Древнегреческая литература

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Греческая литература
Древнегреческая литература (до 4 в. н. э.)
Византийская литература (4 — 15 вв. н. э.)
Современная Греческая литература (после XI века)

История Греции

Доисторическая Греция
(до XXX в. до н. э.)
Эгейская цивилизация
(XXX—XII до н. э.)
Западноанатолийская цивилизация
Минойская цивилизация
Кикладская цивилизация
Элладская цивилизация
Микенская цивилизация
Древняя Греция
(XI — 146 до н. э.)
Тёмные века (XI—IX вв. до н. э.)
Архаический период (VIII—VI вв. до н. э.)
Классический период (V—IV вв. до н. э.)
Эллинистический период (323 — 146 гг. до н. э.)
Греция в составе Римской державы
Римская Греция (146 до н. э. — 330 н. э.)
Средневековье и Новое время
(330—1832)
Византийская империя (330—1453)
Герцогство Афинское (1204—1458)
Османская Греция (1458—1832)
Современная Греция
(после 1821)
Война за независимость (1821—1832)
Монархия (1832—1924)
Республика (1924—1935)
Монархия (1935—1973)
Диктатура И. Метаксаса (1936—1941)
Оккупация (1941—1944)
Гражданская война (1944—1949)
Хунта (1967—1974)
Республика (после 1974)
Тематические статьи
Военная история
Греческие имена
Греческий язык
Греческая литература

Древнегреческая литература — совокупность литературных произведений античных авторов, включающая в себя всё творчество древнегреческих поэтов, историков, философов, ораторов и др. вплоть до конца истории Древней Греции.

Из огромного множества произведений древнегреческой литературы до нас дошли лишь весьма немногие; немало писателей и их сочинений известны нам только по именам; почти нет ни одного древнегреческого писателя, от которого дошло бы к нам все его литературное достояние. Ко всему этому присоединяется порча первоначальных текстов по вине времени, по невежеству переписчиков и иным обстоятельствам. Понятно, почему до настоящего времени не существует такого обозрения Греческой литературы, которое изображало бы все последовательное её развитие, без пробелов или произвольных теоретических построений. Однако вековыми усилиями западноевропейских учёных достигнуто многое в смысле восстановления древних текстов и разностороннего выяснения литературных произведений.

Отличавшая древнего эллина способность живо воспринимать окружающее и быстро отзываться на него, проникать глубоко в основные мотивы явлений и улавливать их типические, существенные черты, пластичность греч. речи, позволявшая эллину выражать легко и точно каждую свою мысль и настроение со всеми их оттенками, сообщили древнегреч. литературе гуманистический характер и обеспечили за нею общечеловеческий интерес. В основных свойствах эллинского гения кроется разгадка несравненной оригинальности его научного и художественного творчества, долговечности множества выработанных им идей, образов и целых систем мировоззрения; этим же обусловливается то громадное влияние, какое имела древнеэллинская литература на все позднейшие, начиная с римской, и на европейскую образованность вообще.

Всестороннему развитию природных дарований благоприятствовали особенности политического общежития, поощрявшие высокое напряжение умственных сил и допускавшие широкую свободу мысли и слова. Успехи драмы, красноречия и изучения форм политического общежития находились в ближайшей зависимости от демократического строя городских республик. Вовсе не случайно то обстоятельство, что по степени и качеству умственной производительности в древней Греции первое место принадлежало афинской демократии, где и политические учреждения, и нравы, и вкусы общества наиболее содействовали свободному развитию и упражнению всех способностей гражданина, потребных для деятельного сознательного участия в делах общины.

Крайними пределами истории древнегреческой литературы следует признавать XI в. до н. э., когда сложились многочисленные сказания о героях Троянской войны, и первую половину VI в. н. э., когда по распоряжению императора Юстиниана (529) были закрыты философские школы в Афинах.

В этом промежутке времени различаются два отдела:

  • один — от начала литературы до III в. до н. э., по преимуществу творческий;
  • другой — от начала александрийской учёности до Юстиниана, по преимуществу время изучения прежней литературы и усвоения древнегреческой образованности другими народностями.

В творческой эпохе Г. литературы различаются два периода:

  • развитие эпоса, лирики, возникновение драмы и всех видов прозы — приблизительно до 480 г. до н. э.,
  • другой период, аттический, пора высшего процветания драмы, красноречия, философии, историографии с переходом к точным наукам.

В первом периоде руководящая роль принадлежала колониям, во втором неоспоримо господствовали Афины.





Архаический период (6 ст. до н. э. — 5 ст. до н. э.)

Главное литературное явление первого периода — так называемые гомеровские поэмы, представляющие собою завершение длинного ряда меньших опытов легендарной поэзии, а также религиозного и бытового песнотворчества. Задолго до появления на свет Илиады и Одиссеи, древнейших памятников Г. литературы, сложились образы главных эллинских божеств и героев троянского и дотроянского времени, установились типические черты богов и полубогов, их генеалогии, образовались эпитеты, выработана была стихотворная форма, пригодная для повествования и т. д. Илиада и Одиссея вмещали в себе лишь небольшую часть сюжетов и эпизодов, обработанных раньше многими поколениями рассказчиков и певцов. К этой древнейшей поэзии греков, не исключая и гомеровских поэм, нельзя относиться так, как мы относимся обыкновенно к произведениям сознательно поэтическим. Воображать себе, будто древний поэт, полный веры в священную старину, руководствовался в своем творчестве только требованиями поэзии и именно особого вида её, в данном случае эпоса, что он только в силу этих требований изменял одно в своем материале, устранял другое, добавлял третье — значит наши собственные понятия переносить на такие времена и бытовые условия, когда они вовсе не могли иметь места. Каждый последующий певец, продолжая дело предшественников, брал от них то, что казалось ему наиболее согласным с природою божества или с характером героя; иногда певец довольствовался сопоставлением нескольких вариантов, мало смущаясь разногласиями между ними и даже не всегда их замечая. Только твердо памятуя эту историческую точку зрения, можно уберечь себя от субъективных построений и увлечений в разъяснении древнейших памятников греч. поэзии — тех увлечений, какими преисполнен так называемый гомеровский вопрос (см. Гомер).

Колыбелью греческой поэзии была богато одаренная от природы северо-восточная область Фессалии, Пиерия, или Фракия, родина муз, место деятельности мифических поэтов: Орфея, Мусея, Евмолпа, Памфа, Фамириса. Отсюда поклонение музам распространилось к югу, на Фокиду, Беотию, Аттику. Занятие поэзией находилось здесь в связи преимущественно с культами Зевса, Диониса и Деметры. Другая группа певцов, с Оленом во главе, соединялась около Аполлона в Ликии, на Крите и в Дельфах. Кажется, служителями этого божества был изобретен героический стих, или дактилический гекзаметр.

Музыка, именно игра на форминге или кифаре, лире, поставлена в теснейшую связь с поэзией. Этот же подготовительный период характеризуется влиянием малоазийских народов, родственных эллинам, — главным образом фригийцев и ликиян. Рядом с песней, преимущественно религиозного характера, существовали с незапамятных времен более или менее занимательные рассказы о громких подвигах отдельных личностей — богатырей, вождей, правителей — и целых общин; подобные рассказы, умножаясь в числе по мере совершения новых подвигов, соединяли в себе разнородные элементы мифа и действительности, изображали богов и людей в постоянных отношениях и взаимодействии, людей наделяли сверхчеловеческими свойствами, богов низводили до уровня смертных. Если события близкие, только что совершившиеся, понимались и изображались поэтами не иначе, как в виде необычайных деяний богов или при непосредственном их участии, то давность события открывала тем больший простор для вымысла и чудесного: без этого современность и история представлялись бы древнему эллину столь же мало вразумительными и интересными, как нам подобное изображение кажется неправдоподобным и произвольным.

Гераклы, Тезеи, Язоны, Персеи, Мелеагры, Амфиараи и многие другие упоминаются в гомеровских поэмах как хорошо известные представители давнего, грандиозного прошлого, отодвинутого вдаль воспоминаниями ближайших событий, различными эпизодами ахейско-троянской войны и приключениями её героев. Троянская война как первое славное дело всей Эллады, совершившееся до так назыв. возвращения Гераклидов в Пелопоннес и до основания малоазийских колоний, стала надолго излюбленнейшим предметом рассказов и песнопений, образчиками коих могут служить песни Фемия и Демодока в Одиссее. Многочисленные, первоначально короткие песни троянского цикла вызвали в X—IX вв. до н. э. гениальную попытку создать цельные поэмы с центральным героем и событием в каждой, с небывалою дотоле обрисовкою характеров, с чрезвычайным разнообразием положений, объединяемых моральными воззрениями автора; получились древнейшие бессмертные памятники греческой и вообще европейской литературы, до наших дней неразрывно связанные с именем Гомера. Мы из Одиссеи знаем, что древний эллин любил новые песни о недавних событиях, и потому начатки троянского эпоса необходимо приурочивать ещё к собственной Элладе, более всего к Фессалии и Арголиде, родным местам первенствующих ахейских героев, и относить появление их ко времени самой войны и к непосредственно за войною следовавшему. Полного расцвета эпическая поэзия достигла, однако, лишь на малоазийском побережье, в колониях, преимущественно ионийских, хотя ионические поэты только продолжали и совершенствовали дело эолян.

Древние поэты были вместе и исполнителями своих и чужих песен, певцами (аэды), которые при исполнении пользовались аккомпанементом на форминге. На торжествах народа или правителей и вождей подобные певцы-поэты были желаннейшими и почетнейшими гостями. Удаляясь под Трою, Агамемнон доверил супругу свою домашнему певцу. Аэды были ближайшими хранителями и распространителями гомеровских поэм и иных песен. За аэдами следовали декламаторы-рапсоды, на общественных собраниях произносившие чужие песни без музыкального аккомпанемента, зато драматизировавшие своё исполнение при помощи мимики и костюмов. С первой половины VIII и до половины VI в. до н. э. ряд поэтов задавался мыслью изложить в стихотворной форме, по образцам гомеровским, весь по возможности цикл троянских сказаний. Это — поэты-циклики: Арктин, Стасин, Лесхес, Агий, Евгаммон, не обладавшие ни дарованием, ни искренним воодушевлением родоначальников эпоса. Рядом с троянским существовали и обрабатывались подобными же поэтами циклы сказаний фивских (Фиваида, Эпигоны), геракловых. Циклические поэмы, по объёму иногда превосходившие Одиссею, имели для позднейших поэтов, историков, философов, антиквариев значение и интерес сборников мифов и сказаний, пригодных для поэтических или моралистических целей.

