Достоевистика

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Достоѐвскове́дение (достоеви́стика) — раздел литературоведения и истории литературы, посвящённый творчеству и биографии Фёдора Михайловича Достоевского. Исследователи жизни и творчества Достоевского называются достоевистами, достоеведами или достоевсковедами. В XXI веке возникло новое понятие — «неодостоевсковеды»[1].

Среди известных современных отечественных достоевистов: академики Г. М. Фридлендер, С. В. Белов, доктора филологических наук И. Л. Волгин, В. Н. Захаров (глава «петрозаводской школы» в российской достоевистике), Т. А. Касаткина, Л. И. Сараскина, К. А. Степанян, Г. К. Щенников.

В 1971 году западными исследователями для изучения творчества русского писателя было создано Международное Общество Достоевского, что было приурочено к 150-летней годовщине его рождения[2].





Цель науки

За время существования этого раздела науки о литературе устоялась своеобразная цель, которую фактически можно назвать основной. Наиболее точно она раскрыта в труде В. Комаровича «Достоевский. Современные проблемы историко-литературного изучения» (1925).

Известный литературовед говорит о том, что в первое время работы над творчеством Достоевского (рубеж XIX и XX веков) «среди разнообразных задач историко-литературного анализа романов Достоевского выделялась — как основная — проблема идеологии» писателя[3]. Этого стоило ожидать, потому что «идеологическая насыщенность» произведений Достоевского, «оставляя современников равнодушными или недоумевающими, вместе с тем, без сомнения даже для них, составляла и составляет то неповторимо своеобразное в этом творчестве, чем резко выделяется оно среди русской литературы XIX столетия»[3]. Опыт, «открывший» творчество Достоевского для обозрения различным философам и критикам, оказался весьма полезным, но он имел существенный недостаток: в процесс осведомления читателями Достоевского вмешивалось то, что было характерно для первых религиозно-философских концепций[4]. Например, критики далеко не всегда «отчётливо различали в романе частный художественно-философский вымысел и общее авторское задание, функциональное назначение в целом романа той или иной философемы и общий символический смысл этого целого; благодаря такому смешению сплошь и рядом создавались произвольные идеологические построения, лишь выдаваемые за адекватную „передачу в понятиях“ философских интуиции художника»[5].

Изучение идеалов и принципов писателя

Согласно В. Л. Комаровичу огромный рывок вперёд в изучении творчества писателя произошёл благодаря работе Вячеслава Иванова «Достоевский и роман-трагедия». Нетрадиционность, с которой критик подошёл к изучению писателя, заключается в том, что «мировоззрение Достоевского, как задача исследователя, предстоит ему здесь как стройная и строгая дедукция идей и понятий миросозерцания из основного начала, из „принципа миросозерцания“. Идеология Достоевского ищется в диалектике её собственных положений, чтобы найти верховное начало миросозерцания, из которого развернётся потом сама собой вся полнота верований Достоевского»[4]. Иванов оказался в своём роде первопроходцем, указав цели и задачи достоевсковедения: нужно найти «узел, которым связаны воедино поэтика и философия Достоевского», тот главный «принцип миросозерцания» писателя, который можно увидеть в особенности построения его романа, в «законах» его поэтичности[6].

За многие годы после того, как вышла в свет работа В. Л. Комаровича, российское достоевсковедение (включающее и «русское зарубежье») заложило богатую базу идей, на которых основывается эта наука. Данную основу к 90-м годам XX века выстроили исследования творчества Достоевского таких известных литературоведов, как А. C. Долинин, В. Л. Комарович, Л. П. Гроссман, В. В. Виноградов, А. Л. Бем, П. М. Бицилли, A. З. Штейнберг, И. И. Лапшин, М. М. Бахтин, А. П. Скафтымов, К. В. Мочульский, Р. Плетнев, Я. Э. Голосовкер, А. В. Чичерин, Н. Чирков, М. Альтман, Л. А. Зандер, Г. М. Фридлендер, Л. Розенблюм, Е. М. Мелетинский, В. Н. Топоров, Л. М. Лотман, В. В. Кожинов, В. Я. Кирпотин, Г. Мейер, Г. Д. Гачев, В. Ветловская, Ю. И. Селезнёв, Г. Пономарева, Н. Натова, В. Туниманов, А. Архипова, Е. Кийко, А. И. Батюто, Т. Орнатская, Н. Буданова, Д. Соркина, И. Якубович, И. Битюгова, С. Г. Бочаров, B. Н. Захаров, Р. Поддубная, И. Л. Волгин, Н. Тамарченко, Р. Г. Назиров, Р. Я. Клейман, В. Свительский, А. Кунильский, и другие[4].

