Дмитриев-Мамонов, Эммануил Александрович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Эммануил Дмитриев-Мамонов

Автопортрет 1840—1850-х годов
Дата рождения:

7 (19) января 1824(1824-01-19)

Место рождения:

Москва, Российская империя

Дата смерти:

30 декабря 1883 (11 января 1884)(1884-01-11) (59 лет)

Место смерти:

Санкт-Петербург, Российская империя

Подданство:

Российская империя Российская империя

Жанр:

портрет

Учёба:

императорская Академия художеств

Стиль:

реализм

Звания:

художник портретной живописи (1858)

Работы на Викискладе

Эммануи́л Алекса́ндрович Дми́триев-Мамо́нов (или Мамо́нов[1]) (7 [19] января 1824[2], Москва — 30 декабря 1883 [11 января 1884], Санкт-Петербург[3]) — художник-портретист, сын художника-баталиста А. И. Дмитриева-Мамонова, известен живописными и графическими портретами Н. М. Языкова, Н. Ф. Павлова, К. С. Аксакова, А. С. Хомякова, П. В. Нащокина, П. В. Киреевского и других. Автор нескольких портретов Гоголя, отличавшихся, по словам современников, большим сходством с оригиналом[4]. Менее известен как книжный график и мастер карикатуры.

Историк литературы и искусства[5], мыслитель, публицист, близкий к славянофильству. Позднее сблизился с М. А. Бакуниным и представлял либеральное крыло в славянофильском лагере. Один из последних друзей Н. В. Гоголя[6]. Двоюродный дед Марии (Скобцовой)[7].

Большинство источников высоко оценивает качество изобразительных работ художника[7][8][9][10], в то же время некоторые издания характеризуют его творчество как творчество художника-дилетанта. Личность Э. А. Дмитриева-Мамонова и его творческий путь до настоящего времени изучены недостаточно полно[11].





Биография и творчество

Будущий художник родился в семье Александра Ивановича Дмитриева-Мамонова (1787—1836), участника Отечественной войны 1812 года, впоследствии генерал-майора, и фрейлины Софьи Ивановны Яфимович (1795—1863)[комм. 1][12][13][14] Кроме Эммануила, в семье были четыре сестры: Татьяна, Елизавета, Наталья и Софья; а также братья Михаил, Александр и Ипполит. Ипполит впоследствии также стал художником, но художником-декоратором и карикатуристом.

Первоначальное художественное образование Эммануил получил у отца. Александр Иванович был график и живописец-баталист, директор военно-топографического депо, один из основателей петербургского «Общества поощрения художников» (1821 г.). Отец умер, когда сыну было двенадцать лет. В 1840 году Эммануил поступил на юридический факультет Московского университета, где учился с сыновьями Авдотьи Петровны Елагиной Николаем и Андреем. В это время он сблизился и на всю жизнь подружился с их старшим братом Василием Алексеевичем Елагиным[15][16].

Учёбу в Московском университете юноша чередовал с занятиями в петербургской Академии Художеств[17]. В 1850-х годах Эммануил учился в Московском училище живописи и ваяния, после чего стал профессиональным художником-портретистом в отличие от своего отца, который так и остался в какой-то мере художником-любителем[8]. Впрочем, из-за своеобразной творческой манеры художника некоторые источники называют художником-дилетантом и самого Эммануила Александровича[18][19][20][21], поскольку значительная часть творческого наследия художника была написана им в 1840-е годы, то есть до получения формального образования.

Художнику на самом деле удавалось запечатлеть характерные черты своих персонажей. Вскоре он стал весьма востребованным специалистом портретной живописи, имеющим значительный авторитет в среде московской аристократии[8].

Он написал портреты многих известных русских писателей и общественных деятелей, в том числе Н. В. Гоголя, Н. Ф. Павлова, К. С. Аксакова, А. С. Хомякова, П. В. Нащокина, П. В. Киреевского, Н. М. Языкова и многих других. В начале 1840-х годов он сблизился с будущими славянофилами — крупнейшими русскими общественными деятелями того времени, встречавшимися в салоне А. П. Елагиной и доме Сергея Тимофеевича Аксакова. Художник стал создателем «Елагинского альбома», где изобразил всех ведущих деятелей славянофильства в большинстве своём в нескольких вариантах. С альбома А. П. Елагиной была переснята в общей сложности 101 фотография различных портретных рисунков Э. А. Дмитриева-Мамонова[23].

Эммануил Александрович стал «своим» художником у славянофилов подобно тому, как К. А. Горбунов был «своим» художником в кружке А. И. Герцена — В. Г. Белинского[24].

В 1858 году Петербургская Академия Художеств удостоила Э. А. Дмитриева-Мамонова звания художника портретной живописи[17]. По оценке современников, Эммануил Александрович был «художник и мыслитель замечательный»[7]. Более всего они ценили его портретную живопись, хотя художник делал и пейзажные зарисовки[25], писал исторические картины, натюрморты[21], а из переписки Аксаковых и А. С. Хомякова можно косвенно судить об интересе славянофилов и Дмитриева-Мамонова к эскизам церковной архитектуры, к церковной живописи, узнать об иллюстрациях художника для азбуки[комм. 2]. Историк П. И. Бартенев вспоминал, что Э. А. Дмитриев-Мамонов изготовлял виньетки для обложки его книги[15].

Исследователь А. М. Пентковский обращает внимание на то, что Эммануил Александрович был частым гостем салона А. П. Елагиной, матери его друга Василия Елагина и его сводных братьев Киреевских. Отец братьев, Василий Иванович Киреевский, в своё время был «убеждённым масоном». В свою очередь, и отец художника, Александр Иванович Дмитриев-Мамонов, был мастером стула московской ложи «Ищущих манны» и не прерывал связей с масонством до конца жизни. Ставя в зависимость два этих факта, исследователь не делает никаких выводов относительно предполагаемого масонства самого Эммануила Александровича[19].

В конце 1840 — начале 1850 годов художник принимал участие в славянофильском кружке не просто как сторонний наблюдатель, а как деятельный и заинтересованный участник. В 1852 году московский генерал-губернатор А. А. Закревский составил официальный надзорный список славянофилов, куда попал и Э. А. Дмитриев-Мамонов[17]. Но художник рисовал не только славянофилов или людей близких к их кругу. Известны его рисунки Т. Н. Грановского, М. А. Бакунина, А. И. Герцена, К. П. Брюллова, Н. А. Мельгунова — людей отрицательно или индифферентно относившихся к славянофильской доктрине.

В некоторых случаях портреты Дмитриева-Мамонова восполняли исследователям недостаток биографических сведений о том или ином историческом персонаже. Так, Н. А. Раевский, описывая последние годы П. В. Нащокина, обращался к иконографии пушкинского друга: «Ещё более показателен портрет маслом работы Э. А. Дмитриева-Мамонова, хранящийся в Государственном историческом музее в Москве. Он датируется концом 40-х — началом 50-х годов. По словам Г. И. Назаровой, „нельзя не заметить разницы в выражении лица Нащокина. На ранних портретах — очень пристальный, живой взгляд; на портрете Дмитриева-Мамонова Нащокин — человек, уже во многом изменившийся не только внешне, но и внутренне. В задумчивом взгляде его умиротворённость и печаль“. Прибавлю от себя — у Павла Воиновича на этом портрете лицо преждевременно состарившегося, понурого, несомненно больного человека…»[26]. К этому же методу обращалась и Г. И. Назарова[27].

1850-е годы отмечены первыми публичными выступлениями Эммануила Александровича в печати. Это преимущественно искусствоведческие работы, но и не только. В 1858 году Дмитриев-Мамонов поставил свою подпись под коллективным письмом с протестом против антисемитских выступлений П. М. Шпилевского и В. Р. Зотова в петербургском журнале «Иллюстрация». Письмо с протестом было опубликовано в журнале «Русский вестник». Наряду с ним письмо подписали Аксаковы, Н. Г. Чернышевский, И. С. Тургенев, К. Д. Кавелин, С. М. Соловьёв, М. Н. Катков, всего 48 литераторов, учёных и общественных деятелей[5].

В 1860 году художник в качестве пенсионера Академии Художеств покинул Россию и надолго поселился в Италии, наведываясь в Париж и Дрезден. Но и в эти годы он не порывал связей с Родиной, писал картины на русские темы, следил за ходом крестьянской реформы. «Моё поле — русская история и русская жизнь», — сообщал он в письме Н. А. Елагину[17].

В эти годы художник сблизился с русской революционной эмиграцией, в частности с М. А. Бакуниным (известен его портрет Михаила Александровича), и даже с марксистами. В рукописной родословной Э. А. Дмитриева-Мамонова, хранящейся у его потомков, сказано: «Сначала славянофил, потом бакунинец»[28].

В Риме в середине 1860-х годов по-прежнему существовала колония русских художников: М. П. Боткин, Ф. А. Бронников, А. А. Щедрин. Здесь Дмитриев-Мамонов встречался с юной дочерью А. И. Герцена Натальей (Татой), также художницей[29]. Жена Дмитриева-Мамонова Ольга Александровна была учительницей дочери А. И. Герцена Ольги Герцен. Это было в Италии в 1864 году. Эммануил Александрович познакомился с украинской писательницей Марко Вовчок, близкой к революционному движению, с гарибальдийкой А. Н. Якоби. О его интересе к марксизму сообщал племянник Дмитриева-Мамонова художник А. Н. Волков-Муромцев. В работах бывшего славянофила появилась курьёзная псевдомарксистская терминология «исторический капитал», «исторические проценты»[30].

Интерес художника к марксизму объясним интересом к европейской научной и философской мысли в целом. Это был и интерес к Гегелю, Шеллингу, Давиду Штраусу. Эммануил Александрович выписывал из России статистические сборники. В конце 1860-х — начале 1870-х годов возобновляются выступления славянофильского публициста в печати. После возвращения в Россию стало ясно, однако, что радикализм его воззрений не пошёл дальше народнических социологических построений, но даже при этом интерес бывшего славянофила к учению Маркса следует признать явлением исключительным[31].

В 1874 году художник вернулся на родину, остановившись в Дерпте, где проживало семейство его друга В. А. Елагина. После смерти Василия Алексеевича в 1879 году семейство Дмитриевых-Мамоновых переехало в Петербург. В столице Дмитриев-Мамонов общался преимущественно с К. Д. Кавелиным; в последние годы Эммануил Александрович много болел и скончался 30 декабря 1883 года[32][3].

Образ Гоголя

1. Портрет читающего Гоголя, 1839; 2, 3. Портреты из архива М.В.Беэр; 4. Литография 1852; 5. Гоголь и Брюллов; 6. Гравюра на дереве; 7. Из архива С.А.Рачинского

Одной из самых больших заслуг Э. А. Дмитриева-Мамонова считают создание нескольких графических портретов Н. В. Гоголя[10]. Мнение о том, что до нас дошло всего три таких портрета, написанных Дмитриевым-Мамоновым[33][34], приходится признать ошибочным. Графических портретов Гоголя его авторства существует не менее семи, без учёта гравюр и литографий с его работ Ф. А. Брокгауза, В. Бахмана и других.

Гоголь, читающий «Мёртвые души»

Первый портрет Гоголя юный Эммануил написал в пятнадцатилетнем возрасте на вечере у Нащокиных, где происходило чтение начальных глав ещё не оконченных к тому времени «Мёртвых душ». Чтение происходило во время первого приезда Гоголя из Италии в Россию осенью 1839 года. Об обстоятельствах этого чтения ничего не известно. О том, что это чтение было в доме Нащокиных, сообщил искусствовед Н. Г. Машковцев[33]. Гоголь вернулся в Москву 26 сентября 1839 года. Чтение «Мёртвых душ» происходило в нескольких московских домах: у Аксаковых, у И. В. Киреевского, у М. П. Погодина. Но о чтении у П. В. Нащокина гоголевед Ю. В. Манн, подробно изучавший историю всех гоголевских чтений, не сообщает ничего[35].

Между тем известно, что 14 октября, перед чтением у Аксаковых, Гоголь был у Нащокиных, там же были Погодины, возможно, М. С. Щепкин. После этого Гоголь, П. В. Нащокин и М. С. Щепкин приехали в дом Аксаковых, где и состоялось известное чтение первой главы «Мёртвых душ» и пьесы «Тяжба», о котором впоследствии вспоминали многие мемуаристы[26]. Если Гоголь не читал в этот день «Мёртвые души» дважды, то такое чтение могло произойти во время одного из других посещений Гоголем дома Нащокиных.

Н. Г. Машковцев сообщал, что портрет Гоголя написан пером[33], другие авторы утверждают, что портрет создан карандашом[36][37][38]. М. Н. Сперанский, профессор Московского университета, писал об этом портрете в 1909 году: «Рисунок, несомненно, с натуры; очень живо схвачена хитрая улыбка Гоголя во время чтения. Оригинал у А. А. Журавлёва (в СПб.). С него есть редкая литография Кадушина и не вполне удачная гравюра В. Боброва»[36] (имеется ввиду офорт В. А. Боброва по рисунку Дмитриева-Мамонова от 10 апреля 1886 года[37]). Портрет читающего Гоголя считается самым значительным среди других гоголевских изображений, потому что представляет Гоголя в действии[33]. Лия Певзнер считает, что портрет Гоголя 1839 года, — это портрет дилетанта, хотя «автор рисунка учился в Академии художеств»[38].

Но пятнадцатилетний художник в то время ещё не обучался в Академии художеств и действительно был художником-любителем. Профессиональное образование он получил лишь в 1850-е годы[8]. Тем не менее, юному Дмитриеву-Мамонову удалось уловить и запечатлеть мимику читающего писателя, способного, как известно, к актёрскому перевоплощению, его неподражаемую лукавую усмешку, изобразить его позу и жест. Это единственный портрет, на котором Гоголь представлен волевым, а не созерцательным. Именно с него ведёт своё начало галерея основных портретов гоголевской иконографии, писал Н. Г. Машковцев[33].

В другой работе, посвящённой гоголевским портретам, Лия Певзнер говорит: «Современники писали, что Гоголь обладал незаурядным актёрским талантом и для друзей читал свои сочинения в лицах, играл их, как на сцене, с паузами, меняя ритм речи и интонации. Такого Гоголя мы видим в рисунке московского художника Э. А. Дмитриева-Мамонтова, сделавшего его с натуры в доме Нащокина. Для широкого круга читателей это совсем неизвестный Гоголь»[39].

Загадка литографированного портрета и парадоксы его популярности

<center>Михаил Сперанский и его книга «Портреты Н. В. Гоголя»

</div> </div> О создании второго портрета Гоголя в 1848 году сохранилось свидетельство Веры Аксаковой в письме к отцу С. Т. Аксакову: «После обеда пришёл Мамонов и нарисовал Гоголя удивительно похоже, без всякой карикатуры < … > Мамонов насмотрелся на него и хочет нарисовать его ещё, только повеселее <…>». Как явствует из письма, этот карандашный рисунок создавался не с натуры, а в отсутствие писателя, который пришёл к Аксаковым несколько позже[4]. Сохранился ли этот рисунок до настоящего времени — неизвестно. Вера Аксакова в последующей переписке о литографии Дмитриева-Мамонова 1852 года не вспоминала рисунок 1848 года.

Дальнейшие работы гоголевского цикла представляют собой литографированный портрет и карандашные эскизы к нему. Автолитография выполнена спустя две недели после смерти Гоголя (в правом нижнем углу указана дата — 5 марта 1852 г.). Среди гоголеведов нет полного единодушия относительно того, когда был создан карандашный рисунок, по которому создавалась посмертная литография[36]. В частности, комментаторы издания «Гоголь в воспоминаниях современников» 1952 года считают, что «речь идёт об автолитографии, сделанной Э. А. Дмитриевым-Мамоновым после смерти писателя по его портрету, нарисованному художником за две недели до смерти Гоголя — 5 февраля 1852 г., а не 5 марта, как иногда ошибочно указывается (см. „Русская старина“, 1902, № 9, стр. 486)»[40].

В то же время нередки упоминания того факта, что автолитография создана по рисунку 1840-х годов[33][41][42][36]. В «Русской старине» в 1902 году был опубликован материал историка литературы П. А. Висковатова «Из рассказов А. О. Смирновой-Россет о Гоголе». В комментариях к своим записям Висковатов сообщал возможную причину двойной датировки портрета. Со слов Дмитриева-Мамонова он писал, что Эммануил Александрович часто виделся с Гоголем накануне его смерти и ещё 5 февраля, то есть за две недели до его кончины, «снял с писателя карандашом известный профильный портрет»[37].

Далее Висковатов сообщал, что в Дерпте, где он состоял профессором русской словесности местного университета, художник подарил ему карандашный набросок Гоголя, сделанный с натуры. «Это только голова — и художник объяснил, что галстук и часть тела, вырисованные больше на печатных экземплярах, были сделаны позднее». Кроме этого Дмитриев-Мамонов подарил Висковатову и саму литографию с изображением Гоголя. "На ней дата: 5 марта 1852 г. Когда я спросил, что же это значит? Гоголь-то умер 21 февраля, то Мамонов объяснил это просто ошибкой: «Надо бы пометить 5 февраля». Карандашный набросок головы Гоголя, являлся, судя по всему, одним из двух эскизов к московской литографии 1852 года. Висковатов писал об этом наброске: «Находящийся у меня карандашный портрет типичнее, жизненнее известного всем печатного экземпляра»[37]. Таким образом, дата 5 марта может означать время окончания работы над литографированным портретом, тогда как два карандашных рисунка могли быть созданы приблизительно за месяц до этого. Со временем два этих рисунка из коллекции Висковатова оказались в распоряжении М. В. Беэр, — дочери его друга В. А. Елагина. Ещё раньше, до Беэр и до Висковатова, они находились в альбоме А. П. Елагиной[36].

Профессор М. Н. Сперанский, сопоставляя различные мнения на предмет возникновения литографии, приводил мнение Н. В. Берга, который, признавая точность Э. А. Дмитриева-Мамонова в передаче выражения лица Гоголя, считал, что портрет живого писателя создавался художником по памяти под впечатлением работы самого же Дмитриева-Мамонова над портретом Гоголя в гробу. Не соглашаясь с такой точкой зрения, Сперанский не соглашался и с мнением П. А. Висковатова, считавшего литографию Дмитриева-Мамонова никак не связанной с портретом мёртвого писателя и утверждавшего, что она создавалась по эскизам с живого Гоголя. Сперанский полагал, что Э. А. Дмитриев-Мамонов не ошибся в датировке своего портрета, просто литография создавалась по памяти, а не с натурного эскиза, поскольку за 16 дней до смерти состояние больного писателя было далеко от того, чтобы позировать художнику[36].

В качестве подтверждения своего мнения Сперанский приводил ещё один аргумент: «Не допустимо это и потому, что иначе на рисунке Мамонова, схватывавшего изумительно сходство с рисуемым лицом, мы бы не видели выражения лица лучшей поры жизни писателя, а должны были бы найти болезненное, скорбное, напр<имер>, аналогичное портрету А. А. Иванова 1847 года». Сходство тех черт мёртвого писателя, которые можно считать недочётом, по мнению Сперанского, — изображение носа, волос, — конечно же присутствует и на карандашном портрете Гоголя из коллекции Висковатова—Беэр. Но этот портрет (в гоголевской галерее № 3), по мнению гоголеведа, имеет разительное сходство с литографией (№ 4), с той разницей, что на литографии художник придал некоторую плутоватость лицу Гоголя, которой нет на первоначальном карандашном рисунке. Но причина сходства иная, считает М. Н. Сперанский. С одной стороны, портрета Гоголя в гробу найти не удалось, пишет он, с другой стороны, для литографии 5 марта Дмитриев-Мамонов перерисовал свой же портрет, написанный, по мнению исследователя, между 1848 и 1850 годом и находившийся в альбоме А. П. Елагиной[36]. Таким образом, исследователь очень близко подошёл к тому, что портрет, который видела в сентябре 1848 года Вера Аксакова, и портрет, переходивший от Елагиной, Дмитриева-Мамонова к Висковатову, Беэр — один и тот же. Далее М. Н. Сперанский писал, что уже 22 марта 1852 года Э. А. Дмитриеву-Мамонову потребовалась новая перерисовка литографии. С этой литографией, в частности, вышли «Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя»[43] П. А. Кулиша[36]. В «Описании рукописей и изобразительных материалов Пушкинского дома», посвящённых Н. В. Гоголю, есть работа Э. А. Дмитриева-Мамонова, датированная 22 марта 1852 года, но портрет, приложенный к «Запискам о жизни Гоголя» Пантелеймона Кулиша, назван гравюрой на дереве, а не литографией, да и вышли «Записки» лишь в 1856 году. Зато в 1852 году вышел «Московский сборник» славянофилов с портретом Гоголя неизвестного художника по литографии Дмитриева-Мамонова. Там же говорится о том, что возможны были подделки некоторых литографий художника[37]. Как бы то ни было, многие искусствоведы считают, что именно Эммануилу Александровичу удалось в наибольшей мере создать достоверный, убедительный и полюбившийся многим графический образ писателя[8].

М. Н. Сперанский предположил зависимость некоторых других гоголевских изображений от литографии Э. А. Дмитриева-Мамонова 1852 года как от наиболее популярной. Так, он высказал предположение, что гравюра на дереве с изображением Гоголя-гимназиста неизвестного художника, датированная 1827 годом и опубликованная в журнале «Иллюстрация» в 1858 году, на самом деле могла быть создана позже под влиянием литографированного портрета Э. А. Дмитриева-Мамонова[36].

Сохранился экземпляр литографии с инскриптом А. Д. Погодина, внука М. П. Погодина: «Сей портрет Гоголя, нарисованный Е. Мамоновым для моего деда М. П. Погодина. Портрет этот висел у деда над письменным столом и после смерти его достался С. И. Погодиной, а по кончине последней перешёл в мои руки»[37]. Не исключено, что рассказ о Михаиле Погодине-заказчике гоголевского портрета — это не более чем семейная легенда Погодиных, поскольку литография с изображением Гоголя работы Э. А. Дмитриева-Мамонова была издана тиражом в 50 экземпляров и продавалась весной 1852 года по одному рублю. Вера Аксакова так писала об этой литографии своей подруге-кузине М. Г. Карташевской: «Мамонов нарисовал портрет, много похожий, особенно в иные минуты; я тебе пришлю на днях; чем дольше смотришь, тем более напоминает он и так живо иногда». И в другом письме: «Портреты, сделанные Мамоновым, давно все разошлись. Есть какие-то неприятные портреты с разной возмутительной обстановкой, но я тех не видела»[44].

Совсем иного мнения другой современник — П. А. Бессонов, писавший своему приятелю-историку П. И. Бартеневу следующее: «Теперь Гоголя 4 портрета: один с живого, Мамонова, плохой; другой „Гоголь во гробе“ Андреева, ещё хуже; третий Васильчикова, очень удачный, но не литографированный; 4-й Рачинского, студента, во гробе, очень хороший»[45]. Это был ответ П. И. Бартеневу, который в предыдущем письме к Бессонову назвал портрет Гоголя работы Дмитриева-Мамонова довольно похожим[46]. Мнение Бессонова среди современников было не единственным. Вот что писала 16 марта 1852 г. В. А. Жуковскому А. О. Смирнова, знавшая Гоголя лучше многих других: «Вышли два его <Гоголя> портрета, один в гробу хорош, а другой — в профиль, Мамонова — неудачен». Мать Гоголя, Мария Ивановна Гоголь, считала мамоновский портрет похожим: «снятый с живого похож», — в отличие от изображений покойного сына[47].

Недоразумение М. Н. Сперанского по поводу отсутствия портрета Гоголя в гробу работы Э. А. Дмитриева-Мамонова объяснялось следующим образом. После смерти Николая Васильевича книгопродавцы наладили торговлю всевозможными популярными литографиями с изображением живого и мёртвого писателя, поэтому позднее некоторые литографии, в частности литографию с изображением Гоголя в гробу работы В. А. Рачинского, приписывали Э. А. Дмитриеву-Мамонову[40][33].

Так, историк П. А. Ефремов писал: «Рисунок сделан с Гоголя Э. А. Мамоновым 22 февр. 1852 г., несколько часов спустя после его кончины. Стоя подле гроба Гоголя, я видел и рисуемый портрет, и потому могу ручаться за поразительное сходство»[37]. Но ручательство известного библиографа не может отменить того факта, что большинство современных источников указывает автором данной литографии Владимира Рачинского. Сохранился подробный рассказ его брата Сергея Рачинского об истории создания гоголевского портрета в гробу, из которого следует, что Дмитриев-Мамонов не имел к нему никакого отношения[49]. Пять лет спустя после смерти Гоголя братья Рачинские породнились с Э. А. Дмитриевым-Мамоновым[11].

С московского литографированного портрета Гоголя в Лейпциге у Ф. А. Брокгауза была выполнена гравюра на стали. Ещё одна гравюра по литографии Дмитриева-Мамонова была выпущена В. Бахманом в 1860 году в числе двадцати литографий русских писателей. Об изображении Гоголя, наклеенном в виде медальона на альбомный лист рядом с изображением К. П. Брюллова, не осталось прямых свидетельств, и искусствоведы датируют его приблизительно 1852 годом[50]. Н. Г. Машковцев писал об этой работе художника: «Рисунок изображает Гоголя в последние месяцы его жизни. Усталые глаза и измождённое лицо говорят о болезненном состоянии писателя. Эти признаки заставляют отнести портрет ко времени предсмертной болезни Гоголя, то есть к началу 1852 года»[33]. Таким образом, Э. А. Дмитриев-Мамонов в 1852 году мог писать портреты с Гоголя не только по памяти и по рисункам 1840-х годов, но и видеть больного писателя воочию.

Ещё об одном небольшом гоголевском наброске Дмитриева-Мамонова сообщал С. А. Рачинский: «Прилагаемый очерк возник почти мгновенно, на моих глазах, на клочке бумаги, наряду с другими набросками». Рисунок находился в татевском архиве С. А. Рачинского, и там в 1901 году Н. З. Панов сделал с него и с литографии Гоголя в гробу В. А. Рачинского два офорта. Офорт по рисунку Дмитриева-Мамонова был цветным[49].

О времени создания этого «очерка» С. А. Рачинский ничего не сообщил, но поскольку его родственные связи с Дмитриевым-Мамоновым установились лишь в 1857 году, то можно предположить, что и в этот раз художник воспроизвёл образ писателя по памяти спустя несколько лет после его смерти. С. А. Рачинский умер через пятьдесят лет после смерти Гоголя, в 1902 году, и заметка о портретах Гоголя с приложением рисунков Э. А. Дмитриева-Мамонова и офортов Н. З. Панова появилась после его смерти в 1903 году[49].

Отзывы критиков и искусствоведов

Историк и мемуарист XIX века К. А. Бороздин сделал следующее наблюдение по поводу иконографии М. Ю. Лермонтова: «Сколько ни видел я потом его портретов <портретов М. Ю. Лермонтова>, ни один не имел с ним ни малейшего сходства, все они писаны были на память, и потому не удалось передать живьём его физиономии, как это сделал, например, Эммануил Александрович Дмитриев-Мамонов в наброске своём карандашом портрета Гоголя»[51].

Об этом же вспоминал другой современник, — Н. В. Берг: «Гоголевская мина вообще схвачена вернее всего в очерке Э. А. Мамонова, сделанном наизусть. Но этот очерк страдает недостатками, свойственными произведениям такого рода: многое неверно, нос длиннее, чем был у Гоголя; он так длинен, как Гоголь (одно время занимавшийся своею физиономиею) его воображал. Волосы не совсем так. Зато галстук повязан точь-в-точь как повязывал его Гоголь»[40]. Сходство тем более удивительно, что Дмитриев-Мамонов воспроизвёл лицо Гоголя по памяти, а не с натуры, хотя К. А. Бороздин изображение с натуры считал непременным условием достоверного портрета. А вот мнение известного педагога С. А. Рачинского, брата художника В. А. Рачинского и шурина Дмитриева-Мамонова: «Этот художник обладал изумительным даром придавать разительное сходство самым беглым своим портретным наброскам. Сохранился целый альбом его портретных очерков, сделанных для покойной Авдотьи Петровны Елагиной в сороковых годах прошлого века… Вся эта галерея, отличающаяся несравненной жизненностью, ещё ждёт своего воспроизведения. Одною из специальностей художника было рисование на память портретов, по сходству изумительных… Лицо Гоголя, коего художник видел очень часто… он изучил в совершенстве»[49].

Известный искусствовед Н. Г. Машковцев писал: «Рисунки Э. А. Мамонова с изображением московских литературных деятелей, вращавшихся в гостиных А. Елагиной, Хомяковых, в доме С. Т. Аксакова, являются настоящими мемуарными характеристиками, меткими и острыми. <…> Среди гоголевской иконографии рисунки Э. Дмитриева-Мамонова пользуются заслуженной репутацией достоверных изображений Гоголя»[33][10][21]. Подобно А. Г. Венецианову, А. А. Иванову или Ф. А. Моллеру, художник стремился запечатлеть не внешний, а внутренний психологический образ писателя[52].

Изобразив внутренне убедительный образ Гоголя, художник выполнял задачу и внешне достоверного художественного изображения. Так, исследователь Дмитрий Леменовский обратил внимание на то, что Илья Репин, не заставший в живых прославленного сатирика, на своём портрете Гоголя изобразил писателя с пробором волос справа, поскольку использовал при работе дагеротипное изображение, где лицо Гоголя зеркально отражено, между тем как художники, писавшие Николая Васильевича с натуры, — Дмитриев-Мамонов, Ф. А. Моллер, А. А. Иванов, — всегда изображали гоголевский пробор слева[53].

Н. Г. Машковцев на портрете Гоголя, читающего «Мёртвые души» 1839 года, помимо всего прочего, обращал внимание на следующую деталь внешнего облика писателя: «На рисунке отчётливо видно, что Гоголь в то время (1838—1839) ещё не носил длинных волос», в то время как на всех гоголевских портретах, начиная с 1840 года, художники (и сам Дмитриев-Мамонов) изображали писателя с шапкой длинных волос[33].

Притяжение Дмитриева-Мамонова к Гоголю проявлялось не только в многочисленных рисунках-портретах Гоголя, но и в литературной перекличке с писателем. После революции в бумагах художника был найден прозаический фрагмент «Барин и повар. Отрывок из „Мёртвых душ“», представляющий собой памфлет на современную тему. Действие памфлета происходит в условно-крепостническую эпоху, но при этом действующие лица обсуждают события конца 1860-х годов. Фельетон написан в начале 1869 года. Текст его, очевидно, не предназначался для публикации в подцензурной прессе и был опубликован М. О. Гершензоном в сборнике «Новые пропилеи» в 1923 году[54].

Однако отношение самого Дмитриева-Мамонова к Гоголю до сих пор до конца не ясно. Известна отрицательная реакция С. Т. Аксакова на уподобление Дмитриевым-Мамоновым Гоголя фламандскому живописцу Тенирсу, автору многочисленных жанровых картин о деревенских пирушках, кабаках и т. д. Это уподобление художник, несмотря на то, что считался идейно близким кругу С. Т. Аксакова, допустил в своей статье 1856 года о фламандской живописи. Он писал о фламандцах следующим образом: «Фламандца не занимает идеал человеческий; он над ним никогда не задумывается… Фламандская школа < … > решительно отказалась от идеала < … > поработилась веществу, прикрывая недостаток внутреннего творчества своим внешним мастерством»[55].

С. Т. Аксаков, благоговевший перед именем Гоголя, был возмущён тем, что Дмитриев-Мамонов поставил «имя Теньера (Тенирса) рядом с Гоголем». По мнению советских гоголеведов, «сопоставление имён Тенирса и Гоголя было равносильно обвинению Гоголя в безыдейном натурализме»[56].

Известный историк искусства А. А. Сидоров сообщал со слов искусствоведа А. Ф. Коростина, что интерес Дмитриева-Мамонова к Гоголю не ограничивался портретными зарисовками. Знаменитые рисунки к «Ревизору», приписываемые Гоголю, на самом деле, по словам А. Ф. Коростина, принадлежали Дмитриеву-Мамонову[57]. Как выяснилось, рисунки к «немой сцене» были обнаружены в бумагах Гоголя после его смерти, поэтому долгое время считались принадлежавшими самому Гоголю. Позднее, однако, исследователям удалось установить, что автором спорных рисунков был не Гоголь, не В. В. Самойлов[13] и не Дмитриев-Мамонов, а художник Александр Иванов[58].

Судьба творческого наследия художника

Исключительно блестящим салонным живописцем, как, например, Карл Брюллов, Эммануил Александрович так и не стал, поскольку работал преимущественно в очерковой манере. Его привлекали необычные творческие образы, не всегда понятные широкой публике, которые, по мысли художника, концентрировали в себе важнейшие черты современной ему эпохи[8].

Помимо портретов москвичей-славянофилов и круга их литературных друзей Дмитриев-Мамонов известен как автор портрета Алексея Петровича Ермолова (1777—1861), — отец художника ещё в годы наполеоновских войн служил адъютантом у прославленного генерала, — и парадного портрета легендарного Шамиля (1797—1871). 22 сентября 1860 года Шамиль прибыл в Москву, где на следующий день встретился с генералом Ермоловым. Возможно, что портрет пленённого имама был создан именно в это время, потому что спустя несколько дней Шамиль покинул Москву и отправился в Петербург, а в октябре месяце был отправлен в Калугу, где впоследствии жил со своей семьёй.

Портрет генерала Ермолова экспонировался на весенней выставке в Петербурге 1859 года. Поэт и публицист радикального лагеря Михаил Михайлов писал об этой выставке в июльском номере журнала «Современник» в статье «Художественная выставка в Петербурге. Май и июнь 1859 года». По его мнению, несмотря на многообразие портретов, на выставке заслуживали внимания только два экспоната: женский портрет С. П. Черкасского и «в особенности портрет генерала Ермолова, написанный г. Дмитриевым-Мамоновым. Не говоря уже о том, что мы видим в последних полное отсутствие рутины, совершенное пренебрежение всякими аксессуарами, смелость и силу рисовки, перед нами, кроме того, — живое, почти говорящее лицо, живое и говорящее именно потому, что художник не вырисовывал каждого волоска и каждой морщинки с тщательностью мелкого ремесленника, отделывающего орнаменты к вещи, назначения которой он совсем не понимает»[59].

Литературовед Н. А. Марченко делает следующее наблюдение над описанием образа генерала А. П. Ермолова у Пушкина. По мнению А. С. Пушкина, генерал не имеет «ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем» (имеются ввиду портреты Ермолова работы Дж. Доу). Пушкин в «Путешествии в Арзрум» даёт контрописание внешности Алексея Петровича: «Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на геркулесовом торсе». Марченко считает, что «портрет А. П. Ермолова работы Э. А. Дмитриева-Мамонова может служить почти иллюстрацией этой пушкинской характеристики, хотя, конечно, здесь сказалось не столько влияние Пушкина, сколько точный взгляд художника»[60].

Среди тех, кто в настоящее время рассматривает творчество Дмитриева-Мамонова как творчество дилетанта, — Е. К. Беспалова. Отдавая должное необыкновенному искусству художника писать портреты по памяти, она вместе с тем считает: «Хотя он и обучался в Училище, однако, его произведения являются типичными работами дилетанта. Человеческое лицо он почти всегда изображал в профиль, и только в этом повороте ему удавались точные характеристики. Явное преобладание профильных портретов — самый яркий признак дилетантизма»[21].

В 1840-е и в начале 1850-х годов профильные портреты действительно превалируют в творчестве художника, хотя и в эти годы он изредка пишет портреты анфас и в три четверти. Однако ко времени окончания Московского училища живописи и ваяния однотипные изображения правого и левого профиля практически исчезают из творческого арсенала Эммануила Александровича. Проблема квалификации дилетантизма Дмитриева-Мамонова полностью не исчерпана: с одной стороны, портреты в профиль Гоголя, в том числе, портрет Гоголя, читающего «Мёртвые души», некоторыми искусствоведами считаются вершиной его творчества, с другой стороны, художник-пенсионер Академии Художеств по определению не мог быть дилетантом, а внимание критиков и исследователей к портретам П. В. Киреевского, П. В. Нащокина, А. П. Ермолова говорит о том, что ему удавались не только графические портреты в профиль, но и масляные портреты анфас и полуанфас. В то же время, находясь четырнадцать лет в Италии, он не создал чего-либо, сопоставимого по значению с написанным им в России на любительском этапе своего творчества. Но несмотря на то что творчество Э. А. Дмитриева-Мамонова не стало предметом подробного изучения искусствоведов, не было в центре внимания художественных критиков, его графические и живописные портреты ни разу не издавались отдельно и не экспонировались на персональных выставках, тем не менее его работы регулярно использовались и используются в качестве иллюстративного материала для изображения деятелей эпохи 1830-х — 1860-х годов самыми различными изданиями литературоведческой и искусствоведческой направленности, преимущественно посвящёнными пушкинскому и гоголевскому окружению, а также истории славянофильства: тома «Литературного наследства», Полное собрание сочинений Гоголя в 14 томах (1937—1952 гг.), «Московская изобразительная Пушкиниана» 1991 г.; «„Русская беседа“. История славянофильского журнала», 2011 г. и многие другие издания, журналы и сборники.

Биограф художника пишет, что художественное наследие Дмитриева-Мамонова, не собранное и не оценённое по сей день, даёт ему право на заметное место в русском искусстве[3]. С рисунков и портретов Дмитриева-Мамонова неоднократно писали офорты художники следующего поколения: Н. З. Панов, А. Н Волков-Муромцев, В. А. Серов, В. А. Бобров и др.[61].

Ныне произведения Эммануила Александровича хранятся в Государственной Третьяковской галерее, Государственном Русском музее, Государственном историческом музее, Государственном Литературном музее, в Государственном музее А. С. Пушкина, в Институте русской литературы («Пушкинский Дом»), в Государственном музее-заповеднике «Абрамцево», в музее-усадьбе «Мураново» и других[1].

В 1989—2003 годах в московском особняке Аксаковых на Сивцевом Вражке работала экспозиция Литературного музея — «Альманах литературной жизни 1840—1880-х годов». Она была задумана для воссоздания атмосферы литературной среды XIX века, литературных салонов и гостиных. На ней были представлены в том числе произведения Эммануила Дмитриева-Мамонова. На столе хозяина дома С. Т. Аксакова, испытывавшего пиетет перед Гоголем, расположился посмертный портрет любимого писателя — литография 1852 года Дмитриева-Мамонова. Здесь же нашли своё место эффектные автопортреты Дмитриева-Мамонова и художника-иллюстратора произведений Гоголя П. М. Боклевского[41].

Искусствовед и публицист

По сведениям Веры Аксаковой, первой публицистической работой художника стали «Воспоминания о Московском университете» написанные по следам «Воспоминаний студентства» К. С. Аксакова. Ранние воспоминания Дмитриева-Мамонова до настоящего времени считаются неразысканными[17].

В 1856 году художник стал сотрудником нового славянофильского издания «Русская беседа». Перу Э. А. Дмитриева-Мамонова принадлежат несколько искусствоведческих работ: «Значение византийской живописи в истории искусства» («Русская беседа», 1859, № 4), «О фламандской живописи» («Русская беседа», 1856, № 1). Уже по этой статье художника видно, что ему чужда сектантская узость, свойственная большинству славянофилов. Он отстаивал самобытность русского искусства, но при этом не представлял развития русской культуры вне развития мировой культуры[17].

Эта первая статья Дмитриева-Мамонова в качестве искусствоведа вызвала большой резонанс в обществе. Цензор журнала «Русская беседа» Н. Ф. фон-Крузе напечатал своё возражение «Несколько слов о фламандской живописи»: (По поводу статьи, помещённой в 1-й книжке «Русской беседы»). Дмитриев-Мамонов вынужден был дать развёрнутый ответ своему критику в одном из следующих номеров журнала: «О фламандской живописи. По поводу возражения г. фон Крузе на статью мою о том же предмете, напечатанную в первой книжке „Русской беседы“».

В том же году на страницах «Русской беседы» к полемике подключился А. Себинов со статьёй «Почему большей частью миниатюрны фламандские картины?». С критикой некоторых положений статьи в мемуарном очерке «История моего знакомства с Гоголем» выступил писатель С. Т. Аксаков[56].

Свой интерес к статье обнаружил художественный критик журнала «Современник» В. В. Стасов. Он откликнулся на неё в том же году, в двенадцатом номере журнала Н. А. Некрасова, опубликовав большую принципиальную статью о голландской живописи, где в свете новой эстетики Н. Г. Чернышевского изложил своё понимание роли реалистического искусства. По мнению Стасова, Э. А. Дмитриев-Мамонов был типичным представителем прошлого поколения искусствоведов, исповедовавшего отсталые взгляды на искусство, понимаемого в псевдоромантическом или классическом смысле. И как представитель прежней идеалистической эстетики Дмитриев-Мамонов, по мнению В. В. Стасова, превратно судил о живописи фламандцев[57].

Мысль Э. А. Дмитриева-Мамонова заключалась в следующем: он противопоставил фламандскую школу живописи итальянской. Фламандскую школу он оценивал как «исключительно живописную» («эта школа есть развитие масляной краски»). Он принижал её значение, поскольку, по его мнению, фламандская живопись не поднялась «до идеального рисунка, до идеального колорита, до высоты мысли»[57]. Ошибкой Дмитриева-Мамонова, по мнению В. В. Стасова, была недооценка значения жанровой живописи. Защищая её от упрёков Дмитриева-Мамонова, Стасов тем самым утверждал новое содержание искусства, «федотовское направление» в живописи, «допередвижнический» реализм, делали вывод советские искусствоведы[20].

В «Русской беседе» Дмитриев-Мамонов публиковался под инициалами М. Д.—М. и Э. Д.—М. и под фамилией Мамонов. Всего в этом журнале художником были напечатаны в 1856—1859 годах три художественно-критические статьи[19].

Спор о славянофильстве

В 1860 году неожиданно умер лидер ранних славянофилов А. С. Хомяков. Э. А. Дмитриев-Мамонов тяжело переживал его утрату, поскольку среди прочих славянофилов более всего был духовно связан именно с ним. Вскоре умер Константин Аксаков, четырьмя годами ранее умерли братья Киреевские. Новым неформальным лидером славянофилов стал Иван Аксаков. Отдельные расхождения между ним и Э. А. Дмитриевым-Мамоновым начались ещё в середине 1850-х годов. Долгое время борьба хомяковского и аксаковского направлений в славянофильстве происходила подспудно, но в 1873 году она вылилась в открытый конфликт[62].

В письме М. Ф. Раевскому (нем.)от 28 июня 1861 года Иван Аксаков дал условно-положительную аттестацию Дмитриеву-Мамонову: «Человек очень умный и образованный <…> — человек хороший, был приятелем Хомякова, более или менее славянофил (собственно он)». Сомнение в конце фразы со всей ясностью оправдалось двенадцать лет спустя. Событием, окончательно разделившим двух этих людей, было Польское восстание 1863 года. В письме И. С. Аксакову Дмитриев-Мамонов писал так: «Раньше славянофилы были за национальную независимость <…> а теперь? Люди, которые <…> проповедовали учение о народности, беспощадно называют мятежниками и бандитами тех, которые осмеливаются отстаивать свою народность»[63].

В своём развёрнутом письме к Ивану Аксакову Дмитриев-Мамонов прямо называл участников польского вооружённого восстания героями и полагал, что освобождение Польши необходимо, в первую очередь, в интересах самой России: «Владение ею <…> замедляет, останавливает наше собственное развитие, наш рост <…> Свобода есть первое непременное, необходимое условие нашей русской жизни, пульс её. Без свободы нет России!.. Становится для нас опасна не свобода, но неволя её!… Необходимо, чтобы Россия захотела собственного своего существования <…>» — писал он в своей неопубликованной статье[63].

Таким образом, Дмитриев-Мамонов развивал учение А. С. Хомякова о свободе и шёл дальше его. Призывая государя даровать свободу Польше, следующим шагом Дмитриев-Мамонов называл созыв Земского собора в Москве — и в этом пункте публицист не отходил от славянофильской доктрины. Новым было только упоминание конституции для России, поскольку Россия, по его мнению, не может предоставить её Польше, не имея её у себя самой[64].

К началу 1870-х годов Дмитриев-Мамонов уже полностью отошёл от идей панславизма, которые разделял ещё в 1856 году. Принцип предоставления свободы Польше, по его мнению, должен быть реализован и в отношении народов Востока: «Наша победа над Западом должна быть торжеством нравственного принципа, а не торжеством <…> силы. Русский народ осуществит свободу народностей. Так бы должно заключиться тысячелетие России», — писал он в неопубликованной статье «Россия и Польша»[65].

Его занимал поиск самих основ русского самосознания: «Ненавидя и презирая всё отечественное, мы в то же время защищали его, как львы, а защитив, снова бежали от него прочь. Чего же недоставало нам <…>? — Недоставало нам нравственного начала для нашей домашней русской жизни». Эммануил Александрович писал о тех свойствах русского менталитета, которые вынуждали лучшие умы России метаться между духовным порабощением Западу и отторжением от него, поиском своих первооснов в седой старине. Но и принципу соборности в новой России со времён Новгородского веча что-то мешало укорениться, тем самым восполнить недостаток созидательных демократических институтов[65].

Суть современной России, по его мнению, в её силе, а не в её нравственности. Но есть способ, писал славянофильский публицист, обратить эту силу на благое дело: «Подвиг, достойный этой силы, был бы — пройти все земли от моря Каспийского до ворот Геракловых, освобождая везде угнетённую жизнь, разрушая оковы порабощённых народностей». Эти слова выводят Э. А. Дмитриева-Мамонова не только за пределы славянофильства, но и за пределы либерализма. Идея мессианства России носит у него уже совершенно иной характер, нежели у А. С. Хомякова[66].

Возможно, что пробой пера на поприще политической публицистики для Дмитриева-Мамонова стала статья «Письмо из Дрездена», опубликованная не в привычной московской прессе, а в петербургских «Биржевых ведомостях» К. В. Трубникова. «Письмо» было напечатано 11 и 20 сентября 1870 года и не касалось российских реалий. Оно было посвящено франко-прусской войне[67]. Хотя Л. Н. Чертков предполагает, что публицистика Э. А. Дмитриева-Мамонова могла быть связана ещё с герценовским «Колоколом». Герцен писал Огарёву 31 января 1869 года: «Вот главное: 1-ое, статью Мам. выбросить». На что Н. П. Огарёв возражал в письме 2 февраля: «Мам, статью я не самодуром решил печатать <…> Статья, которую ты вычеркнул, не Мам.» Комментаторы «Литературного наследства», где была опубликована переписка Герцена и Огарёва, предполагают, что речь могла идти о статье Т. Комарова (Чаплина), однако существует предположение, что сокращение «Мам» могло быть адресовано Э. А. Дмитриеву-Мамонову. Но так или иначе, статья неизвестного автора, о которой спорили Герцен и Огарёв, не появилась в прибавлениях к «Колоколу» на 1869 год[28].

В 1871 году в Москве начал выходить новый журнал «Беседа» под редакцией славянофила С. А. Юрьева и при финансовой поддержке А. И. Кошелёва. В журнале сотрудничал друг Дмитриева-Мамонова Василий Елагин. Редакция позиционировала себя как славянофильский орган на широкой либеральной (не только славянофильской) основе, и Иван Аксаков там не публиковался. Дмитриев-Мамонов написал для «Беседы» несколько статей, но они так и не появились на страницах журнала из-за своей радикальной направленности, хотя Дмитриев-Мамонов считал С. А. Юрьева своим единомышленником и справедливо рассчитывал на сочувствие к своим взглядам редактора «Беседы»[67].

Одна из не пропущенных цензурой статей называлась «Россия и Польша» и была посвящена теме освобождения Польши. Вторая непропущенная статья была ответом на статью в «Беседе» Н. П. Аксакова «Несколько слов о свободе совести». Третья статья Дмитриева-Мамонова, которая также обратила на себя внимание цензуры, был ответ на статью в «Беседе» А. И. Кошелёва «В чём мы больше всего нуждаемся». В этой статье Эммануил Александрович писал: «Славянофилы возбудили мысль народную, а к ней приплелась и статья церковная, которая, как Вам известно, явилась как бы в виде атрибута к народности. Христианство наших отцов и дедов волтерианцев было pour le peuple. Христианство наших сверстников-гегелианцев стало selon le peuple. Для того, чтобы сделаться народными, мы ухитрились стать позади народа и пошли за ним»[68].

Ещё более смелые мысли в эти годы публицист излагал в частной переписке. «Государство — не цель, а средство для достижения <…> Оно не продукт народа, а гриб-паразит», — писал он В. А. Елагину, возможно не без влияния идей М. А. Бакунина[68].

В 1868 году Эммануил Александрович делился своими мыслями в письме к Е. И. Елагиной о принципе национальности — основном принципе славянофильской доктрины: «Надо оставить всякую национальность. И противопоставить свободу, чистую и чистейшую. Она одна не обманет, и в ней найдётся всё, в ней всякая национальность отыщется сама собой и притом украшенная и освящённая свободой и человеколюбием. Национальность хороша, когда она становится силой центробежной, но гибельна, когда она — сила центростремительная»[68].

В. А. Рачинской он писал о Парижской Коммуне: «Я в агонию народную не верю. Не народы гибнут, но ложные принципы и те люди, даже целые поколения, которые от них не хотят или не могут отстать. Новый или истинный принцип всегда может воскресить самый забытый народ, ибо народ, не забывайте этого, есть организм вечно обновляющийся новыми поколениями»[68].

Достаточно независимыми выглядят и его суждения о вере и церкви в письме к Василию Елагину: «Церковь обещает людям потустороннюю награду, — в то время как высшая земная награда человека — удовлетворение чувству правды, врождённое каждому человеку»[69].

Ход полемики

В 1873 году Дмитриев-Мамонов напечатал в журнале «Русский архив» статью «Славянофилы», ставшую ключевым моментом всей его публицистической деятельности. Эта статья явилась откликом на серию исторических очерков А. Н. Пыпина в «Вестнике Европы» в 1871—1873 гг. под общим названием «Характеристики литературных мнений, от двадцатых до пятидесятых годов». Непосредственной причиной появления статьи Дмитриева-Мамонова явились V и VI очерки Пыпина под названием «Славянофильство», появившиеся в ноябрьском и декабрьском номерах журнала «Вестник Европы» за 1872 год[70].

Особенно болезненным для Дмитриева-Мамонова было следующее рассуждение А. Н. Пыпина:

К славянофильству примкнули новые школы, которые также заговорили о «народных началах», «почве» и т. п. и, не имея ни таланта, ни горячего убеждения первых начинателей движения, распространяли только пустые фразы на тему народности и более или менее явный обскурантизм. Славянофильская публика стала увеличиваться рядами той публики, патриотизм которой в прежнее время называли квасным, которая, не вдаваясь в особые размышления, довольствовалась шумливыми и хвастливыми фразами о народности, грозилась Европе, приходила в восторг от посещения братьев-славян, собиралась делить будущее с братьями-американцами, поставляет в последние годы контингент «обрусителей» и т. д.[71]

После смерти А. С. Хомякова и И. В. Киреевского, ощутив себя продолжателем их дела, Дмитриев-Мамонов обвинил Ивана Аксакова и Юрия Самарина во всех бедах позднего славянофильства[72], в утрате былой оппозиционности и прогрессивности славянофильства, ставшего синонимом косности и реакционности[12]. В этой статье, наконец-то, он смог высказать многое из того, что в нём накопилось за последние годы эволюции славянофильства. Статья была предварительно прочитана и одобрена В. А. и Е. И. Елагиными, А. И. Кошелёвым[72]. Знал о статье и Иван Аксаков: перед тем, как она появилась в печатном виде, она долгое время ходила по Москве в рукописном виде. Дмитриев-Мамонов в одном из писем рассуждал так: «Пока статья не печаталась, Аксаков был ею доволен. Внутренне соглашаясь со мной, публично он от меня и старых друзей отрёкся»[28].

Предполагалось, что Дмитриев-Мамонов опубликует свою статью в народнических «Отечественных записках»[73], но, в конце концов, выбор пал на малотиражный, далёкий от жаркой полемики, сугубо исторический, а не публицистический, журнал П. И. Бартенева «Русский архив». Журнал выходил без предварительной цензуры, в отличие от «Отечественных записок», что избавляло от искажения основных идей работы мелочными придирками, но был малодоступным изданием. Статья Дмитриева-Мамонова заставляла читателей по-новому взглянуть на славянофильство, она одновременно предостерегала от близорукого, поверхностного истолкования идей славянофилов и в то же время «показывала всю сложность и своеобразие этого явления»[71].

Лейтмотив статьи заключался в следующем: время, когда представители западнического лагеря относились к славянофилам не иначе как «с тупою злобою», прошло, и статья Пыпина представляла собой первую попытку добросовестно оценить роль славянофилов в умственном движении России. Но при всём при этом от внимания Пыпина ускользнул ряд существенных аспектов славянофильской идеи, поскольку он рассматривал преимущественно труды Константина Аксакова, а взгляды Хомякова рассматривались Пыпиным довольно поверхностно[28][18]. Славянофильское учение в своё время не могло быть высказано его основателями с исчерпывающей откровенностью по причинам цензурного характера. Славянофильство не стало цельной системой взглядов, потому что отцы славянофильства, в первую очередь А. С. Хомяков, не были доктринёрами в отличие от их более молодых последователей[18][70]:

По смерти Киреевских, Хомякова и Константина Аксакова сами их последователи в большинстве случаев затеряли главнейшие славянофильские предания. Они сошли с точки зрения своих предшественников, запутались, и свободнейшее направление превратилось в какую-то патриотически-благонамеренную доктрину, которая в одну сторону хочет всё и всех русить, а в другую всем проповедует уже не народное православие, а просто полицейскую веру, подхваченную Ю. Ф. Самариным у диких латышей и эстов, торгующих своею религиозною совестью.

Э. А. Дмитриев-Мамонов, «Славянофилы». «Русский архив», 1873, № 12, стлб. 2489.

По мнению славянофилов в изложении Дмитриева-Мамонова, «наука бывает плодотворна только тогда, когда она либо самостоятельно добыта, либо принята свободно во всей её полноте; когда же она насильно навязывается, да ещё отмерянная чиновничьей мерой, то польза её сомнительна»[74]. Ещё один принцип славянофильства: «протест против общества и его апатии», общественная, а не политическая устремлённость[18].

В споре с западниками о реформах Петра I позиции славянофилов, по мнению публициста, были невыгодными и в чём-то могли показаться ретроградными. Славянофилы не находили возражений против величия заслуг царя-реформатора. Но они задались вопросами: «уместно ли волшебство в истории? Хорошо ли сказку переносить в быль? Можно ли положиться на современную цивилизацию? Прочны ли новые декорации? Не потребуется ли завтра же новой их переделки? Все ли они русскому народу пригодны? Полезно ли приучать нацию к „щучьему повелению“ и т. д.»[74].

Но принципиально важным для Дмитриева-Мамонова было утвердить ту мысль, что славянофильство и национализм, консервативный ура-патриотизм — вовсе не равнозначные понятия: «Славянофильство отнюдь не имело своей целью возбуждение национального чувства. Возвеличение родного, русского было скорее для них идеалом, который должен был осуществиться в результате огромной культурной работы, а отнюдь не исходной точкой. Позднейший патриотизм наш и уже вовсе не славянофильский взглянул на дело обратно: он нашёл, что мы так уже хороши, что нам ничуть не опасно принимать в себя ещё и ещё новые дозы мерзости при всяком удобном случае»[75].

Статья Дмитриева-Мамонова смутила редактора П. И. Бартенева. Славянофильство, защищаемое Эммануилом Александровичем, разительно отличалось от того, которое излагалось на страницах аксаковских изданий «День» и «Москва». Поэтому он не решился публиковать статью, не показав лидеру славянофилов. Бартенев сразу же отказался печатать вторую половину статьи, которая рассматривала религиозные вопросы, и даже ничего не сообщил о ней И. С. Аксакову, зная его бурный темперамент. Эта часть публикации так и не сохранилась до настоящего времени[76].

Решив всё-таки дать место в «Русском архиве» мнению Дмитриева-Мамонова, П. И. Бартенев послал корректуру первой половины статьи И. С. Аксакову. Тот немедленно включился в дискуссию о роли славянофильства, назвав работу Дмитриева-Мамонова легковесной, добавив, что без его примечаний «статья помещена быть не может». 18 сентября 1873 года он писал П. И. Бартеневу: «Прочёл статью Мамонова; я её знал прежде; мне читали её у Елагиных — только не всю, так же как и вы не всю печатаете <…> урезывая то, что касается православия. Воображаю, чего не наколобродил Эммануил Александрович по этой части». Он похвалил лёгкий, живой, остроумный стиль статьи Дмитриева-Мамонова. Но далее последовали обвинения в отступничестве от христианства, в личных нападках на него и Ю. Ф. Самарина[77]. Аналогичные обвинения в отступничестве от идеалов юности, выразившиеся в политическом поправении лидера славянофилов были высказаны позднее и Дмитриевым-Мамоновым в письме к В. А. Елагину[28]: «Я у старых славянофилов учился ходить, г. Аксаков выучился сидеть…»[78]

Постепенно примечания Аксакова вылились в самостоятельную работу, и Аксаков настоял, чтобы П. И. Бартенев опубликовал её в том же номере «Русского архива» вслед за статьёй оппонента[18]. 15 октября законченный ответ Дмитриеву-Мамонову вместе с корректурой его статьи Аксаков направил Ю. Ф. Самарину. В сопроводительном письме Аксаков писал: «Отвечать было не так легко, как мне показалось с первого раза. Статья написана настолько ловко, что считается чуть ли не апологией покойных славянофилов»[79]. Прямолинейный выпад против Дмитриева-Мамонова мог быть истолкован как проявление личной обиды уязвлённого чужой правотой соперника, поэтому ответ Дмитриеву-Мамонову Аксаков построил таким образом, чтобы своё мнение представить как общее мнение всех славянофилов[73].

В том же письме И. С. Аксаков писал Ю. Ф. Самарину о том, что один неназванный сотрудник журнала Бартенева «Русский архив» читал статью Дмитриева-Мамонова «в разных домах как статью замечательно смелую, либеральную, представляющую Хомякова и пр. в самом сочувственном виде и только оттеняющую в самом невыгодном свете, впрочем не без основания, нас с тобою». В тот же день И. С. Аксаков написал письмо П. И. Бартеневу, в котором попросил редактора «Русского архива» «не смягчать в моей статье ничего относительно самого Мамонова. Его сто́ит хорошенько отделать»[79].

Ю. Ф. Самарин, получив черновик статьи И. С. Аксакова, дополнил её со своей стороны и отослал П. И. Бартеневу для публикации. Исследователь Л. Н. Чертков называет переговоры Аксакова, Самарина и Бартенева за спиной Э. А. Дмитриева-Мамонова закулисной вознёй[комм. 3]. Совместный ответ двух первоклассных публицистов и длительная предварительная работа над ним, по его мнению, отнюдь не говорят о том, что статья Дмитриева-Мамонова была легкомысленной. Сам Эммануил Александрович всё это время отсутствовал в России, он вернулся на родину лишь весной 1874 года[80].

«Письмо к издателю по поводу предыдущей статьи» Ивана Аксакова представляло собой возражение на статью Дмитриева-Мамонова «Славянофилы» с резкими нападками на автора. В конце 1840-х — начале 1850-х годов Э. А. Дмитриев-Мамонов был человеком близким к семье Аксаковых[комм. 4] и, возможно, потому, что журнальный выпад неожиданно исходил от близкого знакомого и в прошлом единомышленника, реакция Аксакова была столь бескомпромиссной. По мнению И. С. Аксакова, Дмитриев-Мамонов «решительно извращает нравственный образ умерших славянофилов и <…>, опираясь на своё личное с ними знакомство и на их авторитет, с непростительной ветреностью (чтоб не сказать хуже) клевещет на живых, то есть на непосредственных преемников их деятельности в литературе». В полемическом запале Аксаков назвал Дмитриева-Мамонова развязным критиком, обвиняя в узости, противоречивости, поверхностности его суждений[81].

Аргументы И. С. Аксакова в его ответе по сути свелись к критике освещения оппонентом истории раннего славянофильства, отношения прежних славянофилов к просвещению, к православию, к западноевропейской цивилизации. Суждения оппонента об исчезновении «живого славянофильства», об омертвении прежнего учения, составлявшие весь пафос его статьи, остались без ответа[72]. И. С. Аксаков уточнил отношение поздних славянофилов к научным знаниям и к «народному мировоззрению»: «<…> не для того, чтобы сделать науку популярною, то есть „понятною и доступною простому народу“, как утверждает г. Мамонов, а для того, чтоб самим возродиться в духе народности и обрести правый путь, стали славянофилы вникать, „вдумываться в народное мировоззрение“ и пр.»[18]

Аксаков писал, что ключевым понятием в работах и ранних, и поздних славянофилов была народность, которую Дмитриев-Мамонов напрочь проигнорировал. Таким образом, по мнению Аксакова, Дмитриев-Мамонов не очищал славянофильскую доктрину от позднейших наслоений, а упрощал и даже опошлял её[81]. Само разграничение славянофилов на ранних и поздних вызывало возражение Ивана Сергеевича, он не находил принципиальных отличий во взглядах Хомякова, Константина Аксакова, братьев Киреевских и своих собственных, но тем не менее Аксаков допустил явные передержки в истолковании роли основателей славянофильства в крестьянской реформе в России, заявив, что «Хомяков, И. Киреевский, Константин Аксаков сошли в могилу именно тогда, когда наступило время практического решения задач, обсуждавшихся прежде in abstracto. Они были люди идеала. Это было их призвание. <…> На применение идеала отчасти не был способен никто из достославных покойников, да это и не было их уделом»[66].

На самом деле, участие в подготовке крестьянской реформы началось ещё при жизни А. С. Хомякова, который направлял деятельность Ю. Ф. Самарина и А. И. Кошелёва и сам принимал в ней участие. При этом Хомяков, Иван Киреевский и Дмитриев-Мамонов ещё до начала крестьянской реформы были безусловными сторонниками освобождения крестьян с землёй, тогда как Пётр Киреевский занимал в этом вопросе особую позицию. Зато когда крестьянская реформа стала претворяться на практике, участие И. С. Аксакова выглядело в ней довольно скромным на фоне деятельности Ю. Ф. Самарина, А. И. Кошелёва[66].

Но всё же ранние славянофилы, от имени которых выступал Дмитриев-Мамонов, не были высокопоставленными чиновниками или крупными промышленниками, какими стали впоследствии Ю. Ф. Самарин, А. И. Кошелёв, В. А. Черкасский, Н. П. Гиляров-Платонов, Т. И. Филиппов и некоторые другие. Они были людьми без определённого круга занятий и во многом непрактичными идеалистами, тогда как Иван Аксаков стал председателем правления второго Московского общества взаимного кредита, А. И. Кошелёв был крупным откупщиком, Ф. В. Чижов — видным железнодорожным предпринимателем. В споре о губительном влиянии чиновничества на российскую действительность, Аксаков выступал защитником интересов чиновничества, крупного землевладения и молодого российского капитала, тогда как позиция Дмитриева-Мамонова была позицией деклассированного дворянина и разночинца-демократа[31]. Однако во всём, что касалось выдвижения и разработки славянофильского национализма, воинствующего в своей замкнутости, заслуга И. С. Аксакова была определяющей. Критическое отношение Дмитриева-Мамонова к новым тенденциям в славянофильстве обострилось после появления в 1869 году книги Ю. Ф. Самарина «Окраины России», где автор выступил против относительных по отношению к метрополии гражданских свобод в прибалтийских губерниях, которыми пользовалось местное население[67].

Тогда же Дмитриев-Мамонов посвятил Юрию Самарину остроумный и едкий памфлет «Барин и повар», показывающий, как его книга играет на руку новой бюрократии, развернувшей после выстрела Д. В. Каракозова либеральные реформы Александра II вспять. М. О. Гершензон предполагал, что под барином подразумевался император Александр II, а под поваром, возможно, министр внутренних дел А. Е. Тимашев. Сюжет памфлета прост: повар предлагает барину различные «деликатесы» в виде нигилистов, поляков, старообрядцев, гимназистов. Не получив согласие капризного барина, повар робко предлагает ему немца. В ответ на удивлённую реплику барина, откуда мог взяться немец, повар рассказал, что его принёс Юша[67]. «— Какой Юша? — А вот, что из Самары с обозом пришёл. — Быть не может! Как же он его подстерёг? Это любопытно. — На живца. Насадил латыша и оставил на ночь. <…> Только станете ли кушать? — Гм!.. Не говори, что немец, — съем!.. — Слушаю-с. Как подать прикажете? — Обрусить хорошенько, а потом подать как московик, — просто»[82]. Характер памфлета исключал возможность его публикации в легальной прессе.

Справедливости ради, отмечал Л. Н. Чертков, следует сказать, что политика Александра II по отношению к инородцам была гуманнее взглядов на этот вопрос Ю. Ф. Самарина[66]. Дмитриев-Мамонов не называл прямо в своей статье среди последователей-догматиков славянофилов имя Ивана Аксакова. Ю. Ф. Самарин был единственным, кто удостоился персональных нареканий, но Иван Сергеевич верно почувствовал, что удар был направлен и против него[18][70].

Критика Аксаковым статьи Дмитриева-Мамонова содержала в себе ключевой тезис, облечённый в полемическую форму упрёка:

Автор систематически ограничивается одною внешнею, отрицательною стороною славянофильского протеста, тщательно отсекая внутреннее содержание, положительную сторону славянофильской проповеди. <…> от такого усердного процесса очищения в славянофильстве, изображаемом г. Мамоновым, остаётся так мало своеобразного, что с трудом верится, будто оно действительно было "замечательным историческим моментом в умственном развитии русского общества, как это признают в наше время многие писатели даже западного лагеря[81].

Таким образом, Аксаков фактически согласился с тем, что все основные тезисы Дмитриева-Мамонова верны — просчёт автора состоял не в том, что он утверждал, а в том, о чём он умолчал в рассказе о славянофилах. Наиболее трудным для Аксакова оказался тезис Дмитриева-Мамонова и Пыпина о принадлежности славянофильства к романтизму. Его он так и не смог по сути опровергнуть, кроме предсказуемой догматической формулы о вселенской истинности православия, что, по мнению А. Тесли, закрывало путь ко всякой дальнейшей полемике[18].

Весь ответ Ивана Аксакова Л. Н. Чертков называет крайне демагогичным. Придирки к отдельным неудачным выражениям у Дмитриева-Мамонова или к отсутствию понятия «народность» были использованы им, опытным журналистом, для того, чтобы затушевать самую суть спора. Аксаков назвал истолкование Дмитриевым-Мамоновым принципов славянофильства его «облупливанием» для реабилитации славянофильской идеи в глазах либералов. Особенно неуступчивой была позиция И. С. Аксакова в вопросе о православии. Дмитриев-Мамонов называл православие старших славянофилов делом одной лишь «формальной логической последовательности» с целью более тесного сближения с народом[83].

На самом деле вопрос этот гораздо сложнее, чем представлялся Дмитриеву-Мамонову. Иван Киреевский в конце жизни всерьёз и искренне повернул к православию. Но игнорировать мнение Дмитриева-Мамонова о православии А. С. Хомякова также нельзя, считает исследователь, хотя бы потому, что мнение Дмитриева-Мамонова — это мнение человека, который долгое время был тесным образом связан с Хомяковым и мог претендовать на правильное понимание его мировоззрения[83].

В своей концепции славянофильства И. С. Аксаков ставил православие во главу угла: «Православие мыслимо вне России; Россия же немыслима вне православия». Таким образом, сущность славянофильства, согласно Аксакову, клерикальная. В полемике с Э. А. Дмитриевым-Мамоновым Аксаков демагогически ссылался на преследования славянофилов правительством, но предполагаемое преследование было вызвано не мнимой оппозиционностью славянофилов, а происками так называемой «немецкой партии» при дворе императора Николая Павловича. В последующие царствования этот натиск постепенно ослабевал[84]. Иван Аксаков писал П. И. Бартеневу, чтобы тот рассудил, кто прав в этом споре, однако П. И. Бартенев оказался «между двух огней»: Дмитриев-Мамонов был раздосадован несамостоятельностью Бартенева, а его поведение, когда статья «Славянофилы» оказалась фактически подвергнута предварительной цензуре, Дмитриев-Мамонов считал недостойным. В молодости Э. А. Дмитриев-Мамонов и П. И. Бартенев поддерживали приятельские отношения, о чём сам Бартенев на склоне лет вспоминал: «У них <у Нащокиных> часто бывал художник Эммануил Александрович Мамонов, мой тогдашний приятель, с которым я сблизился впоследствии у Елагиных»[15].

Но в этот раз Бартенев предпочёл сохранить давние дружеские отношения с лидерами славянофилов. После публикации обеих статей Эммануил Александрович написал ответ Ивану Аксакову, однако П. И. Бартенев, по его словам, из-за запрета матери братьев Киреевских А. П. Елагиной, решил не публиковать его в своём журнале, дабы не усугублять раскол между славянофилами. Таким образом, предоставив возможность И. С. Аксакову «хорошенько отделать» Дмитриева-Мамонова, он лишил Эммануила Александровича права на возражение своему оппоненту. Дмитриев-Мамонов был возмущён невозможностью ответить. Его биограф сообщает, что тон его ответа желчностью напоминал тон «Первого философического письма» П. Я. Чаадаева:

Лень, крайнее равнодушие к миру сему, к порядку гражданскому и политическому — всё это у нас очень национально, оттого и немудрено, что всё, что ни свалится на нашу голову, то и принимается всеми за вполне национальное — татарское иго под конец совершенно обращалось у нас в национальное наше учреждение, которым мы так же мало тяготились, как Святейшим синодом. Жизнь проявляется только в мире официальном — там хлопочут, говорят, пишут, регламентируют, ломают, вновь созидают — на песке, называемом народом русским, у которого есть только одно политическое достоинство — это то, что он сыпуч. Что ни выстроить на нём, то весьма скоро и рушится — само собой, конечно, не вследствие народного протеста, а только вследствие народной сыпучести и недостатка в русской земле камня для правительственных построек. Уж не семя ли мы Авраамово, яко песок морской?[85]

Вновь и вновь Дмитриев-Мамонов акцентировал разницу в диалектическом подходе Хомякова и в доктринёрском — Ивана Аксакова: «Славянофилы всё же были проникнуты русской терпимостью, которая внушила Хомякову его знаменитый закон: „Я требую свободы мненья и сомненья“. Закон известный и теперь, но приостановленный, вероятно, вследствие неловкого и потому досадного положения, в которое современные славянофилы себя поставили относительно русской публики, замешавшись несколько в политику. Да. славянофильство имело две эпохи, радующую и пугающую. Хомяков, не в гнев г. Аксакову буде сказано, постоянно развивался, постоянно шёл вперёд, не легко, не как мальчик, но как живой человек, и своею энергией будил спящих. Он утверждался на началах, которые требовали развития <…> Киреевский, Хомяков, К. С. Аксаков искали, пытались, а нынешние славянофилы канонизировали их пробы и попытки; они, стало быть, затормозили их собственное дело. Там было шествие вперёд, здесь стала стена»[86].

Подробное изложение всех обстоятельств полемики содержится в письмах Э. А. Дмитриева-Мамонова к Е. И. и В. А. Елагиным. В ожидании публикации своего ответа он начал писать воспоминания о славянофилах в виде писем к приятелю. Статья не имела полемической цели, но когда Э. А. Дмитриев-Мамонов понял, что поддержки в славянофильских кругах он не имел, и его ответ Аксакову опубликован не будет, он потерял интерес к воспоминаниям и отказался от мысли опубликовать их в «Русском архиве», который в данном случае в наибольшей мере соответствовал профилю мемуарного материала[87].

Продолжение полемики в «Отечественных записках»

Э. А. Дмитриев-Мамонов. В. А. Елагин в юности и в старости

После безуспешной попытки ответить в «Русском архиве» («Беседа» С. А. Юрьева к тому времени давно не выходила), публицист обратился в народнические «Отечественные записки» Н. А. Некрасова и М. Е. Салтыкова-Щедрина. Дискуссия о славянофильстве продолжилась там полтора года спустя. Статья Дмитриева-Мамонова под названием «Наука и предание» была напечатана в 1875 году в августе и ноябре. Она была написана в форме писем к N. В работу вошли некоторые мысли из переписки с Василием Елагиным, имела место и прежняя полемика с Аксаковым, но, в целом, автор обратился к бо́льшим философским обобщениям[88].

Ещё в 1874 году в письме С. А. Юрьеву Дмитриев-Мамонов писал, что возрождение русского общества «возможно только от решительного, неуклонного и быстрейшего подъёма крестьянства». Поэтому неслучайно то, что либеральная тенденция в славянофильстве на последнем этапе сблизилась с народничеством, а Э. А. Дмитриев-Мамонов являлся наиболее ярким и последовательным представителем этой тенденции[12].

Такая трансформация взглядов Э. А. Дмитриева-Мамонова выглядела естественной, если учесть то, что с 1860-го года художник жил за границей почти пятнадцать лет, где сблизился с революционной эмиграцией. Вместе с тем славянофильство и народничество Дмитриева-Мамонова носило отчётливо западнический оттенок. В письме Н. А. Елагину он писал: «Не верь графине Салиас, что Запад гниёт. Он выздоровел. Мысль на Западе работает»[28].

Статья «Наука и предание» в значительной мере посвящена философским вопросам. Историки славянофильства считают, что в этой статье публицист ушёл далеко вперёд от того славянофильства, которое он идеализировал за два года до этого в полемике с Аксаковым. Он критически разобрал философские письма А. С. Хомякова к Ю. Ф. Самарину. Здравое основание славянофильства теперь низводилось им к принципу свободного исследования и к принципу сохранения предания в том случае, если оно не противоречит принципу свободы[88].

Философская система Дмитриева-Мамонова, беря начало от гегелевской диалектики, основывалась на диалектическом восприятии мира. Мыслитель предложил некое монистическое построение, где понятия бытия и разума отождествлялись и где воля заключалась в самом бытии. Исторический детерминизм Дмитриева-Мамонова включал в себя этическое начало: «Мера нравственности — мера солидарности с ближними. Нравственное начало есть начало общественное, отнюдь не личное». Воспитание подразумевало разумную неволю человека, то есть необходимость[88].

Кроме идей Хомякова Дмитриев-Мамонов подвергал критике взгляды Ивана Киреевского с его мнением о том, что в будущем «монастыри будут властвовать над умами». Так же поступал он и в отношении тезиса Хомякова о том, что государство может опираться на церковное предание. Таким образом, он полностью отмежевался от теократических установок ранних славянофилов. В основе государства могут лежать лишь научные принципы, — говорил он, — свобода совести возможна только в светском государстве. Дмитриев-Мамонов проводил параллели между взглядами Хомякова и А. Шопенгауэра: «Фатализм — воля немотивированная и беспричинная»[89].

Возвращаясь к исторической публицистике, Дмитриев-Мамонов вновь размышлял о проблеме Петра Первого: «Нельзя оправдывать деспотические приёмы Петра, которые помешали его собственным целям и отлучали русский народ от вводимого им просвещения»[30].

Но самое важное, что удалось сказать Дмитриеву-Мамонову в своей статье в адрес ортодоксов славянофильства, это тезис о зыбкости, призрачности их принципа народности. «У нас есть свой Рим <…> И у нас нашёлся свой папа. И. Аксаков высказал: православие есть сущность русской народности. Стало быть, и сущность русской народности есть православие. Вот вам вместо папы — лица, папа — русский народ, тем более опасный, а для наших ультрамонтанов удобный, что это папа фиктивный, не умирающий, и в то же время допускающий самые произвольные толкования своих оракулов. За него может говорить всякий и утверждать, что именно это думает наш папа, что слово, нами за него сказанное, есть самое национальное и единственно национальное»[30].

И подводя итог сказанному, публицист заявил Аксакову: «Может быть ваша роль возвышеннее, но моя человечнее». В целом, резюмирует исследователь, статья в «Отечественных записках» была «написана несколько сбивчиво», она не получила прежнего резонанса ни у либералов, ни у консерваторов. «Создаётся впечатление, что статьи эти как-то не произвели должного эффекта, и кроме его старых друзей-врагов, голоса автора никто не услышал»[89]. Аксаков, не полагаясь на собственную философскую подготовку, ушёл от полемики с Дмитриевым-Мамоновым, поручив её Ю. Ф. Самарину. В письме ему он писал: «Письма Хомякова тебе адресованы, и ты — лучший комментатор». Но и Самарин не стал вступать в дискуссию, и тогда Аксаков обратился к нему с повторной просьбой ответить Дмитриеву-Мамонову: «Ты изволишь считать себя уже непригодным писать философские статьи <…> Хомяков, умерший за философским письмом к тебе, недоконченностью письма как бы наложил на тебя обязательство продолжать его дело». Однако настойчивость Аксакова ни к чему не привела: прочитав повторную просьбу И. С. Аксакова, Ю. Ф. Самарин в тот же день, 10 марта 1876 года, скончался[90].

Год спустя началась русско-турецкая война на Балканах. Она вознесла Аксакова на вершину его политической карьеры: он снискал славу самого неутомимого борца за славянское освобождение. Последняя статья Дмитриева-Мамонова называлась «По поводу турецкой войны». Автор настаивал на лживости лозунгов возглавляемых Аксаковым славянских комитетов, лицемерии показного братства и единоверия с братьями-славянами в пику остальной Европе. «Кто любит свободу и справедливость, тот любит их везде и сражается за них, как Гарибальди — в Америке и во Франции, не справляясь с географией или названием народов и исповеданий. Оттого Гарибальди стал силой и смог освободить свою родину — Италию»[91].

Дмитриев-Мамонов безжалостно указал на истинные мотивы возбуждения войны в русском обществе, тщательно скрываемые славянофилами-шовинистами риторикой демонстративного братолюбия к угнетённым славянам на Балканах: «Проливы! Так вот оно бескорыстие и православие московских славянолюбов. Каков цинизм?…» Естественно, что статья, предметом которой стали столь серьёзные обличения, не могла быть пропущена цензурным ведомством[91].

Мнение Льва Толстого

Много лет спустя, 4 октября 1890 года, Лев Толстой записал в своём дневнике: «За это время читал статью отца Мамоно<вой> о славянофилах — прекрасно». Речь шла о статье «Славянофилы» в «Русском архиве» 1873 года, а не о более поздних статьях. Отцом С. Э. Мамоновой Лев Толстой назвал Дмитриева-Мамонова по той причине, что частыми гостями Ясной Поляны были вдова Ольга Александровна и дочь Софья Эммануиловна Дмитриева-Мамонова, подруга Татьяны Львовны Толстой[6].

С. Э. Дмитриева-Мамонова была переводчицей произведений Толстого на английский язык. Остаётся неясным происхождение интереса Л. Н. Толстого к этой статье славянофильского публициста: сам ли он знал о существовании этой работы, или ему рассказал кто-то из Дмитриевых-Мамоновых. Но так или иначе, 30 июля 1890 года С. Э. Дмитриева-Мамонова писала Т. Л. Толстой: «Скажи твоему отцу, что я нашла статью папаши <в Татеве, имении С. А. Рачинского> о славянофилах и доставлю её ему осенью вместе с продолжением, которое Аксаков не дал напечатать». 20 сентября Софья Эммануиловна писала тому же адресату: «Везу твоему отцу статью о славянофилах, которую он хотел иметь, моего отца. Мы её привели в порядок — так что она „полна“, а не так, как её напечатал Бартенев, испугавшийся И. С. Аксакова»[3]. Таким образом, Лев Толстой познакомился с работой Дмитриева-Мамонова в подлиннике, а не по урезанной журнальной публикации «Русского архива». Прочитав статью, он пожелал, чтобы и Н. Н. Страхов, с которым Лев Толстой постоянно обменивался мнениями по философским вопросам, также познакомился с работой Дмитриева-Мамонова. Именно в это время состоялось несколько бесед Толстого и Страхова о славянофильстве, и, вероятно, в этой связи и возник интерес к статье Э. А. Дмитриева-Мамонова, предполагает исследователь[3].

2 января 1891 года Софья Эммануиловна сообщала Т. Л. Толстой об отправке письма Н. Н. Страхову со статьёй отца, а самому Н. Н. Страхову писала: «Лев Николаевич меня просил дать Вам прочитать статью моего отца о славянофилах, думая что она может быть Вам интересна. Я это делаю с большим удовольствием и только убедительно прошу Вас не читать и не передавать её никому. На это у меня чисто личные причины, которые трудно передать в письме. Кроме того, я Вас попрошу вернуть мне эту статью, когда у Вас будет верный случай, в Москву»[92].

25 января она вновь сообщала подруге: «Получила на днях очень трогательное письмо от Н. Н. Страхова. Он хвалит статью папаши (может быть, мне только) и благодарит за неё». С тех пор местонахождение полного экземпляра статьи «Славянофилы» Э. А. Дмитриева-Мамонова остаётся неизвестным. Отсутствует и переписка Льва Толстого со Страховым за январь-февраль 1891 года, поэтому истинное отношение Страхова к статье Дмитриева-Мамонова, в искренности которого усомнилась дочь славянофила, остаётся невыясненным. Сомнение Софьи Дмитриевой-Мамоновой представляется биографу публициста обоснованным, поскольку чуть раньше разгорелась полемика Владимира Соловьёва с Н. Н. Страховым, Н. Я. Данилевским и поздними славянофилами с позиций, близких точке зрения Э. А. Дмитриева-Мамонова, хотя в начале 1880-х годов Вл. Соловьёв сам был сотрудником аксаковской «Руси». Однако в «почвенническом» ответвлении славянофильства позиция Н. Н. Страхова была наименее фанатичной[93].

Значение дискуссии

Из славянофилов, заочно (но не публично) поддержали статью Дмитриева-Мамонова А. И. Кошелёв, С. А. Юрьев и дружественно расположенный В. А. Елагин. Либералы, в заигрывании с которыми упрекал Дмитриева-Мамонова Иван Аксаков, отнеслись к полемике правого и левого славянофильства совсем не так, как мог предполагать Эммануил Александрович, то есть с сочувствием к его позиции. Петербургская газета «Голос» встала на сторону Ивана Аксакова. Лидер либеральных народников Н. К. Михайловский с некоторыми оговорками также полностью поддержал лидера славянофилов. Этот парадокс объясним тем, что И. С. Аксаков был ближе либералам, потому что был понятнее. С ним было удобно и привычно полемизировать[94].

«Аутсайдер» Дмитриев-Мамонов был непонятен им своей новой концепцией славянофильства. Их отторгала сама идея обновления и пересмотра того учения, которое в целом было им чуждо. Он был опаснее И. С. Аксакова, потому что «разрушал тот устойчивый стереотип славянофильства, какой давно сложился в общественном мнении. Тенденция к эволюции и пересмотру учения, составлявшая пафос его статьи, попросту испугала либеральный оппортунизм, привыкший оперировать простыми и грубыми схемами, как нечто новое, непонятное и подозрительное»[94].

В XX столетии отношение к Дмитриеву-Мамонову установилось не сразу. Длительное время о нём вспоминали только как о художнике. В 1923 году М. О. Гершензон опубликовал его политический памфлет «Барин и повар». Прочие его статьи и письма остаются неопубликованными по настоящее время. В 1953 году исследователь Е. Н. Коншина в обзоре архива Елагиных и Киреевских отозвалась о его публицистических статьях-письмах в целом как об антиславянофильских. В 1960—1970 годы подробным изучением славянофильской публицистики Дмитриева-Мамонова занимался Леонид Чертков[95], в 1970—1980 годы различные течения славянофильской мысли анализировал Н. И. Цимбаев[73].

Полемика о славянофильстве, по мнению исследователя Н. И. Цимбаева, показала, что славянофильства в прежнем виде более не существовало. Выступление Дмитриева-Мамонова нанесло окончательный удар славянофильской доктрине как особому направлению русской общественной мысли. Но правильно наметив направление эволюции славянофильства, Дмитриев-Мамонов не понимал её необратимого характера[73].

Выступление его носило скорее спонтанный характер: и до этого выступления, и после него он подчёркнуто чуждался участия в общественной жизни, годами живя за границей. По мнению Н. И. Цимбаева, Дмитриев-Мамонов — салонный славянофил и эстет, его взгляды отличал неповторимый налёт аристократизма, он никогда не был журнальным или политическим бойцом, искушённым в публицистических баталиях в отличие от Ивана Аксакова[73]. В новом конфликте славянофилов, где против И. С. Аксакова выступили С. А. Юрьев и А. И. Кошелёв, Э. А. Дмитриев-Мамонов уже не участвовал[3].

<center>«П. В. Киреевский — праведник в миру»</center> «Рассказы о Елагинских вечерах разбросаны в записках современников; а один из них сохранил нам и облик её гостей: в числе их бывал талантливый портретист Эммануил Алекс. Дмитриев–Мамонов. В его рисунках, составляющих, так называемый Елагинский альбом, оживает перед нами этот достопамятный век, эти достопамятные люди. Вот один из рисунков: В просторной комнате у круглого стола перед диваном сидит Хомяков, еще молодой и бритый и, наклонившись что–то читает вслух. Влево от него, спокойный и сосредоточенный Ив. Вас. Киреевский слушает, положив руку на стол. Ещё дальше виден затылок Панова и характерный профиль Валуева. У самого края слева, отделённый перегородкой дивана, — полный Д. Н. Свербеев, в жабо и в очках, засунув руки в карманы, тоже внимательно слушает — сочувствуя, но, очевидно, не вполне соглашаясь. Вправо от Хомякова старик Елагин, с трубкою в большом кресле; Шевырёв в беседе с молодым Елагиным; а А. Н. Попов с видом некоторой нерешительности и рядом с ним, у правого края, Пётр Вас. Киреевский спокойно набивающий трубку, и около него огромный бульдог „Болвашка“. Картина эта, как большинство Мамоновских рисунков, немного карикатурна, но чрезвычайно выразительна и живописна».

И. М. Концевич: из книги «Оптина Пустынь и её время»[96]
(в описании И. Концевича отсутствует К. С. Аксаков за спиной А. А. Елагина)
Рисунок Э. А. Дмитриева-Мамонова и подпись к нему опубликованы в «Русском архиве», 1884, № 4, стр. 335—336, без указания автора. Автор пояснительной заметки П. Б. — П. И. Бартенев

Андрей Тесля считает наоборот, что в столкновении различных позиций, «во-первых, отчётливо высветилось либеральное ядро славянофильской мысли; во-вторых, Аксаков — отталкиваясь от позиции Дмитриева-Мамонова и согласовав свою статью с Ю. Ф., Д. Ф. Самариными и кн. В. А. Черкасским — выделил положения, обозначившие доктринальную специфику славянофильства». По его мнению, спор о славянофильстве между Иваном Аксаковым и Эммануилом Дмитриевым-Мамоновым носил внутренний характер[18].

О том, что в 1860—1870-е годы в позднем славянофильстве наметилась либеральная тенденция, связанная генетически с идеями ранних славянофилов и А. С. Хомякова и в то же время оппозиционная взглядам Ивана Аксакова, писал и Л. Н. Чертков. По его мнению, Дмитриев-Мамонов задолго до Владимира Соловьёва, подошедшего к полемике со славянофилами по вопросу о национализме лишь в 1889 году, уловил националистические тенденции в славянофильстве[84].

Исследователь истории славянофильства М. А. Широкова рассматривает позицию Э. А. Дмитриева-Мамонова в одном ряду со взглядами И. С. Аксакова, Д. Ф. Самарина, К. Н. Бестужева-Рюмина, не подразделяя их на взгляды либеральных и ортодоксальных славянофилов, характеризуя всех их как сторонников консервативных ценностей, последователей и апологетов славянофильства, в чьих работах «славянофильские идеи приобретали всё более охранительное звучание»[97]. Литературовед Б. Ф. Егоров называет Дмитриева-Мамонова «левым» продолжателем дела старших славянофилов, противником панславизма, национализма, и русификаторства, противостоявшим общему потоку панславистов-русификаторов[72].

Исследователь И. А. Воронин считает, что безусловный интерес для историка славянофильской мысли представляет постановка Дмитриевым-Мамоновым вопроса об идейных противоречиях внутри славянофильства. «Славянофилы спорили между собою так же горячо, как и с западниками. Согласие ограничивалось самыми основными положениями, за которыми люди нередко расходились во взглядах очень далеко друг от друга», — цитирует он Дмитриева-Мамонова. Поставленный им вопрос большинство последующих исследователей славянофильства попросту проигнорировало, и поэтому он до сих пор остаётся открытым, хотя его рассмотрение, — пишет Воронин, — крайне важно для понимания учения ранних славянофилов[98].

Среди тех, кто рассматривает историю славянофильства в контексте заявленной Дмитриевым-Мамоновым парадигмы — Е. И. Мирошниченко с его работой «Личностное в славянофильстве», где он подробно останавливается на отличиях в миропонимании отцов славянофильской мысли и внутренней дифференциации движения славянофилов[99].

Подводя итог публицистической деятельности Э. А. Дмитриева-Мамонова, его биограф делает вывод, что «литературное наследие Дмитриева-Мамонова <…> вполне соизмеримо и по объёму, и <…> по значительности, с наследием, скажем, Ивана Киреевского»[3]. Публицистическая мысль славянофила 1870-х годов, представляя «хомяковскую линию» в славянофильстве, в то же время являет собой особую формацию русской общественной мысли, примеры которой дают концепции П. Я. Чаадаева в 1830—1840-х годов, В. С. Соловьёва в 1880—1890-х годов[100].

Не связанные узами преемственности, «прибитые течением» в лагерь западников-либералов, П. Я. Чаадаев без журнальной трибуны, Э. А. Дмитриев-Мамонов в «Отечественных записках», Владимир Соловьёв в «Вестнике Европы» оставались в одиночестве со своим поиском третьего пути. Их взгляды не укладывались в традиционную антитезу западников-славянофилов или дилемму рационалистического и религиозного сознания, предложенную М. О. Гершензоном. Всем им был чужд политический радикализм. Объединяла их пророческая линия провозгласителей горьких истин в русском самосознании. Этот профетизм, не стеснявшийся идти наперекор господствующим общественным мнениям, сближал всех их с протестантством Льва Толстого с той разницей, что у них не имелось такого количества горячих последователей[100].

Наименее резонансным было вхождение в философскую публицистику Э. А. Дмитриева-Мамонова. Он остался в одиночестве, поскольку даже для В. А. Елагина и С. А. Юрьева позиция Эммануила Александровича была слишком радикальной. Даже родная дочь Софья Дмитриева-Мамонова стала невольной участницей своеобразного «заговора молчания» вокруг его имени, не опубликовав после его смерти за границей или на родине после изменения цензурных условий полный вариант статьи «Славянофилы», который, в конце концов, оказался утраченным. В результате личность и наследие «неудобного писателя» оказались фактически вычеркнуты из истории российской общественной мысли[101].

В то же время нельзя отказать в политическом чутье Ивану Аксакову, который задолго до фактического отхода Дмитриева-Мамонова от традиционного славянофильства сомневался в его славянофильской убеждённости, а когда Эммануил Александрович предложил концепцию двух славянофильств — либерального и консервативного, — он отказал ему в праве считаться каким бы то ни было славянофилом. Быть может, в этом как раз и состоял логический путь развития хомяковского направления славянофильства, когда в условиях поправения и огосударствления аксаковского направления наилучшим выходом было самопреодоление славянофильской доктрины вообще, предполагает Л. Н. Чертков[101].

Личная жизнь

Э. А. Дмитриев-Мамонов в наследство от отца получил небольшой земельный надел в деревне Дербень, Тамбовской губернии. Имение Дмитриевых-Мамоновых находилось по соседству с имением Рачинских. Здесь Эммануил Александрович познакомился с Ольгой Александровной Рачинской (1834—1917), на которой впоследствии женился. Свадьба состоялась 16 августа 1857 года. Венчание происходило в Веймаре. Большую часть супружеской жизни чета Дмитриевых-Мамоновых провела за границей. Ольга Александровна была сестрой известного педагога-просветителя С. А. Рачинского, основоположника церковно-приходского образования в России, друга и соратника К. П. Победоносцева[6].

С другой стороны, Ольга Александровна приходилась племянницей поэту Е. А. Баратынскому. Имение Баратынских Мара находилось неподалёку, и Дмитриевы-Мамоновы были там частыми гостями. Ольга Александровна сама владела частью имения в Дербене, где также бывал и её брат Сергей Александрович. Она получила хорошее домашнее образование, знала русскую литературу, несколько иностранных языков[6][11].

Эммануил Александрович, бывая в гостях у Баратынских, рисовал с натуры парк в имении Мара, а также и обитателей имения. Объединённое имение Рачинских и Дмитриевых-Мамоновых Дербень досталось по наследству их старшему сыну Сергею Эммануиловичу, который женился на Александре Михайловне Баратынской. Последним помещиком Дербеня стал его сын Михаил Сергеевич Дмитриев-Мамонов[6].

В 1860—1870 гг. семья Дмитриевых-Мамоновых подолгу жила за границей, изредка навещая родину[18]. С. А. Рачинский, покинув Московский университет, в 1872 году вернулся в родовое село Татево, Смоленской губернии. В 1875 году он основал там первую в России сельскую школу с общежитием для крестьянских детей. В этой школе Э. А. Дмитриев-Мамонов, наряду с С. А. Рачинским, давал уроки живописи и рисования крестьянским детям[102]. Ольга Александровна Дмитриева-Мамонова также помогала брату в обустройстве сельских школ[11].

В начале 1870-х годов Дмитриевы-Мамоновы жили в Дрездене. В 1874 году они переехали в Дерпт, где поддерживали дружеские отношения с семействами Елагиных[18], Соллогубов, Шаховских, Зейдлицев. В частности Эммануил Александрович был особенно дружен с Василием Алексеевичем и Екатериной Ивановной Елагиными[32].

После смерти мужа Ольга Александровна помогала издать С. А. Рачинскому «Татевский сборник» (1899 г.), где, помимо других семейных материалов, был опубликован офорт-портрет А. С. Хомякова работы художника А. Н. Волкова-Муромцева с рисунка свинцовым карандашом Э. А. Дмитриева-Мамонова[11]. В Татеве, у С. А. Рачинского, после смерти Э. А. Дмитриева-Мамонова оказался весь его рукописный и живописный архив.

Л. Н. Чертков считает Дмитриева-Мамонова в быту типичным непрактичным деклассированным дворянином, постоянно нуждавшимся в деньгах, ущемлённым родными братьями при разделе родового имения[31].

Дети

  • Сергей Эммануилович родился 10 сентября 1858 года, женат на Александре Михайловне Баратынской (1865—1890), умершей после родов сына Михаила. Сын Михаил Сергеевич (1890—?) воспитывался бабушкой и тётей, поскольку отец жил преимущественно за границей;
  • Софья Эммануиловна родилась 30 июля 1860, умерла в 1946 г. Художница, подруга Татьяны Львовны Толстой по Школе живописи, ваяния и зодчества. В Государственном музее «Ясная Поляна» хранятся её силуэты Софьи Андреевны и Льва Николаевича Толстых, созданные в 1870-е гг. Попечительница земской школы в Сергиевском, позже попечительница школы в Караваинках, куда входило имение Дмитриевых-Мамоновых Тимофеевка. Помогала в переписывании рукописей Льва Толстого. После революции была одной из лучших преподавательниц английского языка в Москве, друг семьи Осоргиных;
  • Иван Эммануилович (род. 1862—?). Состоял в переписке с Л. Н. Толстым. Известно одно письмо писателя из Ясной Поляны к Ивану Эммануиловичу от 13 сентября 1896 г. О том, что у Дмитриевых-Мамоновых было только трое детей, непосредственно утверждает А. В. Лухта[11], которая не упоминает Ивана Эммануиловича в числе детей четы Дмитриевых-Мамоновых, тогда как сын Иван упоминается только в Полном собрании сочинений Льва Толстого[103].
  • Александр Эммануилович родился 25 августа 1867 года, умер в 1933 году в белой эмиграции. Номинальный владелец усадьбы Дмитриевых-Мамоновых Тимофеевка, приобретённой Ольгой Александровной для сына в 1892 году. Избегал семейной жизни и жил отдельно от других Дмитриевых-Мамоновых[104]. Управляющий Русским банком в Пекине[105].

Отзывы современников

<center>Из книги «Аксаков»</center> <center>«Жизнь замечательных людей» </center> «В своей оригинальной, несколько заострённой, преувеличенной манере он мог схватить натуру так метко, что бросалось в глаза самое характерное в ней. Каждый рисунок не окончен (как всё, за что ни брался этот талантливый человек), но удивительно точен и схож с натурою. Сергей Тимофеевич изображён сидящим в кресле, нога на ногу, правая рука покоится на подлокотнике кресла, в левой — длинная трубка. Голова повёрнута вбок, в скошенных в сторону глазах спокойное внимание, видимо, к тем, кто участвует в разговоре. Совершенно иной характер на другом рисунке: „не усидчивый“ в кресле Константин Аксаков, в волевом повороте головы, рванувшийся, кажется, в словесный бой, ничем, никакими условностями не сдерживаемый в своих движениях. Совсем другой на рисунке его младший брат, Иван Сергеевич: ещё молодой, но уже солидный, строгий, в профиль, в очках, с указующим „публицистическим“ жестом правой руки. Но, помимо всего прочего, был Дмитриев-Мамонов просто добрым человеком и этим больше всего нравился Аксаковым»[106].

Художник был близок с большой и дружной семьёй Аксаковых: С. Т. Аксаков; К. С. Аксаков; И. С. Аксаков, Константин с матерью О. С. Аксаковой

Вера Аксакова в своём дневнике от января 1855 года оставила два отзыва об Эммануиле Александровиче: «После обеда… приехал Мамонов. Мы встретились радушно — добрый человек и старый знакомый. Мы давно его не видели, и он напомнил нам прежнюю жизнь. Он привёз показать свой портрет масляными красками, им же самим написанный. Очень хорошо, но неоконченный, как и всё, что он делает. Человек, одарённый разнообразными талантами и неспособный ни одного из них обратить в дело»; «Он не только ленив, но внутри его нет внутренней, духовной крепости, которую вряд ли возможно внушить кому-нибудь, и потом мне кажется, он способен возмечтать слишком: сейчас задаёт себе такие задачи, которых выполнить ни в каком случае не может, и бросает всё. Что за люди!»[18].

Мемуаристка М. В. Беэр, дочь Елагиных, вспоминала, что «старик Мамонов» был «большой ценитель и знаток русской пляски», и, например, Елагины брали уроки танцев у Дмитриевых-Мамоновых[32].

Иван Аксаков в 1873 году в полемической статье о разногласиях в понимании славянофильства оценивал бывшего единомышленника так: «г. Мамонов слишком долго во время о́но числился в славянофильской дружине»[81].

Сам Эммануил Александрович давал себе следующую автохарактеристику: «В старину я был славянофилом более наблюдающим, нежели деятельным, и теперь остался таким же»[78].

Мемуарист Михаил Михайлович Осоргин вспоминал о супругах Дмитриевых-Мамоновых: «Ольга Александровна, урождённая Рачинская, сестра известного С. А. Р[ачинского] — деятеля по народному образованию, была женщина редкого ума, начитанности и полна самых серьёзных интересов. Её минус был отсутствие религиозности, что придавало всем её суждениям какую-то сухость и рассудительность, хотя сердце её было горячее, и нашей семье она его показывала вовсю. Ольга Александровна была вдова известного когда-то художника, знаменитого, главным образом, как crayon’иста; и теперь его карандашные рисунки разыскиваются и очень высоко ценятся»[104].

<center>А. С. Хомяков о творчестве художника</center>

<center>Из письма А. Н. Попову</center>

«Мамонов <…> сделал эскиз, который будет ли кончен, или нет (ибо это дело сомнительное), есть уже сам по себе прекрасное художественное произведение, стиля совершенно нового и высокого. Это ещё не икона, но стенная живопись церковная, доведённая до необычайной красоты. Предмет был ему задан мною — путники в Эммаус; но он взял не тот момент, за который берутся обыкновенно живописцы, момент преломления хлеба. Он взял самое шествие. Лука молодой, а Клеопа уже старик, шли и говорили; к ним с левой руки присоединился путник, выше их ростом — Христос. Они идут. Он говорит, а они слушают. Много красоты и власти в Христе, но апостолы просто удивительны. Горение сердец и слепота выражены превосходно. Пейзаж бедный, как в первой школе Рафаэля. Вдали Иерусалим, очень похожий на русский город. Тишина и какая-то святость наполняют картину и передаются зрителю надолго. Картина уже начерчена на холсте и скоро будет отделываться красками. Не знаю, как-то тут справится художник, но у меня большая надежда на успех. Далее он хочет проследить учеников в следующие два момента: они уговаривают Христа отдохнуть с ними и потом узнают Его. Вы видите, что задача полная и прекрасная». <…>

1848

Сестра Василия Елагина и сводная сестра братьев Киреевских Елизавета Елагина сообщала отцу А. А. Елагину в письме от 2 ноября 1842 года: «Мамонов нарисовал множество карикатур — таких смешных и таких похожих, что просто удивительно»[107].

О таланте Дмитриева-Мамонова-карикатуриста вспоминал и известный юрист Б. Н. Чичерин: «Однажды при мне Ю. Ф. Самарин, с свойственною ему ирониею, рассказывал, как Хомяков хотел обратить его к поклонению Мадонне, написанной славянофилом Мамоновым, который, будучи студентом, славился своими карикатурами, и как Юрий Фёдорович решительно не в состоянии был постигнуть её красоты. Павлов, который был приятель с Хомяковым, услыхав об его восторгах, полетел его допрашивать: „Правда ли, что ты Мадонну Мамонова ставишь выше Сикстинской?“ — „По идее выше“, — спокойно отвечал Хомяков»[108].

Историк и издатель журнала «Русский архив» П. И. Бартенев в примечаниях к письмам А. С. Хомякова вскоре после смерти Э. А. Дмитриева-Мамонова утверждал, что «он принадлежал к многому числу высокодаровитых русских людей, которые берутся за дело чересчур свысока и сгоряча и потом кончают, можно сказать, ничем. Это был художник и мыслитель замечательный, но, к сожалению, почти ничего не произведший. У него не доставало воли для исполнения широко задуманных созданий. Между прочим, владел он необыкновенным искусством рисовать портретные очерки с памяти, и в альбомах у его приятелей сохранились некоторые прекрасные его рисунки этого рода. Друзья его, в беседах с которыми расточал он необыкновенные дарования ума и тонкого художественного вкуса, никогда его не позабудут. <…>»[109].

Тот же П. И. Бартенев в конце жизни вспоминал о художнике так: «Это был отменно даровитый человек, вполне художник, писавший карандашными очерками, а иногда и масляными красками очень схожие портреты, по большей части заочно. В то же время нравы его были весьма нечисты, а связь с Нащокиными предосудительна по отношению к матери этого семейства»[15].

В семье Аксаковых Дмитриева-Мамонова любили: С. Т. Аксаков писал сыну Ивану о художнике: «Даров Божьих много в этом человеке»[110].

Племянница Э. А. Дмитриева-Мамонова Софья Борисовна Делонэ, мать Елизаветы Юрьевны Пиленко, в будущем, матери Марии (Скобцовой), делилась семейными воспоминаниями о нём: «В молодости он был очень религиозен, каждый день приобщался Святых Таин, носил вериги <…> Ярый славянофил <…> Женился Мануил Александрович на О. А. Рачинской, прекрасной и очень образованной женщине, сестре известного педагога. <…> После свадьбы они много лет жили за границей. Там дядя перестал быть религиозным и славянофилом. За границей они познакомились с Гарибальди, Мадзини и с Марксом. Мануил Александрович всеми увлекался, и я помню, как он страстно спорил с моей матерью о Карле Марксе. Он привёз в Россию „Капитал“ Маркса и расхваливал его. Мать моя говорила, что несогласна, а он её убеждал: „Да ты прочти предисловие“. <…> Перед их возвращением из-за границы к моим родителям приехал И. Аксаков с просьбой повлиять на дядю, чтобы тот крестил младшего сына <Александра>, которому тогда было семь лет»[111].

Племянник Э. А. Дмитриева-Мамонова художник и учёный А. Н. Волков-Муромцев, рассказывая об интересе Эммануила Александровича к марксизму, в своих мемуарах, изданных в 1928 году в Лондоне, называл его «fantastic creature»[31].

Консервативный журналист А. Л. Зиссерман, долгие годы знавший художника, вспоминал: «Он во многом напоминал Райского из гончаровскогоОбрыва“. М. был талантливая, увлекающаяся натура. Он то зароется в чтение и будет целые дни лежать с книгой в руке, то возьмётся за кисть и несколько дней, не отрываясь, будет работать над каким-нибудь портретом или картиной с антирелигиозной тенденцией; не докончив этой работы, возьмётся за перо и начнёт писать статьи на архилиберальную тему или враждебную политике Бисмарка; а то вдруг будет лежать целые дни на диване, ничего не делая, выкуривая одну папиросу за другой, или играть целые дни в шахматы, лишь бы нашёлся партнёр, или наконец, и это чаще всего, нарядится истым художником, — в бархатную жакетку, розовый шейный платочек, волосы до плеч — пойдёт фланировать по дрезденским улицам, высматривать красивые женские лица, хотя седина уже давно забралась в бороду. Постоянно, под впечатлением мгновенных увлечений, без выдержки, без настойчивого труда… А несомненный талант, добрейшего сердца, симпатичнейший человек. Была у М. ещё одна черта, уже не из Райского: он старался выдавать себя за революционера, анархиста, ученика Бакунина, с которым был знаком. Легко себе представить, как он относился к религии. Частенько приходилось нам спорить, само собою, никогда ни в чём не приходя к соглашению, что впрочем не мешало нам оставаться в приятельских отношениях»[112].

Живописные и графические работы

Художник использовал различную технику в разных жанрах живописи и графики: 1. П.В.Нащокин; 2. П.В.Киреевский; 3. Дом-грот в Маре; 4. К.К.Павлова; 5. Н.М.Языков


Библиография

  • М. Д.-М.: «О фламан<д>ской живописи» // «Русская беседа», 1856, № 1. С. 54—60. Рецензия: Н. Ф. фон-Крузе, «Несколько слов о фламандской живописи»: (По поводу статьи, помещённой в 1-й книжке «Русской беседы») // «Русский вестник», 1856, Том III, июнь, кн. 2. Отд.: «Современная летопись». С. 290—297; Рецензия: В. В. Стасов: «О голландской живописи». По поводу статьи г. М. Д. М. в «Русской беседе» (кн. 1). // «Современник», 1856, № 12, Отд. II. С. 93—100;
  • М. Д.-Мамонов: «О фламан<д>ской живописи». По поводу возражения г. фон Крузе на статью мою о том же предмете, напечатанную в первой книжке «Русской беседы» // «Русская беседа», 1856, № 3. С. 109—118: Рецензия: А. Себинов: «Почему большей частью миниатюрны фламандские картины?» (Посвящено кн. Е. А. Черкасской) // «Русская беседа», 1856, № 4. С. 118—126;
Внешние изображения
[content.foto.mail.ru/mail/belochka-letyaga/8800/i-8819.jpg Арина Шарапова в образе Василия Елагина.] Современное переосмысление из серии «Мужчины и женщины» полотна Э. А. Дмитриева-Мамонова фотохудожницей Екатериной Рождественской.
  • Э. Д.-М.: «Значение византийской живописи в истории искусства» // «Русская беседа», 1859, № 4. С. 77—97;
  • «Письмо из Дрездена». // «Биржевые ведомости», 1870 г., 11 и 20 сентября;
  • Э. Мамонов: «Славянофилы». Историко-критический очерк. По поводу статьи г-на Пыпина. // «Русский архив», 1873, № 12. Стлб. 2488—2508; Рецензия: И. С. Аксаков: Письмо к издателю по поводу предыдущей статьи. // «Русский архив», 1873, № 12. Стлб. 2508—2529;
  • «Наука и предание» // Отечественные записки, 1875. № 8. С. 245—265. № 11;
  • «Барин и повар». Отрывок из «Мёртвых душ». // В кн. «Новые пропилеи» под ред. М. О. Гершензона. Т. 1. — М.-Пг., 1923. Стр. 77—79.

Напишите отзыв о статье "Дмитриев-Мамонов, Эммануил Александрович"

Примечания

Комментарии
  1. Некоторые источники, в частности сборник «„Русская беседа“: История славянофильского журнала», указывают, что Эммануил Александрович был графского рода. На самом деле графский род Дмитриевых-Мамоновых начался с фаворита Екатерины II Александра Матвеевича (1758—1803) и закончился с его сыном Матвеем Александровичем (1790—1863). Он возобновился лишь в 1913 году с одним из потомков Ипполита Александровича — Александром Ипполитовичем Дмитриевым-Мамоновым, когда ему был пожалован графский титул с передачей старшему наследнику. Им стал экономист Василий Александрович Дмитриев-Мамонов (1874 — после 1917). Таким образом, графов Дмитриевых-Мамоновых было всего четверо, и Эммануил Александрович не входил в их число. Другие ошибки и разночтения связаны с датами жизни художника, его близких и с атрибуцией его рисунков. Даты жизни матери Софьи Ивановны Яфимович (1795—1863 и 1853. Дата рождения дочери Софьи Эммануиловны 1860 и 1864. Дата рождения сына Александра (Алексея) 1867 и 1870.
    Двухтомник «Переписка Н. В. Гоголя» приписывает портрет М. П. Погодина в молодости Э. А. Дмитриеву-Мамонову, хотя художник был на двадцать четыре года младше историка и не мог видеть его в молодости. Нередко смешивают карандашные портреты Гоголя и литографии.
    Например, в работе Нины Молевой «Москва гоголевская» допущены неточности в описании трёх из шести рисунков Дмитриева-Мамонова: портрет читающего Гоголя отнесён к 1838 году, хотя Гоголя в этом году в России не было; рисунок «М. С. Щепкин — городничий» 1840-х годов приписан Дмитриеву-Мамонову, хотя в действительности его автором был Александр Иванов; литографический портрет Гоголя 1852 года назван рисунком.
  2. Письмо Ивана Аксакова от 15 января 1850 года к отцу С. Т. Аксакову и письмо Веры Аксаковой от 15—16 февраля 1850 года к брату Ивану.
  3. Печатая обе статьи вместе, П. И. Бартенев занимал позицию «над схваткой», предоставляя читателям самим судить о мере правоты каждой из сторон. Издателю этот приём был удобен ещё и тем, что снимал с него угрозу предупреждения от цензурного ведомства и отводил от него упрёки в предвзятой односторонности журнала.
  4. Упоминания Э. А. Дмитриева-Мамонова в семейной переписке Аксаковых не были содержательными, в то же время они показывали его повседневную близость к дому С. Т. Аксакова.
Использованная литература и источники
  1. 1 2 Коновалов Э. Г. [books.google.ru/books?id=LZ7LAAAAQBAJ&pg=PT170&lpg=PT170&dq=Эммануи́л+Алекса́ндрович+Дми́триев-Мамо́нов&source=bl&ots=rEwypK7dXd&sig=vaQq8jCpVOBxg2u9r10U4R5NLn8&hl=ru&sa=X&ei=FAtYVcyYCML5yQPnzoGABw&ved=0CFgQ6AEwDg#v=onepage&q=Эммануи́л%20Алекса́ндрович%20Дми́триев-Мамо́нов&f=false Новый полный библиографический словарь русских художников]. — М.: Эксмо, 2008. — С. 331.
  2. Масанов И. Ф. [feb-web.ru/feb/masanov/man/03/man05337.htm Словарь псевдонимов русских писателей, учёных и общественных деятелей: В 4-х томах]. — М.: Всесоюзная книжная палата, 1956—1960. — Т. 4. — С. 166.
  3. 1 2 3 4 5 6 7 Чертков, 1980, с. 42.
  4. 1 2 Аксакова, Вера [feb-web.ru/feb/gogol/critics/l58/l58-7062.htm ФЭБ]. Письмо С. Т. Аксакову. Москва. 11 сентября 1848 г. М.: Изд-во АН СССР. Отд-ние лит. и яз. — С. 706—707 (1952). — Пушкин. Лермонтов. Гоголь. (Лит. наследство; Т. 58). Проверено 7 июля 2015.
  5. 1 2 Чернышевский Н. Г. Письма // Полное собрание сочинений в 15-ти томах / Чернышевская Н. М. — М.: Гослитиздат, 1949. — Т. XIV. — С. 720, 849, 874. — 900 с. — 15 000 экз.
  6. 1 2 3 4 5 Коновалов В. Ф. [www.tambovlib.ru/?view=editions.authors.02 ТОГБУК «Тамбовская областная универсальная научная библиотека им. А. С. Пушкина»]. Некоторое обоснование истории деревни Дербень Кирсановского района Тамбовской области. Проверено 7 июля 2015.
  7. 1 2 3 Кривошеина К. И. [mere-marie.com/creation/beauty-saving/ Мать Мария]. «Красота спасающая». Проверено 7 июля 2015.
  8. 1 2 3 4 5 6 [nacekomie.ru/forum/viewtopic.php?f=161&t=19313 Дмитриевы-Мамоновы] // Знаменитые династии России. Еженедельное издание. — Де Агостини, 2015. — Вып. 66. — С. 24—25. — ISSN [www.sigla.ru/table.jsp?f=8&t=3&v0=2309-6462&f=1003&t=1&v1=&f=4&t=2&v2=&f=21&t=3&v3=&f=1016&t=3&v4=&f=1016&t=3&v5=&bf=4&b=&d=0&ys=&ye=&lng=&ft=&mt=&dt=&vol=&pt=&iss=&ps=&pe=&tr=&tro=&cc=UNION&i=1&v=tagged&s=0&ss=0&st=0&i18n=ru&rlf=&psz=20&bs=20&ce=hJfuypee8JzzufeGmImYYIpZKRJeeOeeWGJIZRrRRrdmtdeee88NJJJJpeeefTJ3peKJJ3UWWPtzzzzzzzzzzzzzzzzzbzzvzzpy5zzjzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzztzzzzzzzbzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzvzzzzzzyeyTjkDnyHzTuueKZePz9decyzzLzzzL*.c8.NzrGJJvufeeeeeJheeyzjeeeeJh*peeeeKJJJJJJJJJJmjHvOJJJJJJJJJfeeeieeeeSJJJJJSJJJ3TeIJJJJ3..E.UEAcyhxD.eeeeeuzzzLJJJJ5.e8JJJheeeeeeeeeeeeyeeK3JJJJJJJJ*s7defeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeSJJJJJJJJZIJJzzz1..6LJJJJJJtJJZ4....EK*&debug=false 2309-6462].
  9. Пахомов Н. П. [feb-web.ru/feb/litnas/texts/l45/l45-055-.htm Живописное наследство Лермонтова. Исследование. Лермонтов-художник] // Литературное наследство. — М.: Изд-во АН СССР, 1948. — Т. 45/46. М. Ю. Лермонтов. Книга II. — С. 55.
  10. 1 2 3 Давыдкина Л. В. [cbs-kaluga.ru/Sergievskie-chteniya/Davydkina-Derevnya-Timofeevka-i-ee-vladelcy/ Централизованная библиотечная система города Калуги]. Деревня Тимофеевка и её владельцы. Проверено 7 июля 2015.
  11. 1 2 3 4 5 6 Лухта А. В. [pstgu.ru/download/1167136958.Luhta_4_3.pdf «Татевский дневник» С. А. Рачинского (октябрь – ноябрь 1882 года)] // Вестник ПСТГУ. IV: Педагогика. Психология. — М., 2006. — Вып. 3. — С. 165—207.
  12. 1 2 3 Чертков, 1980, с. 15.
  13. 1 2 Гоголь Н. В. [feb-web.ru/feb/gogol/texts/pg1/pg1-spis.htm Переписка в двух томах] / Вацуро В. Э., Гей Н. К., Елизаветина Г. Г. — М.: Худож. лит., 1988. — Т. 1. — С. 224—225. — 479 с. — («Переписка русских писателей»). — 100 000 экз. — ISBN 5-280-00104-X, 5-280-00105.
  14. Молева Н. М. [www.dshinin.ru/Upload_Books2/Books/2008-09-30/200809301622171.pdf Москва гоголевская]. Гоголь в Москве, или Нераскрытые тайны старого дома 284. АСТ (2008). Проверено 9 июля 2015.
  15. 1 2 3 4 Бартенев П. И. [feb-web.ru/feb/rosarc/ra1/ra1-047-.htm ФЭБ]. — Воспоминания / Публ. [вступ. ст. и примеч.] А. Д. Зайцева // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — [Т.] 1. — С. 47—95. Проверено 9 июля 2015.
  16. Кавелин К. Д. [medtsu.tula.ru/PZ/2006_1/2006_1.pdf «Авдотья Петровна Елагина»] // Приокские зори. Литературно-художественный и публицистический журнал. — Тула, 2006. — № 1. — С. 202—217.
  17. 1 2 3 4 5 6 Чертков, 1980, с. 16.
  18. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 Тесля, Андрей [www.russ.ru/Mirovaya-povestka/Promezhutok-tri-epizoda2 Русский журнал]. Промежуток: три эпизода. (Ив. Аксаков в 1-й пол. 1870-х гг.) (7.3.2014). — Исторические хроники. Проверено 9 июля 2015.
  19. 1 2 3 4 [expositions.nlr.ru/ex_rare/slavophils/56_60/beseda.pdf «Русская беседа»: История славянофильского журнала. Исследования. Материалы. Постатейная роспись] / Б. Ф. Егоров, А. М. Пентоковский и О. Л. Фетисенко. — С.П.б.: Издательство «Пушкинский дом», 2011. — 568 с. — («Славянофильский архив. Книга первая.). — 1000 экз. — ISBN 978-5-91476-017-2.
  20. 1 2 «История европейского искусствознания второй половины XIX века» / Б. Р. Виппер и Т. Н. Ливанова. — АН СССР, Ин-т истории искусств М-ва культуры СССР. — М.: Наука, 1966. — С. 223. — 330, [1] с.
  21. 1 2 3 4 Беспалова Е. К. [books.google.ru/books?ei=tfOOVaKXIoegyAOT_pwg&hl=ru&id=YzIYAQAAIAAJ&dq=Это+был+художник+и+мыслитель+замечательный,+но,+к+сожалению,+почти+ничего+не+произведший&focus=searchwithinvolume&q=Мамонова «Живопись и живописцы в творческой биографии Н. М. Языкова»] // Рассадин А. П. «По царству и поэт: материалы Всероссийской научной конференции. Н. М. Языков и литература пушкинской эпохи». — Ульяновск: Средневолжский научный центр, 2003. — С. 139—147.
  22. Казакова С. К. «Образ литератора в русском живописном портрете эпохи романтизма»: диссертация на степень кандидата искусствоведения: 17.00.04. — М., 2011. — 202 с.
  23. [books.google.ru/books?ei=V1iGVd2HIoH5yQP0_YDgAg&hl=ru&id=isMfAQAAIAAJ&dq=э.а.мамонов+портрет+герцена&focus=searchwithinvolume&q=э.а. «Отчёт Московского публичного и Румянцевского музеев»]. — Тип. Г. Лисснера и Д. Собко, 1908. — С. 11.
  24. Анциферов Н. П. [old.imli.ru/litnasledstvo/New61-89/vol63.pdf Иконографические и мемориальные материалы «пражской коллекции». Обзор] // АН СССР. Отд-ние лит. и яз. Литературное наследство. — М.: Изд-во АН СССР, 1956. — Т. 63. Герцен и Огарёв. Кн. III. — С. 753—792.
  25. Коновалов В. Ф. [www.tambovlib.ru/index.php?view=editions.authors.24 ТОГБУК «Тамбовская областная универсальная научная библиотека им. А. С. Пушкина»]. «К истории деревни Дербень Кирсановского района Тамбовской области». Проверено 9 июля 2015.
  26. 1 2 Раевский Н. А. «Друг Пушкина Павел Воинович Нащокин» // [az.lib.ru/r/raewskij_n_a/text_0030.shtml Избранное]. — Минск: Выш. школа, 1978.
  27. Назарова Г. И. [feb-web.ru/feb/pushkin/serial/v75/v75-098-.htm «Неизвестные портреты Нащокиных»] // АН СССР. ОЛЯ. Пушкинская комиссия Временник Пушкинской комиссии. 1973. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1975. — С. 98—103.
  28. 1 2 3 4 5 6 Чертков, 1980, с. 36.
  29. Гурвич-Лищинер С. Д. [books.google.ru/books?ei=V1iGVd2HIoH5yQP0_YDgAg&hl=ru&id=fmYdAAAAMAAJ&dq=э.а.мамонов+портрет+герцена&focus=searchwithinvolume&q=э.д. «Герцен-мыслитель, писатель, борец»]. — М.: Гос. литературный музей, 1985. — С. 154.
  30. 1 2 3 Чертков, 1980, с. 39.
  31. 1 2 3 4 Чертков, 1980, с. 37.
  32. 1 2 3 Беэр М. В. [feb-web.ru/feb/rosarc/rae/rae-324-.htm Семейная хроника Елагиных — Беэр. Воспоминания.] // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 2005. — Т. XIV. — С. 324—407.
  33. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Машковцев Н. Г. [books.google.ru/books?ei=cKCJVdCiNci7sQG6nKGoAg&hl=ru&id=9zesAAAAIAAJ&dq=Машковцев+Н.Г.+Гоголь+в+кругу+художников.&focus=searchwithinvolume&q=Мамонов «Гоголь в кругу художников»: очерки]. — М.: Искусство, 1985. — [5] л. ил., портр., 171 с.
  34. [www.nikolai-gogol.ru/portrety-gogolya.html Николай Гоголь]. «Портреты Гоголя». Проверено 9 июля 2015.
  35. Манн Ю. В. [www.ahmerov.com/book_528_chapter_19_EHTO_PROSTO__CHUDO....html «В поисках живой души: „Мёртвые души”». Писатель—критика—читатель]. — М.: Книга, 1984. — 415 с. — («Судьбы книг»). — 75 000 экз.
  36. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Сперанский М. Н. [dl.wdl.org/10020/service/10020.pdf «Портреты Н. В. Гоголя». Собраны и изданы под наблюдением Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете. 1809—1909.]. — М.: Издание К. А. Фишера, 1909.
  37. 1 2 3 4 5 6 7 Томашевский Б. В., Шапошников Б. В. [books.google.ru/books?ei=DpKVVYjnJ6bSyAPp7IP4DA&hl=ru&id=FQV9AAAAIAAJ&dq=дмитриев-мамонов+эммануил+александрович+карикатура&focus=searchwithinvolume&q=22+марта «Описание рукописей и изобразительных материалов Пушкинского дома»]. — Институт русской литературы (Пушкинский дом). — Л.: Издательство Академии наук СССР, 1951. — Т. Том 1. «Н. В. Гоголь».
  38. 1 2 Певзнер, Лия [www.russiskusstvo.ru/authors/Pevzner/a644/ Журнал «Русское искусство»]. Забытый Гоголь.. Проверено 9 июля 2015.
  39. Певзнер, Лия [art.1september.ru/article.php?ID=200201902 1 сентября]. Памяти печального насмешника. Художественный портрет Гоголя. — Журнал «Искусство», 2002, № 19. Проверено 9 июля 2015.
  40. 1 2 3 [az.lib.ru/g/gogolx_n_w/text_0220.shtml «Гоголь в воспоминаниях современников»] / Машинский С. И. — М.: Гос. изд-во худож. лит., 1952. — 718 с. — (Серия литературных мемуаров. Под общ. ред. Н. Л. Бродского, Ф. В. Гладкова, Ф. М. Головенченко, Н. К. Гудзия).
  41. 1 2 Медынцева Г. Л. [old.goslitmuz.ru/ru/history/214-exhibitionshistory/1090-sivtsevvrazhek30 Государственный литературный музей]. «В Доме Аксаковых. Альманах литературной жизни 1840—1880-х годов» (2009—2012). Проверено 9 июля 2015.
  42. Гордин А. М. «Н. В. Гоголь в портретах, иллюстрациях, документах»: пособие для учителей ср. шк. / Докусов А. М. — 2 изд.. — Л.: Учпедгиз, 1959.
  43. Кулиш П. А. [feb-web.ru/feb/gogol/critics/ku/ku1/ku11001-.htm ФЭБ]. Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Проверено 10 июля 2015.
  44. Аксакова, Вера [feb-web.ru/feb/gogol/critics/l58/l58-751-.htm?cmd=0 ФЭБ]. Письмо М. Г. Карташевской. Начало марта 1852 г.. — Пушкин. Лермонтов. Гоголь / АН СССР. Отд-ние лит. и яз. — М.: Изд-во АН СССР, 1952. — С. 751—752. — (Лит. наследство; Т. 58). Проверено 10 июля 2015.
  45. Бессонов П. А. [feb-web.ru/feb/litnas/texts/l58/l58-7551.htm ФЭБ]. Письмо П. И. Бартеневу. Москва. 25 марта 1852 г.. — Пушкин. Лермонтов. Гоголь / АН СССР. Отд-ние лит. и яз. — М.: Изд-во АН СССР, 1952. — С. 755. — (Лит. наследство; Т. 58). Проверено 10 июля 2015.
  46. Бартенев П. И. [feb-web.ru/feb/rosarc/raf/raf-2712.htm ФЭБ]. Письмо П. А. Бессонову. С.-Петербург. 21 марта 1852 г. — Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 2007. — [Т. XV]. — С. 271—274. Проверено 10 июля 2015.
  47. Гоголь М. И. [feb-web.ru/feb/litnas/texts/l58/l58-7642.htm ФЭБ]. Письмо М. П. Погодину. Васильевка. 26 мая 1852 г. — Пушкин. Лермонтов. Гоголь / АН СССР. Отд-ние лит. и яз. — М.: Изд-во АН СССР, 1952. — С. 764—766. — (Лит. наследство; Т. 58). Проверено 10 июля 2015.
  48. Ефремов П. А. [feb-web.ru/feb/gogol/critics/veg/veg-001-.htm ФЭБ]. Комментарий к иллюстрации «Гоголь в гробу». Проверено 11 июля 2015.
  49. 1 2 3 4 Рачинский С. А. [starieknigi.info/Zhurnaly/StiN/StiN_6.pdf «К портретам Н. В. Гоголя»] // Старина и новизна. — СПб, 1903. — № 6. — С. 23.
  50. Эфрос, Наталья [feb-web.ru/feb/litnas/texts/l58/l58-a17-.htm ФЭБ]. Указатель иллюстраций 1017—1027. АН СССР. Отд-ние лит. и яз. (1952). — «Пушкин. Лермонтов. Гоголь». — М.: Изд-во АН СССР (Лит. наследство; Т. 58). Проверено 11 июля 2015.
  51. Бороздин К. А. [feb-web.ru/feb/lermont/critics/vos/vos-350-.htm ФЭБ]. «Из моих воспоминаний». — М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. — М.: Худож. лит., 1989. — С. 350—357. Проверено 11 июля 2015.
  52. Войтоловская Э. Л., Румянцева Э. М. [www.detskiysad.ru/raznlit/ruslit24.html «Практические занятия по русской литературе XIX века». Пособие для студентов педагогических институтов по специальности «Русский язык и литература»]. — М.: Просвещение, 1975.
  53. Леменовский Д. А. [www.informnauka.ru/konkurs/lemenovskiy2004.shtml «ИнформНаука»]. «Уберечь мгновения истории». АНО «Наука-Пресс» (2004). — Третий Всероссийский конкурс на лучшую научно-популярную статью "Наука — обществу — 2004". Проверено 11 июля 2015.
  54. Чертков, 1980, с. 46.
  55. Дмитриев-Мамонов Э. А. «О фламандской живописи». По поводу возражения г. фон Крузе на статью мою о том же предмете, напечатанную в первой книжке «Русской беседы» // Русская беседа. — М., 1856. — Т. III. — С. 112—116.
  56. 1 2 Аксаков С. Т. Примечания // [feb-web.ru/feb/gogol/critics/aks/aks-250-.htm «История моего знакомства с Гоголем»] / Изд. подгот. Е. П. Населенко и Е. А. Смирнова. — М.: Изд. АН СССР, 1960. — С. 250—279.
  57. 1 2 3 Сидоров А. А. «Рисунок старых русских мастеров (вторая половина XIX в.». — История русского рисунка / Акад. наук СССР, Ин-т истории искусств; 3. — М.: Изд-во Акад. наук СССР, 1960. — [4] л. цв. ил.: ил., портр. 556, [3] с.
  58. Виноградов А. И. [www.nasledie-rus.ru/podshivka/5410.php «Явление картины — Гоголь и Александр Иванов. (Духовное и творческое общение писателя и художника)».] // Наше наследие. — 2000. — № 54.
  59. Михайлов М. И. [az.lib.ru/m/mihajlow_m_l/text_0110.shtml «Художественная выставка в Петербурге. Май и июнь 1859 года»] // Сочинения в трёх томах. Критика и библиография. <Записки>. — М.: Гослитиздат, 1958. — Т. 3.
  60. Марченко Н. А. [www.ruthenia.ru/document/526620.html «Структура изобразительных образов в произведениях А. С. Пушкина»] // Ruthenia Пушкинские чтения: Сборник статей / Сост. С. Г. Исаков. — Таллин, 1990. — С. 15—22.
  61. Зеликман М. И. [www.nasledie-rus.ru/podshivka/10421.php «Гравер В. В. Матэ на офортах Валентина Серова»] // Наше наследие. — 2012. — № 104. — С. 190—193.
  62. Чертков, 1980, с. 19.
  63. 1 2 Чертков, 1980, с. 20.
  64. Чертков, 1980, с. 20—21.
  65. 1 2 Чертков, 1980, с. 21.
  66. 1 2 3 4 Чертков, 1980, с. 22.
  67. 1 2 3 4 Чертков, 1980, с. 23.
  68. 1 2 3 4 Чертков, 1980, с. 24.
  69. Чертков, 1980, с. 24—25.
  70. 1 2 3 Каплин А. Д. [www.rusinst.ru/docs/books/A.D.Kaplin-Mirovozzrenie.Slavyanofilov.pdf «Мировоззрение славянофилов: история и будущее России»]. — М.: Институт русской цивилизации, 2008. — С. 448.
  71. 1 2 Чертков, 1980, с. 25.
  72. 1 2 3 4 Егоров Б. Ф. [anastasija-schulgina2011.narod.ru/book_5489/book_23.htm «О национализме и панславизме славянофилов»] // Вопросы литературы. — 1991. — № 7. — С. 84—95.
  73. 1 2 3 4 5 Цимбаев Н. И. «Славянофильство (из истории русской общественно-политической мысли XIX века)». — М.: Изд-во Моск. ун-та, 1986.
  74. 1 2 Дмитриев-Мамонов Э. А. «Славянофилы». Историко-критический очерк. По поводу статьи г-на Пыпина. // Русский архив. — М., 1873. — № 12. — С. 2488—2508.
  75. Чертков, 1980, с. 27—28.
  76. Чертков, 1980, с. 29.
  77. Чертков, 1980, с. 29—30.
  78. 1 2 Чертков, 1980, с. 35.
  79. 1 2 Чертков, 1980, с. 30.
  80. Чертков, 1980, с. 30—31.
  81. 1 2 3 4 Аксаков И. С. «Письмо к издателю по поводу предыдущей статьи» // Русский архив. — М., 1873. — № 12. — С. 2508—2529.
  82. Дмитриев-Мамонов Э. А. Барин и повар. Отрывок из «Мёртвых душ» // Гершензон М.О Новые Пропилем. — Пг.: Гос. изд-во, 1923. — Т. 1. — С. 77—79. — ISBN 978-5-458-14771-2.
  83. 1 2 Чертков, 1980, с. 32.
  84. 1 2 Чертков, 1980, с. 33.
  85. Чертков, 1980, с. 34.
  86. Чертков, 1980, с. 34—35.
  87. Чертков, 1980, с. 37—38.
  88. 1 2 3 Чертков, 1980, с. 38.
  89. 1 2 Чертков, 1980, с. 38—39.
  90. Чертков, 1980, с. 39—40.
  91. 1 2 Чертков, 1980, с. 40.
  92. Чертков, 1980, с. 42—43.
  93. Чертков, 1980, с. 43.
  94. 1 2 Чертков, 1980, с. 33—34.
  95. Чертков, 1980, с. 15—47.
  96. Концевич И. М. П. В. Киреевский — праведник в миру // [www.verapravoslavnaya.ru/?Koncevich_Optina_pustynmz#8 Оптина Пустынь и её время]. — М.: Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 1995.
  97. Широкова М. А. [izvestia.asu.ru/2013/2-2/phls/TheNewsOfASU-2013-2-2-phls-03.pdf «Место и роль славянофильства в русской философии и общественной мысли: историография проблемы»]. Проверено 12 июля 2015.
  98. Воронин И. А. [www.dissercat.com/content/sotsialnyi-utopizm-v-uchenii-rannikh-slavyanofilov DisserCat — электронная библиотека диссертаций]. «Социальный утопизм в учении ранних славянофилов» 234 (1997). Проверено 13 июля 2015.
  99. Мирошниченко Е. И. [www.history.nsc.ru/website/history-institute/var/custom/File/IE2007/016_Miroshnichenko.pdf Сибирское отделение Российской академии наук. Институт истории]. А. С. Хомяков и И. В. Киреевский: личностное в славянофильстве» (2007). Проверено 13 июля 2015.
  100. 1 2 Чертков, 1980, с. 44.
  101. 1 2 Чертков, 1980, с. 45.
  102. Марченкова, Валентина [www.tvereparhia.ru/publikaczii/publikatsii/1656-valentina-marchenkova-tatevo-olenino-rachinskijopyt-selskaya-shkola Тверская епархия]. «Татево, Оленино, Рачинский… Опыт: сельская школа». — Духовно-нравственное воспитание № 3, 2011. Проверено 12 июля 2015.
  103. Толстой Л. Н. Серия третья. Письма // [tolstoy.ru/online/90/69/ Полное собрание сочинений. В 90 томах] / Петровский А. С. — М.: Гослитиздат, 1954. — Т. 69. — С. 143.
  104. 1 2 Осоргин М. М. [feb-web.ru/feb/rosarc/mmo/mmo-011-.htm Воспоминания, или Что я слышал, что я видел и что я делал в течение моей жизни, 1861—1920]. — М.: Рос. фонд культуры и др, 2009. — С. 11—850.
  105. Маковицкий Д. П. «У Толстого», 1904—1910. «Яснополянские записки»: В 5 кн. / Малахова А. М., Усачёва А. С. — АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1981. — Т. 5: Указатели: «Личные имена и названия». — С. 16—172.
  106. Лобанов М. П. [famouspeoples.net/glava-x-v-abramceve-chast-3/ Аксаков]. — 2-е изд., испр. и доп. — М.: Молодая гвардия, 2005. — 354 с. — (Жизнь замечат. людей: Сер. биогр.; Вып. 923).
  107. Парилова Г. Н. и Соймонов А. Д. [old.imli.ru/litnasledstvo/Tom%2079/Том%2079_2_Парилова.pdf «П. В. Киреевский и собранные им песни»] // Литературное наследство. — Т. 79. — С. 57.
  108. Чичерин Б. Н. «Литературное движение в начале нового царствования» // [az.lib.ru/c/chicherin_b_n/text_01904_literaturnoe_dvizhenie.shtml Воспоминания Бориса Николаевича Чичерина. Москва сороковых годов]. — М.: Издание М. и С. Сабашниковых, 1929.
  109. Бартенев П. И. [www.runivers.ru/bookreader/book408934/#page/297/mode/1up Примечания к переписке А. С. Хомякова и А. Н. Попова] // Русский архив. — М., 1884. — № 4. — С. 290.
  110. Греч А. Н. [books.google.ru/books?ei=8_1rVenxF4G2sAGj6oCoCw&hl=ru&id=jsEiAQAAIAAJ&dq=С.+Т.+Аксаков+Даров+божьих+много+в+этом+человеке&focus=searchwithinvolume&q=мамонов «Венок усадьбам»] / вступ. ст., коммент., указ. Л. Ф. Писарьковой, М. А. Горячевой. — М.: АСТ-Пресс Книга, 2006. — С. 307. — 333 с.
  111. Чертков, 1980, с. 36—37.
  112. Чертков, 1980, с. 40—41.

Литература

  • Чертков Л. Н. О двух тенденциях в славянофильстве. (Публицистика Э. А. Дмитриева-Мамонова) // Сборник Россия/Russia, Rivista quadrimestrale di studi e ricerche : Presso le Industrie Grafiche G. Zeppegno & C.s.a.s. — Torino: Giulio Einaudi editore s.p.a., 1980. — Вып. 4. — С. 15—47.

Ссылки

  • [ru.rodovid.org/wk/Запись:320242 Родовод].
  • [www.rulex.ru/rpg/persons/170/170515.htm Русская портретная галерея. Э. А. Дмитриев-Мамонов].
  • [www.runivers.ru/philosophy/lib/docs/6792/436439/ Хомяков в рисунках Э. Дмитриева-Мамонова].
  • [dl.wdl.org/10020/service/10020.pdf Портреты Н. В. Гоголя]. Собраны и изданы под наблюдением Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете. 1809—1909. // Издание К. А. Фишера. — М., 1909.

Отрывок, характеризующий Дмитриев-Мамонов, Эммануил Александрович

В императорском лагере, близ Можайска, 6 го сентября, 1812 года».
Диспозиция эта, весьма неясно и спутанно написанная, – ежели позволить себе без религиозного ужаса к гениальности Наполеона относиться к распоряжениям его, – заключала в себе четыре пункта – четыре распоряжения. Ни одно из этих распоряжений не могло быть и не было исполнено.
В диспозиции сказано, первое: чтобы устроенные на выбранном Наполеоном месте батареи с имеющими выравняться с ними орудиями Пернетти и Фуше, всего сто два орудия, открыли огонь и засыпали русские флеши и редут снарядами. Это не могло быть сделано, так как с назначенных Наполеоном мест снаряды не долетали до русских работ, и эти сто два орудия стреляли по пустому до тех пор, пока ближайший начальник, противно приказанию Наполеона, не выдвинул их вперед.
Второе распоряжение состояло в том, чтобы Понятовский, направясь на деревню в лес, обошел левое крыло русских. Это не могло быть и не было сделано потому, что Понятовский, направясь на деревню в лес, встретил там загораживающего ему дорогу Тучкова и не мог обойти и не обошел русской позиции.
Третье распоряжение: Генерал Компан двинется в лес, чтоб овладеть первым укреплением. Дивизия Компана не овладела первым укреплением, а была отбита, потому что, выходя из леса, она должна была строиться под картечным огнем, чего не знал Наполеон.
Четвертое: Вице король овладеет деревнею (Бородиным) и перейдет по своим трем мостам, следуя на одной высоте с дивизиями Марана и Фриана (о которых не сказано: куда и когда они будут двигаться), которые под его предводительством направятся к редуту и войдут в линию с прочими войсками.
Сколько можно понять – если не из бестолкового периода этого, то из тех попыток, которые деланы были вице королем исполнить данные ему приказания, – он должен был двинуться через Бородино слева на редут, дивизии же Морана и Фриана должны были двинуться одновременно с фронта.
Все это, так же как и другие пункты диспозиции, не было и не могло быть исполнено. Пройдя Бородино, вице король был отбит на Колоче и не мог пройти дальше; дивизии же Морана и Фриана не взяли редута, а были отбиты, и редут уже в конце сражения был захвачен кавалерией (вероятно, непредвиденное дело для Наполеона и неслыханное). Итак, ни одно из распоряжений диспозиции не было и не могло быть исполнено. Но в диспозиции сказано, что по вступлении таким образом в бой будут даны приказания, соответственные действиям неприятеля, и потому могло бы казаться, что во время сражения будут сделаны Наполеоном все нужные распоряжения; но этого не было и не могло быть потому, что во все время сражения Наполеон находился так далеко от него, что (как это и оказалось впоследствии) ход сражения ему не мог быть известен и ни одно распоряжение его во время сражения не могло быть исполнено.


Многие историки говорят, что Бородинское сражение не выиграно французами потому, что у Наполеона был насморк, что ежели бы у него не было насморка, то распоряжения его до и во время сражения были бы еще гениальнее, и Россия бы погибла, et la face du monde eut ete changee. [и облик мира изменился бы.] Для историков, признающих то, что Россия образовалась по воле одного человека – Петра Великого, и Франция из республики сложилась в империю, и французские войска пошли в Россию по воле одного человека – Наполеона, такое рассуждение, что Россия осталась могущественна потому, что у Наполеона был большой насморк 26 го числа, такое рассуждение для таких историков неизбежно последовательно.
Ежели от воли Наполеона зависело дать или не дать Бородинское сражение и от его воли зависело сделать такое или другое распоряжение, то очевидно, что насморк, имевший влияние на проявление его воли, мог быть причиной спасения России и что поэтому тот камердинер, который забыл подать Наполеону 24 го числа непромокаемые сапоги, был спасителем России. На этом пути мысли вывод этот несомненен, – так же несомненен, как тот вывод, который, шутя (сам не зная над чем), делал Вольтер, говоря, что Варфоломеевская ночь произошла от расстройства желудка Карла IX. Но для людей, не допускающих того, чтобы Россия образовалась по воле одного человека – Петра I, и чтобы Французская империя сложилась и война с Россией началась по воле одного человека – Наполеона, рассуждение это не только представляется неверным, неразумным, но и противным всему существу человеческому. На вопрос о том, что составляет причину исторических событий, представляется другой ответ, заключающийся в том, что ход мировых событий предопределен свыше, зависит от совпадения всех произволов людей, участвующих в этих событиях, и что влияние Наполеонов на ход этих событий есть только внешнее и фиктивное.
Как ни странно кажется с первого взгляда предположение, что Варфоломеевская ночь, приказанье на которую отдано Карлом IX, произошла не по его воле, а что ему только казалось, что он велел это сделать, и что Бородинское побоище восьмидесяти тысяч человек произошло не по воле Наполеона (несмотря на то, что он отдавал приказания о начале и ходе сражения), а что ему казалось только, что он это велел, – как ни странно кажется это предположение, но человеческое достоинство, говорящее мне, что всякий из нас ежели не больше, то никак не меньше человек, чем великий Наполеон, велит допустить это решение вопроса, и исторические исследования обильно подтверждают это предположение.
В Бородинском сражении Наполеон ни в кого не стрелял и никого не убил. Все это делали солдаты. Стало быть, не он убивал людей.
Солдаты французской армии шли убивать русских солдат в Бородинском сражении не вследствие приказания Наполеона, но по собственному желанию. Вся армия: французы, итальянцы, немцы, поляки – голодные, оборванные и измученные походом, – в виду армии, загораживавшей от них Москву, чувствовали, что le vin est tire et qu'il faut le boire. [вино откупорено и надо выпить его.] Ежели бы Наполеон запретил им теперь драться с русскими, они бы его убили и пошли бы драться с русскими, потому что это было им необходимо.
Когда они слушали приказ Наполеона, представлявшего им за их увечья и смерть в утешение слова потомства о том, что и они были в битве под Москвою, они кричали «Vive l'Empereur!» точно так же, как они кричали «Vive l'Empereur!» при виде изображения мальчика, протыкающего земной шар палочкой от бильбоке; точно так же, как бы они кричали «Vive l'Empereur!» при всякой бессмыслице, которую бы им сказали. Им ничего больше не оставалось делать, как кричать «Vive l'Empereur!» и идти драться, чтобы найти пищу и отдых победителей в Москве. Стало быть, не вследствие приказания Наполеона они убивали себе подобных.
И не Наполеон распоряжался ходом сраженья, потому что из диспозиции его ничего не было исполнено и во время сражения он не знал про то, что происходило впереди его. Стало быть, и то, каким образом эти люди убивали друг друга, происходило не по воле Наполеона, а шло независимо от него, по воле сотен тысяч людей, участвовавших в общем деле. Наполеону казалось только, что все дело происходило по воле его. И потому вопрос о том, был ли или не был у Наполеона насморк, не имеет для истории большего интереса, чем вопрос о насморке последнего фурштатского солдата.
Тем более 26 го августа насморк Наполеона не имел значения, что показания писателей о том, будто вследствие насморка Наполеона его диспозиция и распоряжения во время сражения были не так хороши, как прежние, – совершенно несправедливы.
Выписанная здесь диспозиция нисколько не была хуже, а даже лучше всех прежних диспозиций, по которым выигрывались сражения. Мнимые распоряжения во время сражения были тоже не хуже прежних, а точно такие же, как и всегда. Но диспозиция и распоряжения эти кажутся только хуже прежних потому, что Бородинское сражение было первое, которого не выиграл Наполеон. Все самые прекрасные и глубокомысленные диспозиции и распоряжения кажутся очень дурными, и каждый ученый военный с значительным видом критикует их, когда сражение по ним не выиграно, и самью плохие диспозиции и распоряжения кажутся очень хорошими, и серьезные люди в целых томах доказывают достоинства плохих распоряжений, когда по ним выиграно сражение.
Диспозиция, составленная Вейротером в Аустерлицком сражении, была образец совершенства в сочинениях этого рода, но ее все таки осудили, осудили за ее совершенство, за слишком большую подробность.
Наполеон в Бородинском сражении исполнял свое дело представителя власти так же хорошо, и еще лучше, чем в других сражениях. Он не сделал ничего вредного для хода сражения; он склонялся на мнения более благоразумные; он не путал, не противоречил сам себе, не испугался и не убежал с поля сражения, а с своим большим тактом и опытом войны спокойно и достойно исполнял свою роль кажущегося начальствованья.


Вернувшись после второй озабоченной поездки по линии, Наполеон сказал:
– Шахматы поставлены, игра начнется завтра.
Велев подать себе пуншу и призвав Боссе, он начал с ним разговор о Париже, о некоторых изменениях, которые он намерен был сделать в maison de l'imperatrice [в придворном штате императрицы], удивляя префекта своею памятливостью ко всем мелким подробностям придворных отношений.
Он интересовался пустяками, шутил о любви к путешествиям Боссе и небрежно болтал так, как это делает знаменитый, уверенный и знающий свое дело оператор, в то время как он засучивает рукава и надевает фартук, а больного привязывают к койке: «Дело все в моих руках и в голове, ясно и определенно. Когда надо будет приступить к делу, я сделаю его, как никто другой, а теперь могу шутить, и чем больше я шучу и спокоен, тем больше вы должны быть уверены, спокойны и удивлены моему гению».
Окончив свой второй стакан пунша, Наполеон пошел отдохнуть пред серьезным делом, которое, как ему казалось, предстояло ему назавтра.
Он так интересовался этим предстоящим ему делом, что не мог спать и, несмотря на усилившийся от вечерней сырости насморк, в три часа ночи, громко сморкаясь, вышел в большое отделение палатки. Он спросил о том, не ушли ли русские? Ему отвечали, что неприятельские огни всё на тех же местах. Он одобрительно кивнул головой.
Дежурный адъютант вошел в палатку.
– Eh bien, Rapp, croyez vous, que nous ferons do bonnes affaires aujourd'hui? [Ну, Рапп, как вы думаете: хороши ли будут нынче наши дела?] – обратился он к нему.
– Sans aucun doute, Sire, [Без всякого сомнения, государь,] – отвечал Рапп.
Наполеон посмотрел на него.
– Vous rappelez vous, Sire, ce que vous m'avez fait l'honneur de dire a Smolensk, – сказал Рапп, – le vin est tire, il faut le boire. [Вы помните ли, сударь, те слова, которые вы изволили сказать мне в Смоленске, вино откупорено, надо его пить.]
Наполеон нахмурился и долго молча сидел, опустив голову на руку.
– Cette pauvre armee, – сказал он вдруг, – elle a bien diminue depuis Smolensk. La fortune est une franche courtisane, Rapp; je le disais toujours, et je commence a l'eprouver. Mais la garde, Rapp, la garde est intacte? [Бедная армия! она очень уменьшилась от Смоленска. Фортуна настоящая распутница, Рапп. Я всегда это говорил и начинаю испытывать. Но гвардия, Рапп, гвардия цела?] – вопросительно сказал он.
– Oui, Sire, [Да, государь.] – отвечал Рапп.
Наполеон взял пастильку, положил ее в рот и посмотрел на часы. Спать ему не хотелось, до утра было еще далеко; а чтобы убить время, распоряжений никаких нельзя уже было делать, потому что все были сделаны и приводились теперь в исполнение.
– A t on distribue les biscuits et le riz aux regiments de la garde? [Роздали ли сухари и рис гвардейцам?] – строго спросил Наполеон.
– Oui, Sire. [Да, государь.]
– Mais le riz? [Но рис?]
Рапп отвечал, что он передал приказанья государя о рисе, но Наполеон недовольно покачал головой, как будто он не верил, чтобы приказание его было исполнено. Слуга вошел с пуншем. Наполеон велел подать другой стакан Раппу и молча отпивал глотки из своего.
– У меня нет ни вкуса, ни обоняния, – сказал он, принюхиваясь к стакану. – Этот насморк надоел мне. Они толкуют про медицину. Какая медицина, когда они не могут вылечить насморка? Корвизар дал мне эти пастильки, но они ничего не помогают. Что они могут лечить? Лечить нельзя. Notre corps est une machine a vivre. Il est organise pour cela, c'est sa nature; laissez y la vie a son aise, qu'elle s'y defende elle meme: elle fera plus que si vous la paralysiez en l'encombrant de remedes. Notre corps est comme une montre parfaite qui doit aller un certain temps; l'horloger n'a pas la faculte de l'ouvrir, il ne peut la manier qu'a tatons et les yeux bandes. Notre corps est une machine a vivre, voila tout. [Наше тело есть машина для жизни. Оно для этого устроено. Оставьте в нем жизнь в покое, пускай она сама защищается, она больше сделает одна, чем когда вы ей будете мешать лекарствами. Наше тело подобно часам, которые должны идти известное время; часовщик не может открыть их и только ощупью и с завязанными глазами может управлять ими. Наше тело есть машина для жизни. Вот и все.] – И как будто вступив на путь определений, definitions, которые любил Наполеон, он неожиданно сделал новое определение. – Вы знаете ли, Рапп, что такое военное искусство? – спросил он. – Искусство быть сильнее неприятеля в известный момент. Voila tout. [Вот и все.]
Рапп ничего не ответил.
– Demainnous allons avoir affaire a Koutouzoff! [Завтра мы будем иметь дело с Кутузовым!] – сказал Наполеон. – Посмотрим! Помните, в Браунау он командовал армией и ни разу в три недели не сел на лошадь, чтобы осмотреть укрепления. Посмотрим!
Он поглядел на часы. Было еще только четыре часа. Спать не хотелось, пунш был допит, и делать все таки было нечего. Он встал, прошелся взад и вперед, надел теплый сюртук и шляпу и вышел из палатки. Ночь была темная и сырая; чуть слышная сырость падала сверху. Костры не ярко горели вблизи, во французской гвардии, и далеко сквозь дым блестели по русской линии. Везде было тихо, и ясно слышались шорох и топот начавшегося уже движения французских войск для занятия позиции.
Наполеон прошелся перед палаткой, посмотрел на огни, прислушался к топоту и, проходя мимо высокого гвардейца в мохнатой шапке, стоявшего часовым у его палатки и, как черный столб, вытянувшегося при появлении императора, остановился против него.
– С которого года в службе? – спросил он с той привычной аффектацией грубой и ласковой воинственности, с которой он всегда обращался с солдатами. Солдат отвечал ему.
– Ah! un des vieux! [А! из стариков!] Получили рис в полк?
– Получили, ваше величество.
Наполеон кивнул головой и отошел от него.

В половине шестого Наполеон верхом ехал к деревне Шевардину.
Начинало светать, небо расчистило, только одна туча лежала на востоке. Покинутые костры догорали в слабом свете утра.
Вправо раздался густой одинокий пушечный выстрел, пронесся и замер среди общей тишины. Прошло несколько минут. Раздался второй, третий выстрел, заколебался воздух; четвертый, пятый раздались близко и торжественно где то справа.
Еще не отзвучали первые выстрелы, как раздались еще другие, еще и еще, сливаясь и перебивая один другой.
Наполеон подъехал со свитой к Шевардинскому редуту и слез с лошади. Игра началась.


Вернувшись от князя Андрея в Горки, Пьер, приказав берейтору приготовить лошадей и рано утром разбудить его, тотчас же заснул за перегородкой, в уголке, который Борис уступил ему.
Когда Пьер совсем очнулся на другое утро, в избе уже никого не было. Стекла дребезжали в маленьких окнах. Берейтор стоял, расталкивая его.
– Ваше сиятельство, ваше сиятельство, ваше сиятельство… – упорно, не глядя на Пьера и, видимо, потеряв надежду разбудить его, раскачивая его за плечо, приговаривал берейтор.
– Что? Началось? Пора? – заговорил Пьер, проснувшись.
– Изволите слышать пальбу, – сказал берейтор, отставной солдат, – уже все господа повышли, сами светлейшие давно проехали.
Пьер поспешно оделся и выбежал на крыльцо. На дворе было ясно, свежо, росисто и весело. Солнце, только что вырвавшись из за тучи, заслонявшей его, брызнуло до половины переломленными тучей лучами через крыши противоположной улицы, на покрытую росой пыль дороги, на стены домов, на окна забора и на лошадей Пьера, стоявших у избы. Гул пушек яснее слышался на дворе. По улице прорысил адъютант с казаком.
– Пора, граф, пора! – прокричал адъютант.
Приказав вести за собой лошадь, Пьер пошел по улице к кургану, с которого он вчера смотрел на поле сражения. На кургане этом была толпа военных, и слышался французский говор штабных, и виднелась седая голова Кутузова с его белой с красным околышем фуражкой и седым затылком, утонувшим в плечи. Кутузов смотрел в трубу вперед по большой дороге.
Войдя по ступенькам входа на курган, Пьер взглянул впереди себя и замер от восхищенья перед красотою зрелища. Это была та же панорама, которою он любовался вчера с этого кургана; но теперь вся эта местность была покрыта войсками и дымами выстрелов, и косые лучи яркого солнца, поднимавшегося сзади, левее Пьера, кидали на нее в чистом утреннем воздухе пронизывающий с золотым и розовым оттенком свет и темные, длинные тени. Дальние леса, заканчивающие панораму, точно высеченные из какого то драгоценного желто зеленого камня, виднелись своей изогнутой чертой вершин на горизонте, и между ними за Валуевым прорезывалась большая Смоленская дорога, вся покрытая войсками. Ближе блестели золотые поля и перелески. Везде – спереди, справа и слева – виднелись войска. Все это было оживленно, величественно и неожиданно; но то, что более всего поразило Пьера, – это был вид самого поля сражения, Бородина и лощины над Колочею по обеим сторонам ее.
Над Колочею, в Бородине и по обеим сторонам его, особенно влево, там, где в болотистых берегах Во йна впадает в Колочу, стоял тот туман, который тает, расплывается и просвечивает при выходе яркого солнца и волшебно окрашивает и очерчивает все виднеющееся сквозь него. К этому туману присоединялся дым выстрелов, и по этому туману и дыму везде блестели молнии утреннего света – то по воде, то по росе, то по штыкам войск, толпившихся по берегам и в Бородине. Сквозь туман этот виднелась белая церковь, кое где крыши изб Бородина, кое где сплошные массы солдат, кое где зеленые ящики, пушки. И все это двигалось или казалось движущимся, потому что туман и дым тянулись по всему этому пространству. Как в этой местности низов около Бородина, покрытых туманом, так и вне его, выше и особенно левее по всей линии, по лесам, по полям, в низах, на вершинах возвышений, зарождались беспрестанно сами собой, из ничего, пушечные, то одинокие, то гуртовые, то редкие, то частые клубы дымов, которые, распухая, разрастаясь, клубясь, сливаясь, виднелись по всему этому пространству.
Эти дымы выстрелов и, странно сказать, звуки их производили главную красоту зрелища.
Пуфф! – вдруг виднелся круглый, плотный, играющий лиловым, серым и молочно белым цветами дым, и бумм! – раздавался через секунду звук этого дыма.
«Пуф пуф» – поднимались два дыма, толкаясь и сливаясь; и «бум бум» – подтверждали звуки то, что видел глаз.
Пьер оглядывался на первый дым, который он оставил округлым плотным мячиком, и уже на месте его были шары дыма, тянущегося в сторону, и пуф… (с остановкой) пуф пуф – зарождались еще три, еще четыре, и на каждый, с теми же расстановками, бум… бум бум бум – отвечали красивые, твердые, верные звуки. Казалось то, что дымы эти бежали, то, что они стояли, и мимо них бежали леса, поля и блестящие штыки. С левой стороны, по полям и кустам, беспрестанно зарождались эти большие дымы с своими торжественными отголосками, и ближе еще, по низам и лесам, вспыхивали маленькие, не успевавшие округляться дымки ружей и точно так же давали свои маленькие отголоски. Трах та та тах – трещали ружья хотя и часто, но неправильно и бедно в сравнении с орудийными выстрелами.
Пьеру захотелось быть там, где были эти дымы, эти блестящие штыки и пушки, это движение, эти звуки. Он оглянулся на Кутузова и на его свиту, чтобы сверить свое впечатление с другими. Все точно так же, как и он, и, как ему казалось, с тем же чувством смотрели вперед, на поле сражения. На всех лицах светилась теперь та скрытая теплота (chaleur latente) чувства, которое Пьер замечал вчера и которое он понял совершенно после своего разговора с князем Андреем.
– Поезжай, голубчик, поезжай, Христос с тобой, – говорил Кутузов, не спуская глаз с поля сражения, генералу, стоявшему подле него.
Выслушав приказание, генерал этот прошел мимо Пьера, к сходу с кургана.
– К переправе! – холодно и строго сказал генерал в ответ на вопрос одного из штабных, куда он едет. «И я, и я», – подумал Пьер и пошел по направлению за генералом.
Генерал садился на лошадь, которую подал ему казак. Пьер подошел к своему берейтору, державшему лошадей. Спросив, которая посмирнее, Пьер взлез на лошадь, схватился за гриву, прижал каблуки вывернутых ног к животу лошади и, чувствуя, что очки его спадают и что он не в силах отвести рук от гривы и поводьев, поскакал за генералом, возбуждая улыбки штабных, с кургана смотревших на него.


Генерал, за которым скакал Пьер, спустившись под гору, круто повернул влево, и Пьер, потеряв его из вида, вскакал в ряды пехотных солдат, шедших впереди его. Он пытался выехать из них то вправо, то влево; но везде были солдаты, с одинаково озабоченными лицами, занятыми каким то невидным, но, очевидно, важным делом. Все с одинаково недовольно вопросительным взглядом смотрели на этого толстого человека в белой шляпе, неизвестно для чего топчущего их своею лошадью.
– Чего ездит посерёд батальона! – крикнул на него один. Другой толконул прикладом его лошадь, и Пьер, прижавшись к луке и едва удерживая шарахнувшуюся лошадь, выскакал вперед солдат, где было просторнее.
Впереди его был мост, а у моста, стреляя, стояли другие солдаты. Пьер подъехал к ним. Сам того не зная, Пьер заехал к мосту через Колочу, который был между Горками и Бородиным и который в первом действии сражения (заняв Бородино) атаковали французы. Пьер видел, что впереди его был мост и что с обеих сторон моста и на лугу, в тех рядах лежащего сена, которые он заметил вчера, в дыму что то делали солдаты; но, несмотря на неумолкающую стрельбу, происходившую в этом месте, он никак не думал, что тут то и было поле сражения. Он не слыхал звуков пуль, визжавших со всех сторон, и снарядов, перелетавших через него, не видал неприятеля, бывшего на той стороне реки, и долго не видал убитых и раненых, хотя многие падали недалеко от него. С улыбкой, не сходившей с его лица, он оглядывался вокруг себя.
– Что ездит этот перед линией? – опять крикнул на него кто то.
– Влево, вправо возьми, – кричали ему. Пьер взял вправо и неожиданно съехался с знакомым ему адъютантом генерала Раевского. Адъютант этот сердито взглянул на Пьера, очевидно, сбираясь тоже крикнуть на него, но, узнав его, кивнул ему головой.
– Вы как тут? – проговорил он и поскакал дальше.
Пьер, чувствуя себя не на своем месте и без дела, боясь опять помешать кому нибудь, поскакал за адъютантом.
– Это здесь, что же? Можно мне с вами? – спрашивал он.
– Сейчас, сейчас, – отвечал адъютант и, подскакав к толстому полковнику, стоявшему на лугу, что то передал ему и тогда уже обратился к Пьеру.
– Вы зачем сюда попали, граф? – сказал он ему с улыбкой. – Все любопытствуете?
– Да, да, – сказал Пьер. Но адъютант, повернув лошадь, ехал дальше.
– Здесь то слава богу, – сказал адъютант, – но на левом фланге у Багратиона ужасная жарня идет.
– Неужели? – спросил Пьер. – Это где же?
– Да вот поедемте со мной на курган, от нас видно. А у нас на батарее еще сносно, – сказал адъютант. – Что ж, едете?
– Да, я с вами, – сказал Пьер, глядя вокруг себя и отыскивая глазами своего берейтора. Тут только в первый раз Пьер увидал раненых, бредущих пешком и несомых на носилках. На том самом лужке с пахучими рядами сена, по которому он проезжал вчера, поперек рядов, неловко подвернув голову, неподвижно лежал один солдат с свалившимся кивером. – А этого отчего не подняли? – начал было Пьер; но, увидав строгое лицо адъютанта, оглянувшегося в ту же сторону, он замолчал.
Пьер не нашел своего берейтора и вместе с адъютантом низом поехал по лощине к кургану Раевского. Лошадь Пьера отставала от адъютанта и равномерно встряхивала его.
– Вы, видно, не привыкли верхом ездить, граф? – спросил адъютант.
– Нет, ничего, но что то она прыгает очень, – с недоуменьем сказал Пьер.
– Ээ!.. да она ранена, – сказал адъютант, – правая передняя, выше колена. Пуля, должно быть. Поздравляю, граф, – сказал он, – le bapteme de feu [крещение огнем].
Проехав в дыму по шестому корпусу, позади артиллерии, которая, выдвинутая вперед, стреляла, оглушая своими выстрелами, они приехали к небольшому лесу. В лесу было прохладно, тихо и пахло осенью. Пьер и адъютант слезли с лошадей и пешком вошли на гору.
– Здесь генерал? – спросил адъютант, подходя к кургану.
– Сейчас были, поехали сюда, – указывая вправо, отвечали ему.
Адъютант оглянулся на Пьера, как бы не зная, что ему теперь с ним делать.
– Не беспокойтесь, – сказал Пьер. – Я пойду на курган, можно?
– Да пойдите, оттуда все видно и не так опасно. А я заеду за вами.
Пьер пошел на батарею, и адъютант поехал дальше. Больше они не видались, и уже гораздо после Пьер узнал, что этому адъютанту в этот день оторвало руку.
Курган, на который вошел Пьер, был то знаменитое (потом известное у русских под именем курганной батареи, или батареи Раевского, а у французов под именем la grande redoute, la fatale redoute, la redoute du centre [большого редута, рокового редута, центрального редута] место, вокруг которого положены десятки тысяч людей и которое французы считали важнейшим пунктом позиции.
Редут этот состоял из кургана, на котором с трех сторон были выкопаны канавы. В окопанном канавами место стояли десять стрелявших пушек, высунутых в отверстие валов.
В линию с курганом стояли с обеих сторон пушки, тоже беспрестанно стрелявшие. Немного позади пушек стояли пехотные войска. Входя на этот курган, Пьер никак не думал, что это окопанное небольшими канавами место, на котором стояло и стреляло несколько пушек, было самое важное место в сражении.
Пьеру, напротив, казалось, что это место (именно потому, что он находился на нем) было одно из самых незначительных мест сражения.
Войдя на курган, Пьер сел в конце канавы, окружающей батарею, и с бессознательно радостной улыбкой смотрел на то, что делалось вокруг него. Изредка Пьер все с той же улыбкой вставал и, стараясь не помешать солдатам, заряжавшим и накатывавшим орудия, беспрестанно пробегавшим мимо него с сумками и зарядами, прохаживался по батарее. Пушки с этой батареи беспрестанно одна за другой стреляли, оглушая своими звуками и застилая всю окрестность пороховым дымом.
В противность той жуткости, которая чувствовалась между пехотными солдатами прикрытия, здесь, на батарее, где небольшое количество людей, занятых делом, бело ограничено, отделено от других канавой, – здесь чувствовалось одинаковое и общее всем, как бы семейное оживление.
Появление невоенной фигуры Пьера в белой шляпе сначала неприятно поразило этих людей. Солдаты, проходя мимо его, удивленно и даже испуганно косились на его фигуру. Старший артиллерийский офицер, высокий, с длинными ногами, рябой человек, как будто для того, чтобы посмотреть на действие крайнего орудия, подошел к Пьеру и любопытно посмотрел на него.
Молоденький круглолицый офицерик, еще совершенный ребенок, очевидно, только что выпущенный из корпуса, распоряжаясь весьма старательно порученными ему двумя пушками, строго обратился к Пьеру.
– Господин, позвольте вас попросить с дороги, – сказал он ему, – здесь нельзя.
Солдаты неодобрительно покачивали головами, глядя на Пьера. Но когда все убедились, что этот человек в белой шляпе не только не делал ничего дурного, но или смирно сидел на откосе вала, или с робкой улыбкой, учтиво сторонясь перед солдатами, прохаживался по батарее под выстрелами так же спокойно, как по бульвару, тогда понемногу чувство недоброжелательного недоуменья к нему стало переходить в ласковое и шутливое участие, подобное тому, которое солдаты имеют к своим животным: собакам, петухам, козлам и вообще животным, живущим при воинских командах. Солдаты эти сейчас же мысленно приняли Пьера в свою семью, присвоили себе и дали ему прозвище. «Наш барин» прозвали его и про него ласково смеялись между собой.
Одно ядро взрыло землю в двух шагах от Пьера. Он, обчищая взбрызнутую ядром землю с платья, с улыбкой оглянулся вокруг себя.
– И как это вы не боитесь, барин, право! – обратился к Пьеру краснорожий широкий солдат, оскаливая крепкие белые зубы.
– А ты разве боишься? – спросил Пьер.
– А то как же? – отвечал солдат. – Ведь она не помилует. Она шмякнет, так кишки вон. Нельзя не бояться, – сказал он, смеясь.
Несколько солдат с веселыми и ласковыми лицами остановились подле Пьера. Они как будто не ожидали того, чтобы он говорил, как все, и это открытие обрадовало их.
– Наше дело солдатское. А вот барин, так удивительно. Вот так барин!
– По местам! – крикнул молоденький офицер на собравшихся вокруг Пьера солдат. Молоденький офицер этот, видимо, исполнял свою должность в первый или во второй раз и потому с особенной отчетливостью и форменностью обращался и с солдатами и с начальником.
Перекатная пальба пушек и ружей усиливалась по всему полю, в особенности влево, там, где были флеши Багратиона, но из за дыма выстрелов с того места, где был Пьер, нельзя было почти ничего видеть. Притом, наблюдения за тем, как бы семейным (отделенным от всех других) кружком людей, находившихся на батарее, поглощали все внимание Пьера. Первое его бессознательно радостное возбуждение, произведенное видом и звуками поля сражения, заменилось теперь, в особенности после вида этого одиноко лежащего солдата на лугу, другим чувством. Сидя теперь на откосе канавы, он наблюдал окружавшие его лица.
К десяти часам уже человек двадцать унесли с батареи; два орудия были разбиты, чаще и чаще на батарею попадали снаряды и залетали, жужжа и свистя, дальние пули. Но люди, бывшие на батарее, как будто не замечали этого; со всех сторон слышался веселый говор и шутки.
– Чиненка! – кричал солдат на приближающуюся, летевшую со свистом гранату. – Не сюда! К пехотным! – с хохотом прибавлял другой, заметив, что граната перелетела и попала в ряды прикрытия.
– Что, знакомая? – смеялся другой солдат на присевшего мужика под пролетевшим ядром.
Несколько солдат собрались у вала, разглядывая то, что делалось впереди.
– И цепь сняли, видишь, назад прошли, – говорили они, указывая через вал.
– Свое дело гляди, – крикнул на них старый унтер офицер. – Назад прошли, значит, назади дело есть. – И унтер офицер, взяв за плечо одного из солдат, толкнул его коленкой. Послышался хохот.
– К пятому орудию накатывай! – кричали с одной стороны.
– Разом, дружнее, по бурлацки, – слышались веселые крики переменявших пушку.
– Ай, нашему барину чуть шляпку не сбила, – показывая зубы, смеялся на Пьера краснорожий шутник. – Эх, нескладная, – укоризненно прибавил он на ядро, попавшее в колесо и ногу человека.
– Ну вы, лисицы! – смеялся другой на изгибающихся ополченцев, входивших на батарею за раненым.
– Аль не вкусна каша? Ах, вороны, заколянились! – кричали на ополченцев, замявшихся перед солдатом с оторванной ногой.
– Тое кое, малый, – передразнивали мужиков. – Страсть не любят.
Пьер замечал, как после каждого попавшего ядра, после каждой потери все более и более разгоралось общее оживление.
Как из придвигающейся грозовой тучи, чаще и чаще, светлее и светлее вспыхивали на лицах всех этих людей (как бы в отпор совершающегося) молнии скрытого, разгорающегося огня.
Пьер не смотрел вперед на поле сражения и не интересовался знать о том, что там делалось: он весь был поглощен в созерцание этого, все более и более разгорающегося огня, который точно так же (он чувствовал) разгорался и в его душе.
В десять часов пехотные солдаты, бывшие впереди батареи в кустах и по речке Каменке, отступили. С батареи видно было, как они пробегали назад мимо нее, неся на ружьях раненых. Какой то генерал со свитой вошел на курган и, поговорив с полковником, сердито посмотрев на Пьера, сошел опять вниз, приказав прикрытию пехоты, стоявшему позади батареи, лечь, чтобы менее подвергаться выстрелам. Вслед за этим в рядах пехоты, правее батареи, послышался барабан, командные крики, и с батареи видно было, как ряды пехоты двинулись вперед.
Пьер смотрел через вал. Одно лицо особенно бросилось ему в глаза. Это был офицер, который с бледным молодым лицом шел задом, неся опущенную шпагу, и беспокойно оглядывался.
Ряды пехотных солдат скрылись в дыму, послышался их протяжный крик и частая стрельба ружей. Через несколько минут толпы раненых и носилок прошли оттуда. На батарею еще чаще стали попадать снаряды. Несколько человек лежали неубранные. Около пушек хлопотливее и оживленнее двигались солдаты. Никто уже не обращал внимания на Пьера. Раза два на него сердито крикнули за то, что он был на дороге. Старший офицер, с нахмуренным лицом, большими, быстрыми шагами переходил от одного орудия к другому. Молоденький офицерик, еще больше разрумянившись, еще старательнее командовал солдатами. Солдаты подавали заряды, поворачивались, заряжали и делали свое дело с напряженным щегольством. Они на ходу подпрыгивали, как на пружинах.
Грозовая туча надвинулась, и ярко во всех лицах горел тот огонь, за разгоранием которого следил Пьер. Он стоял подле старшего офицера. Молоденький офицерик подбежал, с рукой к киверу, к старшему.
– Имею честь доложить, господин полковник, зарядов имеется только восемь, прикажете ли продолжать огонь? – спросил он.
– Картечь! – не отвечая, крикнул старший офицер, смотревший через вал.
Вдруг что то случилось; офицерик ахнул и, свернувшись, сел на землю, как на лету подстреленная птица. Все сделалось странно, неясно и пасмурно в глазах Пьера.
Одно за другим свистели ядра и бились в бруствер, в солдат, в пушки. Пьер, прежде не слыхавший этих звуков, теперь только слышал одни эти звуки. Сбоку батареи, справа, с криком «ура» бежали солдаты не вперед, а назад, как показалось Пьеру.
Ядро ударило в самый край вала, перед которым стоял Пьер, ссыпало землю, и в глазах его мелькнул черный мячик, и в то же мгновенье шлепнуло во что то. Ополченцы, вошедшие было на батарею, побежали назад.
– Все картечью! – кричал офицер.
Унтер офицер подбежал к старшему офицеру и испуганным шепотом (как за обедом докладывает дворецкий хозяину, что нет больше требуемого вина) сказал, что зарядов больше не было.
– Разбойники, что делают! – закричал офицер, оборачиваясь к Пьеру. Лицо старшего офицера было красно и потно, нахмуренные глаза блестели. – Беги к резервам, приводи ящики! – крикнул он, сердито обходя взглядом Пьера и обращаясь к своему солдату.
– Я пойду, – сказал Пьер. Офицер, не отвечая ему, большими шагами пошел в другую сторону.
– Не стрелять… Выжидай! – кричал он.
Солдат, которому приказано было идти за зарядами, столкнулся с Пьером.
– Эх, барин, не место тебе тут, – сказал он и побежал вниз. Пьер побежал за солдатом, обходя то место, на котором сидел молоденький офицерик.
Одно, другое, третье ядро пролетало над ним, ударялось впереди, с боков, сзади. Пьер сбежал вниз. «Куда я?» – вдруг вспомнил он, уже подбегая к зеленым ящикам. Он остановился в нерешительности, идти ему назад или вперед. Вдруг страшный толчок откинул его назад, на землю. В то же мгновенье блеск большого огня осветил его, и в то же мгновенье раздался оглушающий, зазвеневший в ушах гром, треск и свист.
Пьер, очнувшись, сидел на заду, опираясь руками о землю; ящика, около которого он был, не было; только валялись зеленые обожженные доски и тряпки на выжженной траве, и лошадь, трепля обломками оглобель, проскакала от него, а другая, так же как и сам Пьер, лежала на земле и пронзительно, протяжно визжала.


Пьер, не помня себя от страха, вскочил и побежал назад на батарею, как на единственное убежище от всех ужасов, окружавших его.
В то время как Пьер входил в окоп, он заметил, что на батарее выстрелов не слышно было, но какие то люди что то делали там. Пьер не успел понять того, какие это были люди. Он увидел старшего полковника, задом к нему лежащего на валу, как будто рассматривающего что то внизу, и видел одного, замеченного им, солдата, который, прорываясь вперед от людей, державших его за руку, кричал: «Братцы!» – и видел еще что то странное.
Но он не успел еще сообразить того, что полковник был убит, что кричавший «братцы!» был пленный, что в глазах его был заколон штыком в спину другой солдат. Едва он вбежал в окоп, как худощавый, желтый, с потным лицом человек в синем мундире, со шпагой в руке, набежал на него, крича что то. Пьер, инстинктивно обороняясь от толчка, так как они, не видав, разбежались друг против друга, выставил руки и схватил этого человека (это был французский офицер) одной рукой за плечо, другой за гордо. Офицер, выпустив шпагу, схватил Пьера за шиворот.
Несколько секунд они оба испуганными глазами смотрели на чуждые друг другу лица, и оба были в недоумении о том, что они сделали и что им делать. «Я ли взят в плен или он взят в плен мною? – думал каждый из них. Но, очевидно, французский офицер более склонялся к мысли, что в плен взят он, потому что сильная рука Пьера, движимая невольным страхом, все крепче и крепче сжимала его горло. Француз что то хотел сказать, как вдруг над самой головой их низко и страшно просвистело ядро, и Пьеру показалось, что голова французского офицера оторвана: так быстро он согнул ее.
Пьер тоже нагнул голову и отпустил руки. Не думая более о том, кто кого взял в плен, француз побежал назад на батарею, а Пьер под гору, спотыкаясь на убитых и раненых, которые, казалось ему, ловят его за ноги. Но не успел он сойти вниз, как навстречу ему показались плотные толпы бегущих русских солдат, которые, падая, спотыкаясь и крича, весело и бурно бежали на батарею. (Это была та атака, которую себе приписывал Ермолов, говоря, что только его храбрости и счастью возможно было сделать этот подвиг, и та атака, в которой он будто бы кидал на курган Георгиевские кресты, бывшие у него в кармане.)
Французы, занявшие батарею, побежали. Наши войска с криками «ура» так далеко за батарею прогнали французов, что трудно было остановить их.
С батареи свезли пленных, в том числе раненого французского генерала, которого окружили офицеры. Толпы раненых, знакомых и незнакомых Пьеру, русских и французов, с изуродованными страданием лицами, шли, ползли и на носилках неслись с батареи. Пьер вошел на курган, где он провел более часа времени, и из того семейного кружка, который принял его к себе, он не нашел никого. Много было тут мертвых, незнакомых ему. Но некоторых он узнал. Молоденький офицерик сидел, все так же свернувшись, у края вала, в луже крови. Краснорожий солдат еще дергался, но его не убирали.
Пьер побежал вниз.
«Нет, теперь они оставят это, теперь они ужаснутся того, что они сделали!» – думал Пьер, бесцельно направляясь за толпами носилок, двигавшихся с поля сражения.
Но солнце, застилаемое дымом, стояло еще высоко, и впереди, и в особенности налево у Семеновского, кипело что то в дыму, и гул выстрелов, стрельба и канонада не только не ослабевали, но усиливались до отчаянности, как человек, который, надрываясь, кричит из последних сил.


Главное действие Бородинского сражения произошло на пространстве тысячи сажен между Бородиным и флешами Багратиона. (Вне этого пространства с одной стороны была сделана русскими в половине дня демонстрация кавалерией Уварова, с другой стороны, за Утицей, было столкновение Понятовского с Тучковым; но это были два отдельные и слабые действия в сравнении с тем, что происходило в середине поля сражения.) На поле между Бородиным и флешами, у леса, на открытом и видном с обеих сторон протяжении, произошло главное действие сражения, самым простым, бесхитростным образом.
Сражение началось канонадой с обеих сторон из нескольких сотен орудий.
Потом, когда дым застлал все поле, в этом дыму двинулись (со стороны французов) справа две дивизии, Дессе и Компана, на флеши, и слева полки вице короля на Бородино.
От Шевардинского редута, на котором стоял Наполеон, флеши находились на расстоянии версты, а Бородино более чем в двух верстах расстояния по прямой линии, и поэтому Наполеон не мог видеть того, что происходило там, тем более что дым, сливаясь с туманом, скрывал всю местность. Солдаты дивизии Дессе, направленные на флеши, были видны только до тех пор, пока они не спустились под овраг, отделявший их от флеш. Как скоро они спустились в овраг, дым выстрелов орудийных и ружейных на флешах стал так густ, что застлал весь подъем той стороны оврага. Сквозь дым мелькало там что то черное – вероятно, люди, и иногда блеск штыков. Но двигались ли они или стояли, были ли это французы или русские, нельзя было видеть с Шевардинского редута.
Солнце взошло светло и било косыми лучами прямо в лицо Наполеона, смотревшего из под руки на флеши. Дым стлался перед флешами, и то казалось, что дым двигался, то казалось, что войска двигались. Слышны были иногда из за выстрелов крики людей, но нельзя было знать, что они там делали.
Наполеон, стоя на кургане, смотрел в трубу, и в маленький круг трубы он видел дым и людей, иногда своих, иногда русских; но где было то, что он видел, он не знал, когда смотрел опять простым глазом.
Он сошел с кургана и стал взад и вперед ходить перед ним.
Изредка он останавливался, прислушивался к выстрелам и вглядывался в поле сражения.
Не только с того места внизу, где он стоял, не только с кургана, на котором стояли теперь некоторые его генералы, но и с самых флешей, на которых находились теперь вместе и попеременно то русские, то французские, мертвые, раненые и живые, испуганные или обезумевшие солдаты, нельзя было понять того, что делалось на этом месте. В продолжение нескольких часов на этом месте, среди неумолкаемой стрельбы, ружейной и пушечной, то появлялись одни русские, то одни французские, то пехотные, то кавалерийские солдаты; появлялись, падали, стреляли, сталкивались, не зная, что делать друг с другом, кричали и бежали назад.
С поля сражения беспрестанно прискакивали к Наполеону его посланные адъютанты и ординарцы его маршалов с докладами о ходе дела; но все эти доклады были ложны: и потому, что в жару сражения невозможно сказать, что происходит в данную минуту, и потому, что многие адъютапты не доезжали до настоящего места сражения, а передавали то, что они слышали от других; и еще потому, что пока проезжал адъютант те две три версты, которые отделяли его от Наполеона, обстоятельства изменялись и известие, которое он вез, уже становилось неверно. Так от вице короля прискакал адъютант с известием, что Бородино занято и мост на Колоче в руках французов. Адъютант спрашивал у Наполеона, прикажет ли он пореходить войскам? Наполеон приказал выстроиться на той стороне и ждать; но не только в то время как Наполеон отдавал это приказание, но даже когда адъютант только что отъехал от Бородина, мост уже был отбит и сожжен русскими, в той самой схватке, в которой участвовал Пьер в самом начале сраженья.
Прискакавший с флеш с бледным испуганным лицом адъютант донес Наполеону, что атака отбита и что Компан ранен и Даву убит, а между тем флеши были заняты другой частью войск, в то время как адъютанту говорили, что французы были отбиты, и Даву был жив и только слегка контужен. Соображаясь с таковыми необходимо ложными донесениями, Наполеон делал свои распоряжения, которые или уже были исполнены прежде, чем он делал их, или же не могли быть и не были исполняемы.
Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения, но так же, как и Наполеон, не участвовавшие в самом сражении и только изредка заезжавшие под огонь пуль, не спрашиваясь Наполеона, делали свои распоряжения и отдавали свои приказания о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, подпав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских. Так, два полка кавалерии поскакали через Семеновский овраг и только что въехали на гору, повернулись и во весь дух поскакали назад. Так же двигались и пехотные солдаты, иногда забегая совсем не туда, куда им велено было. Все распоряжение о том, куда и когда подвинуть пушки, когда послать пеших солдат – стрелять, когда конных – топтать русских пеших, – все эти распоряжения делали сами ближайшие начальники частей, бывшие в рядах, не спрашиваясь даже Нея, Даву и Мюрата, не только Наполеона. Они не боялись взыскания за неисполнение приказания или за самовольное распоряжение, потому что в сражении дело касается самого дорогого для человека – собственной жизни, и иногда кажется, что спасение заключается в бегстве назад, иногда в бегстве вперед, и сообразно с настроением минуты поступали эти люди, находившиеся в самом пылу сражения. В сущности же, все эти движения вперед и назад не облегчали и не изменяли положения войск. Все их набегания и наскакивания друг на друга почти не производили им вреда, а вред, смерть и увечья наносили ядра и пули, летавшие везде по тому пространству, по которому метались эти люди. Как только эти люди выходили из того пространства, по которому летали ядра и пули, так их тотчас же стоявшие сзади начальники формировали, подчиняли дисциплине и под влиянием этой дисциплины вводили опять в область огня, в которой они опять (под влиянием страха смерти) теряли дисциплину и метались по случайному настроению толпы.


Генералы Наполеона – Даву, Ней и Мюрат, находившиеся в близости этой области огня и даже иногда заезжавшие в нее, несколько раз вводили в эту область огня стройные и огромные массы войск. Но противно тому, что неизменно совершалось во всех прежних сражениях, вместо ожидаемого известия о бегстве неприятеля, стройные массы войск возвращались оттуда расстроенными, испуганными толпами. Они вновь устроивали их, но людей все становилось меньше. В половине дня Мюрат послал к Наполеону своего адъютанта с требованием подкрепления.
Наполеон сидел под курганом и пил пунш, когда к нему прискакал адъютант Мюрата с уверениями, что русские будут разбиты, ежели его величество даст еще дивизию.
– Подкрепления? – сказал Наполеон с строгим удивлением, как бы не понимая его слов и глядя на красивого мальчика адъютанта с длинными завитыми черными волосами (так же, как носил волоса Мюрат). «Подкрепления! – подумал Наполеон. – Какого они просят подкрепления, когда у них в руках половина армии, направленной на слабое, неукрепленное крыло русских!»
– Dites au roi de Naples, – строго сказал Наполеон, – qu'il n'est pas midi et que je ne vois pas encore clair sur mon echiquier. Allez… [Скажите неаполитанскому королю, что теперь еще не полдень и что я еще не ясно вижу на своей шахматной доске. Ступайте…]
Красивый мальчик адъютанта с длинными волосами, не отпуская руки от шляпы, тяжело вздохнув, поскакал опять туда, где убивали людей.
Наполеон встал и, подозвав Коленкура и Бертье, стал разговаривать с ними о делах, не касающихся сражения.
В середине разговора, который начинал занимать Наполеона, глаза Бертье обратились на генерала с свитой, который на потной лошади скакал к кургану. Это был Бельяр. Он, слезши с лошади, быстрыми шагами подошел к императору и смело, громким голосом стал доказывать необходимость подкреплений. Он клялся честью, что русские погибли, ежели император даст еще дивизию.
Наполеон вздернул плечами и, ничего не ответив, продолжал свою прогулку. Бельяр громко и оживленно стал говорить с генералами свиты, окружившими его.
– Вы очень пылки, Бельяр, – сказал Наполеон, опять подходя к подъехавшему генералу. – Легко ошибиться в пылу огня. Поезжайте и посмотрите, и тогда приезжайте ко мне.
Не успел еще Бельяр скрыться из вида, как с другой стороны прискакал новый посланный с поля сражения.
– Eh bien, qu'est ce qu'il y a? [Ну, что еще?] – сказал Наполеон тоном человека, раздраженного беспрестанными помехами.
– Sire, le prince… [Государь, герцог…] – начал адъютант.
– Просит подкрепления? – с гневным жестом проговорил Наполеон. Адъютант утвердительно наклонил голову и стал докладывать; но император отвернулся от него, сделав два шага, остановился, вернулся назад и подозвал Бертье. – Надо дать резервы, – сказал он, слегка разводя руками. – Кого послать туда, как вы думаете? – обратился он к Бертье, к этому oison que j'ai fait aigle [гусенку, которого я сделал орлом], как он впоследствии называл его.
– Государь, послать дивизию Клапареда? – сказал Бертье, помнивший наизусть все дивизии, полки и батальоны.
Наполеон утвердительно кивнул головой.
Адъютант поскакал к дивизии Клапареда. И чрез несколько минут молодая гвардия, стоявшая позади кургана, тронулась с своего места. Наполеон молча смотрел по этому направлению.
– Нет, – обратился он вдруг к Бертье, – я не могу послать Клапареда. Пошлите дивизию Фриана, – сказал он.
Хотя не было никакого преимущества в том, чтобы вместо Клапареда посылать дивизию Фриана, и даже было очевидное неудобство и замедление в том, чтобы остановить теперь Клапареда и посылать Фриана, но приказание было с точностью исполнено. Наполеон не видел того, что он в отношении своих войск играл роль доктора, который мешает своими лекарствами, – роль, которую он так верно понимал и осуждал.
Дивизия Фриана, так же как и другие, скрылась в дыму поля сражения. С разных сторон продолжали прискакивать адъютанты, и все, как бы сговорившись, говорили одно и то же. Все просили подкреплений, все говорили, что русские держатся на своих местах и производят un feu d'enfer [адский огонь], от которого тает французское войско.
Наполеон сидел в задумчивости на складном стуле.
Проголодавшийся с утра m r de Beausset, любивший путешествовать, подошел к императору и осмелился почтительно предложить его величеству позавтракать.
– Я надеюсь, что теперь уже я могу поздравить ваше величество с победой, – сказал он.
Наполеон молча отрицательно покачал головой. Полагая, что отрицание относится к победе, а не к завтраку, m r de Beausset позволил себе игриво почтительно заметить, что нет в мире причин, которые могли бы помешать завтракать, когда можно это сделать.
– Allez vous… [Убирайтесь к…] – вдруг мрачно сказал Наполеон и отвернулся. Блаженная улыбка сожаления, раскаяния и восторга просияла на лице господина Боссе, и он плывущим шагом отошел к другим генералам.
Наполеон испытывал тяжелое чувство, подобное тому, которое испытывает всегда счастливый игрок, безумно кидавший свои деньги, всегда выигрывавший и вдруг, именно тогда, когда он рассчитал все случайности игры, чувствующий, что чем более обдуман его ход, тем вернее он проигрывает.
Войска были те же, генералы те же, те же были приготовления, та же диспозиция, та же proclamation courte et energique [прокламация короткая и энергическая], он сам был тот же, он это знал, он знал, что он был даже гораздо опытнее и искуснее теперь, чем он был прежде, даже враг был тот же, как под Аустерлицем и Фридландом; но страшный размах руки падал волшебно бессильно.
Все те прежние приемы, бывало, неизменно увенчиваемые успехом: и сосредоточение батарей на один пункт, и атака резервов для прорвания линии, и атака кавалерии des hommes de fer [железных людей], – все эти приемы уже были употреблены, и не только не было победы, но со всех сторон приходили одни и те же известия об убитых и раненых генералах, о необходимости подкреплений, о невозможности сбить русских и о расстройстве войск.
Прежде после двух трех распоряжений, двух трех фраз скакали с поздравлениями и веселыми лицами маршалы и адъютанты, объявляя трофеями корпуса пленных, des faisceaux de drapeaux et d'aigles ennemis, [пуки неприятельских орлов и знамен,] и пушки, и обозы, и Мюрат просил только позволения пускать кавалерию для забрания обозов. Так было под Лоди, Маренго, Арколем, Иеной, Аустерлицем, Ваграмом и так далее, и так далее. Теперь же что то странное происходило с его войсками.
Несмотря на известие о взятии флешей, Наполеон видел, что это было не то, совсем не то, что было во всех его прежних сражениях. Он видел, что то же чувство, которое испытывал он, испытывали и все его окружающие люди, опытные в деле сражений. Все лица были печальны, все глаза избегали друг друга. Только один Боссе не мог понимать значения того, что совершалось. Наполеон же после своего долгого опыта войны знал хорошо, что значило в продолжение восьми часов, после всех употрсбленных усилий, невыигранное атакующим сражение. Он знал, что это было почти проигранное сражение и что малейшая случайность могла теперь – на той натянутой точке колебания, на которой стояло сражение, – погубить его и его войска.
Когда он перебирал в воображении всю эту странную русскую кампанию, в которой не было выиграно ни одного сраженья, в которой в два месяца не взято ни знамен, ни пушек, ни корпусов войск, когда глядел на скрытно печальные лица окружающих и слушал донесения о том, что русские всё стоят, – страшное чувство, подобное чувству, испытываемому в сновидениях, охватывало его, и ему приходили в голову все несчастные случайности, могущие погубить его. Русские могли напасть на его левое крыло, могли разорвать его середину, шальное ядро могло убить его самого. Все это было возможно. В прежних сражениях своих он обдумывал только случайности успеха, теперь же бесчисленное количество несчастных случайностей представлялось ему, и он ожидал их всех. Да, это было как во сне, когда человеку представляется наступающий на него злодей, и человек во сне размахнулся и ударил своего злодея с тем страшным усилием, которое, он знает, должно уничтожить его, и чувствует, что рука его, бессильная и мягкая, падает, как тряпка, и ужас неотразимой погибели обхватывает беспомощного человека.
Известие о том, что русские атакуют левый фланг французской армии, возбудило в Наполеоне этот ужас. Он молча сидел под курганом на складном стуле, опустив голову и положив локти на колена. Бертье подошел к нему и предложил проехаться по линии, чтобы убедиться, в каком положении находилось дело.
– Что? Что вы говорите? – сказал Наполеон. – Да, велите подать мне лошадь.
Он сел верхом и поехал к Семеновскому.
В медленно расходившемся пороховом дыме по всему тому пространству, по которому ехал Наполеон, – в лужах крови лежали лошади и люди, поодиночке и кучами. Подобного ужаса, такого количества убитых на таком малом пространстве никогда не видал еще и Наполеон, и никто из его генералов. Гул орудий, не перестававший десять часов сряду и измучивший ухо, придавал особенную значительность зрелищу (как музыка при живых картинах). Наполеон выехал на высоту Семеновского и сквозь дым увидал ряды людей в мундирах цветов, непривычных для его глаз. Это были русские.
Русские плотными рядами стояли позади Семеновского и кургана, и их орудия не переставая гудели и дымили по их линии. Сражения уже не было. Было продолжавшееся убийство, которое ни к чему не могло повести ни русских, ни французов. Наполеон остановил лошадь и впал опять в ту задумчивость, из которой вывел его Бертье; он не мог остановить того дела, которое делалось перед ним и вокруг него и которое считалось руководимым им и зависящим от него, и дело это ему в первый раз, вследствие неуспеха, представлялось ненужным и ужасным.
Один из генералов, подъехавших к Наполеону, позволил себе предложить ему ввести в дело старую гвардию. Ней и Бертье, стоявшие подле Наполеона, переглянулись между собой и презрительно улыбнулись на бессмысленное предложение этого генерала.
Наполеон опустил голову и долго молчал.
– A huit cent lieux de France je ne ferai pas demolir ma garde, [За три тысячи двести верст от Франции я не могу дать разгромить свою гвардию.] – сказал он и, повернув лошадь, поехал назад, к Шевардину.


Кутузов сидел, понурив седую голову и опустившись тяжелым телом, на покрытой ковром лавке, на том самом месте, на котором утром его видел Пьер. Он не делал никаких распоряжении, а только соглашался или не соглашался на то, что предлагали ему.
«Да, да, сделайте это, – отвечал он на различные предложения. – Да, да, съезди, голубчик, посмотри, – обращался он то к тому, то к другому из приближенных; или: – Нет, не надо, лучше подождем», – говорил он. Он выслушивал привозимые ему донесения, отдавал приказания, когда это требовалось подчиненным; но, выслушивая донесения, он, казалось, не интересовался смыслом слов того, что ему говорили, а что то другое в выражении лиц, в тоне речи доносивших интересовало его. Долголетним военным опытом он знал и старческим умом понимал, что руководить сотнями тысяч человек, борющихся с смертью, нельзя одному человеку, и знал, что решают участь сраженья не распоряжения главнокомандующего, не место, на котором стоят войска, не количество пушек и убитых людей, а та неуловимая сила, называемая духом войска, и он следил за этой силой и руководил ею, насколько это было в его власти.
Общее выражение лица Кутузова было сосредоточенное, спокойное внимание и напряжение, едва превозмогавшее усталость слабого и старого тела.
В одиннадцать часов утра ему привезли известие о том, что занятые французами флеши были опять отбиты, но что князь Багратион ранен. Кутузов ахнул и покачал головой.
– Поезжай к князю Петру Ивановичу и подробно узнай, что и как, – сказал он одному из адъютантов и вслед за тем обратился к принцу Виртембергскому, стоявшему позади него:
– Не угодно ли будет вашему высочеству принять командование первой армией.
Вскоре после отъезда принца, так скоро, что он еще не мог доехать до Семеновского, адъютант принца вернулся от него и доложил светлейшему, что принц просит войск.
Кутузов поморщился и послал Дохтурову приказание принять командование первой армией, а принца, без которого, как он сказал, он не может обойтись в эти важные минуты, просил вернуться к себе. Когда привезено было известие о взятии в плен Мюрата и штабные поздравляли Кутузова, он улыбнулся.
– Подождите, господа, – сказал он. – Сражение выиграно, и в пленении Мюрата нет ничего необыкновенного. Но лучше подождать радоваться. – Однако он послал адъютанта проехать по войскам с этим известием.
Когда с левого фланга прискакал Щербинин с донесением о занятии французами флешей и Семеновского, Кутузов, по звукам поля сражения и по лицу Щербинина угадав, что известия были нехорошие, встал, как бы разминая ноги, и, взяв под руку Щербинина, отвел его в сторону.
– Съезди, голубчик, – сказал он Ермолову, – посмотри, нельзя ли что сделать.
Кутузов был в Горках, в центре позиции русского войска. Направленная Наполеоном атака на наш левый фланг была несколько раз отбиваема. В центре французы не подвинулись далее Бородина. С левого фланга кавалерия Уварова заставила бежать французов.
В третьем часу атаки французов прекратились. На всех лицах, приезжавших с поля сражения, и на тех, которые стояли вокруг него, Кутузов читал выражение напряженности, дошедшей до высшей степени. Кутузов был доволен успехом дня сверх ожидания. Но физические силы оставляли старика. Несколько раз голова его низко опускалась, как бы падая, и он задремывал. Ему подали обедать.
Флигель адъютант Вольцоген, тот самый, который, проезжая мимо князя Андрея, говорил, что войну надо im Raum verlegon [перенести в пространство (нем.) ], и которого так ненавидел Багратион, во время обеда подъехал к Кутузову. Вольцоген приехал от Барклая с донесением о ходе дел на левом фланге. Благоразумный Барклай де Толли, видя толпы отбегающих раненых и расстроенные зады армии, взвесив все обстоятельства дела, решил, что сражение было проиграно, и с этим известием прислал к главнокомандующему своего любимца.
Кутузов с трудом жевал жареную курицу и сузившимися, повеселевшими глазами взглянул на Вольцогена.
Вольцоген, небрежно разминая ноги, с полупрезрительной улыбкой на губах, подошел к Кутузову, слегка дотронувшись до козырька рукою.
Вольцоген обращался с светлейшим с некоторой аффектированной небрежностью, имеющей целью показать, что он, как высокообразованный военный, предоставляет русским делать кумира из этого старого, бесполезного человека, а сам знает, с кем он имеет дело. «Der alte Herr (как называли Кутузова в своем кругу немцы) macht sich ganz bequem, [Старый господин покойно устроился (нем.) ] – подумал Вольцоген и, строго взглянув на тарелки, стоявшие перед Кутузовым, начал докладывать старому господину положение дел на левом фланге так, как приказал ему Барклай и как он сам его видел и понял.
– Все пункты нашей позиции в руках неприятеля и отбить нечем, потому что войск нет; они бегут, и нет возможности остановить их, – докладывал он.
Кутузов, остановившись жевать, удивленно, как будто не понимая того, что ему говорили, уставился на Вольцогена. Вольцоген, заметив волнение des alten Herrn, [старого господина (нем.) ] с улыбкой сказал:
– Я не считал себя вправе скрыть от вашей светлости того, что я видел… Войска в полном расстройстве…
– Вы видели? Вы видели?.. – нахмурившись, закричал Кутузов, быстро вставая и наступая на Вольцогена. – Как вы… как вы смеете!.. – делая угрожающие жесты трясущимися руками и захлебываясь, закричал он. – Как смоете вы, милостивый государь, говорить это мне. Вы ничего не знаете. Передайте от меня генералу Барклаю, что его сведения неверны и что настоящий ход сражения известен мне, главнокомандующему, лучше, чем ему.
Вольцоген хотел возразить что то, но Кутузов перебил его.
– Неприятель отбит на левом и поражен на правом фланге. Ежели вы плохо видели, милостивый государь, то не позволяйте себе говорить того, чего вы не знаете. Извольте ехать к генералу Барклаю и передать ему назавтра мое непременное намерение атаковать неприятеля, – строго сказал Кутузов. Все молчали, и слышно было одно тяжелое дыхание запыхавшегося старого генерала. – Отбиты везде, за что я благодарю бога и наше храброе войско. Неприятель побежден, и завтра погоним его из священной земли русской, – сказал Кутузов, крестясь; и вдруг всхлипнул от наступивших слез. Вольцоген, пожав плечами и скривив губы, молча отошел к стороне, удивляясь uber diese Eingenommenheit des alten Herrn. [на это самодурство старого господина. (нем.) ]
– Да, вот он, мой герой, – сказал Кутузов к полному красивому черноволосому генералу, который в это время входил на курган. Это был Раевский, проведший весь день на главном пункте Бородинского поля.
Раевский доносил, что войска твердо стоят на своих местах и что французы не смеют атаковать более. Выслушав его, Кутузов по французски сказал:
– Vous ne pensez donc pas comme lesautres que nous sommes obliges de nous retirer? [Вы, стало быть, не думаете, как другие, что мы должны отступить?]
– Au contraire, votre altesse, dans les affaires indecises c'est loujours le plus opiniatre qui reste victorieux, – отвечал Раевский, – et mon opinion… [Напротив, ваша светлость, в нерешительных делах остается победителем тот, кто упрямее, и мое мнение…]
– Кайсаров! – крикнул Кутузов своего адъютанта. – Садись пиши приказ на завтрашний день. А ты, – обратился он к другому, – поезжай по линии и объяви, что завтра мы атакуем.
Пока шел разговор с Раевским и диктовался приказ, Вольцоген вернулся от Барклая и доложил, что генерал Барклай де Толли желал бы иметь письменное подтверждение того приказа, который отдавал фельдмаршал.
Кутузов, не глядя на Вольцогена, приказал написать этот приказ, который, весьма основательно, для избежания личной ответственности, желал иметь бывший главнокомандующий.
И по неопределимой, таинственной связи, поддерживающей во всей армии одно и то же настроение, называемое духом армии и составляющее главный нерв войны, слова Кутузова, его приказ к сражению на завтрашний день, передались одновременно во все концы войска.
Далеко не самые слова, не самый приказ передавались в последней цепи этой связи. Даже ничего не было похожего в тех рассказах, которые передавали друг другу на разных концах армии, на то, что сказал Кутузов; но смысл его слов сообщился повсюду, потому что то, что сказал Кутузов, вытекало не из хитрых соображений, а из чувства, которое лежало в душе главнокомандующего, так же как и в душе каждого русского человека.
И узнав то, что назавтра мы атакуем неприятеля, из высших сфер армии услыхав подтверждение того, чему они хотели верить, измученные, колеблющиеся люди утешались и ободрялись.


Полк князя Андрея был в резервах, которые до второго часа стояли позади Семеновского в бездействии, под сильным огнем артиллерии. Во втором часу полк, потерявший уже более двухсот человек, был двинут вперед на стоптанное овсяное поле, на тот промежуток между Семеновским и курганной батареей, на котором в этот день были побиты тысячи людей и на который во втором часу дня был направлен усиленно сосредоточенный огонь из нескольких сот неприятельских орудий.
Не сходя с этого места и не выпустив ни одного заряда, полк потерял здесь еще третью часть своих людей. Спереди и в особенности с правой стороны, в нерасходившемся дыму, бубухали пушки и из таинственной области дыма, застилавшей всю местность впереди, не переставая, с шипящим быстрым свистом, вылетали ядра и медлительно свистевшие гранаты. Иногда, как бы давая отдых, проходило четверть часа, во время которых все ядра и гранаты перелетали, но иногда в продолжение минуты несколько человек вырывало из полка, и беспрестанно оттаскивали убитых и уносили раненых.
С каждым новым ударом все меньше и меньше случайностей жизни оставалось для тех, которые еще не были убиты. Полк стоял в батальонных колоннах на расстоянии трехсот шагов, но, несмотря на то, все люди полка находились под влиянием одного и того же настроения. Все люди полка одинаково были молчаливы и мрачны. Редко слышался между рядами говор, но говор этот замолкал всякий раз, как слышался попавший удар и крик: «Носилки!» Большую часть времени люди полка по приказанию начальства сидели на земле. Кто, сняв кивер, старательно распускал и опять собирал сборки; кто сухой глиной, распорошив ее в ладонях, начищал штык; кто разминал ремень и перетягивал пряжку перевязи; кто старательно расправлял и перегибал по новому подвертки и переобувался. Некоторые строили домики из калмыжек пашни или плели плетеночки из соломы жнивья. Все казались вполне погружены в эти занятия. Когда ранило и убивало людей, когда тянулись носилки, когда наши возвращались назад, когда виднелись сквозь дым большие массы неприятелей, никто не обращал никакого внимания на эти обстоятельства. Когда же вперед проезжала артиллерия, кавалерия, виднелись движения нашей пехоты, одобрительные замечания слышались со всех сторон. Но самое большое внимание заслуживали события совершенно посторонние, не имевшие никакого отношения к сражению. Как будто внимание этих нравственно измученных людей отдыхало на этих обычных, житейских событиях. Батарея артиллерии прошла пред фронтом полка. В одном из артиллерийских ящиков пристяжная заступила постромку. «Эй, пристяжную то!.. Выправь! Упадет… Эх, не видят!.. – по всему полку одинаково кричали из рядов. В другой раз общее внимание обратила небольшая коричневая собачонка с твердо поднятым хвостом, которая, бог знает откуда взявшись, озабоченной рысцой выбежала перед ряды и вдруг от близко ударившего ядра взвизгнула и, поджав хвост, бросилась в сторону. По всему полку раздалось гоготанье и взвизги. Но развлечения такого рода продолжались минуты, а люди уже более восьми часов стояли без еды и без дела под непроходящим ужасом смерти, и бледные и нахмуренные лица все более бледнели и хмурились.
Князь Андрей, точно так же как и все люди полка, нахмуренный и бледный, ходил взад и вперед по лугу подле овсяного поля от одной межи до другой, заложив назад руки и опустив голову. Делать и приказывать ему нечего было. Все делалось само собою. Убитых оттаскивали за фронт, раненых относили, ряды смыкались. Ежели отбегали солдаты, то они тотчас же поспешно возвращались. Сначала князь Андрей, считая своею обязанностью возбуждать мужество солдат и показывать им пример, прохаживался по рядам; но потом он убедился, что ему нечему и нечем учить их. Все силы его души, точно так же как и каждого солдата, были бессознательно направлены на то, чтобы удержаться только от созерцания ужаса того положения, в котором они были. Он ходил по лугу, волоча ноги, шаршавя траву и наблюдая пыль, которая покрывала его сапоги; то он шагал большими шагами, стараясь попадать в следы, оставленные косцами по лугу, то он, считая свои шаги, делал расчеты, сколько раз он должен пройти от межи до межи, чтобы сделать версту, то ошмурыгывал цветки полыни, растущие на меже, и растирал эти цветки в ладонях и принюхивался к душисто горькому, крепкому запаху. Изо всей вчерашней работы мысли не оставалось ничего. Он ни о чем не думал. Он прислушивался усталым слухом все к тем же звукам, различая свистенье полетов от гула выстрелов, посматривал на приглядевшиеся лица людей 1 го батальона и ждал. «Вот она… эта опять к нам! – думал он, прислушиваясь к приближавшемуся свисту чего то из закрытой области дыма. – Одна, другая! Еще! Попало… Он остановился и поглядел на ряды. „Нет, перенесло. А вот это попало“. И он опять принимался ходить, стараясь делать большие шаги, чтобы в шестнадцать шагов дойти до межи.
Свист и удар! В пяти шагах от него взрыло сухую землю и скрылось ядро. Невольный холод пробежал по его спине. Он опять поглядел на ряды. Вероятно, вырвало многих; большая толпа собралась у 2 го батальона.
– Господин адъютант, – прокричал он, – прикажите, чтобы не толпились. – Адъютант, исполнив приказание, подходил к князю Андрею. С другой стороны подъехал верхом командир батальона.
– Берегись! – послышался испуганный крик солдата, и, как свистящая на быстром полете, приседающая на землю птичка, в двух шагах от князя Андрея, подле лошади батальонного командира, негромко шлепнулась граната. Лошадь первая, не спрашивая того, хорошо или дурно было высказывать страх, фыркнула, взвилась, чуть не сронив майора, и отскакала в сторону. Ужас лошади сообщился людям.
– Ложись! – крикнул голос адъютанта, прилегшего к земле. Князь Андрей стоял в нерешительности. Граната, как волчок, дымясь, вертелась между ним и лежащим адъютантом, на краю пашни и луга, подле куста полыни.
«Неужели это смерть? – думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. – Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух… – Он думал это и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят.
– Стыдно, господин офицер! – сказал он адъютанту. – Какой… – он не договорил. В одно и то же время послышался взрыв, свист осколков как бы разбитой рамы, душный запах пороха – и князь Андрей рванулся в сторону и, подняв кверху руку, упал на грудь.
Несколько офицеров подбежало к нему. С правой стороны живота расходилось по траве большое пятно крови.
Вызванные ополченцы с носилками остановились позади офицеров. Князь Андрей лежал на груди, опустившись лицом до травы, и, тяжело, всхрапывая, дышал.
– Ну что стали, подходи!
Мужики подошли и взяли его за плечи и ноги, но он жалобно застонал, и мужики, переглянувшись, опять отпустили его.
– Берись, клади, всё одно! – крикнул чей то голос. Его другой раз взяли за плечи и положили на носилки.
– Ах боже мой! Боже мой! Что ж это?.. Живот! Это конец! Ах боже мой! – слышались голоса между офицерами. – На волосок мимо уха прожужжала, – говорил адъютант. Мужики, приладивши носилки на плечах, поспешно тронулись по протоптанной ими дорожке к перевязочному пункту.
– В ногу идите… Э!.. мужичье! – крикнул офицер, за плечи останавливая неровно шедших и трясущих носилки мужиков.
– Подлаживай, что ль, Хведор, а Хведор, – говорил передний мужик.
– Вот так, важно, – радостно сказал задний, попав в ногу.
– Ваше сиятельство? А? Князь? – дрожащим голосом сказал подбежавший Тимохин, заглядывая в носилки.
Князь Андрей открыл глаза и посмотрел из за носилок, в которые глубоко ушла его голова, на того, кто говорил, и опять опустил веки.
Ополченцы принесли князя Андрея к лесу, где стояли фуры и где был перевязочный пункт. Перевязочный пункт состоял из трех раскинутых, с завороченными полами, палаток на краю березника. В березнике стояла фуры и лошади. Лошади в хребтугах ели овес, и воробьи слетали к ним и подбирали просыпанные зерна. Воронья, чуя кровь, нетерпеливо каркая, перелетали на березах. Вокруг палаток, больше чем на две десятины места, лежали, сидели, стояли окровавленные люди в различных одеждах. Вокруг раненых, с унылыми и внимательными лицами, стояли толпы солдат носильщиков, которых тщетно отгоняли от этого места распоряжавшиеся порядком офицеры. Не слушая офицеров, солдаты стояли, опираясь на носилки, и пристально, как будто пытаясь понять трудное значение зрелища, смотрели на то, что делалось перед ними. Из палаток слышались то громкие, злые вопли, то жалобные стенания. Изредка выбегали оттуда фельдшера за водой и указывали на тех, который надо было вносить. Раненые, ожидая у палатки своей очереди, хрипели, стонали, плакали, кричали, ругались, просили водки. Некоторые бредили. Князя Андрея, как полкового командира, шагая через неперевязанных раненых, пронесли ближе к одной из палаток и остановились, ожидая приказания. Князь Андрей открыл глаза и долго не мог понять того, что делалось вокруг него. Луг, полынь, пашня, черный крутящийся мячик и его страстный порыв любви к жизни вспомнились ему. В двух шагах от него, громко говоря и обращая на себя общее внимание, стоял, опершись на сук и с обвязанной головой, высокий, красивый, черноволосый унтер офицер. Он был ранен в голову и ногу пулями. Вокруг него, жадно слушая его речь, собралась толпа раненых и носильщиков.
– Мы его оттеда как долбанули, так все побросал, самого короля забрали! – блестя черными разгоряченными глазами и оглядываясь вокруг себя, кричал солдат. – Подойди только в тот самый раз лезервы, его б, братец ты мой, звания не осталось, потому верно тебе говорю…
Князь Андрей, так же как и все окружавшие рассказчика, блестящим взглядом смотрел на него и испытывал утешительное чувство. «Но разве не все равно теперь, – подумал он. – А что будет там и что такое было здесь? Отчего мне так жалко было расставаться с жизнью? Что то было в этой жизни, чего я не понимал и не понимаю».


Один из докторов, в окровавленном фартуке и с окровавленными небольшими руками, в одной из которых он между мизинцем и большим пальцем (чтобы не запачкать ее) держал сигару, вышел из палатки. Доктор этот поднял голову и стал смотреть по сторонам, но выше раненых. Он, очевидно, хотел отдохнуть немного. Поводив несколько времени головой вправо и влево, он вздохнул и опустил глаза.
– Ну, сейчас, – сказал он на слова фельдшера, указывавшего ему на князя Андрея, и велел нести его в палатку.
В толпе ожидавших раненых поднялся ропот.
– Видно, и на том свете господам одним жить, – проговорил один.
Князя Андрея внесли и положили на только что очистившийся стол, с которого фельдшер споласкивал что то. Князь Андрей не мог разобрать в отдельности того, что было в палатке. Жалобные стоны с разных сторон, мучительная боль бедра, живота и спины развлекали его. Все, что он видел вокруг себя, слилось для него в одно общее впечатление обнаженного, окровавленного человеческого тела, которое, казалось, наполняло всю низкую палатку, как несколько недель тому назад в этот жаркий, августовский день это же тело наполняло грязный пруд по Смоленской дороге. Да, это было то самое тело, та самая chair a canon [мясо для пушек], вид которой еще тогда, как бы предсказывая теперешнее, возбудил в нем ужас.
В палатке было три стола. Два были заняты, на третий положили князя Андрея. Несколько времени его оставили одного, и он невольно увидал то, что делалось на других двух столах. На ближнем столе сидел татарин, вероятно, казак – по мундиру, брошенному подле. Четверо солдат держали его. Доктор в очках что то резал в его коричневой, мускулистой спине.
– Ух, ух, ух!.. – как будто хрюкал татарин, и вдруг, подняв кверху свое скуластое черное курносое лицо, оскалив белые зубы, начинал рваться, дергаться и визжат ь пронзительно звенящим, протяжным визгом. На другом столе, около которого толпилось много народа, на спине лежал большой, полный человек с закинутой назад головой (вьющиеся волоса, их цвет и форма головы показались странно знакомы князю Андрею). Несколько человек фельдшеров навалились на грудь этому человеку и держали его. Белая большая полная нога быстро и часто, не переставая, дергалась лихорадочными трепетаниями. Человек этот судорожно рыдал и захлебывался. Два доктора молча – один был бледен и дрожал – что то делали над другой, красной ногой этого человека. Управившись с татарином, на которого накинули шинель, доктор в очках, обтирая руки, подошел к князю Андрею. Он взглянул в лицо князя Андрея и поспешно отвернулся.
– Раздеть! Что стоите? – крикнул он сердито на фельдшеров.
Самое первое далекое детство вспомнилось князю Андрею, когда фельдшер торопившимися засученными руками расстегивал ему пуговицы и снимал с него платье. Доктор низко нагнулся над раной, ощупал ее и тяжело вздохнул. Потом он сделал знак кому то. И мучительная боль внутри живота заставила князя Андрея потерять сознание. Когда он очнулся, разбитые кости бедра были вынуты, клоки мяса отрезаны, и рана перевязана. Ему прыскали в лицо водою. Как только князь Андрей открыл глаза, доктор нагнулся над ним, молча поцеловал его в губы и поспешно отошел.
После перенесенного страдания князь Андрей чувствовал блаженство, давно не испытанное им. Все лучшие, счастливейшие минуты в его жизни, в особенности самое дальнее детство, когда его раздевали и клали в кроватку, когда няня, убаюкивая, пела над ним, когда, зарывшись головой в подушки, он чувствовал себя счастливым одним сознанием жизни, – представлялись его воображению даже не как прошедшее, а как действительность.
Около того раненого, очертания головы которого казались знакомыми князю Андрею, суетились доктора; его поднимали и успокоивали.
– Покажите мне… Ооооо! о! ооооо! – слышался его прерываемый рыданиями, испуганный и покорившийся страданию стон. Слушая эти стоны, князь Андрей хотел плакать. Оттого ли, что он без славы умирал, оттого ли, что жалко ему было расставаться с жизнью, от этих ли невозвратимых детских воспоминаний, оттого ли, что он страдал, что другие страдали и так жалостно перед ним стонал этот человек, но ему хотелось плакать детскими, добрыми, почти радостными слезами.
Раненому показали в сапоге с запекшейся кровью отрезанную ногу.
– О! Ооооо! – зарыдал он, как женщина. Доктор, стоявший перед раненым, загораживая его лицо, отошел.
– Боже мой! Что это? Зачем он здесь? – сказал себе князь Андрей.
В несчастном, рыдающем, обессилевшем человеке, которому только что отняли ногу, он узнал Анатоля Курагина. Анатоля держали на руках и предлагали ему воду в стакане, края которого он не мог поймать дрожащими, распухшими губами. Анатоль тяжело всхлипывал. «Да, это он; да, этот человек чем то близко и тяжело связан со мною, – думал князь Андрей, не понимая еще ясно того, что было перед ним. – В чем состоит связь этого человека с моим детством, с моею жизнью? – спрашивал он себя, не находя ответа. И вдруг новое, неожиданное воспоминание из мира детского, чистого и любовного, представилось князю Андрею. Он вспомнил Наташу такою, какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года, с тонкой шеей и тонкими рукамис готовым на восторг, испуганным, счастливым лицом, и любовь и нежность к ней, еще живее и сильнее, чем когда либо, проснулись в его душе. Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между им и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце.
Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями.
«Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам – да, та любовь, которую проповедовал бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!»


Страшный вид поля сражения, покрытого трупами и ранеными, в соединении с тяжестью головы и с известиями об убитых и раненых двадцати знакомых генералах и с сознанием бессильности своей прежде сильной руки произвели неожиданное впечатление на Наполеона, который обыкновенно любил рассматривать убитых и раненых, испытывая тем свою душевную силу (как он думал). В этот день ужасный вид поля сражения победил ту душевную силу, в которой он полагал свою заслугу и величие. Он поспешно уехал с поля сражения и возвратился к Шевардинскому кургану. Желтый, опухлый, тяжелый, с мутными глазами, красным носом и охриплым голосом, он сидел на складном стуле, невольно прислушиваясь к звукам пальбы и не поднимая глаз. Он с болезненной тоской ожидал конца того дела, которого он считал себя причиной, но которого он не мог остановить. Личное человеческое чувство на короткое мгновение взяло верх над тем искусственным призраком жизни, которому он служил так долго. Он на себя переносил те страдания и ту смерть, которые он видел на поле сражения. Тяжесть головы и груди напоминала ему о возможности и для себя страданий и смерти. Он в эту минуту не хотел для себя ни Москвы, ни победы, ни славы. (Какой нужно было ему еще славы?) Одно, чего он желал теперь, – отдыха, спокойствия и свободы. Но когда он был на Семеновской высоте, начальник артиллерии предложил ему выставить несколько батарей на эти высоты, для того чтобы усилить огонь по столпившимся перед Князьковым русским войскам. Наполеон согласился и приказал привезти ему известие о том, какое действие произведут эти батареи.
Адъютант приехал сказать, что по приказанию императора двести орудий направлены на русских, но что русские все так же стоят.
– Наш огонь рядами вырывает их, а они стоят, – сказал адъютант.
– Ils en veulent encore!.. [Им еще хочется!..] – сказал Наполеон охриплым голосом.
– Sire? [Государь?] – повторил не расслушавший адъютант.
– Ils en veulent encore, – нахмурившись, прохрипел Наполеон осиплым голосом, – donnez leur en. [Еще хочется, ну и задайте им.]
И без его приказания делалось то, чего он хотел, и он распорядился только потому, что думал, что от него ждали приказания. И он опять перенесся в свой прежний искусственный мир призраков какого то величия, и опять (как та лошадь, ходящая на покатом колесе привода, воображает себе, что она что то делает для себя) он покорно стал исполнять ту жестокую, печальную и тяжелую, нечеловеческую роль, которая ему была предназначена.
И не на один только этот час и день были помрачены ум и совесть этого человека, тяжеле всех других участников этого дела носившего на себе всю тяжесть совершавшегося; но и никогда, до конца жизни, не мог понимать он ни добра, ни красоты, ни истины, ни значения своих поступков, которые были слишком противоположны добру и правде, слишком далеки от всего человеческого, для того чтобы он мог понимать их значение. Он не мог отречься от своих поступков, восхваляемых половиной света, и потому должен был отречься от правды и добра и всего человеческого.
Не в один только этот день, объезжая поле сражения, уложенное мертвыми и изувеченными людьми (как он думал, по его воле), он, глядя на этих людей, считал, сколько приходится русских на одного француза, и, обманывая себя, находил причины радоваться, что на одного француза приходилось пять русских. Не в один только этот день он писал в письме в Париж, что le champ de bataille a ete superbe [поле сражения было великолепно], потому что на нем было пятьдесят тысяч трупов; но и на острове Св. Елены, в тиши уединения, где он говорил, что он намерен был посвятить свои досуги изложению великих дел, которые он сделал, он писал:
«La guerre de Russie eut du etre la plus populaire des temps modernes: c'etait celle du bon sens et des vrais interets, celle du repos et de la securite de tous; elle etait purement pacifique et conservatrice.
C'etait pour la grande cause, la fin des hasards elle commencement de la securite. Un nouvel horizon, de nouveaux travaux allaient se derouler, tout plein du bien etre et de la prosperite de tous. Le systeme europeen se trouvait fonde; il n'etait plus question que de l'organiser.
Satisfait sur ces grands points et tranquille partout, j'aurais eu aussi mon congres et ma sainte alliance. Ce sont des idees qu'on m'a volees. Dans cette reunion de grands souverains, nous eussions traites de nos interets en famille et compte de clerc a maitre avec les peuples.
L'Europe n'eut bientot fait de la sorte veritablement qu'un meme peuple, et chacun, en voyageant partout, se fut trouve toujours dans la patrie commune. Il eut demande toutes les rivieres navigables pour tous, la communaute des mers, et que les grandes armees permanentes fussent reduites desormais a la seule garde des souverains.
De retour en France, au sein de la patrie, grande, forte, magnifique, tranquille, glorieuse, j'eusse proclame ses limites immuables; toute guerre future, purement defensive; tout agrandissement nouveau antinational. J'eusse associe mon fils a l'Empire; ma dictature eut fini, et son regne constitutionnel eut commence…
Paris eut ete la capitale du monde, et les Francais l'envie des nations!..
Mes loisirs ensuite et mes vieux jours eussent ete consacres, en compagnie de l'imperatrice et durant l'apprentissage royal de mon fils, a visiter lentement et en vrai couple campagnard, avec nos propres chevaux, tous les recoins de l'Empire, recevant les plaintes, redressant les torts, semant de toutes parts et partout les monuments et les bienfaits.
Русская война должна бы была быть самая популярная в новейшие времена: это была война здравого смысла и настоящих выгод, война спокойствия и безопасности всех; она была чисто миролюбивая и консервативная.
Это было для великой цели, для конца случайностей и для начала спокойствия. Новый горизонт, новые труды открывались бы, полные благосостояния и благоденствия всех. Система европейская была бы основана, вопрос заключался бы уже только в ее учреждении.
Удовлетворенный в этих великих вопросах и везде спокойный, я бы тоже имел свой конгресс и свой священный союз. Это мысли, которые у меня украли. В этом собрании великих государей мы обсуживали бы наши интересы семейно и считались бы с народами, как писец с хозяином.
Европа действительно скоро составила бы таким образом один и тот же народ, и всякий, путешествуя где бы то ни было, находился бы всегда в общей родине.
Я бы выговорил, чтобы все реки были судоходны для всех, чтобы море было общее, чтобы постоянные, большие армии были уменьшены единственно до гвардии государей и т.д.
Возвратясь во Францию, на родину, великую, сильную, великолепную, спокойную, славную, я провозгласил бы границы ее неизменными; всякую будущую войну защитительной; всякое новое распространение – антинациональным; я присоединил бы своего сына к правлению империей; мое диктаторство кончилось бы, в началось бы его конституционное правление…
Париж был бы столицей мира и французы предметом зависти всех наций!..
Потом мои досуги и последние дни были бы посвящены, с помощью императрицы и во время царственного воспитывания моего сына, на то, чтобы мало помалу посещать, как настоящая деревенская чета, на собственных лошадях, все уголки государства, принимая жалобы, устраняя несправедливости, рассевая во все стороны и везде здания и благодеяния.]
Он, предназначенный провидением на печальную, несвободную роль палача народов, уверял себя, что цель его поступков была благо народов и что он мог руководить судьбами миллионов и путем власти делать благодеяния!
«Des 400000 hommes qui passerent la Vistule, – писал он дальше о русской войне, – la moitie etait Autrichiens, Prussiens, Saxons, Polonais, Bavarois, Wurtembergeois, Mecklembourgeois, Espagnols, Italiens, Napolitains. L'armee imperiale, proprement dite, etait pour un tiers composee de Hollandais, Belges, habitants des bords du Rhin, Piemontais, Suisses, Genevois, Toscans, Romains, habitants de la 32 e division militaire, Breme, Hambourg, etc.; elle comptait a peine 140000 hommes parlant francais. L'expedition do Russie couta moins de 50000 hommes a la France actuelle; l'armee russe dans la retraite de Wilna a Moscou, dans les differentes batailles, a perdu quatre fois plus que l'armee francaise; l'incendie de Moscou a coute la vie a 100000 Russes, morts de froid et de misere dans les bois; enfin dans sa marche de Moscou a l'Oder, l'armee russe fut aussi atteinte par, l'intemperie de la saison; elle ne comptait a son arrivee a Wilna que 50000 hommes, et a Kalisch moins de 18000».
[Из 400000 человек, которые перешли Вислу, половина была австрийцы, пруссаки, саксонцы, поляки, баварцы, виртембергцы, мекленбургцы, испанцы, итальянцы и неаполитанцы. Императорская армия, собственно сказать, была на треть составлена из голландцев, бельгийцев, жителей берегов Рейна, пьемонтцев, швейцарцев, женевцев, тосканцев, римлян, жителей 32 й военной дивизии, Бремена, Гамбурга и т.д.; в ней едва ли было 140000 человек, говорящих по французски. Русская экспедиция стоила собственно Франции менее 50000 человек; русская армия в отступлении из Вильны в Москву в различных сражениях потеряла в четыре раза более, чем французская армия; пожар Москвы стоил жизни 100000 русских, умерших от холода и нищеты в лесах; наконец во время своего перехода от Москвы к Одеру русская армия тоже пострадала от суровости времени года; по приходе в Вильну она состояла только из 50000 людей, а в Калише менее 18000.]
Он воображал себе, что по его воле произошла война с Россией, и ужас совершившегося не поражал его душу. Он смело принимал на себя всю ответственность события, и его помраченный ум видел оправдание в том, что в числе сотен тысяч погибших людей было меньше французов, чем гессенцев и баварцев.


Несколько десятков тысяч человек лежало мертвыми в разных положениях и мундирах на полях и лугах, принадлежавших господам Давыдовым и казенным крестьянам, на тех полях и лугах, на которых сотни лет одновременно сбирали урожаи и пасли скот крестьяне деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского. На перевязочных пунктах на десятину места трава и земля были пропитаны кровью. Толпы раненых и нераненых разных команд людей, с испуганными лицами, с одной стороны брели назад к Можайску, с другой стороны – назад к Валуеву. Другие толпы, измученные и голодные, ведомые начальниками, шли вперед. Третьи стояли на местах и продолжали стрелять.
Над всем полем, прежде столь весело красивым, с его блестками штыков и дымами в утреннем солнце, стояла теперь мгла сырости и дыма и пахло странной кислотой селитры и крови. Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных, и на изнуренных, и на сомневающихся людей. Как будто он говорил: «Довольно, довольно, люди. Перестаньте… Опомнитесь. Что вы делаете?»
Измученным, без пищи и без отдыха, людям той и другой стороны начинало одинаково приходить сомнение о том, следует ли им еще истреблять друг друга, и на всех лицах было заметно колебанье, и в каждой душе одинаково поднимался вопрос: «Зачем, для кого мне убивать и быть убитому? Убивайте, кого хотите, делайте, что хотите, а я не хочу больше!» Мысль эта к вечеру одинаково созрела в душе каждого. Всякую минуту могли все эти люди ужаснуться того, что они делали, бросить всо и побежать куда попало.
Но хотя уже к концу сражения люди чувствовали весь ужас своего поступка, хотя они и рады бы были перестать, какая то непонятная, таинственная сила еще продолжала руководить ими, и, запотелые, в порохе и крови, оставшиеся по одному на три, артиллеристы, хотя и спотыкаясь и задыхаясь от усталости, приносили заряды, заряжали, наводили, прикладывали фитили; и ядра так же быстро и жестоко перелетали с обеих сторон и расплюскивали человеческое тело, и продолжало совершаться то страшное дело, которое совершается не по воле людей, а по воле того, кто руководит людьми и мирами.
Тот, кто посмотрел бы на расстроенные зады русской армии, сказал бы, что французам стоит сделать еще одно маленькое усилие, и русская армия исчезнет; и тот, кто посмотрел бы на зады французов, сказал бы, что русским стоит сделать еще одно маленькое усилие, и французы погибнут. Но ни французы, ни русские не делали этого усилия, и пламя сражения медленно догорало.
Русские не делали этого усилия, потому что не они атаковали французов. В начале сражения они только стояли по дороге в Москву, загораживая ее, и точно так же они продолжали стоять при конце сражения, как они стояли при начале его. Но ежели бы даже цель русских состояла бы в том, чтобы сбить французов, они не могли сделать это последнее усилие, потому что все войска русских были разбиты, не было ни одной части войск, не пострадавшей в сражении, и русские, оставаясь на своих местах, потеряли половину своего войска.
Французам, с воспоминанием всех прежних пятнадцатилетних побед, с уверенностью в непобедимости Наполеона, с сознанием того, что они завладели частью поля сраженья, что они потеряли только одну четверть людей и что у них еще есть двадцатитысячная нетронутая гвардия, легко было сделать это усилие. Французам, атаковавшим русскую армию с целью сбить ее с позиции, должно было сделать это усилие, потому что до тех пор, пока русские, точно так же как и до сражения, загораживали дорогу в Москву, цель французов не была достигнута и все их усилия и потери пропали даром. Но французы не сделали этого усилия. Некоторые историки говорят, что Наполеону стоило дать свою нетронутую старую гвардию для того, чтобы сражение было выиграно. Говорить о том, что бы было, если бы Наполеон дал свою гвардию, все равно что говорить о том, что бы было, если б осенью сделалась весна. Этого не могло быть. Не Наполеон не дал своей гвардии, потому что он не захотел этого, но этого нельзя было сделать. Все генералы, офицеры, солдаты французской армии знали, что этого нельзя было сделать, потому что упадший дух войска не позволял этого.
Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения. Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, – а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным. Французское нашествие, как разъяренный зверь, получивший в своем разбеге смертельную рану, чувствовало свою погибель; но оно не могло остановиться, так же как и не могло не отклониться вдвое слабейшее русское войско. После данного толчка французское войско еще могло докатиться до Москвы; но там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть, истекая кровью от смертельной, нанесенной при Бородине, раны. Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородиным была наложена рука сильнейшего духом противника.



Для человеческого ума непонятна абсолютная непрерывность движения. Человеку становятся понятны законы какого бы то ни было движения только тогда, когда он рассматривает произвольно взятые единицы этого движения. Но вместе с тем из этого то произвольного деления непрерывного движения на прерывные единицы проистекает большая часть человеческих заблуждений.
Известен так называемый софизм древних, состоящий в том, что Ахиллес никогда не догонит впереди идущую черепаху, несмотря на то, что Ахиллес идет в десять раз скорее черепахи: как только Ахиллес пройдет пространство, отделяющее его от черепахи, черепаха пройдет впереди его одну десятую этого пространства; Ахиллес пройдет эту десятую, черепаха пройдет одну сотую и т. д. до бесконечности. Задача эта представлялась древним неразрешимою. Бессмысленность решения (что Ахиллес никогда не догонит черепаху) вытекала из того только, что произвольно были допущены прерывные единицы движения, тогда как движение и Ахиллеса и черепахи совершалось непрерывно.
Принимая все более и более мелкие единицы движения, мы только приближаемся к решению вопроса, но никогда не достигаем его. Только допустив бесконечно малую величину и восходящую от нее прогрессию до одной десятой и взяв сумму этой геометрической прогрессии, мы достигаем решения вопроса. Новая отрасль математики, достигнув искусства обращаться с бесконечно малыми величинами, и в других более сложных вопросах движения дает теперь ответы на вопросы, казавшиеся неразрешимыми.
Эта новая, неизвестная древним, отрасль математики, при рассмотрении вопросов движения, допуская бесконечно малые величины, то есть такие, при которых восстановляется главное условие движения (абсолютная непрерывность), тем самым исправляет ту неизбежную ошибку, которую ум человеческий не может не делать, рассматривая вместо непрерывного движения отдельные единицы движения.
В отыскании законов исторического движения происходит совершенно то же.
Движение человечества, вытекая из бесчисленного количества людских произволов, совершается непрерывно.
Постижение законов этого движения есть цель истории. Но для того, чтобы постигнуть законы непрерывного движения суммы всех произволов людей, ум человеческий допускает произвольные, прерывные единицы. Первый прием истории состоит в том, чтобы, взяв произвольный ряд непрерывных событий, рассматривать его отдельно от других, тогда как нет и не может быть начала никакого события, а всегда одно событие непрерывно вытекает из другого. Второй прием состоит в том, чтобы рассматривать действие одного человека, царя, полководца, как сумму произволов людей, тогда как сумма произволов людских никогда не выражается в деятельности одного исторического лица.
Историческая наука в движении своем постоянно принимает все меньшие и меньшие единицы для рассмотрения и этим путем стремится приблизиться к истине. Но как ни мелки единицы, которые принимает история, мы чувствуем, что допущение единицы, отделенной от другой, допущение начала какого нибудь явления и допущение того, что произволы всех людей выражаются в действиях одного исторического лица, ложны сами в себе.
Всякий вывод истории, без малейшего усилия со стороны критики, распадается, как прах, ничего не оставляя за собой, только вследствие того, что критика избирает за предмет наблюдения большую или меньшую прерывную единицу; на что она всегда имеет право, так как взятая историческая единица всегда произвольна.
Только допустив бесконечно малую единицу для наблюдения – дифференциал истории, то есть однородные влечения людей, и достигнув искусства интегрировать (брать суммы этих бесконечно малых), мы можем надеяться на постигновение законов истории.
Первые пятнадцать лет XIX столетия в Европе представляют необыкновенное движение миллионов людей. Люди оставляют свои обычные занятия, стремятся с одной стороны Европы в другую, грабят, убивают один другого, торжествуют и отчаиваются, и весь ход жизни на несколько лет изменяется и представляет усиленное движение, которое сначала идет возрастая, потом ослабевая. Какая причина этого движения или по каким законам происходило оно? – спрашивает ум человеческий.
Историки, отвечая на этот вопрос, излагают нам деяния и речи нескольких десятков людей в одном из зданий города Парижа, называя эти деяния и речи словом революция; потом дают подробную биографию Наполеона и некоторых сочувственных и враждебных ему лиц, рассказывают о влиянии одних из этих лиц на другие и говорят: вот отчего произошло это движение, и вот законы его.
Но ум человеческий не только отказывается верить в это объяснение, но прямо говорит, что прием объяснения не верен, потому что при этом объяснении слабейшее явление принимается за причину сильнейшего. Сумма людских произволов сделала и революцию и Наполеона, и только сумма этих произволов терпела их и уничтожила.
«Но всякий раз, когда были завоевания, были завоеватели; всякий раз, когда делались перевороты в государстве, были великие люди», – говорит история. Действительно, всякий раз, когда являлись завоеватели, были и войны, отвечает ум человеческий, но это не доказывает, чтобы завоеватели были причинами войн и чтобы возможно было найти законы войны в личной деятельности одного человека. Всякий раз, когда я, глядя на свои часы, вижу, что стрелка подошла к десяти, я слышу, что в соседней церкви начинается благовест, но из того, что всякий раз, что стрелка приходит на десять часов тогда, как начинается благовест, я не имею права заключить, что положение стрелки есть причина движения колоколов.
Всякий раз, как я вижу движение паровоза, я слышу звук свиста, вижу открытие клапана и движение колес; но из этого я не имею права заключить, что свист и движение колес суть причины движения паровоза.
Крестьяне говорят, что поздней весной дует холодный ветер, потому что почка дуба развертывается, и действительно, всякую весну дует холодный ветер, когда развертывается дуб. Но хотя причина дующего при развертыванье дуба холодного ветра мне неизвестна, я не могу согласиться с крестьянами в том, что причина холодного ветра есть раэвертыванье почки дуба, потому только, что сила ветра находится вне влияний почки. Я вижу только совпадение тех условий, которые бывают во всяком жизненном явлении, и вижу, что, сколько бы и как бы подробно я ни наблюдал стрелку часов, клапан и колеса паровоза и почку дуба, я не узнаю причину благовеста, движения паровоза и весеннего ветра. Для этого я должен изменить совершенно свою точку наблюдения и изучать законы движения пара, колокола и ветра. То же должна сделать история. И попытки этого уже были сделаны.
Для изучения законов истории мы должны изменить совершенно предмет наблюдения, оставить в покое царей, министров и генералов, а изучать однородные, бесконечно малые элементы, которые руководят массами. Никто не может сказать, насколько дано человеку достигнуть этим путем понимания законов истории; но очевидно, что на этом пути только лежит возможность уловления исторических законов и что на этом пути не положено еще умом человеческим одной миллионной доли тех усилий, которые положены историками на описание деяний различных царей, полководцев и министров и на изложение своих соображений по случаю этих деяний.


Силы двунадесяти языков Европы ворвались в Россию. Русское войско и население отступают, избегая столкновения, до Смоленска и от Смоленска до Бородина. Французское войско с постоянно увеличивающеюся силой стремительности несется к Москве, к цели своего движения. Сила стремительности его, приближаясь к цели, увеличивается подобно увеличению быстроты падающего тела по мере приближения его к земле. Назади тысяча верст голодной, враждебной страны; впереди десятки верст, отделяющие от цели. Это чувствует всякий солдат наполеоновской армии, и нашествие надвигается само собой, по одной силе стремительности.
В русском войске по мере отступления все более и более разгорается дух озлобления против врага: отступая назад, оно сосредоточивается и нарастает. Под Бородиным происходит столкновение. Ни то, ни другое войско не распадаются, но русское войско непосредственно после столкновения отступает так же необходимо, как необходимо откатывается шар, столкнувшись с другим, с большей стремительностью несущимся на него шаром; и так же необходимо (хотя и потерявший всю свою силу в столкновении) стремительно разбежавшийся шар нашествия прокатывается еще некоторое пространство.
Русские отступают за сто двадцать верст – за Москву, французы доходят до Москвы и там останавливаются. В продолжение пяти недель после этого нет ни одного сражения. Французы не двигаются. Подобно смертельно раненному зверю, который, истекая кровью, зализывает свои раны, они пять недель остаются в Москве, ничего не предпринимая, и вдруг, без всякой новой причины, бегут назад: бросаются на Калужскую дорогу (и после победы, так как опять поле сражения осталось за ними под Малоярославцем), не вступая ни в одно серьезное сражение, бегут еще быстрее назад в Смоленск, за Смоленск, за Вильну, за Березину и далее.
В вечер 26 го августа и Кутузов, и вся русская армия были уверены, что Бородинское сражение выиграно. Кутузов так и писал государю. Кутузов приказал готовиться на новый бой, чтобы добить неприятеля не потому, чтобы он хотел кого нибудь обманывать, но потому, что он знал, что враг побежден, так же как знал это каждый из участников сражения.
Но в тот же вечер и на другой день стали, одно за другим, приходить известия о потерях неслыханных, о потере половины армии, и новое сражение оказалось физически невозможным.
Нельзя было давать сражения, когда еще не собраны были сведения, не убраны раненые, не пополнены снаряды, не сочтены убитые, не назначены новые начальники на места убитых, не наелись и не выспались люди.
А вместе с тем сейчас же после сражения, на другое утро, французское войско (по той стремительной силе движения, увеличенного теперь как бы в обратном отношении квадратов расстояний) уже надвигалось само собой на русское войско. Кутузов хотел атаковать на другой день, и вся армия хотела этого. Но для того чтобы атаковать, недостаточно желания сделать это; нужно, чтоб была возможность это сделать, а возможности этой не было. Нельзя было не отступить на один переход, потом точно так же нельзя было не отступить на другой и на третий переход, и наконец 1 го сентября, – когда армия подошла к Москве, – несмотря на всю силу поднявшегося чувства в рядах войск, сила вещей требовала того, чтобы войска эти шли за Москву. И войска отступили ещо на один, на последний переход и отдали Москву неприятелю.
Для тех людей, которые привыкли думать, что планы войн и сражений составляются полководцами таким же образом, как каждый из нас, сидя в своем кабинете над картой, делает соображения о том, как и как бы он распорядился в таком то и таком то сражении, представляются вопросы, почему Кутузов при отступлении не поступил так то и так то, почему он не занял позиции прежде Филей, почему он не отступил сразу на Калужскую дорогу, оставил Москву, и т. д. Люди, привыкшие так думать, забывают или не знают тех неизбежных условий, в которых всегда происходит деятельность всякого главнокомандующего. Деятельность полководца не имеет ни малейшего подобия с тою деятельностью, которую мы воображаем себе, сидя свободно в кабинете, разбирая какую нибудь кампанию на карте с известным количеством войска, с той и с другой стороны, и в известной местности, и начиная наши соображения с какого нибудь известного момента. Главнокомандующий никогда не бывает в тех условиях начала какого нибудь события, в которых мы всегда рассматриваем событие. Главнокомандующий всегда находится в средине движущегося ряда событий, и так, что никогда, ни в какую минуту, он не бывает в состоянии обдумать все значение совершающегося события. Событие незаметно, мгновение за мгновением, вырезается в свое значение, и в каждый момент этого последовательного, непрерывного вырезывания события главнокомандующий находится в центре сложнейшей игры, интриг, забот, зависимости, власти, проектов, советов, угроз, обманов, находится постоянно в необходимости отвечать на бесчисленное количество предлагаемых ему, всегда противоречащих один другому, вопросов.
Нам пресерьезно говорят ученые военные, что Кутузов еще гораздо прежде Филей должен был двинуть войска на Калужскую дорогу, что даже кто то предлагал таковой проект. Но перед главнокомандующим, особенно в трудную минуту, бывает не один проект, а всегда десятки одновременно. И каждый из этих проектов, основанных на стратегии и тактике, противоречит один другому. Дело главнокомандующего, казалось бы, состоит только в том, чтобы выбрать один из этих проектов. Но и этого он не может сделать. События и время не ждут. Ему предлагают, положим, 28 го числа перейти на Калужскую дорогу, но в это время прискакивает адъютант от Милорадовича и спрашивает, завязывать ли сейчас дело с французами или отступить. Ему надо сейчас, сию минуту, отдать приказанье. А приказанье отступить сбивает нас с поворота на Калужскую дорогу. И вслед за адъютантом интендант спрашивает, куда везти провиант, а начальник госпиталей – куда везти раненых; а курьер из Петербурга привозит письмо государя, не допускающее возможности оставить Москву, а соперник главнокомандующего, тот, кто подкапывается под него (такие всегда есть, и не один, а несколько), предлагает новый проект, диаметрально противоположный плану выхода на Калужскую дорогу; а силы самого главнокомандующего требуют сна и подкрепления; а обойденный наградой почтенный генерал приходит жаловаться, а жители умоляют о защите; посланный офицер для осмотра местности приезжает и доносит совершенно противоположное тому, что говорил перед ним посланный офицер; а лазутчик, пленный и делавший рекогносцировку генерал – все описывают различно положение неприятельской армии. Люди, привыкшие не понимать или забывать эти необходимые условия деятельности всякого главнокомандующего, представляют нам, например, положение войск в Филях и при этом предполагают, что главнокомандующий мог 1 го сентября совершенно свободно разрешать вопрос об оставлении или защите Москвы, тогда как при положении русской армии в пяти верстах от Москвы вопроса этого не могло быть. Когда же решился этот вопрос? И под Дриссой, и под Смоленском, и ощутительнее всего 24 го под Шевардиным, и 26 го под Бородиным, и в каждый день, и час, и минуту отступления от Бородина до Филей.


Русские войска, отступив от Бородина, стояли у Филей. Ермолов, ездивший для осмотра позиции, подъехал к фельдмаршалу.
– Драться на этой позиции нет возможности, – сказал он. Кутузов удивленно посмотрел на него и заставил его повторить сказанные слова. Когда он проговорил, Кутузов протянул ему руку.
– Дай ка руку, – сказал он, и, повернув ее так, чтобы ощупать его пульс, он сказал: – Ты нездоров, голубчик. Подумай, что ты говоришь.
Кутузов на Поклонной горе, в шести верстах от Дорогомиловской заставы, вышел из экипажа и сел на лавку на краю дороги. Огромная толпа генералов собралась вокруг него. Граф Растопчин, приехав из Москвы, присоединился к ним. Все это блестящее общество, разбившись на несколько кружков, говорило между собой о выгодах и невыгодах позиции, о положении войск, о предполагаемых планах, о состоянии Москвы, вообще о вопросах военных. Все чувствовали, что хотя и не были призваны на то, что хотя это не было так названо, но что это был военный совет. Разговоры все держались в области общих вопросов. Ежели кто и сообщал или узнавал личные новости, то про это говорилось шепотом, и тотчас переходили опять к общим вопросам: ни шуток, ни смеха, ни улыбок даже не было заметно между всеми этими людьми. Все, очевидно, с усилием, старались держаться на высота положения. И все группы, разговаривая между собой, старались держаться в близости главнокомандующего (лавка которого составляла центр в этих кружках) и говорили так, чтобы он мог их слышать. Главнокомандующий слушал и иногда переспрашивал то, что говорили вокруг него, но сам не вступал в разговор и не выражал никакого мнения. Большей частью, послушав разговор какого нибудь кружка, он с видом разочарования, – как будто совсем не о том они говорили, что он желал знать, – отворачивался. Одни говорили о выбранной позиции, критикуя не столько самую позицию, сколько умственные способности тех, которые ее выбрали; другие доказывали, что ошибка была сделана прежде, что надо было принять сраженье еще третьего дня; третьи говорили о битве при Саламанке, про которую рассказывал только что приехавший француз Кросар в испанском мундире. (Француз этот вместе с одним из немецких принцев, служивших в русской армии, разбирал осаду Сарагоссы, предвидя возможность так же защищать Москву.) В четвертом кружке граф Растопчин говорил о том, что он с московской дружиной готов погибнуть под стенами столицы, но что все таки он не может не сожалеть о той неизвестности, в которой он был оставлен, и что, ежели бы он это знал прежде, было бы другое… Пятые, выказывая глубину своих стратегических соображений, говорили о том направлении, которое должны будут принять войска. Шестые говорили совершенную бессмыслицу. Лицо Кутузова становилось все озабоченнее и печальнее. Из всех разговоров этих Кутузов видел одно: защищать Москву не было никакой физической возможности в полном значении этих слов, то есть до такой степени не было возможности, что ежели бы какой нибудь безумный главнокомандующий отдал приказ о даче сражения, то произошла бы путаница и сражения все таки бы не было; не было бы потому, что все высшие начальники не только признавали эту позицию невозможной, но в разговорах своих обсуждали только то, что произойдет после несомненного оставления этой позиции. Как же могли начальники вести свои войска на поле сражения, которое они считали невозможным? Низшие начальники, даже солдаты (которые тоже рассуждают), также признавали позицию невозможной и потому не могли идти драться с уверенностью поражения. Ежели Бенигсен настаивал на защите этой позиции и другие еще обсуждали ее, то вопрос этот уже не имел значения сам по себе, а имел значение только как предлог для спора и интриги. Это понимал Кутузов.
Бенигсен, выбрав позицию, горячо выставляя свой русский патриотизм (которого не мог, не морщась, выслушивать Кутузов), настаивал на защите Москвы. Кутузов ясно как день видел цель Бенигсена: в случае неудачи защиты – свалить вину на Кутузова, доведшего войска без сражения до Воробьевых гор, а в случае успеха – себе приписать его; в случае же отказа – очистить себя в преступлении оставления Москвы. Но этот вопрос интриги не занимал теперь старого человека. Один страшный вопрос занимал его. И на вопрос этот он ни от кого не слышал ответа. Вопрос состоял для него теперь только в том: «Неужели это я допустил до Москвы Наполеона, и когда же я это сделал? Когда это решилось? Неужели вчера, когда я послал к Платову приказ отступить, или третьего дня вечером, когда я задремал и приказал Бенигсену распорядиться? Или еще прежде?.. но когда, когда же решилось это страшное дело? Москва должна быть оставлена. Войска должны отступить, и надо отдать это приказание». Отдать это страшное приказание казалось ему одно и то же, что отказаться от командования армией. А мало того, что он любил власть, привык к ней (почет, отдаваемый князю Прозоровскому, при котором он состоял в Турции, дразнил его), он был убежден, что ему было предназначено спасение России и что потому только, против воли государя и по воле народа, он был избрал главнокомандующим. Он был убежден, что он один и этих трудных условиях мог держаться во главе армии, что он один во всем мире был в состоянии без ужаса знать своим противником непобедимого Наполеона; и он ужасался мысли о том приказании, которое он должен был отдать. Но надо было решить что нибудь, надо было прекратить эти разговоры вокруг него, которые начинали принимать слишком свободный характер.
Он подозвал к себе старших генералов.
– Ma tete fut elle bonne ou mauvaise, n'a qu'a s'aider d'elle meme, [Хороша ли, плоха ли моя голова, а положиться больше не на кого,] – сказал он, вставая с лавки, и поехал в Фили, где стояли его экипажи.


В просторной, лучшей избе мужика Андрея Савостьянова в два часа собрался совет. Мужики, бабы и дети мужицкой большой семьи теснились в черной избе через сени. Одна только внучка Андрея, Малаша, шестилетняя девочка, которой светлейший, приласкав ее, дал за чаем кусок сахара, оставалась на печи в большой избе. Малаша робко и радостно смотрела с печи на лица, мундиры и кресты генералов, одного за другим входивших в избу и рассаживавшихся в красном углу, на широких лавках под образами. Сам дедушка, как внутренне называла Maлаша Кутузова, сидел от них особо, в темном углу за печкой. Он сидел, глубоко опустившись в складное кресло, и беспрестанно покряхтывал и расправлял воротник сюртука, который, хотя и расстегнутый, все как будто жал его шею. Входившие один за другим подходили к фельдмаршалу; некоторым он пожимал руку, некоторым кивал головой. Адъютант Кайсаров хотел было отдернуть занавеску в окне против Кутузова, но Кутузов сердито замахал ему рукой, и Кайсаров понял, что светлейший не хочет, чтобы видели его лицо.
Вокруг мужицкого елового стола, на котором лежали карты, планы, карандаши, бумаги, собралось так много народа, что денщики принесли еще лавку и поставили у стола. На лавку эту сели пришедшие: Ермолов, Кайсаров и Толь. Под самыми образами, на первом месте, сидел с Георгием на шее, с бледным болезненным лицом и с своим высоким лбом, сливающимся с голой головой, Барклай де Толли. Второй уже день он мучился лихорадкой, и в это самое время его знобило и ломало. Рядом с ним сидел Уваров и негромким голосом (как и все говорили) что то, быстро делая жесты, сообщал Барклаю. Маленький, кругленький Дохтуров, приподняв брови и сложив руки на животе, внимательно прислушивался. С другой стороны сидел, облокотивши на руку свою широкую, с смелыми чертами и блестящими глазами голову, граф Остерман Толстой и казался погруженным в свои мысли. Раевский с выражением нетерпения, привычным жестом наперед курчавя свои черные волосы на висках, поглядывал то на Кутузова, то на входную дверь. Твердое, красивое и доброе лицо Коновницына светилось нежной и хитрой улыбкой. Он встретил взгляд Малаши и глазами делал ей знаки, которые заставляли девочку улыбаться.
Все ждали Бенигсена, который доканчивал свой вкусный обед под предлогом нового осмотра позиции. Его ждали от четырех до шести часов, и во все это время не приступали к совещанию и тихими голосами вели посторонние разговоры.
Только когда в избу вошел Бенигсен, Кутузов выдвинулся из своего угла и подвинулся к столу, но настолько, что лицо его не было освещено поданными на стол свечами.
Бенигсен открыл совет вопросом: «Оставить ли без боя священную и древнюю столицу России или защищать ее?» Последовало долгое и общее молчание. Все лица нахмурились, и в тишине слышалось сердитое кряхтенье и покашливанье Кутузова. Все глаза смотрели на него. Малаша тоже смотрела на дедушку. Она ближе всех была к нему и видела, как лицо его сморщилось: он точно собрался плакать. Но это продолжалось недолго.
– Священную древнюю столицу России! – вдруг заговорил он, сердитым голосом повторяя слова Бенигсена и этим указывая на фальшивую ноту этих слов. – Позвольте вам сказать, ваше сиятельство, что вопрос этот не имеет смысла для русского человека. (Он перевалился вперед своим тяжелым телом.) Такой вопрос нельзя ставить, и такой вопрос не имеет смысла. Вопрос, для которого я просил собраться этих господ, это вопрос военный. Вопрос следующий: «Спасенье России в армии. Выгоднее ли рисковать потерею армии и Москвы, приняв сраженье, или отдать Москву без сражения? Вот на какой вопрос я желаю знать ваше мнение». (Он откачнулся назад на спинку кресла.)
Начались прения. Бенигсен не считал еще игру проигранною. Допуская мнение Барклая и других о невозможности принять оборонительное сражение под Филями, он, проникнувшись русским патриотизмом и любовью к Москве, предлагал перевести войска в ночи с правого на левый фланг и ударить на другой день на правое крыло французов. Мнения разделились, были споры в пользу и против этого мнения. Ермолов, Дохтуров и Раевский согласились с мнением Бенигсена. Руководимые ли чувством потребности жертвы пред оставлением столицы или другими личными соображениями, но эти генералы как бы не понимали того, что настоящий совет не мог изменить неизбежного хода дел и что Москва уже теперь оставлена. Остальные генералы понимали это и, оставляя в стороне вопрос о Москве, говорили о том направлении, которое в своем отступлении должно было принять войско. Малаша, которая, не спуская глаз, смотрела на то, что делалось перед ней, иначе понимала значение этого совета. Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между «дедушкой» и «длиннополым», как она называла Бенигсена. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в душе своей она держала сторону дедушки. В средине разговора она заметила быстрый лукавый взгляд, брошенный дедушкой на Бенигсена, и вслед за тем, к радости своей, заметила, что дедушка, сказав что то длиннополому, осадил его: Бенигсен вдруг покраснел и сердито прошелся по избе. Слова, так подействовавшие на Бенигсена, были спокойным и тихим голосом выраженное Кутузовым мнение о выгоде и невыгоде предложения Бенигсена: о переводе в ночи войск с правого на левый фланг для атаки правого крыла французов.
– Я, господа, – сказал Кутузов, – не могу одобрить плана графа. Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история подтверждает это соображение. Так, например… (Кутузов как будто задумался, приискивая пример и светлым, наивным взглядом глядя на Бенигсена.) Да вот хоть бы Фридландское сражение, которое, как я думаю, граф хорошо помнит, было… не вполне удачно только оттого, что войска наши перестроивались в слишком близком расстоянии от неприятеля… – Последовало, показавшееся всем очень продолжительным, минутное молчание.
Прения опять возобновились, но часто наступали перерывы, и чувствовалось, что говорить больше не о чем.
Во время одного из таких перерывов Кутузов тяжело вздохнул, как бы сбираясь говорить. Все оглянулись на него.
– Eh bien, messieurs! Je vois que c'est moi qui payerai les pots casses, [Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки,] – сказал он. И, медленно приподнявшись, он подошел к столу. – Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут несогласны со мной. Но я (он остановился) властью, врученной мне моим государем и отечеством, я – приказываю отступление.
Вслед за этим генералы стали расходиться с той же торжественной и молчаливой осторожностью, с которой расходятся после похорон.
Некоторые из генералов негромким голосом, совсем в другом диапазоне, чем когда они говорили на совете, передали кое что главнокомандующему.
Малаша, которую уже давно ждали ужинать, осторожно спустилась задом с полатей, цепляясь босыми ножонками за уступы печки, и, замешавшись между ног генералов, шмыгнула в дверь.
Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал все о том же страшном вопросе: «Когда же, когда же наконец решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?»
– Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру, – этого я не ждал! Этого я не думал!
– Вам надо отдохнуть, ваша светлость, – сказал Шнейдер.
– Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки, – не отвечая, прокричал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу, – будут и они, только бы…


В противоположность Кутузову, в то же время, в событии еще более важнейшем, чем отступление армии без боя, в оставлении Москвы и сожжении ее, Растопчин, представляющийся нам руководителем этого события, действовал совершенно иначе.
Событие это – оставление Москвы и сожжение ее – было так же неизбежно, как и отступление войск без боя за Москву после Бородинского сражения.
Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежало в наших отцах, мог бы предсказать то, что совершилось.
Начиная от Смоленска, во всех городах и деревнях русской земли, без участия графа Растопчина и его афиш, происходило то же самое, что произошло в Москве. Народ с беспечностью ждал неприятеля, не бунтовал, не волновался, никого не раздирал на куски, а спокойно ждал своей судьбы, чувствуя в себе силы в самую трудную минуту найти то, что должно было сделать. И как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли то, что осталось.
Сознание того, что это так будет, и всегда так будет, лежало и лежит в душе русского человека. И сознание это и, более того, предчувствие того, что Москва будет взята, лежало в русском московском обществе 12 го года. Те, которые стали выезжать из Москвы еще в июле и начале августа, показали, что они ждали этого. Те, которые выезжали с тем, что они могли захватить, оставляя дома и половину имущества, действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается не фразами, не убийством детей для спасения отечества и т. п. неестественными действиями, а который выражается незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты.
«Стыдно бежать от опасности; только трусы бегут из Москвы», – говорили им. Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все таки ехали, зная, что так надо было. Зачем они ехали? Нельзя предположить, чтобы Растопчин напугал их ужасами, которые производил Наполеон в покоренных землях. Уезжали, и первые уехали богатые, образованные люди, знавшие очень хорошо, что Вена и Берлин остались целы и что там, во время занятия их Наполеоном, жители весело проводили время с обворожительными французами, которых так любили тогда русские мужчины и в особенности дамы.
Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего. Они уезжали и до Бородинского сражения, и еще быстрее после Бородинского сражения, невзирая на воззвания к защите, несмотря на заявления главнокомандующего Москвы о намерении его поднять Иверскую и идти драться, и на воздушные шары, которые должны были погубить французов, и несмотря на весь тот вздор, о котором нисал Растопчин в своих афишах. Они знали, что войско должно драться, и что ежели оно не может, то с барышнями и дворовыми людьми нельзя идти на Три Горы воевать с Наполеоном, а что надо уезжать, как ни жалко оставлять на погибель свое имущество. Они уезжали и не думали о величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и, очевидно, сожженной (большой покинутый деревянный город необходимо должен был сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы ее не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию. Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда не годное оружие пьяному сброду, то поднимал образа, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на ста тридцати шести подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял в городе г жу Обер Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти в ссылку старого почтенного почт директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтобы отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека и сам уезжал в задние ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал в альбомы по французски стихи о своем участии в этом деле, – этот человек не понимал значения совершающегося события, а хотел только что то сделать сам, удивить кого то, что то совершить патриотически геройское и, как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы и старался своей маленькой рукой то поощрять, то задерживать течение громадного, уносившего его вместе с собой, народного потока.


Элен, возвратившись вместе с двором из Вильны в Петербург, находилась в затруднительном положении.
В Петербурге Элен пользовалась особым покровительством вельможи, занимавшего одну из высших должностей в государстве. В Вильне же она сблизилась с молодым иностранным принцем. Когда она возвратилась в Петербург, принц и вельможа были оба в Петербурге, оба заявляли свои права, и для Элен представилась новая еще в ее карьере задача: сохранить свою близость отношений с обоими, не оскорбив ни одного.
То, что показалось бы трудным и даже невозможным для другой женщины, ни разу не заставило задуматься графиню Безухову, недаром, видно, пользовавшуюся репутацией умнейшей женщины. Ежели бы она стала скрывать свои поступки, выпутываться хитростью из неловкого положения, она бы этим самым испортила свое дело, сознав себя виноватою; но Элен, напротив, сразу, как истинно великий человек, который может все то, что хочет, поставила себя в положение правоты, в которую она искренно верила, а всех других в положение виноватости.
В первый раз, как молодое иностранное лицо позволило себе делать ей упреки, она, гордо подняв свою красивую голову и вполуоборот повернувшись к нему, твердо сказала:
– Voila l'egoisme et la cruaute des hommes! Je ne m'attendais pas a autre chose. Za femme se sacrifie pour vous, elle souffre, et voila sa recompense. Quel droit avez vous, Monseigneur, de me demander compte de mes amities, de mes affections? C'est un homme qui a ete plus qu'un pere pour moi. [Вот эгоизм и жестокость мужчин! Я ничего лучшего и не ожидала. Женщина приносит себя в жертву вам; она страдает, и вот ей награда. Ваше высочество, какое имеете вы право требовать от меня отчета в моих привязанностях и дружеских чувствах? Это человек, бывший для меня больше чем отцом.]
Лицо хотело что то сказать. Элен перебила его.
– Eh bien, oui, – сказала она, – peut etre qu'il a pour moi d'autres sentiments que ceux d'un pere, mais ce n'est; pas une raison pour que je lui ferme ma porte. Je ne suis pas un homme pour etre ingrate. Sachez, Monseigneur, pour tout ce qui a rapport a mes sentiments intimes, je ne rends compte qu'a Dieu et a ma conscience, [Ну да, может быть, чувства, которые он питает ко мне, не совсем отеческие; но ведь из за этого не следует же мне отказывать ему от моего дома. Я не мужчина, чтобы платить неблагодарностью. Да будет известно вашему высочеству, что в моих задушевных чувствах я отдаю отчет только богу и моей совести.] – кончила она, дотрогиваясь рукой до высоко поднявшейся красивой груди и взглядывая на небо.
– Mais ecoutez moi, au nom de Dieu. [Но выслушайте меня, ради бога.]
– Epousez moi, et je serai votre esclave. [Женитесь на мне, и я буду вашею рабою.]
– Mais c'est impossible. [Но это невозможно.]
– Vous ne daignez pas descende jusqu'a moi, vous… [Вы не удостаиваете снизойти до брака со мною, вы…] – заплакав, сказала Элен.
Лицо стало утешать ее; Элен же сквозь слезы говорила (как бы забывшись), что ничто не может мешать ей выйти замуж, что есть примеры (тогда еще мало было примеров, но она назвала Наполеона и других высоких особ), что она никогда не была женою своего мужа, что она была принесена в жертву.
– Но законы, религия… – уже сдаваясь, говорило лицо.
– Законы, религия… На что бы они были выдуманы, ежели бы они не могли сделать этого! – сказала Элен.
Важное лицо было удивлено тем, что такое простое рассуждение могло не приходить ему в голову, и обратилось за советом к святым братьям Общества Иисусова, с которыми оно находилось в близких отношениях.
Через несколько дней после этого, на одном из обворожительных праздников, который давала Элен на своей даче на Каменном острову, ей был представлен немолодой, с белыми как снег волосами и черными блестящими глазами, обворожительный m r de Jobert, un jesuite a robe courte, [г н Жобер, иезуит в коротком платье,] который долго в саду, при свете иллюминации и при звуках музыки, беседовал с Элен о любви к богу, к Христу, к сердцу божьей матери и об утешениях, доставляемых в этой и в будущей жизни единою истинною католическою религией. Элен была тронута, и несколько раз у нее и у m r Jobert в глазах стояли слезы и дрожал голос. Танец, на который кавалер пришел звать Элен, расстроил ее беседу с ее будущим directeur de conscience [блюстителем совести]; но на другой день m r de Jobert пришел один вечером к Элен и с того времени часто стал бывать у нее.
В один день он сводил графиню в католический храм, где она стала на колени перед алтарем, к которому она была подведена. Немолодой обворожительный француз положил ей на голову руки, и, как она сама потом рассказывала, она почувствовала что то вроде дуновения свежего ветра, которое сошло ей в душу. Ей объяснили, что это была la grace [благодать].
Потом ей привели аббата a robe longue [в длинном платье], он исповедовал ее и отпустил ей грехи ее. На другой день ей принесли ящик, в котором было причастие, и оставили ей на дому для употребления. После нескольких дней Элен, к удовольствию своему, узнала, что она теперь вступила в истинную католическую церковь и что на днях сам папа узнает о ней и пришлет ей какую то бумагу.
Все, что делалось за это время вокруг нее и с нею, все это внимание, обращенное на нее столькими умными людьми и выражающееся в таких приятных, утонченных формах, и голубиная чистота, в которой она теперь находилась (она носила все это время белые платья с белыми лентами), – все это доставляло ей удовольствие; но из за этого удовольствия она ни на минуту не упускала своей цели. И как всегда бывает, что в деле хитрости глупый человек проводит более умных, она, поняв, что цель всех этих слов и хлопот состояла преимущественно в том, чтобы, обратив ее в католичество, взять с нее денег в пользу иезуитских учреждений {о чем ей делали намеки), Элен, прежде чем давать деньги, настаивала на том, чтобы над нею произвели те различные операции, которые бы освободили ее от мужа. В ее понятиях значение всякой религии состояло только в том, чтобы при удовлетворении человеческих желаний соблюдать известные приличия. И с этою целью она в одной из своих бесед с духовником настоятельно потребовала от него ответа на вопрос о том, в какой мере ее брак связывает ее.
Они сидели в гостиной у окна. Были сумерки. Из окна пахло цветами. Элен была в белом платье, просвечивающем на плечах и груди. Аббат, хорошо откормленный, а пухлой, гладко бритой бородой, приятным крепким ртом и белыми руками, сложенными кротко на коленях, сидел близко к Элен и с тонкой улыбкой на губах, мирно – восхищенным ее красотою взглядом смотрел изредка на ее лицо и излагал свой взгляд на занимавший их вопрос. Элен беспокойно улыбалась, глядела на его вьющиеся волоса, гладко выбритые чернеющие полные щеки и всякую минуту ждала нового оборота разговора. Но аббат, хотя, очевидно, и наслаждаясь красотой и близостью своей собеседницы, был увлечен мастерством своего дела.
Ход рассуждения руководителя совести был следующий. В неведении значения того, что вы предпринимали, вы дали обет брачной верности человеку, который, с своей стороны, вступив в брак и не веря в религиозное значение брака, совершил кощунство. Брак этот не имел двоякого значения, которое должен он иметь. Но несмотря на то, обет ваш связывал вас. Вы отступили от него. Что вы совершили этим? Peche veniel или peche mortel? [Грех простительный или грех смертный?] Peche veniel, потому что вы без дурного умысла совершили поступок. Ежели вы теперь, с целью иметь детей, вступили бы в новый брак, то грех ваш мог бы быть прощен. Но вопрос опять распадается надвое: первое…
– Но я думаю, – сказала вдруг соскучившаяся Элен с своей обворожительной улыбкой, – что я, вступив в истинную религию, не могу быть связана тем, что наложила на меня ложная религия.
Directeur de conscience [Блюститель совести] был изумлен этим постановленным перед ним с такою простотою Колумбовым яйцом. Он восхищен был неожиданной быстротой успехов своей ученицы, но не мог отказаться от своего трудами умственными построенного здания аргументов.
– Entendons nous, comtesse, [Разберем дело, графиня,] – сказал он с улыбкой и стал опровергать рассуждения своей духовной дочери.


Элен понимала, что дело было очень просто и легко с духовной точки зрения, но что ее руководители делали затруднения только потому, что они опасались, каким образом светская власть посмотрит на это дело.
И вследствие этого Элен решила, что надо было в обществе подготовить это дело. Она вызвала ревность старика вельможи и сказала ему то же, что первому искателю, то есть поставила вопрос так, что единственное средство получить права на нее состояло в том, чтобы жениться на ней. Старое важное лицо первую минуту было так же поражено этим предложением выйти замуж от живого мужа, как и первое молодое лицо; но непоколебимая уверенность Элен в том, что это так же просто и естественно, как и выход девушки замуж, подействовала и на него. Ежели бы заметны были хоть малейшие признаки колебания, стыда или скрытности в самой Элен, то дело бы ее, несомненно, было проиграно; но не только не было этих признаков скрытности и стыда, но, напротив, она с простотой и добродушной наивностью рассказывала своим близким друзьям (а это был весь Петербург), что ей сделали предложение и принц и вельможа и что она любит обоих и боится огорчить того и другого.