В тесной связи с именем Гомера находятся ещё так называемые Гомеровские гимны, дошедшие до нас в виде 34 песен, неодинаковых по достоинству и объёму и разновременных по происхождению. Время образования этих песен, служивших на религиозных празднествах вступлениями к декламации гомеровских песен — VIII—V вв. до н. э. Составлялись они в кружках рапсодов. Гомеру ещё Аристотель приписывал древнейшую юмористическую поэму Маргит (глуповатый всезнайка), а Илиада вызвала на свет в сравнительно позднее время пародию под именем Война мышей и лягушек. Уже в гомеровских поэмах можно наблюдать присутствие элементов наставительного эпоса, выражение недовольства существующими отношениями и желание большей правды в людских делах. В результате такого настроения явилась поэма Работа и дни. С другой стороны, рано чувствовалась потребность в связных систематических представлениях о богах, о первоначальной истории мира и человеческих обществ, о взаимных отношениях между божествами, героями и простыми смертными. Ответом на эти запросы служила Теогония. Обе поэмы, религиозно-наставительного характера, вышли из беотийской школы певцов и принадлежали уроженцу Аскры Гесиоду. Гомер и Гезиод (Гесиод) почитались у древних греков творцами теогонии и теологии; имена их обыкновенно употреблялись рядом, нераздельно, хотя гезиодовы поэмы сложились лет сто спустя после гомеровских.

По мере того, как общественная и личная жизнь становилась разнообразнее и сложнее, особенно в богатеющих торговых колониях, нарождались и новые формы поэтического творчества. В политическом общежитии наследственная монархия уступила место олигархическому или демократическому правлению или вышедшей из борьбы партий и вначале опиравшейся на народ тирании. Поэзия много потеряла в торжественности, но не меньше выиграла в практическом, житейском значении; из вдохновенных глашатаев муз или Аполлона поэты обратились в простых смертных, выдававшихся над толпою большею отзывчивостью, мудростью практических советов или меткостью и язвительностью критики. Достаточно напомнить, что в рядах поэтов того времени почетнейшее место принадлежало великому афинскому законодателю Солону; что другой афинский гражданин, Тиртей, добывал своими песнями победы спартанцам; что Феогнид пользовался стихотворной формой для беспощадного преследования политических противников, и проч. Самая форма стихотворений — элегическое двустишие из гекзаметра и пентаметра — отличалась в сравнении с эпическим стихом краткостью и выразительностью, а ямбический размер сатирических стихотворений ещё больше сближал поэтическую речь с обыденной, разговорной. Злоба дня в её бесконечном разнообразии и волновавшие наблюдателя чувства были предметом поэтического выражения в элегиях и ямбах в течение VII и VI вв.; выработанными тогда стихотворными формами охотно пользовались, впрочем, и впоследствии. Древние элегии исполнялись под аккомпанемент флейты. Из числа элегических и ямбических поэтов Каллин, Симонид, Мимнерм, Фокилид, Ксенофан, Гиппонакт, Архилох принадлежали малоазийским городам и островам; Солон, Феогнид, Тиртей были уроженцы Аттики и Мегары. Хотя эпос и элегия развивались и не без связи с музыкою, но первое время музыка была довольно проста и монотонна; стихотворные тексты декламировались и совершенствовались независимо от музыкального аккомпанемента.

Не так было с поэзией собственно лирической, или песенной (мелической), успехи которой были подготовлены развитием музыки и которая отдельно от музыки не существовала; иногда к музыке присоединялись и ритмические движения, орхестика. Начатки лирики содержались в древнейших народных песнях, но сознательная разработка её в связи с музыкой начинается с Терпандра, лесбийца родом, который в VII веке до н. э. на карнейских и пифийских собраниях в Спарте и Дельфах выступил (с семиструнной лирой вместо первобытной четырёхструнной) как исполнитель религиозных песнопений, номов, с усовершенствованным музыкальным аккомпанементом. Он открыл гамму звуков, установил основные гармонии, лады греческой музыки и вообще положил начало систематическому музыкальному искусству. Греческая лирика делилась на собственно песню и хоровое пение (энкомии, эпиникии, пеаны, дифирамбы и проч.) и развивалась в одно время с элегией и ямбом: Терпандр предшествовал Архилоху, а в одно время с Солоном жили главные представители обоих видов лирики: Алкей, Сафо (Сапфо), Стесихор. Элегия и ямбы примыкали по языку к ионийскому эпосу, лирическая поэзия, по самой своей природе более индивидуальная, представляла бесконечное разнообразие наречий и местных говоров в теснейшей зависимости каждого поэта от его родины и места деятельности. Ионийские, эолийские, дорийские говоры были равноправны в лирике. Не меньшим разнообразием отличалось стихосложение лирических песен в зависимости от личности поэта и от тончайших оттенков выражаемого в песне настроения. Если номы и просодии Терпандра и Клонаса, исполнявшиеся под аккомпанемент кифары или флейты, пользовались размерами, ранее их вошедшими в употребление, — гекзаметром, ямбом и элегическим двустишием, то последующие лирики обнаруживали в этом отношении необычайную изобретательность и свободу творчества. Впрочем, и раньше уже, главным образом гением Архилоха, введены были в обращение, кроме гекзаметра и пентаметра, ямбы, трохеи, анапесты. Из выдающихся лириков чуть не каждый или прибавлял новые стихотворные формы, навсегда удерживавшие за собою имена творцов своих, или налагал печать собственной индивидуальности на формы уже существующие, изменяя и совершенствуя их. В отношении изобретательности всех лириков превзошёл спартанский поэт половины VII в. до н. э., Алкман, у которого впервые находим размеры ионийские и логахдические; он же первый употреблял размер, оказавшийся весьма пригодным для хвалебных стихотворений. Начинания Алкмана нашли себе продолжателя в Стесихоре из Гимеры.

В среде лириков вошло в обычай расчленение стихотворения на строфы, начало чему дано было уже элегическим двустишием: это — объединённые в своих частях группы стихов, или правильно чередующиеся, или меняющиеся в своем построении. Вообще в древнегреч. лирике различаются направления эолийское и ионийское, с одной стороны, и дорийское, с другой. Главные представители первого — Алкей, Сафо, Анакреон, второго — Алкман, Стесихор, Ибик, Симонид из Кеоса, Арион, Вакхилид, Пиндар. Только первые поэты — лирики в нашем смысле слова, выражавшие в своих произведениях личные душевные состояния; вторые, собственно греческие лирики, занимавшие в греческой жизни более почетное место, назначали свои песни прежде всего для украшения празднества прославления богов и т. п., вследствие чего содержание их произведений было более общего, нежели личного характера; не страстность, но торжественность были отличительною чертою этой дорийской поэзии. Одни песни назначались для исполнения одним голосом, в частной жизни отдельных граждан; другие были хоровые и имели значение преимущественно религиозно-общественное, исполнялись в публичных местах. Строение песен первой категории было несравненно проще; здесь допускалось непрерывное чередование отдельных стихов, или же строфы одинакового строения следовали одна за другою. Несравненно большим разнообразием отличалось строфическое строение хоровых песен, особенно со времени Стесихора, который ввёл в стихосложение чередование тройных групп — строфы, антистрофы и эпода, — соответственно движениям хора вправо, обратному влево и заключительному нахождению на месте. Хоровые песни были значительнее и по объёму. Победные песни Пиндара — на эпическом наречии, с сильною примесью доризмов, — составленные во славу победителей на четырёх общеэллинских празднествах и дошедшие до нас в числе 44, являются единственными и великолепнейшими образчиками хоровой греч. лирики. Одна из форм этой же лирики, дифирамб, послужила источником трагедии, а из шуточных хоровых песен, тоже в честь Диониса или Вакха, вышла комедия. Исконные начатки драмы, содержавшиеся в самой жизни древнего грека и особенно в культе Диониса, развились быстро до классических образцов драматической поэзии благодаря достигнутым раньше успехам лирики, в частности — дифирамба. Дифирамбическому хору дал правильную организацию Арион из Коринфа, а знаменитейшие лирики распространили дифирамбическую песню с Диониса и на другие мифические личности. Уже при Солоне, в начале VI в. до н. э., в Афинах можно было видеть первые опыты драматизирования дифирамба при помощи одного актёра, которым был сам виновник нововведения, икариец Феспид. Драматические представления (прежде трагедия, потом и комедия) заняли место наряду с дифирамбом в чествовании Диониса, и так как это были народные празднества по преимуществу, так как при важнейших из них присутствовали в большом числе и иноземцы, то государство было заинтересовано в возможно более великолепном и привлекательном исполнении их, и драматические писатели находили достаточное для себя удовлетворение и поощрение в горячем сочувствии и понимании многотысячной публики. Сооружение в Афинах каменного театра около 500 г. до н. э. было внешним выражением того, что драматические представления стали предметом государственной заботливости. Феспид, Херил, Пратина, Фриних — немногие предшественники отца трагедии, Эсхила. Глубина и разнообразие психологических наблюдений, напряженный интерес к чисто человеческим сторонам мифических и легендарных героев, старательная мотивировка их решений и столкновений, законосообразная комбинация внешних обстоятельств и душевных состояний действующих лиц — таковы черты аттической драмы, обеспечившие за нею на многие века просветительное значение. Изумительно быстрому росту драмы благоприятствовали также успехи гражданственности в Афинской республике и высокое общее развитие массы афинских граждан. Только при наличности свободных демократических учреждений стала возможною в Афинах древняя политическая комедия, вышедшая из фаллических песен и первоначально сложившаяся в дорийских Мегарах. Нравоописательная комедия, в первой поре развития также принадлежавшая дорянам, начала слагаться среди сицилийцев в VII в. до н. э.; это — старшая сестра средней и новой аттической комедии. Тому же периоду новых политических образований принадлежат первые опыты прозы историко-географической и философской, по своему содержанию тесно примыкающие к эпической поэзии и народной мифологии. Греческая историография началась с переложения в прозу поэтических сказаний в порядке хронологической последовательности и с записи достопримечательностей отдельных городов и народов. Кадм, Дионисий, Гекагей милетский, Ксанф из Лидии, Харов из Лампсака, Гелланик из Митилены и др. были древнейшими историческими писателями. Представителями древнейшей Г. философии являются Фалес, Анаксимен, Анаксимандр (см. Греческая философия). В конце первого периода истории Г. литературы все части эллинского мира были охвачены политическим и умственным движением, а накопление богатств торговлею и промыслами и получение из Египта папируса — сравнительно дешевого писчего материала — облегчали литературную производительность городских республик и содействовали их умственному сближению. Весьма характерными выразителями той эпохи возбуждения и повсеместной напряженной деятельности были так называемые семь мудрецов (Биант, Хилон, Клеобул, Периандр, Питтак, Фалес, Солон) — рассеянные по разным городам практические деятели и учителя, которые в стихотворной, сжатой форме предлагали уроки житейской мудрости.