Влияние коммунистической идеологии

Однако, во то время, когда коммунистическая идеология оказывала сильное влияние на советскую науку, не давая учёным свободно мыслить и творить, неизбежно возникли интерпретации, которые искривляли суть идей писателя в плане религии. Изучать поэтику Достоевского, не беря во внимание православный подтекст, значило превратить теоретические выводы советских ученых в пустой звук. Когда в стране начались идеологические перемены, в достоевсковедении, что немудрено, случилось коренное изменение исследовательской парадигмы. Вышло так, что вне христианства творчество Достоевского не могло быть правильно понято[4]. Гурий Щенников утверждал, что «этико-психологический и поэтологический анализы оказались вытесненными исследованием национально-религиозных корней творчества писателя»[7]. Пути понимания Достоевского снова пролегли через онтологию и осведомление неразрывной связи человека с Богом, что привело к совершенно новому витку осознания «исключительной масштабности творчества» писателя, художественно описавшего всю сложность христианской метафизики[7]. Конец XX — начало XXI века было отмечено появлением новых исследований, в которых творчество Достоевского изучается в контексте христианской морали[4]. Заслуживает внимания монография В. В. Дудкина, который вслед за Л. И. Шестовым пытался провести параллель между творчеством Достоевского и немецкого философа Ф. Ницше: «Вопрос о том, нужно ли сравнительное изучение Достоевского и Ницше, — из разряда риторичных. Каждое из этих имен как магнитом притягивает другое. На магистральном движении культуры Достоевский и Ницше образуют перекресток, который невозможно миновать на пути в ХХ век. Да и, судя по всему, в ХХI тоже»[8].

Современное достоевсковедение

Российское литературоведение достигло определённых результатов в осмыслении христианского контекста творчества Достоевского. Однако, в середине 90-х годов XX века стало отчётливо ясно, что толкование произведений писателя и всей русской литературы не представляется возможным без решения важных дилемм теории литературоведения, имеющих связь с осмыслением именно православного подтекста русской литературы как самостоятельного явления на почве мировой литературы. И. А. Есаулов анализирует роман «Братья Карамазовы» при помощи философско-эстетической категории соборности[9], рассматриваемой «не как теоретическая абстракция, имеющая идеологическую природу, а как выражение одной из фундаментальных особенностей русского православного пасхального архетипа»[10]. Соборное начало (православный код) свойственно не только творчеству Достоевского, но также «во многом определяет особый подтекст великих произведений русской словесности различных исторических эпох и различных литературных направлений, отразивших этот архетип»[10]. Ряд глубоких мыслей о соборности творчества Достоевского высказал Вячеслав Иванов, концепция которого, по мнению И. А. Есаулова, «предвосхитила идею М. М. Бахтина о полифоническом типе художественного мышления»[10]. И. А. Есаулов предлагает сопоставить центральную для православного христианства категорию соборности (православный код) с категорией полифонии М. М. Бахтина для их комплексного исследования[9].

Внешние видеофайлы
И. Л. Волгин, B. Н. Захаров, А. А. Кабаков, Т. А. Касаткина, Б. Н. Тихомиров о романе «Преступление и наказание»
[www.youtube.com/watch?v=1-3F2by7q8A]

В настоящее время в достоевсковедении наблюдается осознание необходимости разрешения вопросов теоретической поэтики, связанных не только с более точным определением православного идеала, но и с результатом исследований, которые лишний раз засвидетельствовали достоверность разработанного И. А. Есауловым положения о важности литературоведческой аксиологии в процессе анализа художественного произведения[4]. Бесспорно, никто не говорит, что нужно создавать какую-то уникальную «религиозную филологию», против чего выступает С. Г. Бочаров[11]. Отмечены совершенно иные вопросы и выдвинута совсем другая цель, а именно — сомнения, связанные с искажениями объекта (субъекта) исследования, и позиционирование истории русской литературы как отдельной научной дисциплины, которая, по мнению И. А. Есаулова, была бы тождественна «в своих основных аксиологических координатах с аксиологией объекта своего описания»[4]. Сегодня ведётся дискуссия уже не столько о вполне узнаваемых изменениях объекта повествования, когда исследователь принципиально или невзначай отдаляется от православного фундамента русской культуры, сколько об интерпретации самого христианского нрава русской литературы XIX века. Образовавшийся диспут относительно «степени» насыщенности художественного мира русских писателей секуляризационными течениями и в связи с этим сбережения целостности православной духовности стала результатом достаточно определённого разграничения точек зрения литературоведов[12][13]. О. В. Пичугина писала: «Кроме того, в достоевсковедении готова почва для полемики по поводу христианских воззрений Достоевского в 1860-е годы, то есть той религиозной позиции писателя, которая сказалась при создании романов „Преступление и наказание“ и „Идиот“. Начало полемики уже положено в статьях С. Бочарова, Г. Ермиловой, А. Кунильского, Г. Померанца, В. Свительского, Г. Щенникова и др. Безусловно, по-прежнему вопрос о догматических представлениях позднего Достоевского — самый спорный в современной науке»[4].

