарт улыбнулся. «Le jeune Cosaque fit sourire son puissant interlocuteur», [Молодой казак заставил улыбнуться своего могущественного собеседника.] – говорит Тьер. Проехав несколько шагов молча, Наполеон обратился к Бертье и сказал, что он хочет испытать действие, которое произведет sur cet enfant du Don [на это дитя Дона] известие о том, что тот человек, с которым говорит этот enfant du Don, есть сам император, тот самый император, который написал на пирамидах бессмертно победоносное имя.
Известие было передано.
Лаврушка (поняв, что это делалось, чтобы озадачить его, и что Наполеон думает, что он испугается), чтобы угодить новым господам, тотчас же притворился изумленным, ошеломленным, выпучил глаза и сделал такое же лицо, которое ему привычно было, когда его водили сечь. «A peine l'interprete de Napoleon, – говорит Тьер, – avait il parle, que le Cosaque, saisi d'une sorte d'ebahissement, no profera plus une parole et marcha les yeux constamment attaches sur ce conquerant, dont le nom avait penetre jusqu'a lui, a travers les steppes de l'Orient. Toute sa loquacite s'etait subitement arretee, pour faire place a un sentiment d'admiration naive et silencieuse. Napoleon, apres l'avoir recompense, lui fit donner la liberte, comme a un oiseau qu'on rend aux champs qui l'ont vu naitre». [Едва переводчик Наполеона сказал это казаку, как казак, охваченный каким то остолбенением, не произнес более ни одного слова и продолжал ехать, не спуская глаз с завоевателя, имя которого достигло до него через восточные степи. Вся его разговорчивость вдруг прекратилась и заменилась наивным и молчаливым чувством восторга. Наполеон, наградив казака, приказал дать ему свободу, как птице, которую возвращают ее родным полям.]
Наполеон поехал дальше, мечтая о той Moscou, которая так занимала его воображение, a l'oiseau qu'on rendit aux champs qui l'on vu naitre [птица, возвращенная родным полям] поскакал на аванпосты, придумывая вперед все то, чего не было и что он будет рассказывать у своих. Того же, что действительно с ним было, он не хотел рассказывать именно потому, что это казалось ему недостойным рассказа. Он выехал к казакам, расспросил, где был полк, состоявший в отряде Платова, и к вечеру же нашел своего барина Николая Ростова, стоявшего в Янкове и только что севшего верхом, чтобы с Ильиным сделать прогулку по окрестным деревням. Он дал другую лошадь Лаврушке и взял его с собой.


Княжна Марья не была в Москве и вне опасности, как думал князь Андрей.
После возвращения Алпатыча из Смоленска старый князь как бы вдруг опомнился от сна. Он велел собрать из деревень ополченцев, вооружить их и написал главнокомандующему письмо, в котором извещал его о принятом им намерении оставаться в Лысых Горах до последней крайности, защищаться, предоставляя на его усмотрение принять или не принять меры для защиты Лысых Гор, в которых будет взят в плен или убит один из старейших русских генералов, и объявил домашним, что он остается в Лысых Горах.
Но, оставаясь сам в Лысых Горах, князь распорядился об отправке княжны и Десаля с маленьким князем в Богучарово и оттуда в Москву. Княжна Марья, испуганная лихорадочной, бессонной деятельностью отца, заменившей его прежнюю опущенность, не могла решиться оставить его одного и в первый раз в жизни позволила себе не повиноваться ему. Она отказалась ехать, и на нее обрушилась страшная гроза гнева князя. Он напомнил ей все, в чем он был несправедлив против нее. Стараясь обвинить ее, он сказал ей, что она измучила его, что она поссорила его с сыном, имела против него гадкие подозрения, что она задачей своей жизни поставила отравлять его жизнь, и выгнал ее из своего кабинета, сказав ей, что, ежели она не уедет, ему все равно. Он сказал, что знать не хочет о ее существовании, но вперед предупреждает ее, чтобы она не смела попадаться ему на глаза. То, что он, вопреки опасений княжны Марьи, не велел насильно увезти ее, а только не приказал ей показываться на глаза, обрадовало княжну Марью. Она знала, что это доказывало то, что в самой тайне души своей он был рад, что она оставалась дома и не уехала.
На другой день после отъезда Николушки старый князь утром оделся в полный мундир и собрался ехать главнокомандующему. Коляска уже была подана. Княжна Марья видела, как он, в мундире и всех орденах, вышел из дома и пошел в сад сделать смотр вооруженным мужикам и дворовым. Княжна Марья свдела у окна, прислушивалась к его голосу, раздававшемуся из сада. Вдруг из аллеи выбежало несколько людей с испуганными лицами.
Княжна Марья выбежала на крыльцо, на цветочную дорожку и в аллею. Навстречу ей подвигалась большая толпа ополченцев и дворовых, и в середине этой толпы несколько людей под руки волокли маленького старичка в мундире и орденах. Княжна Марья подбежала к нему и, в игре мелкими кругами падавшего света, сквозь тень липовой аллеи, не могла дать себе отчета в том, какая перемена произошла в его лице. Одно, что она увидала, было то, что прежнее строгое и решительное выражение его лица заменилось выражением робости и покорности. Увидав дочь, он зашевелил бессильными губами и захрипел. Нельзя было понять, чего он хотел. Его подняли на руки, отнесли в кабинет и положили на тот диван, которого он так боялся последнее время.
Привезенный доктор в ту же ночь пустил кровь и объявил, что у князя удар правой стороны.
В Лысых Горах оставаться становилось более и более опасным, и на другой день после удара князя, повезли в Богучарово. Доктор поехал с ними.
Когда они приехали в Богучарово, Десаль с маленьким князем уже уехали в Москву.
Все в том же положении, не хуже и не лучше, разбитый параличом, старый князь три недели лежал в Богучарове в новом, построенном князем Андреем, доме. Старый князь был в беспамятстве; он лежал, как изуродованный труп. Он не переставая бормотал что то, дергаясь бровями и губами, и нельзя было знать, понимал он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное – это то, что он страдал и, чувствовал потребность еще выразить что то. Но что это было, никто не мог понять; был ли это какой нибудь каприз больного и полусумасшедшего, относилось ли это до общего хода дел, или относилось это до семейных обстоятельств?
Доктор говорил, что выражаемое им беспокойство ничего не значило, что оно имело физические причины; но княжна Марья думала (и то, что ее присутствие всегда усиливало его беспокойство, подтверждало ее предположение), думала, что он что то хотел сказать ей. Он, очевидно, страдал и физически и нравственно.
Надежды на исцеление не было. Везти его было нельзя. И что бы было, ежели бы он умер дорогой? «Не лучше ли бы было конец, совсем конец! – иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она часто следила за ним не с надеждой найти призкаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу.
Как ни странно было княжне сознавать в себе это чувство, но оно было в ней. И что было еще ужаснее для княжны Марьи, это было то, что со времени болезни ее отца (даже едва ли не раньше, не тогда ли уж, когда она, ожидая чего то, осталась с ним) в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды. То, что годами не приходило ей в голову – мысли о свободной жизни без вечного страха отца, даже мысли о возможности любви и семейного счастия, как искушения дьявола, беспрестанно носились в ее воображении. Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того, устроит свою жизнь. Это были искушения дьявола, и княжна Марья знала это. Она знала, что единственное орудие против него была молитва, и она пыталась молиться. Она становилась в положение молитвы, смотрела на образа, читала слова молитвы, но не могла молиться. Она чувствовала, что теперь ее охватил другой мир – житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположный тому нравственному миру, в который она была заключена прежде и в котором лучшее утешение была молитва. Она не могла молиться и не могла плакать, и житейская забота охватила ее.