Классический период

Началом следующего периода можно считать 478 год, когда образовался так называемый афинско-делийский союз и Афины на долгое время стали общепризнанным гегемоном значительной части Эллады. Искони в народной поэзии существовавшие зачатки драмы были обработаны в Афинах до уровня долговечнейших образцов драматического творчества. Хотя наличность высоко развитых форм эпоса и лирики сильно облегчала развитие аттической драмы, тем не менее и трагедия, и комедия были оригинальным созданием афинян, больше всего обязанным совокупности политических и культурных условий в Афинах. Из двух видов драмы трагедия по своим сюжетам тесно примыкала к народным сказаниям и мифам, а комедия черпала содержание из наблюдений над современными политическими деятелями, текущими общественными событиями, нравами и т. п. Поднимаясь над частными практическими интересами, трагедия вводила зрителей в круг интересов и понятий общего характера, религиозных, этических и общественных, воплощая их в типические образы, каждому близкие и понятные. Со стороны содержания произведения афинских трагиков были, по-видимому, только прямым продолжением Гомера и цикликов: те же освященные верою имена и взаимные отношения божеств и героев, то же почтительное обращение с мифом, та же, до Еврипида по крайней мере, искренность веры. Тем знаменательнее были новые способы обработки народных сказаний, более гармонировавшие с светским настроением общества и с успехами обобщения в сфере мысли и чувства. Уже начиная с Эсхила, господствующим предметом изображения в трагедиях, а следовательно — и симпатий зрителя, стала душевная жизнь человека с её надеждами, опасениями, страстями. Мифическая старина сохранялась только как удобная, всеми признаваемая форма, под которой слышалось биение живой действительности; легендарные личности являлись истолкователями или выразителями того, чем жили современники трагика. Никогда раньше афинская публика не подходила так близко при посредстве поэтических изображений к естественной связи причин и последствий; никогда ещё не возвещалось ей в художественных образах столько правил религии и морали. Это была философия для народа. Необычайная популярность аттической трагедии явствует, между прочим, из того, что в течение V в. до н. э. написано было для афинского театра не меньше 1000 трагедий. К сожалению, из этого громадного числа трагедий до нас дошли всего 31 — по семи от Эсхила и Софокла и 17 от Еврипида, а также одна сатирическая драма Еврипида, Циклоп. На афинском театре держался до IV в. обычай ставить трагедии группами, так называемыми тетралогиями, при чём представление трёх трагедий заключалось шаловливой пьесой наподобие нашего водевиля; хоры этих пьес состояли из сатиров, постоянных спутников Диониса, откуда и самое название сатирической драмы. От огромного числа афинских трагиков сохранились немногие имена и незначительные отрывки (классическое издание отрывков А. К. Наука совместно с П. В. Никитиным: «Fragmenta tragicor. graecorum», Лейпциг, 1889). Кроме Эсхила, Софокла и Еврипида, затмивших собою не только современных им трагиков, но и последующих, более известны Ион, Агафон, Ахей, Крития, Евфорион, Еврипид младший.

Параллельно с трагедией развивалась в Афинах комедия, перенесенная сюда из Мегар и только здесь достигшая высокой степени совершенства и огромного влияния на окружающее. Магнет, Кратин, Евполид, Кратет и др. подготовили полный расцвет аттической комедии в V в., в произведениях Аристофана, из 64 пьес которого дошли до нас 11. Наиболее характерною особенностью аристофановской комедии была парабаза, разрывавшая представление на две части. Это — песня, которую исполнял весь хор или корифей его и в которой от лица автора высказывались зрителям советы, предостережения, жалобы на литературных соперников и политическ. врагов автора, суждения о современных событиях и лицах и т. п. Политическая свобода, высокое умственное развитие граждан, а равно гений Аристофана и его предшественников преобразили грубый фарс, каким была комедия первоначально и осталась навсегда в других частях Эллады, в оригинальнейший вид драмы, совмещавший в себе черты беспощадной сатиры и памфлета, с одной стороны, истинно художественного создания — с другой. Конечно, критика аттической комедии, касалась ли она политики (Клеон), литературы (Еврипид) или философии (Сократ), была односторонняя и имела в виду вернуть доброе старое время марафономахов, вооружить общественное мнение против новаторов; поэтому значение древней комедии как источника для политической истории весьма относительное. Однако смех Аристофана не останавливался ни перед чем, проникая все сферы жизни и на самом деле подрывая традиционные начала. Блудливый Зевс, обжорливый и жадный до золота Гермес, Опора и Феория в виде гетер — таковы божества в комедии Мир. Поместившееся между небом и землею птичье царство грозит отнять у богов и жертвенный дым, и любовные наслаждения (Птицы). В Дедале Зевс изображен вором и обманщиком и т. п. Рядом с Еврипидом и Агафоном упрекам Аристофана подвергался и торжественный, богобоязненный Эсхил. Последствия комедии получались далеко не те, каких, может быть, желал сам комик: не ослабляла, а скорее усиливала аттическая комедия дух сомнения и критики в современном обществе. Вопросы политические, частные и общие, социальные, литературные, педагогические, философские находили себе место в древней комедии, как можно видеть и по уцелевшим пьесам Аристофана, и обсуждались вкривь и вкось с не виданною ни раньше, ни позже свободою. Уже в числе комедий Аристофана есть несколько свободных от личных нападок (Птицы, Мир, Лисистрата, Богатство, Осы, Женское народное собрание); личная критика является в них лишь мимоходом, в виде намеков, уступая главное место сатире на целые направления в литературе и общественной жизни, а также на целые классы граждан. Так наз. средняя и новая комедия (от восстановления афинской демократии в 403 г. до александрийского периода), внешним образом отличавшаяся от аристофановской отсутствием хора, представляет собою только более постоянное и последовательное развитие тех элементов пародии на мифологические личности и на трагиков, а равно сатиры на общественные и домашние нравы, которые содержались в изобилии в самых зародышах аттической и вообще греческой комедии и в произведениях Аристофана; с другой стороны, не совсем были изгнаны из этих позднейших видов комедии и личные нападки на политических деятелей. Новая аттическая комедия нам известна почти исключительно по римским подражаниям Плавта и Теренция; у греков главный представитель её — Менандр.

Диалектика и красноречие всех видов входили существенными частями в поэтическую речь трагедии и комедии. Старание убедить противника, доказать виновность его и свою правоту составляют главную задачу драматических диалогов и многих монологов. Для житейских отношений в афинской демократии нужна была тщательно обработанная ораторская речь прозаическая. Свободное убедительное слово было сильнейшим рычагом успеха в афинской республике и даже больше: оно было одним из действительнейших средств самозащиты в делах политических и частных. Там, где в силу закона каждый гражданин обязан был свою тяжбу вести самолично и все судопроизводство было устное, публичное, состязательное, там, где общественное значение отдельной личности и активное участие в делах родины определялись прежде всего личными дарованиями, уменьем убедить полновластное собрание народа в выгодности предлагаемых мер, — там искусство ораторской речи и возможность научиться ему становились одним из предметов первой необходимости. Афинская республика в короткий сравнительно период времени произвела на свет большое число ораторов и учителей красноречия, не превзойденных в последующие времена: Антифон, Андокид, Лисия, Исократ, Исей, Ликург, Гиперид, Демосфен и множество других. Афинская школа красноречия была создана софистами и учителями теории красноречия, уроженцами Сицилии. В произведениях знаменитых ораторов аттическая проза впервые достигла окончательного развития и с половины IV в. до н. э. поднялась на высоту литературного языка всех эллинов. Впрочем, древнейшим из уцелевших образцов аттической прозы должно считать приписываемый Ксенофонту трактат Об афинском государственном устройстве (425 до н. э.). Антифон, Лисия, Исократ дали образцы слога высокого, среднего и низкого, причём настоящим творцом эллинской литературной прозы был Исократ. Число учеников его было весьма велико; к ним принадлежали и историки-риторы IV века до н. э., Феопомп и Эфор. Но величайшим оратором Афин был Демосфен, учившийся у Исея. Вся жизнь Демосфена служит ярким свидетельством того, какою силою обладало общественное мнение в Афинах, а с другой стороны — и того, какого влияния достигал в Афинской республике гражданин, отдававшийся служению родине и достойным образом подготовивший себя к общественной деятельности.

Что касается поэзии IV в. до н. э., как отмечает В. В. Зельченко: согласно образной характеристике Ф. Ф. Зелинского, которая не утратила актуальности и после папирусных находок XX в., «вся поэзия четвёртого века представляет из себя обширный пустырь, покрытый лишь развалинами»[1].

Драматическому диалогу в поэзии соответствовала разговорная литературная проза в применении к предметам философии. Творцом её должен почитаться Сократ, а несравненным выразителем в литературе — Платон, автор многочисленных диалогов, помимо философского значения отличавшихся высокими достоинствами как произведения литературные. Отвлеченные мысли Платон нередко воплощает в художественные образы и картины. Часто разговор прерывается вдохновенным повествованием, возносящим читателя в мир высших понятий, надежд и желаний. Замечательнейшим учеником Платона был Аристотель, творец научной прозы. Продолжателем Аристотеля явился Феофраст. В IV в. до н. э. возникли наряду с прежними новые направления философской мысли — эпикуреизм и стоицизм (см. Греческая философия). Дальше от практической жизни стояла историография, которая тоже в Афинах или под афинскими влияниями обрела себе таких представителей, как Геродот, Фукидид, Ксенофонт. Первый из них (см.), уроженец дорийско-ионийского Галикарнаса, писавший ионийскою прозою, был истым афинянином по своим политическим симпатиям и личным отношениям, по основной мысли всего повествования, согласно которой спасителями Эллады от ига варваров были афиняне. Идеей непрестанного вмешательства карающего и смиряющего божества объединяется у историка разнороднейший материал, часто лишь внешним образом относящийся к главному предмету повествования — эллино-варварской борьбе. Легенде и басням отводится ещё много места. Одному только событию, притом современному, посвящён исторический труд Фукидида о Пелопоннесской войне. Уровень критики здесь несравненно выше, чем у Геродота, но место религиозной тенденции заступает художественная. Выразительнейшим признаком такой перемены служит обилие речей в Фукидидовском сочинении, которые отвечают понятию художественной правды, но не документальной, исторической. Главным фактором исторических событий и катастроф Фукидид почитает не богов, но самого человека с его характером и умом, его расчетами и ошибками. Историку приходилось бороться с несовершенствами тогдашней прозы, которыми обусловлена относительная трудность изложения. Глубокомыслием и точностью выражений искупаются стилистические недостатки. Идеал государственного деятеля для Фукидида — Перикл. Важнейший исторический труд Ксенофонта, История Эллады, посвящён главным образом времени гегемонии Спарты и Фив после Пелопоннесской войны, окончившейся разорением и политическим упадком Афин. Ксенофонт как писатель принадлежит Афинам по происхождению, образованию и языку (на котором заметно влияние Исократа), но не по общественному настроению и не по личным симпатиям. Почтительный ученик Сократа, он в то же время был горячим поклонником спартанца Агесилая и идеализировал Кира (Агесилай, Киропедия). По степени достоверности и беспристрастия, по верности понимания событий он далеко уступает Фукидиду, но настолько же превосходит его как интересный рассказчик о разнороднейших предметах домашнего быта и общественных отношений, воспитания, морали и т. п. Решительно порвав узы городского, даже эллинского патриотизма, Ксенофонт охотнее шёл на службу к персидскому царевичу или спартанскому царю, чем оставался на родине, где не все отвечало его политическим идеалам и правилам поведения. В его «Киропедии» мы находим древнейший образчик романического рассказа в европейской литературе. Его «Отступление десяти тысяч» изобилует картинами и описаниями нравов полудиких народов, между прочим, некоторых частей нынешней Азиатской России.

С водворением македонского господства были закреплены и получили новую силу условия греческой образованности и литературы, слагавшиеся в этому времени под влиянием внутренних отношений в самом эллинском мире. Потребность в политич. организации более удовлетворительной и целесообразной чувствовалась и сознавалась задолго до появления на исторической сцене Филиппа и Александра. Узы городского патриотизма были разрушены успехами философской мысли и художественного творчества, торговыми и промышленными отношениями. По словам Исократа, «афиняне достигли того, что имя эллина стало даваться не за принадлежность к эллинской расе, но за умственное развитие, и должно прилагаться скорее к тем людям, которые причастны к нашей образованности, нежели к тем, которые одного с нами происхождения». Сократ учил, что человек — гражданин всего мира. Практическое влияние подобных идей и такого настроения, хотя и одностороннее, можно уже наблюдать на Ксенофонте. Чувствовалась потребность в такой политической организации, которая совместила бы в себе выгоды самой широкой областной автономии и силу национального единства. Завоеватели Эллады, как македоняне, так потом и римляне, не удовлетворили, однако, этой потребности; многое они разрушили, остальное приспособили к своим национальным интересам. Вот почему обращение Эллады в состояние, зависимое от македонских царей, от римского народа или римских императоров, не сопровождалось творческим движением в области искусства или философии, хотя все-таки эллинский гений не иссяк и в новых, менее благоприятных условиях; он утратил только прежнюю яркость и оригинальность, и производительность его ослабела. Как в македонском, так и долгое время в римском периоде произведения эллинского искусства и науки оставались главным фактором просвещения древнего мира.

Эллинистический период

Состояние политической зависимости от Македонии и возникновение новых центров эллинской образованности совпадают в литературе с так наз. александрийским периодом, продолжающимся приблизительно до основания Римской империи (300-30 до н. э.). Участие Лагидов в литературе, начиная с Птолемея I, основание в Александрии Музея и двух библиотек — все это определяло характер и содержание новой литературной деятельности и сменило собою те стимулы художественного и научного творчества, которые содержались в органической связи между деятельным гражданством и выразителями его нужд и стремлений. Целые отрасли литературы перестали существовать, как, наприм., политическое красноречие, политическая комедия, также трагедия; другие получили новое направление, преимущественно риторическое и стилистическое (историография, некоторые виды поэзии); третьи возникли и установились впервые, как, напр., многие научные специальные дисциплины, а в поэзии — идиллия и эротическая лирика. Умственная жизнь выражалась главным образом в собирании, классификации и изучении материала. Больше всего александрийским учёным Европа обязана тем, что сохранилось от греческой древности; вся римская наука и средневековая были не чем иным, как усвоением того, к чему в своих изысканиях пришли александрийские учёные; некоторые из нынешних научных дисциплин восходят к тому же периоду. Насколько важен этот период для европейской науки, явствует из того, например, что продолжателем Архимеда в научной механике был Галилей. Элементы Евклида представляют до настоящего времени образец руководства по геометрии, нынешняя филологическая критика многим обязана тогдашним грамматикам и проч.

В ряду научных дисциплин того времени первое место занимала филология или литературная критика. Каллимаху, Зенодоту, Аристофану, Аристарху, Дидиму принадлежат громадные заслуги по восстановлению, сохранению и объяснению древних текстов. Основателями научной географии и хронологии были Эратосфен, Аполлодор, Тимей. Историография развивалась в двояком направлении: с одной стороны, не было недостатка в попытках построить универсальную, всеобщую историю (Полибий), с другой — многочисленны были изыскания в области истории отдельных городов и стран (Филохор, Мегасфен, Манефон и др.). В риторике господствовали три школы: афинская, азиатская, родосская. Развивались и науки естественноисторические, математические, медицина. В поэзии преимущественное внимание обращалось на тщательнейшую разработку и отделку существующих форм, на внесение в область стихотворного изложения новых тем и сюжетов, дидактических, мифологических, эротических, шутливых (Каллимах, Риан, Апаллоний). Удаление поэзии от политики как бы возмещено было идиллическими картинками пастушеской и вообще простонародной жизни, исполненными художественной правды, искреннего чувства в стихотворениях Феокрита, Биона, Мосха. Кроме Александрии, важным центром литературного и вообще умственного движения была резиденция Атталидов, Пергам. Ср. Couat, «Poésie Alexandrine sous les trois premiers Ptolémées» (1882); Susemihl, «Gesch. d. gr. Litteratur in der Alexandrinerzeit» (I—II, 1891-92); Деревицкий, «О начале историко-литературных занятий в древней Греции» (Харьков, 1891).

Римский период

Наиболее характеристическую принадлежность римского периода греческой литературы составляет софистика, со стороны формы представлявшая собою возрождение классической литературы. Она была подготовлена усилиями стилистов-теоретиков Августова века воскресить для литературы аттицизм во всей классической чистоте его. Поэтому предшественниками блестящего периода софистики должно почитать Дионисия из Галикарнаса и Цецилия из Калакты. Однако софисты не довольствовались изучением и усвоением аттических писателей; они щеголяли друг перед другом и перед публикой изысканностью слов и оборотов, которые они находили в забытых литературных памятниках. II и III веков н. э. были благодаря софистам настоящим торжеством эллинского языка и образованности, праздником остроумия, изобретательности и изящества речи, на который стекались любопытные отовсюду и которым неослабно поддерживался интерес к древнеэллинской культуре. Адриан и Антонины, Юлиан и его преемники представляют два периода этой позднейшей софистики; каждый из них имел и своего историка, Филострата и Евнапия. Успех софистики немало содействовал распространению греческого языка и литературы в отдаленных частях римского мира; греческие школы в этом периоде процветали не только в Афинах или Александрии, в Пергаме или на Родосе, но также в Антиохии, Тарсе, Византии, Массилии. Причастными к греческой литературе являются, кроме греков, иудеи, сирияне, египтяне. Политическое подчинение Риму признавалось и в эллинской среде явлением неизбежным и благодетельным (Полибий, Страбон, Диодор, Дионисий). Пока не приобрела силу софистика, направление александрийской школы оставалось господствующим и после обращения Египта в римскую провинцию. Космополитическая и вместе нравоучительная тенденция проявляется ярко в историографии: Диодор, Дионисий, Николай Дамаскин, Плутарх, более поздние Арриан, Дион Кассий, Аппиан и другие. Из географов и периэгетов наиболее прославились Страбон, Павсаний, Клавдий Птолемей, система мироздания которого держалась нерушимо до Коперника, образцами софистического красноречия могут служить речи Диона Хризостома конца I века, Элия Аристида, Фемистия и других II и III веков. Отцы Церкви Григорий Назианский, Василий Великий, Иоанн Златоуст почитались учениками известных софистов-язычников. Замечательнейшею личностью в литературе II века является сириец по происхождению, весьма плодовитый и остроумный писатель, Лукиан из Самосаты. Блестящим представителем сатирического направления софистики в IV веке был император Юлиан. Теория красноречия разрабатывалась также с большим старанием: не говоря о более ранних писателях, отметим в этой области Гермогена во II веке и Лонгина — в III-м. В философии преобладали стоицизм (Эпиктет, М. Аврелий) и неоплатонизм (Плотин, Порфирий, Прокл). Занятия грамматикой, изучение наречий, составление словарей продолжались и в этом периоде. Через весь римский период проходит в постепенном развитии вид прозаической литературы, всего ближе отвечающий нашему понятию романа. Составные элементы его — эротический, чудесный, описательный — существовали в греческой литературе искони; в александрийской школе поэтов и прозаиков они в отдельном виде разрабатывались не без успеха то в эротических стихотворениях, то в описаниях путешествий по странам далеким и чудесным. Однако систематическое сочетание всех необходимых для романа элементов воедино, в прозаические рассказы о влюбленных, с подробными описаниями картин природы, с перечислением разного рода препятствий и приключений принадлежит римскому периоду (Антоний Диоген, Ямблих, Ксенофонт из Ефеса, Гелиодор, Мусей и др.); христианские писатели состязались с языческими в составлении подобных «драм». Развитию романа много помогла софистика, не останавливавшаяся ни перед каким вымыслом и создавшая пригодный для таких целей прозаический стиль (Rohde, "Der gr. Roman und seine Vorläufer, 1876). Пятый век нашей эры ознаменовался подобием возрождения античных видов творчества, преимущественно эпоса и гимнов (Квинт из Смирны, Нонн из Египта).

Многочисленные причины упадка литературной производительности эллинов, действовавшие с большею или меньшею силою со времен Аристотеля до закрытия философских школ Юстинианом, сводились к ослаблению связи между действительною жизнью народа и литературными произведениями, между массою населения и избранным меньшинством мыслителей, поэтов, учёных, художников. Завоевание Эллады сначала македонским, потом римским оружием, сопровождавшееся сокращением населения в эллинских землях и их обеднением и разорением, привело к созданию литературы, которая все меньше и меньше отвечала потребностям и чувствам народа, приобретая вместе с тем космополитический характер. Благополучие литературы стало в прямую зависимость от вкусов и щедрот всесильных владык. Рознь между народными массами и литературными деятелями усилена была христианством, религией масс по преимуществу, тем более, что христианство быстро вошло в народные нравы эллинов и их исконные общественные учреждения оказались весьма пригодными для первоначальных религиозных корпораций. Официально возвещенное в половине IV века отождествление христианства с государством нанесло непоправимый ущерб языческой литературе: классические произведения эллинского гения подвергались запрещению и истреблению. В начале VI веке политические и административные мероприятия Юстиниана довершили экономическое разорение Греции и упадок городской жизни, уничтожили чуть не последние следы былой высокой образованности. Эдикт 529 года о закрытии школы неоплатоников в Афинах прекратил лишь призрачное существование жалкого убежища античной философии.

При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

См. также

Напишите отзыв о статье "Древнегреческая литература"

Примечания

  1. [www.dissercat.com/content/tvorchestvo-erinny-v-kontekste-antichnoi-literatury Диссертация на тему «Творчество Эринны в контексте античной литературы» автореферат по специальности ВАК 10.02.14 — Классическая филология, византийская и новогреческая филоло…]

Ссылки

  • [feb-web.ru/feb/litenc/encyclop/le2/le2-7252.htm Греческая литература//Литературная энциклопедия/ФЭБ]

Отрывок, характеризующий Древнегреческая литература

– On fera du chemin cette fois ci. Oh! quand il s'en mele lui meme ca chauffe… Nom de Dieu… Le voila!.. Vive l'Empereur! Les voila donc les Steppes de l'Asie! Vilain pays tout de meme. Au revoir, Beauche; je te reserve le plus beau palais de Moscou. Au revoir! Bonne chance… L'as tu vu, l'Empereur? Vive l'Empereur!.. preur! Si on me fait gouverneur aux Indes, Gerard, je te fais ministre du Cachemire, c'est arrete. Vive l'Empereur! Vive! vive! vive! Les gredins de Cosaques, comme ils filent. Vive l'Empereur! Le voila! Le vois tu? Je l'ai vu deux fois comme jete vois. Le petit caporal… Je l'ai vu donner la croix a l'un des vieux… Vive l'Empereur!.. [Теперь походим! О! как он сам возьмется, дело закипит. Ей богу… Вот он… Ура, император! Так вот они, азиатские степи… Однако скверная страна. До свиданья, Боше. Я тебе оставлю лучший дворец в Москве. До свиданья, желаю успеха. Видел императора? Ура! Ежели меня сделают губернатором в Индии, я тебя сделаю министром Кашмира… Ура! Император вот он! Видишь его? Я его два раза как тебя видел. Маленький капрал… Я видел, как он навесил крест одному из стариков… Ура, император!] – говорили голоса старых и молодых людей, самых разнообразных характеров и положений в обществе. На всех лицах этих людей было одно общее выражение радости о начале давно ожидаемого похода и восторга и преданности к человеку в сером сюртуке, стоявшему на горе.
13 го июня Наполеону подали небольшую чистокровную арабскую лошадь, и он сел и поехал галопом к одному из мостов через Неман, непрестанно оглушаемый восторженными криками, которые он, очевидно, переносил только потому, что нельзя было запретить им криками этими выражать свою любовь к нему; но крики эти, сопутствующие ему везде, тяготили его и отвлекали его от военной заботы, охватившей его с того времени, как он присоединился к войску. Он проехал по одному из качавшихся на лодках мостов на ту сторону, круто повернул влево и галопом поехал по направлению к Ковно, предшествуемый замиравшими от счастия, восторженными гвардейскими конными егерями, расчищая дорогу по войскам, скакавшим впереди его. Подъехав к широкой реке Вилии, он остановился подле польского уланского полка, стоявшего на берегу.
– Виват! – также восторженно кричали поляки, расстроивая фронт и давя друг друга, для того чтобы увидать его. Наполеон осмотрел реку, слез с лошади и сел на бревно, лежавшее на берегу. По бессловесному знаку ему подали трубу, он положил ее на спину подбежавшего счастливого пажа и стал смотреть на ту сторону. Потом он углубился в рассматриванье листа карты, разложенного между бревнами. Не поднимая головы, он сказал что то, и двое его адъютантов поскакали к польским уланам.
– Что? Что он сказал? – слышалось в рядах польских улан, когда один адъютант подскакал к ним.
Было приказано, отыскав брод, перейти на ту сторону. Польский уланский полковник, красивый старый человек, раскрасневшись и путаясь в словах от волнения, спросил у адъютанта, позволено ли ему будет переплыть с своими уланами реку, не отыскивая брода. Он с очевидным страхом за отказ, как мальчик, который просит позволения сесть на лошадь, просил, чтобы ему позволили переплыть реку в глазах императора. Адъютант сказал, что, вероятно, император не будет недоволен этим излишним усердием.
Как только адъютант сказал это, старый усатый офицер с счастливым лицом и блестящими глазами, подняв кверху саблю, прокричал: «Виват! – и, скомандовав уланам следовать за собой, дал шпоры лошади и подскакал к реке. Он злобно толкнул замявшуюся под собой лошадь и бухнулся в воду, направляясь вглубь к быстрине течения. Сотни уланов поскакали за ним. Было холодно и жутко на середине и на быстрине теченья. Уланы цеплялись друг за друга, сваливались с лошадей, лошади некоторые тонули, тонули и люди, остальные старались плыть кто на седле, кто держась за гриву. Они старались плыть вперед на ту сторону и, несмотря на то, что за полверсты была переправа, гордились тем, что они плывут и тонут в этой реке под взглядами человека, сидевшего на бревне и даже не смотревшего на то, что они делали. Когда вернувшийся адъютант, выбрав удобную минуту, позволил себе обратить внимание императора на преданность поляков к его особе, маленький человек в сером сюртуке встал и, подозвав к себе Бертье, стал ходить с ним взад и вперед по берегу, отдавая ему приказания и изредка недовольно взглядывая на тонувших улан, развлекавших его внимание.
Для него было не ново убеждение в том, что присутствие его на всех концах мира, от Африки до степей Московии, одинаково поражает и повергает людей в безумие самозабвения. Он велел подать себе лошадь и поехал в свою стоянку.
Человек сорок улан потонуло в реке, несмотря на высланные на помощь лодки. Большинство прибилось назад к этому берегу. Полковник и несколько человек переплыли реку и с трудом вылезли на тот берег. Но как только они вылезли в обшлепнувшемся на них, стекающем ручьями мокром платье, они закричали: «Виват!», восторженно глядя на то место, где стоял Наполеон, но где его уже не было, и в ту минуту считали себя счастливыми.
Ввечеру Наполеон между двумя распоряжениями – одно о том, чтобы как можно скорее доставить заготовленные фальшивые русские ассигнации для ввоза в Россию, и другое о том, чтобы расстрелять саксонца, в перехваченном письме которого найдены сведения о распоряжениях по французской армии, – сделал третье распоряжение – о причислении бросившегося без нужды в реку польского полковника к когорте чести (Legion d'honneur), которой Наполеон был главою.
Qnos vult perdere – dementat. [Кого хочет погубить – лишит разума (лат.) ]


Русский император между тем более месяца уже жил в Вильне, делая смотры и маневры. Ничто не было готово для войны, которой все ожидали и для приготовления к которой император приехал из Петербурга. Общего плана действий не было. Колебания о том, какой план из всех тех, которые предлагались, должен быть принят, только еще более усилились после месячного пребывания императора в главной квартире. В трех армиях был в каждой отдельный главнокомандующий, но общего начальника над всеми армиями не было, и император не принимал на себя этого звания.
Чем дольше жил император в Вильне, тем менее и менее готовились к войне, уставши ожидать ее. Все стремления людей, окружавших государя, казалось, были направлены только на то, чтобы заставлять государя, приятно проводя время, забыть о предстоящей войне.
После многих балов и праздников у польских магнатов, у придворных и у самого государя, в июне месяце одному из польских генерал адъютантов государя пришла мысль дать обед и бал государю от лица его генерал адъютантов. Мысль эта радостно была принята всеми. Государь изъявил согласие. Генерал адъютанты собрали по подписке деньги. Особа, которая наиболее могла быть приятна государю, была приглашена быть хозяйкой бала. Граф Бенигсен, помещик Виленской губернии, предложил свой загородный дом для этого праздника, и 13 июня был назначен обед, бал, катанье на лодках и фейерверк в Закрете, загородном доме графа Бенигсена.
В тот самый день, в который Наполеоном был отдан приказ о переходе через Неман и передовые войска его, оттеснив казаков, перешли через русскую границу, Александр проводил вечер на даче Бенигсена – на бале, даваемом генерал адъютантами.
Был веселый, блестящий праздник; знатоки дела говорили, что редко собиралось в одном месте столько красавиц. Графиня Безухова в числе других русских дам, приехавших за государем из Петербурга в Вильну, была на этом бале, затемняя своей тяжелой, так называемой русской красотой утонченных польских дам. Она была замечена, и государь удостоил ее танца.
Борис Друбецкой, en garcon (холостяком), как он говорил, оставив свою жену в Москве, был также на этом бале и, хотя не генерал адъютант, был участником на большую сумму в подписке для бала. Борис теперь был богатый человек, далеко ушедший в почестях, уже не искавший покровительства, а на ровной ноге стоявший с высшими из своих сверстников.
В двенадцать часов ночи еще танцевали. Элен, не имевшая достойного кавалера, сама предложила мазурку Борису. Они сидели в третьей паре. Борис, хладнокровно поглядывая на блестящие обнаженные плечи Элен, выступавшие из темного газового с золотом платья, рассказывал про старых знакомых и вместе с тем, незаметно для самого себя и для других, ни на секунду не переставал наблюдать государя, находившегося в той же зале. Государь не танцевал; он стоял в дверях и останавливал то тех, то других теми ласковыми словами, которые он один только умел говорить.
При начале мазурки Борис видел, что генерал адъютант Балашев, одно из ближайших лиц к государю, подошел к нему и непридворно остановился близко от государя, говорившего с польской дамой. Поговорив с дамой, государь взглянул вопросительно и, видно, поняв, что Балашев поступил так только потому, что на то были важные причины, слегка кивнул даме и обратился к Балашеву. Только что Балашев начал говорить, как удивление выразилось на лице государя. Он взял под руку Балашева и пошел с ним через залу, бессознательно для себя расчищая с обеих сторон сажени на три широкую дорогу сторонившихся перед ним. Борис заметил взволнованное лицо Аракчеева, в то время как государь пошел с Балашевым. Аракчеев, исподлобья глядя на государя и посапывая красным носом, выдвинулся из толпы, как бы ожидая, что государь обратится к нему. (Борис понял, что Аракчеев завидует Балашеву и недоволен тем, что какая то, очевидно, важная, новость не через него передана государю.)
Но государь с Балашевым прошли, не замечая Аракчеева, через выходную дверь в освещенный сад. Аракчеев, придерживая шпагу и злобно оглядываясь вокруг себя, прошел шагах в двадцати за ними.
Пока Борис продолжал делать фигуры мазурки, его не переставала мучить мысль о том, какую новость привез Балашев и каким бы образом узнать ее прежде других.
В фигуре, где ему надо было выбирать дам, шепнув Элен, что он хочет взять графиню Потоцкую, которая, кажется, вышла на балкон, он, скользя ногами по паркету, выбежал в выходную дверь в сад и, заметив входящего с Балашевым на террасу государя, приостановился. Государь с Балашевым направлялись к двери. Борис, заторопившись, как будто не успев отодвинуться, почтительно прижался к притолоке и нагнул голову.
Государь с волнением лично оскорбленного человека договаривал следующие слова:
– Без объявления войны вступить в Россию. Я помирюсь только тогда, когда ни одного вооруженного неприятеля не останется на моей земле, – сказал он. Как показалось Борису, государю приятно было высказать эти слова: он был доволен формой выражения своей мысли, но был недоволен тем, что Борис услыхал их.
– Чтоб никто ничего не знал! – прибавил государь, нахмурившись. Борис понял, что это относилось к нему, и, закрыв глаза, слегка наклонил голову. Государь опять вошел в залу и еще около получаса пробыл на бале.
Борис первый узнал известие о переходе французскими войсками Немана и благодаря этому имел случай показать некоторым важным лицам, что многое, скрытое от других, бывает ему известно, и через то имел случай подняться выше во мнении этих особ.

Неожиданное известие о переходе французами Немана было особенно неожиданно после месяца несбывавшегося ожидания, и на бале! Государь, в первую минуту получения известия, под влиянием возмущения и оскорбления, нашел то, сделавшееся потом знаменитым, изречение, которое самому понравилось ему и выражало вполне его чувства. Возвратившись домой с бала, государь в два часа ночи послал за секретарем Шишковым и велел написать приказ войскам и рескрипт к фельдмаршалу князю Салтыкову, в котором он непременно требовал, чтобы были помещены слова о том, что он не помирится до тех пор, пока хотя один вооруженный француз останется на русской земле.
На другой день было написано следующее письмо к Наполеону.
«Monsieur mon frere. J'ai appris hier que malgre la loyaute avec laquelle j'ai maintenu mes engagements envers Votre Majeste, ses troupes ont franchis les frontieres de la Russie, et je recois a l'instant de Petersbourg une note par laquelle le comte Lauriston, pour cause de cette agression, annonce que Votre Majeste s'est consideree comme en etat de guerre avec moi des le moment ou le prince Kourakine a fait la demande de ses passeports. Les motifs sur lesquels le duc de Bassano fondait son refus de les lui delivrer, n'auraient jamais pu me faire supposer que cette demarche servirait jamais de pretexte a l'agression. En effet cet ambassadeur n'y a jamais ete autorise comme il l'a declare lui meme, et aussitot que j'en fus informe, je lui ai fait connaitre combien je le desapprouvais en lui donnant l'ordre de rester a son poste. Si Votre Majeste n'est pas intentionnee de verser le sang de nos peuples pour un malentendu de ce genre et qu'elle consente a retirer ses troupes du territoire russe, je regarderai ce qui s'est passe comme non avenu, et un accommodement entre nous sera possible. Dans le cas contraire, Votre Majeste, je me verrai force de repousser une attaque que rien n'a provoquee de ma part. Il depend encore de Votre Majeste d'eviter a l'humanite les calamites d'une nouvelle guerre.
Je suis, etc.
(signe) Alexandre».
[«Государь брат мой! Вчера дошло до меня, что, несмотря на прямодушие, с которым соблюдал я мои обязательства в отношении к Вашему Императорскому Величеству, войска Ваши перешли русские границы, и только лишь теперь получил из Петербурга ноту, которою граф Лористон извещает меня, по поводу сего вторжения, что Ваше Величество считаете себя в неприязненных отношениях со мною, с того времени как князь Куракин потребовал свои паспорта. Причины, на которых герцог Бассано основывал свой отказ выдать сии паспорты, никогда не могли бы заставить меня предполагать, чтобы поступок моего посла послужил поводом к нападению. И в действительности он не имел на то от меня повеления, как было объявлено им самим; и как только я узнал о сем, то немедленно выразил мое неудовольствие князю Куракину, повелев ему исполнять по прежнему порученные ему обязанности. Ежели Ваше Величество не расположены проливать кровь наших подданных из за подобного недоразумения и ежели Вы согласны вывести свои войска из русских владений, то я оставлю без внимания все происшедшее, и соглашение между нами будет возможно. В противном случае я буду принужден отражать нападение, которое ничем не было возбуждено с моей стороны. Ваше Величество, еще имеете возможность избавить человечество от бедствий новой войны.
(подписал) Александр». ]


13 го июня, в два часа ночи, государь, призвав к себе Балашева и прочтя ему свое письмо к Наполеону, приказал ему отвезти это письмо и лично передать французскому императору. Отправляя Балашева, государь вновь повторил ему слова о том, что он не помирится до тех пор, пока останется хотя один вооруженный неприятель на русской земле, и приказал непременно передать эти слова Наполеону. Государь не написал этих слов в письме, потому что он чувствовал с своим тактом, что слова эти неудобны для передачи в ту минуту, когда делается последняя попытка примирения; но он непременно приказал Балашеву передать их лично Наполеону.
Выехав в ночь с 13 го на 14 е июня, Балашев, сопутствуемый трубачом и двумя казаками, к рассвету приехал в деревню Рыконты, на французские аванпосты по сю сторону Немана. Он был остановлен французскими кавалерийскими часовыми.
Французский гусарский унтер офицер, в малиновом мундире и мохнатой шапке, крикнул на подъезжавшего Балашева, приказывая ему остановиться. Балашев не тотчас остановился, а продолжал шагом подвигаться по дороге.
Унтер офицер, нахмурившись и проворчав какое то ругательство, надвинулся грудью лошади на Балашева, взялся за саблю и грубо крикнул на русского генерала, спрашивая его: глух ли он, что не слышит того, что ему говорят. Балашев назвал себя. Унтер офицер послал солдата к офицеру.
Не обращая на Балашева внимания, унтер офицер стал говорить с товарищами о своем полковом деле и не глядел на русского генерала.
Необычайно странно было Балашеву, после близости к высшей власти и могуществу, после разговора три часа тому назад с государем и вообще привыкшему по своей службе к почестям, видеть тут, на русской земле, это враждебное и главное – непочтительное отношение к себе грубой силы.
Солнце только начинало подниматься из за туч; в воздухе было свежо и росисто. По дороге из деревни выгоняли стадо. В полях один за одним, как пузырьки в воде, вспырскивали с чувыканьем жаворонки.
Балашев оглядывался вокруг себя, ожидая приезда офицера из деревни. Русские казаки, и трубач, и французские гусары молча изредка глядели друг на друга.
Французский гусарский полковник, видимо, только что с постели, выехал из деревни на красивой сытой серой лошади, сопутствуемый двумя гусарами. На офицере, на солдатах и на их лошадях был вид довольства и щегольства.
Это было то первое время кампании, когда войска еще находились в исправности, почти равной смотровой, мирной деятельности, только с оттенком нарядной воинственности в одежде и с нравственным оттенком того веселья и предприимчивости, которые всегда сопутствуют началам кампаний.
Французский полковник с трудом удерживал зевоту, но был учтив и, видимо, понимал все значение Балашева. Он провел его мимо своих солдат за цепь и сообщил, что желание его быть представленну императору будет, вероятно, тотчас же исполнено, так как императорская квартира, сколько он знает, находится недалеко.
Они проехали деревню Рыконты, мимо французских гусарских коновязей, часовых и солдат, отдававших честь своему полковнику и с любопытством осматривавших русский мундир, и выехали на другую сторону села. По словам полковника, в двух километрах был начальник дивизии, который примет Балашева и проводит его по назначению.
Солнце уже поднялось и весело блестело на яркой зелени.
Только что они выехали за корчму на гору, как навстречу им из под горы показалась кучка всадников, впереди которой на вороной лошади с блестящею на солнце сбруей ехал высокий ростом человек в шляпе с перьями и черными, завитыми по плечи волосами, в красной мантии и с длинными ногами, выпяченными вперед, как ездят французы. Человек этот поехал галопом навстречу Балашеву, блестя и развеваясь на ярком июньском солнце своими перьями, каменьями и золотыми галунами.
Балашев уже был на расстоянии двух лошадей от скачущего ему навстречу с торжественно театральным лицом всадника в браслетах, перьях, ожерельях и золоте, когда Юльнер, французский полковник, почтительно прошептал: «Le roi de Naples». [Король Неаполитанский.] Действительно, это был Мюрат, называемый теперь неаполитанским королем. Хотя и было совершенно непонятно, почему он был неаполитанский король, но его называли так, и он сам был убежден в этом и потому имел более торжественный и важный вид, чем прежде. Он так был уверен в том, что он действительно неаполитанский король, что, когда накануне отъезда из Неаполя, во время его прогулки с женою по улицам Неаполя, несколько итальянцев прокричали ему: «Viva il re!», [Да здравствует король! (итал.) ] он с грустной улыбкой повернулся к супруге и сказал: «Les malheureux, ils ne savent pas que je les quitte demain! [Несчастные, они не знают, что я их завтра покидаю!]
Но несмотря на то, что он твердо верил в то, что он был неаполитанский король, и что он сожалел о горести своих покидаемых им подданных, в последнее время, после того как ему ведено было опять поступить на службу, и особенно после свидания с Наполеоном в Данциге, когда августейший шурин сказал ему: «Je vous ai fait Roi pour regner a maniere, mais pas a la votre», [Я вас сделал королем для того, чтобы царствовать не по своему, а по моему.] – он весело принялся за знакомое ему дело и, как разъевшийся, но не зажиревший, годный на службу конь, почуяв себя в упряжке, заиграл в оглоблях и, разрядившись как можно пестрее и дороже, веселый и довольный, скакал, сам не зная куда и зачем, по дорогам Польши.
Увидав русского генерала, он по королевски, торжественно, откинул назад голову с завитыми по плечи волосами и вопросительно поглядел на французского полковника. Полковник почтительно передал его величеству значение Балашева, фамилию которого он не мог выговорить.
– De Bal macheve! – сказал король (своей решительностью превозмогая трудность, представлявшуюся полковнику), – charme de faire votre connaissance, general, [очень приятно познакомиться с вами, генерал] – прибавил он с королевски милостивым жестом. Как только король начал говорить громко и быстро, все королевское достоинство мгновенно оставило его, и он, сам не замечая, перешел в свойственный ему тон добродушной фамильярности. Он положил свою руку на холку лошади Балашева.
– Eh, bien, general, tout est a la guerre, a ce qu'il parait, [Ну что ж, генерал, дело, кажется, идет к войне,] – сказал он, как будто сожалея об обстоятельстве, о котором он не мог судить.
– Sire, – отвечал Балашев. – l'Empereur mon maitre ne desire point la guerre, et comme Votre Majeste le voit, – говорил Балашев, во всех падежах употребляя Votre Majeste, [Государь император русский не желает ее, как ваше величество изволите видеть… ваше величество.] с неизбежной аффектацией учащения титула, обращаясь к лицу, для которого титул этот еще новость.
Лицо Мюрата сияло глупым довольством в то время, как он слушал monsieur de Balachoff. Но royaute oblige: [королевское звание имеет свои обязанности:] он чувствовал необходимость переговорить с посланником Александра о государственных делах, как король и союзник. Он слез с лошади и, взяв под руку Балашева и отойдя на несколько шагов от почтительно дожидавшейся свиты, стал ходить с ним взад и вперед, стараясь говорить значительно. Он упомянул о том, что император Наполеон оскорблен требованиями вывода войск из Пруссии, в особенности теперь, когда это требование сделалось всем известно и когда этим оскорблено достоинство Франции. Балашев сказал, что в требовании этом нет ничего оскорбительного, потому что… Мюрат перебил его:
– Так вы считаете зачинщиком не императора Александра? – сказал он неожиданно с добродушно глупой улыбкой.
Балашев сказал, почему он действительно полагал, что начинателем войны был Наполеон.
– Eh, mon cher general, – опять перебил его Мюрат, – je desire de tout mon c?ur que les Empereurs s'arrangent entre eux, et que la guerre commencee malgre moi se termine le plutot possible, [Ах, любезный генерал, я желаю от всей души, чтобы императоры покончили дело между собою и чтобы война, начатая против моей воли, окончилась как можно скорее.] – сказал он тоном разговора слуг, которые желают остаться добрыми приятелями, несмотря на ссору между господами. И он перешел к расспросам о великом князе, о его здоровье и о воспоминаниях весело и забавно проведенного с ним времени в Неаполе. Потом, как будто вдруг вспомнив о своем королевском достоинстве, Мюрат торжественно выпрямился, стал в ту же позу, в которой он стоял на коронации, и, помахивая правой рукой, сказал: – Je ne vous retiens plus, general; je souhaite le succes de vorte mission, [Я вас не задерживаю более, генерал; желаю успеха вашему посольству,] – и, развеваясь красной шитой мантией и перьями и блестя драгоценностями, он пошел к свите, почтительно ожидавшей его.
Балашев поехал дальше, по словам Мюрата предполагая весьма скоро быть представленным самому Наполеону. Но вместо скорой встречи с Наполеоном, часовые пехотного корпуса Даву опять так же задержали его у следующего селения, как и в передовой цепи, и вызванный адъютант командира корпуса проводил его в деревню к маршалу Даву.


Даву был Аракчеев императора Наполеона – Аракчеев не трус, но столь же исправный, жестокий и не умеющий выражать свою преданность иначе как жестокостью.
В механизме государственного организма нужны эти люди, как нужны волки в организме природы, и они всегда есть, всегда являются и держатся, как ни несообразно кажется их присутствие и близость к главе правительства. Только этой необходимостью можно объяснить то, как мог жестокий, лично выдиравший усы гренадерам и не могший по слабости нерв переносить опасность, необразованный, непридворный Аракчеев держаться в такой силе при рыцарски благородном и нежном характере Александра.
Балашев застал маршала Даву в сарае крестьянскои избы, сидящего на бочонке и занятого письменными работами (он поверял счеты). Адъютант стоял подле него. Возможно было найти лучшее помещение, но маршал Даву был один из тех людей, которые нарочно ставят себя в самые мрачные условия жизни, для того чтобы иметь право быть мрачными. Они для того же всегда поспешно и упорно заняты. «Где тут думать о счастливой стороне человеческой жизни, когда, вы видите, я на бочке сижу в грязном сарае и работаю», – говорило выражение его лица. Главное удовольствие и потребность этих людей состоит в том, чтобы, встретив оживление жизни, бросить этому оживлению в глаза спою мрачную, упорную деятельность. Это удовольствие доставил себе Даву, когда к нему ввели Балашева. Он еще более углубился в свою работу, когда вошел русский генерал, и, взглянув через очки на оживленное, под впечатлением прекрасного утра и беседы с Мюратом, лицо Балашева, не встал, не пошевелился даже, а еще больше нахмурился и злобно усмехнулся.
Заметив на лице Балашева произведенное этим приемом неприятное впечатление, Даву поднял голову и холодно спросил, что ему нужно.
Предполагая, что такой прием мог быть сделан ему только потому, что Даву не знает, что он генерал адъютант императора Александра и даже представитель его перед Наполеоном, Балашев поспешил сообщить свое звание и назначение. В противность ожидания его, Даву, выслушав Балашева, стал еще суровее и грубее.
– Где же ваш пакет? – сказал он. – Donnez le moi, ije l'enverrai a l'Empereur. [Дайте мне его, я пошлю императору.]
Балашев сказал, что он имеет приказание лично передать пакет самому императору.
– Приказания вашего императора исполняются в вашей армии, а здесь, – сказал Даву, – вы должны делать то, что вам говорят.
И как будто для того чтобы еще больше дать почувствовать русскому генералу его зависимость от грубой силы, Даву послал адъютанта за дежурным.
Балашев вынул пакет, заключавший письмо государя, и положил его на стол (стол, состоявший из двери, на которой торчали оторванные петли, положенной на два бочонка). Даву взял конверт и прочел надпись.
– Вы совершенно вправе оказывать или не оказывать мне уважение, – сказал Балашев. – Но позвольте вам заметить, что я имею честь носить звание генерал адъютанта его величества…
Даву взглянул на него молча, и некоторое волнение и смущение, выразившиеся на лице Балашева, видимо, доставили ему удовольствие.
– Вам будет оказано должное, – сказал он и, положив конверт в карман, вышел из сарая.
Через минуту вошел адъютант маршала господин де Кастре и провел Балашева в приготовленное для него помещение.
Балашев обедал в этот день с маршалом в том же сарае, на той же доске на бочках.
На другой день Даву выехал рано утром и, пригласив к себе Балашева, внушительно сказал ему, что он просит его оставаться здесь, подвигаться вместе с багажами, ежели они будут иметь на то приказания, и не разговаривать ни с кем, кроме как с господином де Кастро.
После четырехдневного уединения, скуки, сознания подвластности и ничтожества, особенно ощутительного после той среды могущества, в которой он так недавно находился, после нескольких переходов вместе с багажами маршала, с французскими войсками, занимавшими всю местность, Балашев привезен был в Вильну, занятую теперь французами, в ту же заставу, на которой он выехал четыре дня тому назад.
На другой день императорский камергер, monsieur de Turenne, приехал к Балашеву и передал ему желание императора Наполеона удостоить его аудиенции.
Четыре дня тому назад у того дома, к которому подвезли Балашева, стояли Преображенского полка часовые, теперь же стояли два французских гренадера в раскрытых на груди синих мундирах и в мохнатых шапках, конвой гусаров и улан и блестящая свита адъютантов, пажей и генералов, ожидавших выхода Наполеона вокруг стоявшей у крыльца верховой лошади и его мамелюка Рустава. Наполеон принимал Балашева в том самом доме в Вильве, из которого отправлял его Александр.