Дискуссии о взглядах Достоевского

Достоевский и религия

Сегодня ярко выражены два совершенно противоположных мнения о характере религиозных взглядов писателя. М. М. Дунаев, исследовав основы творчества Достоевского, пришёл к следующему выводу: «Никакого „своего христианства“, не совпадающего с полнотою истины Христовой, то есть с Православием, у Достоевского не было и не могло быть»[14]. Мнение исследователя наилучшим образом выражает фраза: «Вне Православия Достоевский постигнут быть не может, всякая попытка объяснить его с позиции не вполне внятных общечеловеческих ценностей малосмысленна. Конечно, некоторые истины можно извлечь из творческого наследия писателя и вне связи с его подлинною религиозною жизнью — Достоевский для того слишком многоуровневый писатель, — но: без скрепляющей всё основы всякое осмысление любой проблемы останется и неполным, и шатким, ненадёжным»[15].

На другом полюсе находится мнение К. Г. Исупова: «Для Достоевского — художника, мыслителя и публициста — нет трансцендентного Бога. Ни Троица, ни Отчая Ипостась его не слишком интересуют; он знает Богочеловека Христа в аспектах явленья и чуда, кенотического Боговоплощенья, знает его как Абсолютного Другого, но этот Абсолютный Другой осознан им преимущественно по эту сторону бытия как жертвенный идеал, нравственная норма, обетование Преображения и Спасения. Иначе говоря, Христос понят как имманентный человеческому феномен сверхчеловеческого»[16].

Нейтральная позиция

«Промежуточная» позиция, скорее всего, наилучшим образом раскрыта точкой зрения А. М. Любомудрова, признающего, что Достоевский «приближался» к православным догмам, и его творчество во второй половине XIX века можно назвать «мощным противодействием» секуляризационным веяниям в культуре[4]. О. В. Пичугина писала: «Данная оценка, однако, сопровождается существенными оговорками, в частности согласием с мнением В. Котельникова, считающего, что Достоевский отрицал „мистическое, содержание православия“, „обрядность и церковность“, а также догматически неверно понимал христологию. В работах последних лет были названы основные пункты расхождения писателя с православием: несторианская ересь, гностицизм (И. Кириллова, Б. Тихомиров)»[4].

При этом крайне важно, что авторами этих последних трудов не выступали богословы Русской православной церкви. Обвинения Достоевского в ереси[17] могут рассматриваться с формальной точки зрения, поскольку современные атеисты имплицитно воспринимают Достоевского «язвою [общества], возбудителем мятежа между иудеями, живущими по вселенной, и представителем Назорейской ереси» (Деян. 24:5). Однако, размышления далёких от теологии авторов не находят подтверждений в «Православной Энциклопедии»[18].

Более сдержанная оценка была опубликована в статье протоиерея Дмитрия Григорьева, отмечавшего, что «у Достоевского есть сходство с „восточной“ антиохийской святоотеческой школой в основных для него вопросах: христологическом и антропологическом»[19]. Казалось бы, стоит заговорить о том, что в достоевсковедении набирают обороты тенденции, в которых отражено желание усмотреть в религиозной позиции писателя идеи гуманизма. О. В. Пичугина приводит один пример, доказывающий появление своеобразной тенденциозности в интерпретации религиозных тем Достоевского[4].

Тенденция гуманизма

И. Кириллова, утверждала что христологические представления писателя близки несторианскому учению, а в доказательство цитировала письмо к А. Н. Майкову от 16 (28) августа 1867 года: «деизм нам дал Христа, то есть до того высокое представление человека, что его понять нельзя без благоговения и нельзя не верить, что это идеал человечества вековечный!» Очевидно, без знания контекста может показаться, что цитата подтверждает мысль исследовательницы о том, что писатель категорически заблуждался в понимании синтеза двух совершенных природ в Иисусе Христе и принимал его за человека, ставшего в определенное мгновение своей жизни «обителью Божества». Ясное дело, одно лишь восприятие Христа как человека не говорит о еретическом мировоззрении Достоевского. Стоит вспомнить: «Первый человек — из земли, перстный, второй Человек — Господь с неба». Но не исключена возможность, что человека, читающего статью И. Кирилловой все-таки отчасти из-за недостатка знаний привлечёт данная цитата. Восстановленный контекст рассеет все сомнения. В своём письме Достоевский даёт резкую оценку личности И. С. Тургенева и его роману «Дым», а также диспутирует с атеистами: «И эти люди тщеславятся, между прочем, тем, что они атеисты. Он объявил мне, что он окончательный атеист. Но Боже мой: деизм нам дал Христа, то есть до того высокое представление человека, что его понять нельзя без благоговения и нельзя не верить, что это идеал человечества вековечный! А что же они-то, Тургеневы, Герцены, Утины, Чернышевские, нам представили? Вместо высочайшей красоты Божией, на которую они плюют, на что они надеются и кто за ними пойдет?» Здесь отчётливо видно, насколько мнение Достоевского расходится с мнениями атеистов[4].

К сожалению, есть предположения, что в работе И. Кирилловой используется цитата, вырванная из контекста, и это далеко не случайность: идёт доказательство идеи гуманистического соблазна, которой Достоевский верен безоговорочно, особенно в 1860-е годы[4].

Ересь — это своеобразный перевалочный пункт на пути к «новому убеждению», которому суждено появится уже в 70-е. На определении христологии Достоевского как еретической основываются интерпретации романа «Идиот»[4].

Современное желание «гуманизировать» Достоевского говорит прежде всего о невнимании к духовным началам его творчества. Как справедливо отмечал архиепископ Иоанн (в миру Д. А. Шаховской), читая публикации, посвящённые Достоевскому, можно «измерить „кровяное давление“ в русском и мировом литературоведении», причем попытки «гуманизировать» творческое наследие писателя всегда было наименее достойным[4].

Будущее и перспективы науки

Ещё раз возвращаясь к «вечной» цели, установленной В. Комаровичем, нужно отметить, что в наши дни, вопреки здравому смыслу, российское достоевсковедение находится в начале своего пути к осознанию глубины характера творчества Достоевского, в определении реальной связи его поэтики и религиозно-философских воззрений. Считается, что именно на этой почве достоевсковедение ждут уникальные и неожиданные открытия. Как говорил А. Звозников, «перечитывание Достоевского в русле тысячелетней православной традиции позволит увидеть совершенно неожиданные глубины мистики и богословски осознанной им религиозности русского народа»[4]. Очень важно, чтобы сегодняшнее «перечитывание» Достоевского развивалось «в русле» христианства, а именно, в полном, а не частичном соответствии с отличительными чертами той духовности, выразителем которой являлся один из величайших писателей в истории России.

См. также

Напишите отзыв о статье "Достоевистика"

Примечания

  1. Комлева, 2013, с. 214.
  2. [www.dostoevsky.org/Russian/history.html История]. Международное Общество Достоевского. Проверено 23 марта 2016.
  3. 1 2 Комарович, 1925, с. 4.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 Пичугина, 2006, Введение к работе.
  5. Комарович, 1925, с. 6—7.
  6. Комарович, 1925, с. 7—9.
  7. 1 2 Щенников, 2001, с. 10.
  8. Дудкин В. В. [archive.is/XkQzJ#selection-685.0-685.10 Вступление] // Достоевский — Ницше (Проблема человека). — Петрозаводск: Карельский гос. пед. ин-т, 1994. — 152 с. — ISBN 5-900225-05-4.
  9. 1 2 Есаулов, 1995, Глава 5.
  10. 1 2 3 Есаулов, 1995, Заключение.
  11. Бочаров С. Г. О художественных мирах. Сервантес, Пушкин, Баратынский, Гоголь, Достоевский, Толстой, Платонов. — М.: «Советская Россия», 1985. — 297 с.
  12. Захаров, 1999, Предисловие.
  13. Золотухина О. Ю. [russian-literature.com/ru/research/krasnoyarsk/oyu-zolotuhina-hristianstvo-i-russkaya-literatura-obzor-konceptualnyh-podhodov-k-teme «Христианство и русская литература»: Обзор концептуальных подходов к теме]. Иван Есаулов. Проверено 27 марта 2016.
  14. Дунаев, 2002, Глава 10. Ф. М. Достоевский. Раздел 8 [«Братья Карамазовы»].
  15. Дунаев, 2002, Глава 10. Ф. М. Достоевский, с. 404—405.
  16. Исупов К. Г. Русская философская танатология // Вопросы философии : Журнал. — 1994. — № 3. — С. 19.
  17. [www.eleven.co.il/article/11549 Ересь] — статья из Электронной еврейской энциклопедии
  18. Тарасов Б. Н. [www.pravenc.ru/text/180365.html Достоевский]. Церковно-научный центр «Православная Энциклопедия» (12 ноября 2011). Проверено 7 октября 2015.
  19. Григорьев Д. Достоевский и церковь: у истоков религиозных убеждений писателя. — М.: Издательство: Православный Свято-Тихоновский Богословский институт, 2002. — С. 162. — 175 с. — ISBN 5-7429-0177-1.

Литература

  • Дунаев М. М. Глава 10. Ф. М. Достоевский // Православие и русская литература : в 6 т. — 2-е изд., испр. и доп. — М. : Храм святой мученицы Татианы при МГУ, 2002. — Т. 3. — С. 404—744. — 768 с. — 6000 экз. — ISBN 5-900988-09-0.</span>
  • Есаулов И. А. [esaulov.net/uncategorized/kategorija-glava-5/ Глава 5. Идеи права и благодати в поэтике Достоевского («Братья Карамазовы»)] // [esaulov.net/portfolio/kategorija-sobornosti-v-russkoj-literatur/ Категория соборности в русской литературе]. — Петрозаводск: Издательство Петрозаводского университета, 1995. — 288 с. — ISBN 5-230-09032-4.
  • Шульц, Оскар фон. Предисловие / В. Захаров // Светлый, жизнерадостный Достоевский. Курс лекций в Хельсинкском университете (1931, 1932) : Антология. — Петрозаводск : Издательство Петрозаводского университета, 1999. — 368 с. — ISBN 5-8021-0051-6.</span>
  • Комарович В. Л. Достоевский: Современные проблемы историко-литературного изучения. — Л.: Образование, 1925. — 64 с. — 3000 экз.
  • Комлева Е. Ядерное человечество и Ф. М. Достоевский // [books.google.ru/books?id=gSzUAgAAQBAJ&printsec=frontcover&hl=ru&source=gbs_ge_summary_r&cad=0#v=onepage&q&f=false Философия морали. Тоска по русскому аристократизму. (К 70-летию В. П. Фетисова)] : мат-лы этико-философского семинара им. Андрея Платонова 12—13 мая 2011 г. / под. ред. проф. В. В. Варава, доц. О. И. Надточий, доц. Н. А. Панова. — 2-е, стереотипное. — М. : «Флинта», 2013. — С. 203—215. — 480 с. — ISBN 978-5-9765-1339-6.</span>
  • Пичугина О. В. [www.dslib.net/russkaja-literatura/religiozno-filosofskie-osnovanija-pozdnego-tvorchestva-f-m-dostoevskogo.html Религиозно-философские основания позднего творчества Ф. М. Достоевского (1863—1881)]. — Кемерово, 2006. — 273 с.
  • Щенников Г. К. Целостность Достоевского. — Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2001. — 440 с. — 500 экз. — ISBN 5-7525-0986-6.

Рекомендуемая литература

  • Жожикашвили С. [www.philology.ru/literature2/zhozhikashvili-97.htm Заметки о современном достоевсковедении] // Вопросы литературы. — 1997. — № 4.
  • Захаров В. Н. Проблемы изучения Достоевского: Учебное пособие. — Петрозаводск: Изд-во ПетрГУ, 1978. — 110 с.
  • Мединская Н. Б. Ф. М. Достоевский в американской критике 1980—1990-х годов (Дисс. канд. филол. наук). — Томск, 1997. — 226 с.
  • Миллионщикова Т. М. [cheloveknauka.com/tvorchestvo-f-m-dostoevskogo-v-amerikanskom-literaturovedenii-kontsa-xx-nachala-xxi-veka Творчество Ф.М. Достоевского в американском литературоведении конца XX — начала XXI века (Дисс. канд. филол. наук)]. — М., 2011.

Ссылки

  • [sites.utoronto.ca/tsq/DS/issues.shtml Dostoevsky Studies] (англ.). International Dostoevsky Society. Проверено 8 октября 2015. Публикации журнала «Dostoevsky Studies» 1980—1988 годов Международного Общества Достоевского

Отрывок, характеризующий Достоевистика

Человек этот, согнувшись, проскочил мимо купцов и офицера. Офицер напустился на солдат, бывших в лавке. Но в это время страшные крики огромной толпы послышались на Москворецком мосту, и офицер выбежал на площадь.
– Что такое? Что такое? – спрашивал он, но товарищ его уже скакал по направлению к крикам, мимо Василия Блаженного. Офицер сел верхом и поехал за ним. Когда он подъехал к мосту, он увидал снятые с передков две пушки, пехоту, идущую по мосту, несколько поваленных телег, несколько испуганных лиц и смеющиеся лица солдат. Подле пушек стояла одна повозка, запряженная парой. За повозкой сзади колес жались четыре борзые собаки в ошейниках. На повозке была гора вещей, и на самом верху, рядом с детским, кверху ножками перевернутым стульчиком сидела баба, пронзительно и отчаянно визжавшая. Товарищи рассказывали офицеру, что крик толпы и визги бабы произошли оттого, что наехавший на эту толпу генерал Ермолов, узнав, что солдаты разбредаются по лавкам, а толпы жителей запружают мост, приказал снять орудия с передков и сделать пример, что он будет стрелять по мосту. Толпа, валя повозки, давя друг друга, отчаянно кричала, теснясь, расчистила мост, и войска двинулись вперед.


В самом городе между тем было пусто. По улицам никого почти не было. Ворота и лавки все были заперты; кое где около кабаков слышались одинокие крики или пьяное пенье. Никто не ездил по улицам, и редко слышались шаги пешеходов. На Поварской было совершенно тихо и пустынно. На огромном дворе дома Ростовых валялись объедки сена, помет съехавшего обоза и не было видно ни одного человека. В оставшемся со всем своим добром доме Ростовых два человека были в большой гостиной. Это были дворник Игнат и казачок Мишка, внук Васильича, оставшийся в Москве с дедом. Мишка, открыв клавикорды, играл на них одним пальцем. Дворник, подбоченившись и радостно улыбаясь, стоял пред большим зеркалом.
– Вот ловко то! А? Дядюшка Игнат! – говорил мальчик, вдруг начиная хлопать обеими руками по клавишам.
– Ишь ты! – отвечал Игнат, дивуясь на то, как все более и более улыбалось его лицо в зеркале.
– Бессовестные! Право, бессовестные! – заговорил сзади их голос тихо вошедшей Мавры Кузминишны. – Эка, толсторожий, зубы то скалит. На это вас взять! Там все не прибрано, Васильич с ног сбился. Дай срок!
Игнат, поправляя поясок, перестав улыбаться и покорно опустив глаза, пошел вон из комнаты.
– Тетенька, я полегоньку, – сказал мальчик.
– Я те дам полегоньку. Постреленок! – крикнула Мавра Кузминишна, замахиваясь на него рукой. – Иди деду самовар ставь.
Мавра Кузминишна, смахнув пыль, закрыла клавикорды и, тяжело вздохнув, вышла из гостиной и заперла входную дверь.
Выйдя на двор, Мавра Кузминишна задумалась о том, куда ей идти теперь: пить ли чай к Васильичу во флигель или в кладовую прибрать то, что еще не было прибрано?
В тихой улице послышались быстрые шаги. Шаги остановились у калитки; щеколда стала стучать под рукой, старавшейся отпереть ее.
Мавра Кузминишна подошла к калитке.
– Кого надо?
– Графа, графа Илью Андреича Ростова.
– Да вы кто?
– Я офицер. Мне бы видеть нужно, – сказал русский приятный и барский голос.
Мавра Кузминишна отперла калитку. И на двор вошел лет восемнадцати круглолицый офицер, типом лица похожий на Ростовых.
– Уехали, батюшка. Вчерашнего числа в вечерни изволили уехать, – ласково сказала Мавра Кузмипишна.
Молодой офицер, стоя в калитке, как бы в нерешительности войти или не войти ему, пощелкал языком.
– Ах, какая досада!.. – проговорил он. – Мне бы вчера… Ах, как жалко!..
Мавра Кузминишна между тем внимательно и сочувственно разглядывала знакомые ей черты ростовской породы в лице молодого человека, и изорванную шинель, и стоптанные сапоги, которые были на нем.
– Вам зачем же графа надо было? – спросила она.
– Да уж… что делать! – с досадой проговорил офицер и взялся за калитку, как бы намереваясь уйти. Он опять остановился в нерешительности.
– Видите ли? – вдруг сказал он. – Я родственник графу, и он всегда очень добр был ко мне. Так вот, видите ли (он с доброй и веселой улыбкой посмотрел на свой плащ и сапоги), и обносился, и денег ничего нет; так я хотел попросить графа…
Мавра Кузминишна не дала договорить ему.
– Вы минуточку бы повременили, батюшка. Одною минуточку, – сказала она. И как только офицер отпустил руку от калитки, Мавра Кузминишна повернулась и быстрым старушечьим шагом пошла на задний двор к своему флигелю.
В то время как Мавра Кузминишна бегала к себе, офицер, опустив голову и глядя на свои прорванные сапоги, слегка улыбаясь, прохаживался по двору. «Как жалко, что я не застал дядюшку. А славная старушка! Куда она побежала? И как бы мне узнать, какими улицами мне ближе догнать полк, который теперь должен подходить к Рогожской?» – думал в это время молодой офицер. Мавра Кузминишна с испуганным и вместе решительным лицом, неся в руках свернутый клетчатый платочек, вышла из за угла. Не доходя несколько шагов, она, развернув платок, вынула из него белую двадцатипятирублевую ассигнацию и поспешно отдала ее офицеру.
– Были бы их сиятельства дома, известно бы, они бы, точно, по родственному, а вот может… теперича… – Мавра Кузминишна заробела и смешалась. Но офицер, не отказываясь и не торопясь, взял бумажку и поблагодарил Мавру Кузминишну. – Как бы граф дома были, – извиняясь, все говорила Мавра Кузминишна. – Христос с вами, батюшка! Спаси вас бог, – говорила Мавра Кузминишна, кланяясь и провожая его. Офицер, как бы смеясь над собою, улыбаясь и покачивая головой, почти рысью побежал по пустым улицам догонять свой полк к Яузскому мосту.
А Мавра Кузминишна еще долго с мокрыми глазами стояла перед затворенной калиткой, задумчиво покачивая головой и чувствуя неожиданный прилив материнской нежности и жалости к неизвестному ей офицерику.


В недостроенном доме на Варварке, внизу которого был питейный дом, слышались пьяные крики и песни. На лавках у столов в небольшой грязной комнате сидело человек десять фабричных. Все они, пьяные, потные, с мутными глазами, напруживаясь и широко разевая рты, пели какую то песню. Они пели врозь, с трудом, с усилием, очевидно, не для того, что им хотелось петь, но для того только, чтобы доказать, что они пьяны и гуляют. Один из них, высокий белокурый малый в чистой синей чуйке, стоял над ними. Лицо его с тонким прямым носом было бы красиво, ежели бы не тонкие, поджатые, беспрестанно двигающиеся губы и мутные и нахмуренные, неподвижные глаза. Он стоял над теми, которые пели, и, видимо воображая себе что то, торжественно и угловато размахивал над их головами засученной по локоть белой рукой, грязные пальцы которой он неестественно старался растопыривать. Рукав его чуйки беспрестанно спускался, и малый старательно левой рукой опять засучивал его, как будто что то было особенно важное в том, чтобы эта белая жилистая махавшая рука была непременно голая. В середине песни в сенях и на крыльце послышались крики драки и удары. Высокий малый махнул рукой.
– Шабаш! – крикнул он повелительно. – Драка, ребята! – И он, не переставая засучивать рукав, вышел на крыльцо.
Фабричные пошли за ним. Фабричные, пившие в кабаке в это утро под предводительством высокого малого, принесли целовальнику кожи с фабрики, и за это им было дано вино. Кузнецы из соседних кузень, услыхав гульбу в кабаке и полагая, что кабак разбит, силой хотели ворваться в него. На крыльце завязалась драка.
Целовальник в дверях дрался с кузнецом, и в то время как выходили фабричные, кузнец оторвался от целовальника и упал лицом на мостовую.
Другой кузнец рвался в дверь, грудью наваливаясь на целовальника.
Малый с засученным рукавом на ходу еще ударил в лицо рвавшегося в дверь кузнеца и дико закричал:
– Ребята! наших бьют!
В это время первый кузнец поднялся с земли и, расцарапывая кровь на разбитом лице, закричал плачущим голосом:
– Караул! Убили!.. Человека убили! Братцы!..
– Ой, батюшки, убили до смерти, убили человека! – завизжала баба, вышедшая из соседних ворот. Толпа народа собралась около окровавленного кузнеца.
– Мало ты народ то грабил, рубахи снимал, – сказал чей то голос, обращаясь к целовальнику, – что ж ты человека убил? Разбойник!
Высокий малый, стоя на крыльце, мутными глазами водил то на целовальника, то на кузнецов, как бы соображая, с кем теперь следует драться.
– Душегуб! – вдруг крикнул он на целовальника. – Вяжи его, ребята!
– Как же, связал одного такого то! – крикнул целовальник, отмахнувшись от набросившихся на него людей, и, сорвав с себя шапку, он бросил ее на землю. Как будто действие это имело какое то таинственно угрожающее значение, фабричные, обступившие целовальника, остановились в нерешительности.
– Порядок то я, брат, знаю очень прекрасно. Я до частного дойду. Ты думаешь, не дойду? Разбойничать то нонче никому не велят! – прокричал целовальник, поднимая шапку.
– И пойдем, ишь ты! И пойдем… ишь ты! – повторяли друг за другом целовальник и высокий малый, и оба вместе двинулись вперед по улице. Окровавленный кузнец шел рядом с ними. Фабричные и посторонний народ с говором и криком шли за ними.
У угла Маросейки, против большого с запертыми ставнями дома, на котором была вывеска сапожного мастера, стояли с унылыми лицами человек двадцать сапожников, худых, истомленных людей в халатах и оборванных чуйках.
– Он народ разочти как следует! – говорил худой мастеровой с жидкой бородйой и нахмуренными бровями. – А что ж, он нашу кровь сосал – да и квит. Он нас водил, водил – всю неделю. А теперь довел до последнего конца, а сам уехал.
Увидав народ и окровавленного человека, говоривший мастеровой замолчал, и все сапожники с поспешным любопытством присоединились к двигавшейся толпе.
– Куда идет народ то?
– Известно куда, к начальству идет.
– Что ж, али взаправду наша не взяла сила?
– А ты думал как! Гляди ко, что народ говорит.
Слышались вопросы и ответы. Целовальник, воспользовавшись увеличением толпы, отстал от народа и вернулся к своему кабаку.
Высокий малый, не замечая исчезновения своего врага целовальника, размахивая оголенной рукой, не переставал говорить, обращая тем на себя общее внимание. На него то преимущественно жался народ, предполагая от него получить разрешение занимавших всех вопросов.
– Он покажи порядок, закон покажи, на то начальство поставлено! Так ли я говорю, православные? – говорил высокий малый, чуть заметно улыбаясь.
– Он думает, и начальства нет? Разве без начальства можно? А то грабить то мало ли их.
– Что пустое говорить! – отзывалось в толпе. – Как же, так и бросят Москву то! Тебе на смех сказали, а ты и поверил. Мало ли войсков наших идет. Так его и пустили! На то начальство. Вон послушай, что народ то бает, – говорили, указывая на высокого малого.
У стены Китай города другая небольшая кучка людей окружала человека в фризовой шинели, держащего в руках бумагу.
– Указ, указ читают! Указ читают! – послышалось в толпе, и народ хлынул к чтецу.
Человек в фризовой шинели читал афишку от 31 го августа. Когда толпа окружила его, он как бы смутился, но на требование высокого малого, протеснившегося до него, он с легким дрожанием в голосе начал читать афишку сначала.
«Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался.
– У него спросить бы!.. Это сам и есть?.. Как же, успросил!.. А то что ж… Он укажет… – вдруг послышалось в задних рядах толпы, и общее внимание обратилось на выезжавшие на площадь дрожки полицеймейстера, сопутствуемого двумя конными драгунами.
Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться.
– Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа.
– Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа…
– Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки.
Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее.
– Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками.
Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку.
– Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе.


Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа.
Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.
Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали к нему. Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным.
«Ваше сиятельство, из вотчинного департамента пришли, от директора за приказаниями… Из консистории, из сената, из университета, из воспитательного дома, викарный прислал… спрашивает… О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель… из желтого дома смотритель…» – всю ночь, не переставая, докладывали графу.
На все эта вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что все старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем то и что этот кто то будет нести всю ответственность за все то, что произойдет теперь.
– Ну, скажи ты этому болвану, – отвечал он на запрос от вотчинного департамента, – чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади – пускай едут во Владимир. Не французам оставлять.
– Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете?
– Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё… А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и бог велел.
На вопрос о колодниках, которые сидели в яме, граф сердито крикнул на смотрителя:
– Что ж, тебе два батальона конвоя дать, которого нет? Пустить их, и всё!
– Ваше сиятельство, есть политические: Мешков, Верещагин.
– Верещагин! Он еще не повешен? – крикнул Растопчин. – Привести его ко мне.


К девяти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, что им надо было делать.
Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется всо ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.
Растопчин чувствовал это, и это то раздражало его. Полицеймейстер, которого остановила толпа, вместе с адъютантом, который пришел доложить, что лошади готовы, вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшая его видеть.
Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов.