Дубнов, Семён Маркович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Семён Маркович Дубнов
Ши́мен Ме́ерович Ду́бнов
Дата рождения:

10 сентября 1860(1860-09-10)

Место рождения:

Мстиславль, Могилевская губерния, Российская империя

Дата смерти:

8 декабря 1941(1941-12-08) (81 год)

Место смерти:

Рига, Латвия

Страна:

Российская империя

Научная сфера:

История

Подпись:

Семён Ма́ркович (Ши́мен Ме́ерович) Ду́бнов (1860, Мстиславль, Могилевская губерния — 1941, Рига, Латвия) — российский еврейский историк, публицист и общественный деятель, один из классиков и создателей научной истории еврейского народа. Писал по-русски и на идише.





Биография

Происхождение и ранние годы

Среди предков Дубновых были известные талмудисты реб Юдл из Ковеля и Иосиф Йоске, автор «Иесод Иосеф» — одного из популярных религиозных сочинений XVIII в. Прапрадед Дубнова Бенцион Хацкелевич в XVIII—начале XIX в. фактически возглавлял еврейскую общину Мстиславля. Первым носителем фамилии Дубнов стал прадед Симона Дубнова — Вольф, бывший видным знатоком раввинской литературы. Первым учителем будущего ученого стал его дед Бенцион, преподававший на протяжении 45 лет Талмуд[1].

По семейной легенде, Дубновы имели родственные узы с дворянским родом Перетц, члены которого ещё на рубеже XVIIIXIX вв. вошли в историю России, сначала как активные представители еврейского населения, а затем, после принятия православия, как русские политические и государственные деятели.

В 1844 г. дед С. М. Дубнова Бенцион был свидетелем и участником событий, вошедших в историю под именем «мстиславского буйства», исследованного и описанного позже Дубновым. Семью Дубновых не обошли идейные бури того времени. Дед Бенцион — строгий миснагед — был противником как хасидизма, так и Хаскалы. Семён Дубнов получил традиционное образование в хедере и йешиве.

В течение буквально трёх-четырёх лет Дубнов, до тринадцати лет говоривший только на идише, осваивает русский язык. По собственному его признанию, он «получил ключ к богатой русской литературе», а с ним и к «литературе европейской, которая в изобилии преподносилась публике в русских переводах».

Вскоре Дубнов вошёл в круг образованной еврейской молодежи, поступил в русскую школу. Талмуд и книги Лебенсона сменили «Даниэль Деронда» Дж. Элиот, поэзия Людвига Бёрне, тома журнала «Дело». Постепенно Дубнов начинает жить как бы в двух мирах — еврейском и русском.

Начало научной и общественной деятельности

В 80-е гг. занятия наукой, первые литературные опыты свели Дубнова с некоторыми русскими учёными и писателями, интересовавшимися еврейскими проблемами, — Сергеем Бершадским, Николаем Лесковым. Его воспоминания являются практически единственным источником о ранних годах жизни и творчества таких впоследствии знаменитых литераторов, как Аким Волынский, Семён Фруг, Семён Венгеров, Николай Минский.

Дубнов принимал активное участие в общественной жизни России конца XIX — начала XX вв. Важнейший период жизни Ш. Дубнова пришелся на годы пребывания в Одессе (1890—1903), где сложилась его философия еврейской истории. В Одессе входил в кружок выдающихся еврейских писателей, к которому также принадлежали Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом-Алейхем, Ахад-Гаам и др.

Как член Общества для распространения просвещения между евреями в России, он вместе с сионистами боролся за создание национальных еврейских школ. После погрома 1903 года в Кишинёве Дубнов был одним из тех, кто призывал к созданию активной еврейской самообороны. Дубнов энергично выступал за участие евреев в выборах в Государственную думу (1905) и основал еврейскую секцию партии конституционалистов-демократов (кадеты). Дубнов был членом Союза для достижения полноправия еврейского народа в России (1905), но позже отошёл от него. В 1906 г. вместе с соратниками (М. Крейнин, А. Залкинд, В. Мандель, А. Перельман) основал Еврейскую народную партию («Фолкспартей»), которая существовала в России вплоть до 1918 г.

Годы между двумя революциями в России, с 1905-го по 1917-й, стали периодом расцвета еврейской исторической науки. Новое поколение русско-еврейской интеллигенции создало Еврейское историко-этнографическое общество[2] и другие научные организации, среди которых было и Еврейское литературное общество, которым он фактически руководил, хотя его учредителем являлся Лазарь Нисселович. Дубнов активно участвовал в основании в Петербурге еврейского университета, в создании «Еврейской энциклопедии», был автором и редактором ежегодника «Еврейская старина»[3]. В то же время он продолжал научные исследования, доведя свою «Историю евреев в России» до начала XX века.

С. М. Дубнов сразу и однозначно не принял власть большевиков. Он был одним из немногих политических деятелей, отрицательно относившихся как к власти красных, так и белых. Весь опыт учёного, знание истории и поистине редкая прозорливость позволили ему уже в 1918—1920 ггодах высказать убеждение в том, что общество, построенное на отрицании общедемократических принципов, неизбежно рано или поздно придет к возрождению крайних форм национализма, к государственному антисемитизму. То, что национальная еврейская жизнь в Советской России будет уничтожена, он понял одним из первых.

Деятельность в эмиграции и гибель

В 1922 году эмигрировал в Германию. Здесь на склоне лет он решил завершить труд своей жизни — десятитомную историю еврейского народа. С 1922 по 1933 год Дубнов жил в Берлине. За эти годы в различных издательствах и на разных языках вышли в свет в новой редакции три тома его «Всемирной истории евреев», «Новейшая история еврейского народа», «Письма о старом и новом еврействе» и ряд других произведений. С первых дней в Германии Дубнов полностью ушёл в научную работу.

В апреле 1923 года Дубнов отметил в дневнике: «Ровно год тому назад в этот день я покинул Петербург и Россию после долгих лет мук заточения в царстве нового деспотизма. Я знал, что еду на „развалины Европы“, но момент выхода из тюрьмы был светел и сулил многое впереди. Прошёл год. Я свободен, я в Берлине, у печатного станка… и что же, счастлив я? Нет, нельзя быть спокойным, дыша атмосферой тревоги». В России остались дочь и сын, другая дочь с детьми жила в Польше.

Приход к власти Гитлера заставил С. М. Дубнова покинуть Германию. Он имел приглашение в Палестину и в США, но принял роковое решение и в августе 1933 года переехал в Латвию, так как хотел быть ближе к детям и внукам, а главное — к своему читателю, русскоязычному еврейству. В Риге Дубнов завершил и выпустил все три тома мемуаров (последний — в 1940 году).

Присоединение Латвии к СССР в 1940 году создало для Дубнова реальную опасность. Неприятие учёным теории и практики большевизма было хорошо известно. В 1920-х годах он опубликовал в европейской и американской печати несколько статей с резкой критикой советской национальной политики. В свою очередь, в конце 1920-х годов в СССР были изъяты его труды, а он сам подвергнут остракизму. Однако престарелого учёного не арестовали.

В Риге застала С. М. Дубнова немецкая оккупация в 1941 году. Существует ряд легенд о последних днях его жизни. Рассказывают, что когда его уводили латышские полицейские, престарелый историк кричал на идише: «Идн, шрайбт ун фаршрайбт…» («Евреи! Записывайте, всё записывайте!»). Доподлинно известно лишь, что его убили в декабре 1941 года в одной из первых акций по уничтожению Рижского гетто.

Концепции Дубнова

Еврейская история

В своих капитальных трудах Дубнов определял еврейский народ как «народ, чьим домом является весь мир», и считал, что еврейский народ сформировался в процессе приспособления к тем условиям, в которых он жил. После разрушения Второго храма еврейский народ перешёл к высшей, то есть культурно-духовной стадии исторического развития. Согласно Дубнову, еврейский народ в диаспоре развил особую социальную систему и общинную идеологию.

Во все периоды истории еврейства выделялась одна община, более других преуспевшая в сохранении самоуправления, в национальном творчестве и в духовной независимости. Она становилась центром еврейского народа и гегемоном по отношению к остальным общинам.

Сделав предметом своих исследований жизнь народа во всех её проявлениях, учёный анализировал и развитие внутренней общественной жизни, историю религиозных течений и историю культуры; при этом собственно еврейская история рассматривается в неразрывной связи с историей стран пребывания. Для Дубнова-ученого равноценны все течения еврейской культуры, их достижения как на иврите, так и на идиш. Не оставлял он вне сферы своего внимания и культурное наследие, созданное на языках диаспоры: в Испании, Франции, Голландии, Германии, Польше, в странах Востока.

Роль религии и идишизм

Еврейскую религию Дубнов рассматривал как средство национальной самозащиты народа, лишенного обычных средств самосохранения, которыми обладают другие народы. Отсюда естественно следует, что в период эмансипации религия теряет свою защитную функцию, и еврейский народ, вступивший в эпоху сотрудничества с народами мира, должен развить светскую культуру, языком выражения которой является идиш.

Отвержение сионизма и ассимиляции

На этом основании Дубнов отвергал как сионизм, считая его выражением лже-мессианства, так и ассимиляторство. Он противопоставлял им концепцию автономизма, изложенную в «Письмах о старом и новом еврействе», которые печатались в журнале «Восход» в 1897—1902 (отдельное издание — СПб., 1907). Одновременно с работой над историческими трудами Дубнов выступал в качестве литературного критика, педагога и публициста. Его перу принадлежит статья «Разговорный язык», посвящённая языку идиш (1909), исследование творчества поэта Лейба Гордона и др.

Автономизм российского еврейства

Дубнов был одним из идеологов возникающего российского еврейства. Защищал позиции национально-территориальной автономии т. н. автономизм, ратовал за переход на русский язык, как средство вхождения евреев в современный мир. Для евреев черты оседлости, замкнутых в своем национальном ареале, язык империи был, по существу, не нужен. В 70-е гг. XIX в. экономические и культурные преобразования привели к тому, что молодежь начала овладевать русским языком.

В истории российского еврейства 60—70-е гг. XIX в. стали во многом переломными. Реформы Александра II смягчили антиеврейское законодательство, требования экономического развития страны привели к усилению процесса интеграции еврейского народа в жизнь империи. Постепенно польско-литовское еврейство становилось еврейством российским. Еврейская молодежь стремилась вырваться из черты оседлости. Она стала получать образование в русских гимназиях и университетах, вошла в отечественную культуру, науку, экономику и политику. Все это привело к созданию и быстрому росту новой группы — русско-еврейской интеллигенции.

Миллионы евреев оставались в черте оседлости, но те несколько сот тысяч, что, вырвавшись из неё, расселились по российским городам, стали предпринимателями, врачами, инженерами, журналистами, литераторами, адвокатами. Это были люди с совершенно новой ментальностью. Шауль Гинзбург, ученик и последователь Дубнова, характеризуя русско-еврейскую интеллигенцию, подчёркивал, что она «в себе объединила лучшие черты русской интеллигенции с верностью и преданностью еврейской культурной традиции» («Дети и внуки Хаскалы»), русские евреи сделали своим третьим, а затем и родным языком русский, они осознавали себя — и стремились внушить это другим — не просто евреями, а евреями именно русскими. Постепенно русско-еврейская интеллигенция стала представительной силой еврейского народа.

В 70-е гг. XIX в. значительная часть образованной еврейской молодёжи как бы вошла в одно русло с русской, главным образом студенческой, молодежью, находившейся в оппозиции к существующей в стране политической, экономической и идеологической системе.

Погромы 1881—1882 гг. на юге России и рост антисемитизма, в том числе и государственного, привели к краху иллюзий о возможности безболезненной интеграции евреев в российское общество, следствием чему были идейный кризис и противостояние между поколением 60-х гг. и новой генерацией российского еврейства. Основные споры шли на страницах периодических изданий «Восход», «Русский еврей», «Рассвет».

Своё идейное credo Дубнов обосновал в работах «Что такое еврейская история» и «Письма о старом и новом еврействе». Оно было выработано в острых дискуссиях с такими мыслителями, как Ахад-ха-Ам, И. Равницкий, Х. Н. Бялик, Бен-Ами. Суть концепции С. М. Дубнова заключалась в том, что он, в отличие от большинства своих предшественников, рассматривал еврейство исключительно как нацию духовную. Утратив своё государственно-территориальное существование, еврейство сохранилось лишь потому, что осталось народом духовным, по его определению, «нацией культурно-исторической среди наций политических». До Дубнова в еврейской историографии господствовали теологические концепции, согласно которым евреи рассматривались исключительно как религиозная общность.

Дубнов же воспринимает свой народ как нацию, наделенную великим инстинктом самосохранения. Именно этот инстинкт и позволил евреям не только выжить, но и создать автономные формы национального самоуправления в разных странах и в разные века. Это общины Вавилона и Испании, кагалы и ваады в Польше и Литве.

В отношении истории российского еврейства концепция Дубнова заключалась в том, что он воспринимал её как поступательный процесс, в ходе которого польско-литовское еврейство постепенно, за столетие после вхождения в состав России, начинало осознавать себя еврейством именно российским, со своими особыми культурными, общественными и политическими задачами. В то же время история евреев в России для Дубнова — это часть и всемирной, и российской истории. Изучая её, он стремился охватить все еврейские территориально-культурные группы; при этом учёный исходил из того, что они жили по единым законам империи.

Творчество

Первые исторические сочинения Дубнова были посвящены оценке деятельности И. Б. Левинзона, Шабтая Цви и Адольфа (Якоба) Франка, а также изучению хасидизма.

В 1893 г. Дубнов опубликовал историко-философский этюд «Что такое еврейская история», в котором, вслед за Генрихом Грецем, представлял историю еврейского народа как историю развития еврейского национального духа.

В 1898 г. Дубнов начинает работать над крупными трудами по еврейской истории, первым из которых был «Учебник еврейской истории» (1—3 тт., Одесса, 1898—1901).

В 1900-х гг. начала выходить «Всеобщая история евреев» (т. 1, Одесса, 1901; в 1903—1905 как приложение к журналу «Восход»; отдельное издание в 3-х тт., СПб., 1904—1906). Четвёртый том был издан под названием «Новейшая история еврейского народа, 1789—1881» (П., 1914). Отдельные части книги Дубнова издавались в советское время (1922—1923) в Москве и Петрограде.

Монументальный труд Дубнова «Всемирная история еврейского народа» был опубликован впервые в немецком переводе А. З. Штейнберга (1—10 тт., Берлин, 1925—1929), а затем на иврите (1923—1938) и идише (1948—1958); полное издание книги в подлиннике на русском языке вышло в свет в Риге в 1934—1938 гг.

В 1930—1931 гг. в Тель-Авиве вышел в свет на иврите труд Дубнова «Толдот ха-хасидут» («История хасидизма», в переводе на немецкий язык А. З. Штейнберга), подведший итог длительному изучению Дубновым хасидского движения. Дубнов сотрудничал в «Джуиш энциклопедия» (1901—1905) и «Еврейской энциклопедии» (1908—1913; был соредактором первого тома).

Последние статьи Дубнова вышли накануне 2-й мировой войны: «Русско-еврейская интеллигенция в историческом аспекте» («Еврейский мир», Париж, 1939) и «Пробуждение мировой совести и участь еврейства» («Русские записки», книга 4, Париж, 1939).

Богатый материал о жизни и деятельности Дубнова и его эпохе содержится в его воспоминаниях: «Книга моей жизни» (1—2 тт., Рига, 1934—1935; 3-й т. опубликован в 1940 в Риге в издательстве автора и уничтожен нацистами в 1941; переиздан Союзом русских евреев (Нью-Йорк, 1957) и в России (Спб.: «Петербургское востоковедение», 1998)) и в книге С. Дубновой-Эрлих «Жизнь и творчество С. М. Дубнова» (Нью-Йорк, 1950).

Семья

Память

  • Институт еврейской истории и культуры имени Симона Дубнова при Лейпцигском университете.
  • Именем Дубнова названа Рижская еврейская средняя школа[4].
  • Высшая гуманитарная школа имени С. Дубнова.
  • Именем Дубнова названы улицы в Иерусалиме, Тель-Авиве, Хайфе, Раанане, Беэр-Шеве, Реховоте, Холоне и Ришон Ле-Ционе.

Напишите отзыв о статье "Дубнов, Семён Маркович"

Примечания

  1. Наиболее полная генеалогия Дубнова опубликована в Historishe Shriftn fun YIVO. В. II. Wilno, 1937 (идиш)
  2. Еврейское историко-этнографическое общество // Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона. — СПб., 1908—1913.
  3. Еврейская Старина — статья в ЕЭБЕ
  4. [www.revs.lv/ru/menu/2-O_shkole.htm О школе]

Литература

Ссылки

Книги

  • [jhist.org/code/dubnov.htm Краткая история евреев].
  • [www.lebed.com/2003/art3284.htm Отрывки из воспоминаний].

О Семёне Дубнове

  • [www.svoboda.org/programs/civil/2004/civil.080604.asp Интервью дочери историка Софьи Эрлих-Дубновой].
  • [booknik.ru/reviews/non-fiction/?id=27950 Плоды трудов. Рецензия на книгу В. Е. Кельнер. «Миссионер истории. Жизнь и труды Семена Марковича Дубнова».]
  • [www.lechaim.ru/ARHIV/216/lokshin.htm А. Локшин. Труды и дни Шимона Дубнова глазами современного историка]

Отрывок, характеризующий Дубнов, Семён Маркович

– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.
– Mon enfant! – проговорила она, – je vous aime et vous connais depuis longtemps. [Дитя мое! я вас люблю и знаю давно.]
Несмотря на все свое волнение, княжна Марья поняла, что это была графиня и что надо было ей сказать что нибудь. Она, сама не зная как, проговорила какие то учтивые французские слова, в том же тоне, в котором были те, которые ей говорили, и спросила: что он?
– Доктор говорит, что нет опасности, – сказала графиня, но в то время, как она говорила это, она со вздохом подняла глаза кверху, и в этом жесте было выражение, противоречащее ее словам.
– Где он? Можно его видеть, можно? – спросила княжна.
– Сейчас, княжна, сейчас, мой дружок. Это его сын? – сказала она, обращаясь к Николушке, который входил с Десалем. – Мы все поместимся, дом большой. О, какой прелестный мальчик!
Графиня ввела княжну в гостиную. Соня разговаривала с m lle Bourienne. Графиня ласкала мальчика. Старый граф вошел в комнату, приветствуя княжну. Старый граф чрезвычайно переменился с тех пор, как его последний раз видела княжна. Тогда он был бойкий, веселый, самоуверенный старичок, теперь он казался жалким, затерянным человеком. Он, говоря с княжной, беспрестанно оглядывался, как бы спрашивая у всех, то ли он делает, что надобно. После разорения Москвы и его имения, выбитый из привычной колеи, он, видимо, потерял сознание своего значения и чувствовал, что ему уже нет места в жизни.
Несмотря на то волнение, в котором она находилась, несмотря на одно желание поскорее увидать брата и на досаду за то, что в эту минуту, когда ей одного хочется – увидать его, – ее занимают и притворно хвалят ее племянника, княжна замечала все, что делалось вокруг нее, и чувствовала необходимость на время подчиниться этому новому порядку, в который она вступала. Она знала, что все это необходимо, и ей было это трудно, но она не досадовала на них.
– Это моя племянница, – сказал граф, представляя Соню, – вы не знаете ее, княжна?
Княжна повернулась к ней и, стараясь затушить поднявшееся в ее душе враждебное чувство к этой девушке, поцеловала ее. Но ей становилось тяжело оттого, что настроение всех окружающих было так далеко от того, что было в ее душе.
– Где он? – спросила она еще раз, обращаясь ко всем.
– Он внизу, Наташа с ним, – отвечала Соня, краснея. – Пошли узнать. Вы, я думаю, устали, княжна?
У княжны выступили на глаза слезы досады. Она отвернулась и хотела опять спросить у графини, где пройти к нему, как в дверях послышались легкие, стремительные, как будто веселые шаги. Княжна оглянулась и увидела почти вбегающую Наташу, ту Наташу, которая в то давнишнее свидание в Москве так не понравилась ей.
Но не успела княжна взглянуть на лицо этой Наташи, как она поняла, что это был ее искренний товарищ по горю, и потому ее друг. Она бросилась ей навстречу и, обняв ее, заплакала на ее плече.
Как только Наташа, сидевшая у изголовья князя Андрея, узнала о приезде княжны Марьи, она тихо вышла из его комнаты теми быстрыми, как показалось княжне Марье, как будто веселыми шагами и побежала к ней.
На взволнованном лице ее, когда она вбежала в комнату, было только одно выражение – выражение любви, беспредельной любви к нему, к ней, ко всему тому, что было близко любимому человеку, выраженье жалости, страданья за других и страстного желанья отдать себя всю для того, чтобы помочь им. Видно было, что в эту минуту ни одной мысли о себе, о своих отношениях к нему не было в душе Наташи.
Чуткая княжна Марья с первого взгляда на лицо Наташи поняла все это и с горестным наслаждением плакала на ее плече.
– Пойдемте, пойдемте к нему, Мари, – проговорила Наташа, отводя ее в другую комнату.
Княжна Марья подняла лицо, отерла глаза и обратилась к Наташе. Она чувствовала, что от нее она все поймет и узнает.
– Что… – начала она вопрос, но вдруг остановилась. Она почувствовала, что словами нельзя ни спросить, ни ответить. Лицо и глаза Наташи должны были сказать все яснее и глубже.
Наташа смотрела на нее, но, казалось, была в страхе и сомнении – сказать или не сказать все то, что она знала; она как будто почувствовала, что перед этими лучистыми глазами, проникавшими в самую глубь ее сердца, нельзя не сказать всю, всю истину, какою она ее видела. Губа Наташи вдруг дрогнула, уродливые морщины образовались вокруг ее рта, и она, зарыдав, закрыла лицо руками.
Княжна Марья поняла все.
Но она все таки надеялась и спросила словами, в которые она не верила:
– Но как его рана? Вообще в каком он положении?
– Вы, вы… увидите, – только могла сказать Наташа.
Они посидели несколько времени внизу подле его комнаты, с тем чтобы перестать плакать и войти к нему с спокойными лицами.
– Как шла вся болезнь? Давно ли ему стало хуже? Когда это случилось? – спрашивала княжна Марья.
Наташа рассказывала, что первое время была опасность от горячечного состояния и от страданий, но в Троице это прошло, и доктор боялся одного – антонова огня. Но и эта опасность миновалась. Когда приехали в Ярославль, рана стала гноиться (Наташа знала все, что касалось нагноения и т. п.), и доктор говорил, что нагноение может пойти правильно. Сделалась лихорадка. Доктор говорил, что лихорадка эта не так опасна.
– Но два дня тому назад, – начала Наташа, – вдруг это сделалось… – Она удержала рыданья. – Я не знаю отчего, но вы увидите, какой он стал.
– Ослабел? похудел?.. – спрашивала княжна.
– Нет, не то, но хуже. Вы увидите. Ах, Мари, Мари, он слишком хорош, он не может, не может жить… потому что…


Когда Наташа привычным движением отворила его дверь, пропуская вперед себя княжну, княжна Марья чувствовала уже в горле своем готовые рыданья. Сколько она ни готовилась, ни старалась успокоиться, она знала, что не в силах будет без слез увидать его.
Княжна Марья понимала то, что разумела Наташа словами: сним случилось это два дня тому назад. Она понимала, что это означало то, что он вдруг смягчился, и что смягчение, умиление эти были признаками смерти. Она, подходя к двери, уже видела в воображении своем то лицо Андрюши, которое она знала с детства, нежное, кроткое, умиленное, которое так редко бывало у него и потому так сильно всегда на нее действовало. Она знала, что он скажет ей тихие, нежные слова, как те, которые сказал ей отец перед смертью, и что она не вынесет этого и разрыдается над ним. Но, рано ли, поздно ли, это должно было быть, и она вошла в комнату. Рыдания все ближе и ближе подступали ей к горлу, в то время как она своими близорукими глазами яснее и яснее различала его форму и отыскивала его черты, и вот она увидала его лицо и встретилась с ним взглядом.