Несмотря на привычку Балашева к придворной торжественности, роскошь и пышность двора императора Наполеона поразили его.
Граф Тюрен ввел его в большую приемную, где дожидалось много генералов, камергеров и польских магнатов, из которых многих Балашев видал при дворе русского императора. Дюрок сказал, что император Наполеон примет русского генерала перед своей прогулкой.
После нескольких минут ожидания дежурный камергер вышел в большую приемную и, учтиво поклонившись Балашеву, пригласил его идти за собой.
Балашев вошел в маленькую приемную, из которой была одна дверь в кабинет, в тот самый кабинет, из которого отправлял его русский император. Балашев простоял один минуты две, ожидая. За дверью послышались поспешные шаги. Быстро отворились обе половинки двери, камергер, отворивший, почтительно остановился, ожидая, все затихло, и из кабинета зазвучали другие, твердые, решительные шаги: это был Наполеон. Он только что окончил свой туалет для верховой езды. Он был в синем мундире, раскрытом над белым жилетом, спускавшимся на круглый живот, в белых лосинах, обтягивающих жирные ляжки коротких ног, и в ботфортах. Короткие волоса его, очевидно, только что были причесаны, но одна прядь волос спускалась книзу над серединой широкого лба. Белая пухлая шея его резко выступала из за черного воротника мундира; от него пахло одеколоном. На моложавом полном лице его с выступающим подбородком было выражение милостивого и величественного императорского приветствия.
Он вышел, быстро подрагивая на каждом шагу и откинув несколько назад голову. Вся его потолстевшая, короткая фигура с широкими толстыми плечами и невольно выставленным вперед животом и грудью имела тот представительный, осанистый вид, который имеют в холе живущие сорокалетние люди. Кроме того, видно было, что он в этот день находился в самом хорошем расположении духа.
Он кивнул головою, отвечая на низкий и почтительный поклон Балашева, и, подойдя к нему, тотчас же стал говорить как человек, дорожащий всякой минутой своего времени и не снисходящий до того, чтобы приготавливать свои речи, а уверенный в том, что он всегда скажет хорошо и что нужно сказать.
– Здравствуйте, генерал! – сказал он. – Я получил письмо императора Александра, которое вы доставили, и очень рад вас видеть. – Он взглянул в лицо Балашева своими большими глазами и тотчас же стал смотреть вперед мимо него.
Очевидно было, что его не интересовала нисколько личность Балашева. Видно было, что только то, что происходило в его душе, имело интерес для него. Все, что было вне его, не имело для него значения, потому что все в мире, как ему казалось, зависело только от его воли.
– Я не желаю и не желал войны, – сказал он, – но меня вынудили к ней. Я и теперь (он сказал это слово с ударением) готов принять все объяснения, которые вы можете дать мне. – И он ясно и коротко стал излагать причины своего неудовольствия против русского правительства.
Судя по умеренно спокойному и дружелюбному тону, с которым говорил французский император, Балашев был твердо убежден, что он желает мира и намерен вступить в переговоры.
– Sire! L'Empereur, mon maitre, [Ваше величество! Император, государь мой,] – начал Балашев давно приготовленную речь, когда Наполеон, окончив свою речь, вопросительно взглянул на русского посла; но взгляд устремленных на него глаз императора смутил его. «Вы смущены – оправьтесь», – как будто сказал Наполеон, с чуть заметной улыбкой оглядывая мундир и шпагу Балашева. Балашев оправился и начал говорить. Он сказал, что император Александр не считает достаточной причиной для войны требование паспортов Куракиным, что Куракин поступил так по своему произволу и без согласия на то государя, что император Александр не желает войны и что с Англией нет никаких сношений.
– Еще нет, – вставил Наполеон и, как будто боясь отдаться своему чувству, нахмурился и слегка кивнул головой, давая этим чувствовать Балашеву, что он может продолжать.
Высказав все, что ему было приказано, Балашев сказал, что император Александр желает мира, но не приступит к переговорам иначе, как с тем условием, чтобы… Тут Балашев замялся: он вспомнил те слова, которые император Александр не написал в письме, но которые непременно приказал вставить в рескрипт Салтыкову и которые приказал Балашеву передать Наполеону. Балашев помнил про эти слова: «пока ни один вооруженный неприятель не останется на земле русской», но какое то сложное чувство удержало его. Он не мог сказать этих слов, хотя и хотел это сделать. Он замялся и сказал: с условием, чтобы французские войска отступили за Неман.
Наполеон заметил смущение Балашева при высказывании последних слов; лицо его дрогнуло, левая икра ноги начала мерно дрожать. Не сходя с места, он голосом, более высоким и поспешным, чем прежде, начал говорить. Во время последующей речи Балашев, не раз опуская глаза, невольно наблюдал дрожанье икры в левой ноге Наполеона, которое тем более усиливалось, чем более он возвышал голос.
– Я желаю мира не менее императора Александра, – начал он. – Не я ли осьмнадцать месяцев делаю все, чтобы получить его? Я осьмнадцать месяцев жду объяснений. Но для того, чтобы начать переговоры, чего же требуют от меня? – сказал он, нахмурившись и делая энергически вопросительный жест своей маленькой белой и пухлой рукой.
– Отступления войск за Неман, государь, – сказал Балашев.
– За Неман? – повторил Наполеон. – Так теперь вы хотите, чтобы отступили за Неман – только за Неман? – повторил Наполеон, прямо взглянув на Балашева.
Балашев почтительно наклонил голову.
Вместо требования четыре месяца тому назад отступить из Номерании, теперь требовали отступить только за Неман. Наполеон быстро повернулся и стал ходить по комнате.
– Вы говорите, что от меня требуют отступления за Неман для начатия переговоров; но от меня требовали точно так же два месяца тому назад отступления за Одер и Вислу, и, несмотря на то, вы согласны вести переговоры.
Он молча прошел от одного угла комнаты до другого и опять остановился против Балашева. Лицо его как будто окаменело в своем строгом выражении, и левая нога дрожала еще быстрее, чем прежде. Это дрожанье левой икры Наполеон знал за собой. La vibration de mon mollet gauche est un grand signe chez moi, [Дрожание моей левой икры есть великий признак,] – говорил он впоследствии.
– Такие предложения, как то, чтобы очистить Одер и Вислу, можно делать принцу Баденскому, а не мне, – совершенно неожиданно для себя почти вскрикнул Наполеон. – Ежели бы вы мне дали Петербуг и Москву, я бы не принял этих условий. Вы говорите, я начал войну? А кто прежде приехал к армии? – император Александр, а не я. И вы предлагаете мне переговоры тогда, как я издержал миллионы, тогда как вы в союзе с Англией и когда ваше положение дурно – вы предлагаете мне переговоры! А какая цель вашего союза с Англией? Что она дала вам? – говорил он поспешно, очевидно, уже направляя свою речь не для того, чтобы высказать выгоды заключения мира и обсудить его возможность, а только для того, чтобы доказать и свою правоту, и свою силу, и чтобы доказать неправоту и ошибки Александра.
Вступление его речи было сделано, очевидно, с целью выказать выгоду своего положения и показать, что, несмотря на то, он принимает открытие переговоров. Но он уже начал говорить, и чем больше он говорил, тем менее он был в состоянии управлять своей речью.
Вся цель его речи теперь уже, очевидно, была в том, чтобы только возвысить себя и оскорбить Александра, то есть именно сделать то самое, чего он менее всего хотел при начале свидания.
– Говорят, вы заключили мир с турками?
Балашев утвердительно наклонил голову.
– Мир заключен… – начал он. Но Наполеон не дал ему говорить. Ему, видно, нужно было говорить самому, одному, и он продолжал говорить с тем красноречием и невоздержанием раздраженности, к которому так склонны балованные люди.
– Да, я знаю, вы заключили мир с турками, не получив Молдавии и Валахии. А я бы дал вашему государю эти провинции так же, как я дал ему Финляндию. Да, – продолжал он, – я обещал и дал бы императору Александру Молдавию и Валахию, а теперь он не будет иметь этих прекрасных провинций. Он бы мог, однако, присоединить их к своей империи, и в одно царствование он бы расширил Россию от Ботнического залива до устьев Дуная. Катерина Великая не могла бы сделать более, – говорил Наполеон, все более и более разгораясь, ходя по комнате и повторяя Балашеву почти те же слова, которые ои говорил самому Александру в Тильзите. – Tout cela il l'aurait du a mon amitie… Ah! quel beau regne, quel beau regne! – повторил он несколько раз, остановился, достал золотую табакерку из кармана и жадно потянул из нее носом.
– Quel beau regne aurait pu etre celui de l'Empereur Alexandre! [Всем этим он был бы обязан моей дружбе… О, какое прекрасное царствование, какое прекрасное царствование! О, какое прекрасное царствование могло бы быть царствование императора Александра!]
Он с сожалением взглянул на Балашева, и только что Балашев хотел заметить что то, как он опять поспешно перебил его.
– Чего он мог желать и искать такого, чего бы он не нашел в моей дружбе?.. – сказал Наполеон, с недоумением пожимая плечами. – Нет, он нашел лучшим окружить себя моими врагами, и кем же? – продолжал он. – Он призвал к себе Штейнов, Армфельдов, Винцингероде, Бенигсенов, Штейн – прогнанный из своего отечества изменник, Армфельд – развратник и интриган, Винцингероде – беглый подданный Франции, Бенигсен несколько более военный, чем другие, но все таки неспособный, который ничего не умел сделать в 1807 году и который бы должен возбуждать в императоре Александре ужасные воспоминания… Положим, ежели бы они были способны, можно бы их употреблять, – продолжал Наполеон, едва успевая словом поспевать за беспрестанно возникающими соображениями, показывающими ему его правоту или силу (что в его понятии было одно и то же), – но и того нет: они не годятся ни для войны, ни для мира. Барклай, говорят, дельнее их всех; но я этого не скажу, судя по его первым движениям. А они что делают? Что делают все эти придворные! Пфуль предлагает, Армфельд спорит, Бенигсен рассматривает, а Барклай, призванный действовать, не знает, на что решиться, и время проходит. Один Багратион – военный человек. Он глуп, но у него есть опытность, глазомер и решительность… И что за роль играет ваш молодой государь в этой безобразной толпе. Они его компрометируют и на него сваливают ответственность всего совершающегося. Un souverain ne doit etre a l'armee que quand il est general, [Государь должен находиться при армии только тогда, когда он полководец,] – сказал он, очевидно, посылая эти слова прямо как вызов в лицо государя. Наполеон знал, как желал император Александр быть полководцем.
– Уже неделя, как началась кампания, и вы не сумели защитить Вильну. Вы разрезаны надвое и прогнаны из польских провинций. Ваша армия ропщет…
– Напротив, ваше величество, – сказал Балашев, едва успевавший запоминать то, что говорилось ему, и с трудом следивший за этим фейерверком слов, – войска горят желанием…
– Я все знаю, – перебил его Наполеон, – я все знаю, и знаю число ваших батальонов так же верно, как и моих. У вас нет двухсот тысяч войска, а у меня втрое столько. Даю вам честное слово, – сказал Наполеон, забывая, что это его честное слово никак не могло иметь значения, – даю вам ma parole d'honneur que j'ai cinq cent trente mille hommes de ce cote de la Vistule. [честное слово, что у меня пятьсот тридцать тысяч человек по сю сторону Вислы.] Турки вам не помощь: они никуда не годятся и доказали это, замирившись с вами. Шведы – их предопределение быть управляемыми сумасшедшими королями. Их король был безумный; они переменили его и взяли другого – Бернадота, который тотчас сошел с ума, потому что сумасшедший только, будучи шведом, может заключать союзы с Россией. – Наполеон злобно усмехнулся и опять поднес к носу табакерку.
На каждую из фраз Наполеона Балашев хотел и имел что возразить; беспрестанно он делал движение человека, желавшего сказать что то, но Наполеон перебивал его. Например, о безумии шведов Балашев хотел сказать, что Швеция есть остров, когда Россия за нее; но Наполеон сердито вскрикнул, чтобы заглушить его голос. Наполеон находился в том состоянии раздражения, в котором нужно говорить, говорить и говорить, только для того, чтобы самому себе доказать свою справедливость. Балашеву становилось тяжело: он, как посол, боялся уронить достоинство свое и чувствовал необходимость возражать; но, как человек, он сжимался нравственно перед забытьем беспричинного гнева, в котором, очевидно, находился Наполеон. Он знал, что все слова, сказанные теперь Наполеоном, не имеют значения, что он сам, когда опомнится, устыдится их. Балашев стоял, опустив глаза, глядя на движущиеся толстые ноги Наполеона, и старался избегать его взгляда.
– Да что мне эти ваши союзники? – говорил Наполеон. – У меня союзники – это поляки: их восемьдесят тысяч, они дерутся, как львы. И их будет двести тысяч.
И, вероятно, еще более возмутившись тем, что, сказав это, он сказал очевидную неправду и что Балашев в той же покорной своей судьбе позе молча стоял перед ним, он круто повернулся назад, подошел к самому лицу Балашева и, делая энергические и быстрые жесты своими белыми руками, закричал почти:
– Знайте, что ежели вы поколеблете Пруссию против меня, знайте, что я сотру ее с карты Европы, – сказал он с бледным, искаженным злобой лицом, энергическим жестом одной маленькой руки ударяя по другой. – Да, я заброшу вас за Двину, за Днепр и восстановлю против вас ту преграду, которую Европа была преступна и слепа, что позволила разрушить. Да, вот что с вами будет, вот что вы выиграли, удалившись от меня, – сказал он и молча прошел несколько раз по комнате, вздрагивая своими толстыми плечами. Он положил в жилетный карман табакерку, опять вынул ее, несколько раз приставлял ее к носу и остановился против Балашева. Он помолчал, поглядел насмешливо прямо в глаза Балашеву и сказал тихим голосом: – Et cependant quel beau regne aurait pu avoir votre maitre! [A между тем какое прекрасное царствование мог бы иметь ваш государь!]
Балашев, чувствуя необходимость возражать, сказал, что со стороны России дела не представляются в таком мрачном виде. Наполеон молчал, продолжая насмешливо глядеть на него и, очевидно, его не слушая. Балашев сказал, что в России ожидают от войны всего хорошего. Наполеон снисходительно кивнул головой, как бы говоря: «Знаю, так говорить ваша обязанность, но вы сами в это не верите, вы убеждены мною».
В конце речи Балашева Наполеон вынул опять табакерку, понюхал из нее и, как сигнал, стукнул два раза ногой по полу. Дверь отворилась; почтительно изгибающийся камергер подал императору шляпу и перчатки, другой подал носовои платок. Наполеон, ne глядя на них, обратился к Балашеву.
– Уверьте от моего имени императора Александра, – сказал оц, взяв шляпу, – что я ему предан по прежнему: я анаю его совершенно и весьма высоко ценю высокие его качества. Je ne vous retiens plus, general, vous recevrez ma lettre a l'Empereur. [Не удерживаю вас более, генерал, вы получите мое письмо к государю.] – И Наполеон пошел быстро к двери. Из приемной все бросилось вперед и вниз по лестнице.


После всего того, что сказал ему Наполеон, после этих взрывов гнева и после последних сухо сказанных слов: