Дело Дрейфуса

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Де́ло Дре́йфуса — судебный процесс в декабре 1894 во Франции и последовавший за ним социальный конфликт (1896—1906) по делу о шпионаже в пользу Германской империи офицера французского генерального штаба, еврея родом из Эльзаса (на тот момент территории Германии) капитана Альфреда Дрейфуса (1859—1935), разжалованного военным судом и приговорённого к пожизненной ссылке при помощи фальшивых документов и на волне сильных антисемитских настроений в обществе. Дело сыграло огромную роль в истории Франции и Европы конца XIX — начала XX веков.





История

Обвинение. Процесс 1894 года

В конце 1894 года, когда у власти стоял кабинет Дюпюи с генералом Огюстом Мерсье в должности военного министра, в генеральном штабе была обнаружена пропажа нескольких секретных документов. Через некоторое время начальник Второго бюро (военная разведка) полковник Юбер Анри представил в военное министерство бордеро, то есть препроводительную бумагу, без числа и подписи, в которой сообщалось адресату об отправлении ему секретных военных документов, якобы найденное в выброшенных бумагах германского военного агента, полковника Шварцкоппена. Полковник Фабр и эксперт военного министерства признали почерк капитана Дрейфуса. Альфред Дрейфус был арестован 15 октября 1894 года. Министр иностранных дел Ганото не верил этому бордеро и был против возбуждения дела, но не решился настаивать на своём и впоследствии играл двусмысленную роль человека, убеждённого в невиновности, но не заявлявшего о том публично и поддержавшего министерства, враждебные Дрейфусу. Военный министр Мерсье, побуждаемый полковником Анри и майором Пати де Кламом, решительно высказался за предание Дрейфуса военному суду.

Суд происходил в Париже в декабре 1894 года, при закрытых дверях. На виновности Дрейфуса решительно настаивали начальник генерального штаба генерал Буадефр, его помощник генерал Гонз, Пати де Клам, Анри и другие. Судьи колебались — улик было недостаточно. Тогда с согласия военного министра следователь изготовил фальшивый документ — записку, якобы написанную германским послом и изобличавшую Дрейфуса в сотрудничестве с немцами. Дрейфус был приговорён за шпионаж и государственную измену к разжалованию и пожизненной ссылке в Кайенну и в январе 1895 года препровождён на Чёртов остров.

Приговор оспорен. Выступление полковника Пикара

Уже тогда в печати высказывались мнения, что вина Дрейфуса не доказана и что имела место судебная ошибка; в «Matin» было напечатано факсимиле бордеро, которое у многих вызывало сомнения в принадлежности этого документа руке Дрейфуса.

В 1896 году появилась брошюра Лазара «Судебная ошибка» (фр. Une erreur judiciaire), в которой доказывалась невиновность Дрейфуса. В том же 1896 году новый начальник разведывательного бюро, полковник Жорж Пикар, указал генералу Гонзу на сходство почерка бордеро с почерком другого офицера, майора Эстерхази, ведшего к тому же очень широкий образ жизни. Пикар был немедленно переведён в Тунис.

Сенатор Шерер-Кестнер, которому Пикар сообщил свои соображения, выступил в сенате с интерпелляцией, в которой требовал пересмотра процесса Дрейфуса. Военный министр Бильо (кабинета Мелена) утверждал, что Дрейфус несомненно виновен; на том же решительно настаивали бывший военный министр Мерсье и вся партия генерального штаба, с Буадефром и Гонзом во главе. Интерпелляция Шерера-Кестнера не имела прямых результатов; министр колоний Лебон даже сделал распоряжение об увеличении строгости по отношению к Дрейфусу.

Выступление Эмиля Золя

В ноябре 1897 года брат Альфреда Дрейфуса, Матье Дрейфус, заявил формальное обвинение против майора Эстерхази (фр.) как автора бордеро. 11 января 1898 года Эстерхази был оправдан военным судом. Причём было сделано всё возможное, чтобы добиться этого оправдания; у подсудимого не было даже произведено обыска, и военные власти прямо давили на суд в желательном для них направлении. Через 2 дня, 13 января 1898 года, в газете «L’Aurore» («Аврора») (её редактировал будущий премьер-министр Жорж Клемансо) появилось письмо знаменитого писателя Эмиля Золя к президенту республики Феликсу ФоруЯ обвиняю» — фр. J’accuse), в котором очень решительно утверждалось, что бордеро сфабриковали Эстерхази и Анри, а генеральный штаб и военное министерство сознательно губили ненавистного им лично Дрейфуса, чтобы выгородить виновного Эстерхази. Письмо Золя произвело во Франции и в Европе потрясающее впечатление. С этого момента дело Дрейфуса захватило общественное внимание Франции и всего мира и приобрело громадное общественное значение.

Раскол общества

На стороне обвинения оказывается всё военное сословие Франции, в том числе военные министры, весь генеральный штаб, далее, клерикалы, националисты и особенно антисемиты. Радикалы и социалисты в подавляющем большинстве становятся на сторону Дрейфуса, но не все. Рошфор, у которого несмотря на его социализм всегда чувствовался оттенок антисемитизма, высказывается решительно против Дрейфуса, вступает в близкие отношения с его врагами, подчиняется их влиянию и наконец решительно переходит в лагерь националистов-антисемитов, в котором встречается со своим недавним (в процессе 1889 года) прокурором, умеренным республиканцем Кене де Борепэром. Вся Франция делится на дрейфусаров и антидрейфусаров, между которыми ведётся ожесточённая борьба. Политические партии под влиянием этого дела в 1898—1899 годах перетасовываются заново.

Различие во взглядах на дело Дрейфуса разводит вчерашних друзей и единомышленников, вносит раздор в семьи. Для одних Дрейфус — изменник, враг Франции, а его сторонники — евреи, иностранцы и люди, продавшиеся евреям, чтобы очернить честь французской армии; утверждать, что французский офицер (Фердинанд Эстерхази (фр.)) занимался таким грязным делом, как шпионаж, значит клеветать на французское офицерство. Для других Дрейфус — отчасти случайная жертва, на которую пало подозрение только потому, что он еврей и человек нелюбимый, отчасти — жертва злобы людей, действовавших сознательно, чтобы выгородить Эстерхази и других. В общем, разделение было похоже на то, которое за 10 лет перед тем было между буланжистами и антибуланжистами, причём в большинстве буланжисты оказались антидрейфусарами, и наоборот. Своеобразную позицию занял социал-демократ Жюль Гед. По его мнению, дело Дрейфуса — внутреннее дело буржуазии; пусть она в нём и разбирается, а рабочих оно не касается. Поддержанный из-за границы В. Либкнехтом, Гед по этому вопросу нашёл мало сочувствия в рядах собственной партии; напротив, Жан Жорес, выступивший решительным борцом за Дрейфуса, создал себе этим славу и значительно усилил позиции социалистов. Известный писатель Ромен Роллан предпочёл быть над схваткой, отметив, что «ещё не успев получить никаких доказательств, с уверенностью и раздражением подняли крик о невиновности своего соплеменника, о низости главного штаба и властей, осудивших Дрейфуса. Будь они даже сто раз правы (а довольно было одного раза, лишь бы это имело разумное обоснование!), они могли вызвать отвращение к правому делу самим неистовством, которое в него привносилось». Ту же позицию занял и Жюль Верн. Сходным образом высказался и Лев Николаевич Толстой: «…Событию этому, подобные которым повторяются беспрестанно, не обращая ничьего внимания и не могущим быть интересными не только всему миру, но даже французским военным, был придан прессой несколько выдающийся интерес», — писал он. И несколькими строчками ниже заключал: «…Только после нескольких лет люди стали опоминаться от внушения и понимать, что они никак не могли знать, виновен или невиновен, и что у каждого есть тысячи дел, гораздо более близких и интересных, чем дело Дрейфуса». Вместе с тем, другой русский писатель, А. П. Чехов, являлся активным дрейфусаром, что послужило одной из причин его разрыва с А. С. Сувориным, газета которого «Новое время», заняла явно антидрейфусарскую позицию.

Фальшивка против Дрейфуса. Признание и самоубийство Анри

В самый день появления письма Золя в палате депутатов по этому поводу был сделан запрос; правительство Мелена ответило обещанием предать Золя суду и получило выражение доверия значительным большинством голосов. В феврале 1898 года и потом, после кассации приговора (по формальным причинам), вторично, в июле 1898 года, дело по обвинению Золя в клевете разбиралось в суде присяжных; Золя был признан виновным и приговорён к 1 году тюрьмы и 3000 франков штрафа; он успел бежать в Англию. На разбирательстве дела Золя генерал Пелье представил новое доказательство виновности Дрейфуса, именно, перехваченное письмо Шварцкоппена к итальянскому военному агенту Паницарди, в котором говорилось об «этом еврее» (названа только первая буква Д.). В двух других также перехваченных письмах говорилось об «этой каналье Дрейфусе». На эти письма сослался как на «абсолютное доказательство виновности Дрейфуса» Кавеньяк, военный министр в кабинете Бриссона, в речи, произнесённой им в палате депутатов 7 июля 1898 года, в ответ на интерпелляцию.

Речь Кавеньяка произвела сильнейшее впечатление; по предложению социалиста Мирмана, принятому подавляющим большинством голосов, она была расклеена во всех коммунах Франции. Общественное мнение явно и, казалось, бесповоротно склонилось на сторону осуждения Дрейфуса. Между тем, подложность документов была ясна уже из того, что их составитель, считая Шварцкоппена немцем, специально сделал несколько грубых ошибок против правил французского языка, тогда как Шварцкоппен, будучи уроженцем Эльзаса, прекрасно владел французским языком.

Полковник Жорж Пикар высказал публично, что этот документ (известный под именем faux Henry) подделан Анри; за это Пикар был арестован. Через несколько недель у самого Кавеньяка возникло сомнение: он допросил Анри (30 августа) и принудил его сознаться в подлоге. Анри был арестован и в тюрьме лишил себя жизни 31 августа. Виновность Дрейфуса ставилась этим под сильное сомнение; однако, вся военная партия, все антисемиты решительно настаивали на своём, утверждая, что Анри совершил подлог лишь для того, чтобы прекратить позорящую честь французской армии агитацию. На этой почве стоял и Кавеньяк. Под влиянием общественного настроения оказался возможным даже сбор денег на памятник на могиле Анри.

Бриссон, до тех пор веривший в виновность Дрейфуса, высказался за пересмотр дела. Кавеньяк вышел в отставку; занявший его место генерал Э. Цурлинден тоже заявил о несогласии с пересмотром дела и был вынужден выйти в отставку. 26 сентября правительство единогласно высказалось за допущение пересмотра дела Дрейфуса, причём за это решение высказался и третий военный министр в том же кабинете, генерал Ш. Шануан. Но 25 октября в палате депутатов он неожиданно для своих товарищей по кабинету высказал убеждение в виновности Дрейфуса и заявил о своём выходе в отставку, вопреки всем обычаям не предупредив об этом премьера. Это был сильный удар по кабинету, приведший к его отставке. Новый кабинет был сформирован Ш. Дюпюи, с Ш. Фрейсине на посту военного министра.

Новым фактом явился отъезд Эстерхази за границу и его заявление, что автор бордеро — именно он; этому заявлению антидрейфусары не желали верить, уверяя, что сделано оно за деньги. Уголовная палата кассационного суда признала доказанную подложность одного документа достаточным «новым фактом» для пересмотра приговора, вошедшего в законную силу.

Кассационный суд 1899 года и Реннский процесс. Дрейфус помилован

При рассмотрении дела в кассационном суде выяснилось, что в деле Дрейфуса имеется не один, а множество подложных документов, и что первый обвинительный приговор был вынесен на основании данных, сообщенных судьям в их совещательной комнате и не предъявленных ни обвиняемому, ни его защитнику. Резолюция кассационного суда почти предрешала оправдание. Вторичный разбор дела военным судом происходил осенью 1899 года в Ренне. Общественное возбуждение и напряжение страстей достигли крайних пределов; во время процесса даже было совершено покушение на жизнь защитника Дрейфуса, Лабори, который отделался лёгкой раной; виновники скрылись. Свидетелями обвинения выступили, между прочим, пять бывших военных министров (Мерсье, Бильо, Кавеньяк, Цурлинден и Шануан), генералы Буадефр, Гонз, которые, не приводя доказательств, настаивали на виновности Дрейфуса. Защита настаивала на вызове Шварцкоппена и Паницарди, но в этом ей было отказано. Шварцкоппен сделал заявление через печать, что документы им получены от Эстерхази, а германское правительство напечатало в «Reichsanzeiger» официальное заявление, что с Дрейфусом оно никогда не имело дела. Процесс тянулся с 7 августа по 9 сентября 1899 года. Большинством 5 против 2 голосов судей Дрейфус был вновь признан виновным, но при смягчающих вину обстоятельствах, и приговорён к 10 годам заключения. Приговор этот произвёл на сторонников Дрейфуса тягостное впечатление; указывалось на то, что если Дрейфус виновен, то ничто вины его не смягчает, и следовательно, приговор свидетельствует о неискренности судей, которые хотели угодить военному сословию и, в то же время, смягчающими обстоятельствами примириться со своей совестью. Президент Лубе по предложению правительства (Вальдека-Руссо) помиловал Дрейфуса, который помилование принял, чем возбудил против себя многих из своих сторонников, в том числе своего адвоката Лабори. Сторонники Дрейфуса хотели продолжать борьбу, настаивая на предании суду Мерсье и других лиц, но правительство Вальдека-Руссо, чтобы покончить с делом навсегда, внесло проект общей амнистии для преступлений, совершённых в связи или по поводу дела Дрейфуса; проект был принят обеими палатами (декабрь 1900 года). Под амнистию сам Дрейфус, однако, не подошёл, так как его дело было рассмотрено судом; право требовать пересмотра за ним таким образом осталось (помилование этому не препятствует). После этого в деле Дрейфуса наступило временное затишье.

Окончательный пересмотр. Дрейфус оправдан

В апреле 1903 года Жан Жорес прочитал в палате депутатов попавшее ему в руки письмо генерала Пелье к Кавеньяку, написанное 31 августа 1898 года, то есть после самоубийства Анри, в котором Пелье говорил о бесчестных обманах в деле Дрейфуса. С этого началась новая кампания. Бриссон резко заявил о недобросовестном поведении во всей этой истории Кавеньяка, который утаил от него, премьера, это письмо Пелье, как он утаивал многое другое и в том числе свои сомнения в подлинности письма Шварцкоппена, возникшие у него, как это теперь известно, не позже 14 августа 1898 года, тогда как допрос Анри произведён только 30 августа. В 1903 году военный министр в кабинете Комба, генерал Андре, ознакомился с делом Дрейфуса и склонился к мнению о необходимости его пересмотра. В ноябре 1903 года Дрейфус подал новую кассационную жалобу, и дело перешло на новое рассмотрение кассационного суда. В марте 1904 года кассационный суд постановил произвести дополнительное следствие, и 12 июля 1906 года новый процесс признал Дрейфуса полностью невиновным; все обвинения с него были сняты, и он был восстановлен в армии и награждён орденом Почётного легиона.

В конце концов защитники Дрейфуса… добились полной реабилитации безвинно оклеветанного капитана. И вот в эту-то минуту к новому военному министру — генералу Андрэ, ставленнику дрейфусаров, явился в полной парадной форме русский военный агент Муравьёв и заявил, что начавшиеся уже в армии репрессии против антидрейфусаров могут повлиять на дружественные отношения к Франции русской царской армии.

Коротка была беседа Муравьёва с генералом Андрэ, но ещё короче была и развязка: по требованию собственного посла князя Урусова Муравьёв был принуждён в тот же вечер навсегда покинуть свой пост и сломать свою служебную карьеру.

Не следовало, конечно, вмешиваться в чужие дела, но нельзя было, однако, не интересоваться политической физиономией каждого военного министра.

Игнатьев А. А. [militera.lib.ru/memo/russian/ignatyev_aa/27.html Пятьдесят лет в строю. Книга III, глава 8]. — М.: Воениздат, 1986. — С. 359. — ISBN 5-203-00055-7.

В культуре

К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)
  • Одним из первых литературных откликов на процесс Дрейфуса стала эксцентричная пародийная пьеса «Невинный» (фр. Innocent) написанная летом 1895 года совместно Альфонсом Алле и Альфредом Капюсом. Первое представление состоялось уже 7 февраля 1896 года в парижском «Театре новинок» (фр. Théâtre des Nouveautés).
  • После шовинистической демонстрации антидрейфусаров 2 октября 1898 года (у зала Ваграм), закончившейся драками и погромом, Альфонс Алле опубликовал в своих еженедельных хрониках остро иронический, абсурдный рассказ «Естественное объяснение одного странного происшествия» (фр. Explication bien naturelle d’un accident en apparence étrange), в 1900 году вошедший в книгу рассказов «Не стоит беспокойства» (фр. Ne nous frappons pas).
  • На заре эпохи немого кино сюжет неоднократно экранизировался, см. «Дело Дрейфуса» (1899), «Дело Дрейфуса» (1902, 1908).
  • Обсуждение дела Дрейфуса играет значительную роль в цикле «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста.
  • Герои рассказа Леонида Андреева «Большой шлем» сходятся во мнении, что Дрейфус невиновен.
  • Герои книги Александры Бруштейн «Дорога уходит в даль…» (Книга 3. Весна; 1961) страстно обсуждают дело Дрейфуса, жадно внимают рассказам очевидцев слушаний, только что вернувшихся из Франции, и горячо сочувствуют невинно обвинённому Дрейфусу.
  • В сатирическом романе Анатоля Франса «Остров пингвинов» (фр.) дело Дрейфуса выведено под названием «дело Пиро», ему полностью посвящена книга шестая («Новое время. Дело о восьмидесяти тысяч копён сена»). О деле Дрейфуса неоднократно упоминается в романе «Современная история» Анатоля Франса.
  • В научно-фантастическом романе Саймона Бучера-Джонса «Гибель искусства» (англ.) (1996) по «Доктору Кто» Седьмой Доктор и его спутники посещают Париж в 1880-х и 1890-х, встречая самого Альфреда и участвуя в событиях его дела.
  • Подготовка дела Дрейфуса занимает заметное место в романе Умберто Эко «Пражское кладбище» (2010); главный герой капитан Симонини утверждает, что принимал в нём активное участие как изготовитель поддельных писем.
  • О деле Дрейфуса неоднократно упоминается в романе Ромена Роллана «Жан-Кристоф».
  • Делу Дрефуса посвящён рассказ Марка Алданова «Полковник Пикар».
  • О деле Дрейфуса упоминает Шолом-Алейхем в своих произведениях «Менахем-Мендл» и «Дрейфус в Касриловке».
  • О Дрейфусе вспоминает и Е.А. Евтушенко в своей поэме "Бабий Яр", которая, в свою очередь, вдохновила Д.Д. Шостаковича на создание 13-ой Симфонии (Первая часть "Бабий Яр")

См. также

Напишите отзыв о статье "Дело Дрейфуса"

Примечания

Литература

Список литературы о деле Дрейфуса огромен, брошюра Paul Desachy, «Bibliographie de l’affaire Dreyfus» (Париж, 1903) перечисляет более 600 названий отдельно изданных книг и брошюр о деле Дрейфуса. Также:

  • Книга самого Дрейфуса «Пять лет моей жизни, 1894—99» (Cinq années de ma vie 1894—99, П., 1899; есть несколько русских переводов) представляет живой рассказ не столько о самом деле, сколько о жизни в ссылке, в которой Дрейфус подвергался мучениям и преследованиям, часто противозаконным.
  • Другая его книга «Письма невиновного» (Lettres d’un innocent, П., 1898) — его письма к жене из ссылки.
  • Золя, сборник статей «Истина шествует» (La vérité en marche, П., 1901) — ряд статей о деле Дрейфуса
  • Наиболее ценный фактический материал собран в стенографических отчетах о процессах Золя, Эстерхази, Дрейфуса в Ренне («Le procès Dreyfus devant le conseil de guerre de Rennes 1899», П., 1900, и «Index alphabétique» к нему, П., 1903), вдовы полковника Анри против Рейнаха по обвинению в оклеветании памяти её мужа («Affaire Henry — Reinach, Cours d’assises de la Seine»).
  • J. Reinach, «Histoire de l’affaire Dreyfus» (П., 1901—04) — история Франции в конце XIX века в связи с делом Дрейфуса.
  • Прайсман Л. Дело Дрейфуса. Таллин, 1992.
  • Закревский И. П. По делу Дрейфуса: Сб. ст. / Игн. Закревский. — Санкт-Петербург: тип. П. П. Сойкина, 1900. — [4], 160 с. (Книга была арестована Петербургским цензурным комитетом и уничтожена.)

Ссылки

Отрывок, характеризующий Дело Дрейфуса

– Он народ разочти как следует! – говорил худой мастеровой с жидкой бородйой и нахмуренными бровями. – А что ж, он нашу кровь сосал – да и квит. Он нас водил, водил – всю неделю. А теперь довел до последнего конца, а сам уехал.
Увидав народ и окровавленного человека, говоривший мастеровой замолчал, и все сапожники с поспешным любопытством присоединились к двигавшейся толпе.
– Куда идет народ то?
– Известно куда, к начальству идет.
– Что ж, али взаправду наша не взяла сила?
– А ты думал как! Гляди ко, что народ говорит.
Слышались вопросы и ответы. Целовальник, воспользовавшись увеличением толпы, отстал от народа и вернулся к своему кабаку.
Высокий малый, не замечая исчезновения своего врага целовальника, размахивая оголенной рукой, не переставал говорить, обращая тем на себя общее внимание. На него то преимущественно жался народ, предполагая от него получить разрешение занимавших всех вопросов.
– Он покажи порядок, закон покажи, на то начальство поставлено! Так ли я говорю, православные? – говорил высокий малый, чуть заметно улыбаясь.
– Он думает, и начальства нет? Разве без начальства можно? А то грабить то мало ли их.
– Что пустое говорить! – отзывалось в толпе. – Как же, так и бросят Москву то! Тебе на смех сказали, а ты и поверил. Мало ли войсков наших идет. Так его и пустили! На то начальство. Вон послушай, что народ то бает, – говорили, указывая на высокого малого.
У стены Китай города другая небольшая кучка людей окружала человека в фризовой шинели, держащего в руках бумагу.
– Указ, указ читают! Указ читают! – послышалось в толпе, и народ хлынул к чтецу.
Человек в фризовой шинели читал афишку от 31 го августа. Когда толпа окружила его, он как бы смутился, но на требование высокого малого, протеснившегося до него, он с легким дрожанием в голосе начал читать афишку сначала.
«Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался.
– У него спросить бы!.. Это сам и есть?.. Как же, успросил!.. А то что ж… Он укажет… – вдруг послышалось в задних рядах толпы, и общее внимание обратилось на выезжавшие на площадь дрожки полицеймейстера, сопутствуемого двумя конными драгунами.
Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться.
– Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа.
– Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа…
– Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки.
Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее.
– Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками.
Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку.
– Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе.


Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа.
Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.
Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали к нему. Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным.
«Ваше сиятельство, из вотчинного департамента пришли, от директора за приказаниями… Из консистории, из сената, из университета, из воспитательного дома, викарный прислал… спрашивает… О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель… из желтого дома смотритель…» – всю ночь, не переставая, докладывали графу.
На все эта вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что все старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем то и что этот кто то будет нести всю ответственность за все то, что произойдет теперь.
– Ну, скажи ты этому болвану, – отвечал он на запрос от вотчинного департамента, – чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади – пускай едут во Владимир. Не французам оставлять.
– Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете?
– Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё… А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и бог велел.
На вопрос о колодниках, которые сидели в яме, граф сердито крикнул на смотрителя:
– Что ж, тебе два батальона конвоя дать, которого нет? Пустить их, и всё!
– Ваше сиятельство, есть политические: Мешков, Верещагин.
– Верещагин! Он еще не повешен? – крикнул Растопчин. – Привести его ко мне.


К девяти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, что им надо было делать.
Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется всо ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.
Растопчин чувствовал это, и это то раздражало его. Полицеймейстер, которого остановила толпа, вместе с адъютантом, который пришел доложить, что лошади готовы, вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшая его видеть.
Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов.
– Готов экипаж? – сказал Растопчин, отходя от окна.
– Готов, ваше сиятельство, – сказал адъютант.
Растопчин опять подошел к двери балкона.
– Да чего они хотят? – спросил он у полицеймейстера.
– Ваше сиятельство, они говорят, что собрались идти на французов по вашему приказанью, про измену что то кричали. Но буйная толпа, ваше сиятельство. Я насилу уехал. Ваше сиятельство, осмелюсь предложить…
– Извольте идти, я без вас знаю, что делать, – сердито крикнул Растопчин. Он стоял у двери балкона, глядя на толпу. «Вот что они сделали с Россией! Вот что они сделали со мной!» – думал Растопчин, чувствуя поднимающийся в своей душе неудержимый гнев против кого то того, кому можно было приписать причину всего случившегося. Как это часто бывает с горячими людьми, гнев уже владел им, но он искал еще для него предмета. «La voila la populace, la lie du peuple, – думал он, глядя на толпу, – la plebe qu'ils ont soulevee par leur sottise. Il leur faut une victime, [„Вот он, народец, эти подонки народонаселения, плебеи, которых они подняли своею глупостью! Им нужна жертва“.] – пришло ему в голову, глядя на размахивающего рукой высокого малого. И по тому самому это пришло ему в голову, что ему самому нужна была эта жертва, этот предмет для своего гнева.
– Готов экипаж? – в другой раз спросил он.
– Готов, ваше сиятельство. Что прикажете насчет Верещагина? Он ждет у крыльца, – отвечал адъютант.
– А! – вскрикнул Растопчин, как пораженный каким то неожиданным воспоминанием.
И, быстро отворив дверь, он вышел решительными шагами на балкон. Говор вдруг умолк, шапки и картузы снялись, и все глаза поднялись к вышедшему графу.
– Здравствуйте, ребята! – сказал граф быстро и громко. – Спасибо, что пришли. Я сейчас выйду к вам, но прежде всего нам надо управиться с злодеем. Нам надо наказать злодея, от которого погибла Москва. Подождите меня! – И граф так же быстро вернулся в покои, крепко хлопнув дверью.
По толпе пробежал одобрительный ропот удовольствия. «Он, значит, злодеев управит усех! А ты говоришь француз… он тебе всю дистанцию развяжет!» – говорили люди, как будто упрекая друг друга в своем маловерии.
Через несколько минут из парадных дверей поспешно вышел офицер, приказал что то, и драгуны вытянулись. Толпа от балкона жадно подвинулась к крыльцу. Выйдя гневно быстрыми шагами на крыльцо, Растопчин поспешно оглянулся вокруг себя, как бы отыскивая кого то.
– Где он? – сказал граф, и в ту же минуту, как он сказал это, он увидал из за угла дома выходившего между, двух драгун молодого человека с длинной тонкой шеей, с до половины выбритой и заросшей головой. Молодой человек этот был одет в когда то щегольской, крытый синим сукном, потертый лисий тулупчик и в грязные посконные арестантские шаровары, засунутые в нечищеные, стоптанные тонкие сапоги. На тонких, слабых ногах тяжело висели кандалы, затруднявшие нерешительную походку молодого человека.
– А ! – сказал Растопчин, поспешно отворачивая свой взгляд от молодого человека в лисьем тулупчике и указывая на нижнюю ступеньку крыльца. – Поставьте его сюда! – Молодой человек, брянча кандалами, тяжело переступил на указываемую ступеньку, придержав пальцем нажимавший воротник тулупчика, повернул два раза длинной шеей и, вздохнув, покорным жестом сложил перед животом тонкие, нерабочие руки.
Несколько секунд, пока молодой человек устанавливался на ступеньке, продолжалось молчание. Только в задних рядах сдавливающихся к одному месту людей слышались кряхтенье, стоны, толчки и топот переставляемых ног.
Растопчин, ожидая того, чтобы он остановился на указанном месте, хмурясь потирал рукою лицо.
– Ребята! – сказал Растопчин металлически звонким голосом, – этот человек, Верещагин – тот самый мерзавец, от которого погибла Москва.
Молодой человек в лисьем тулупчике стоял в покорной позе, сложив кисти рук вместе перед животом и немного согнувшись. Исхудалое, с безнадежным выражением, изуродованное бритою головой молодое лицо его было опущено вниз. При первых словах графа он медленно поднял голову и поглядел снизу на графа, как бы желая что то сказать ему или хоть встретить его взгляд. Но Растопчин не смотрел на него. На длинной тонкой шее молодого человека, как веревка, напружилась и посинела жила за ухом, и вдруг покраснело лицо.
Все глаза были устремлены на него. Он посмотрел на толпу, и, как бы обнадеженный тем выражением, которое он прочел на лицах людей, он печально и робко улыбнулся и, опять опустив голову, поправился ногами на ступеньке.
– Он изменил своему царю и отечеству, он передался Бонапарту, он один из всех русских осрамил имя русского, и от него погибает Москва, – говорил Растопчин ровным, резким голосом; но вдруг быстро взглянул вниз на Верещагина, продолжавшего стоять в той же покорной позе. Как будто взгляд этот взорвал его, он, подняв руку, закричал почти, обращаясь к народу: – Своим судом расправляйтесь с ним! отдаю его вам!
Народ молчал и только все теснее и теснее нажимал друг на друга. Держать друг друга, дышать в этой зараженной духоте, не иметь силы пошевелиться и ждать чего то неизвестного, непонятного и страшного становилось невыносимо. Люди, стоявшие в передних рядах, видевшие и слышавшие все то, что происходило перед ними, все с испуганно широко раскрытыми глазами и разинутыми ртами, напрягая все свои силы, удерживали на своих спинах напор задних.
– Бей его!.. Пускай погибнет изменник и не срамит имя русского! – закричал Растопчин. – Руби! Я приказываю! – Услыхав не слова, но гневные звуки голоса Растопчина, толпа застонала и надвинулась, но опять остановилась.
– Граф!.. – проговорил среди опять наступившей минутной тишины робкий и вместе театральный голос Верещагина. – Граф, один бог над нами… – сказал Верещагин, подняв голову, и опять налилась кровью толстая жила на его тонкой шее, и краска быстро выступила и сбежала с его лица. Он не договорил того, что хотел сказать.
– Руби его! Я приказываю!.. – прокричал Растопчин, вдруг побледнев так же, как Верещагин.
– Сабли вон! – крикнул офицер драгунам, сам вынимая саблю.
Другая еще сильнейшая волна взмыла по народу, и, добежав до передних рядов, волна эта сдвинула переднии, шатая, поднесла к самым ступеням крыльца. Высокий малый, с окаменелым выражением лица и с остановившейся поднятой рукой, стоял рядом с Верещагиным.
– Руби! – прошептал почти офицер драгунам, и один из солдат вдруг с исказившимся злобой лицом ударил Верещагина тупым палашом по голове.
«А!» – коротко и удивленно вскрикнул Верещагин, испуганно оглядываясь и как будто не понимая, зачем это было с ним сделано. Такой же стон удивления и ужаса пробежал по толпе.
«О господи!» – послышалось чье то печальное восклицание.
Но вслед за восклицанием удивления, вырвавшимся У Верещагина, он жалобно вскрикнул от боли, и этот крик погубил его. Та натянутая до высшей степени преграда человеческого чувства, которая держала еще толпу, прорвалось мгновенно. Преступление было начато, необходимо было довершить его. Жалобный стон упрека был заглушен грозным и гневным ревом толпы. Как последний седьмой вал, разбивающий корабли, взмыла из задних рядов эта последняя неудержимая волна, донеслась до передних, сбила их и поглотила все. Ударивший драгун хотел повторить свой удар. Верещагин с криком ужаса, заслонясь руками, бросился к народу. Высокий малый, на которого он наткнулся, вцепился руками в тонкую шею Верещагина и с диким криком, с ним вместе, упал под ноги навалившегося ревущего народа.