Воронцова, Екатерина Алексеевна

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Екатерина Алексеевна Воронцова»)
Перейти к: навигация, поиск
Екатерина Алексеевна Воронцова
Художник Д. Г. Левицкий, 1783 год
Имя при рождении:

Екатерина Сенявина

Род деятельности:

фрейлина

Дата рождения:

1761(1761)

Дата смерти:

25 августа 1784(1784-08-25)

Место смерти:

Пиза

Отец:

Сенявин, Алексей Наумович (17221797)

Мать:

Анна-Елизавета фон Брауде (17331776)

Супруг:

Воронцов, Семён Романович (1744-1832)

Дети:

сын и дочь

Графиня Екатерина Алексеевна Воронцова (урождённая Сенявина; 1761 — 25 августа 1784) – фрейлина, дочь адмирала А. Н. Сенявина; жена посла в Лондоне, графа С. Р. Воронцова; мать генерал-фельдмаршала графа М. С. Воронцова; сестра статс-дамы М. А. Нарышкиной.





Биография

Екатерина родилась в семье знаменитого адмирала Алексея Наумовича Сенявина и его жены Анны-Елизаветы фон Брауде. Точная дата её рождения неизвестна. По сведениям великого князя Николая Михайловича[1], она была второй из четырёх дочерей Сенявиных, следовательно, год её рождения относится приблизительно к 1761 году.

Совсем юной Екатерина была пожалована во фрейлины и вскоре стала одной из любимиц императрицы Екатерины II. Разница в возрасте между Екатериной и её сёстрами была небольшая, они были почти ровесницами, поэтому одновременно появились при дворе и стали его украшением; за красоту и грациозность граф П. В. Завадовский называл сестёр Сенявиных нимфами.

У Екатерины было много поклонников, но из них больше всего она уделяла внимание 35-летнему графу Семёну Романовичу Воронцову. В записках князя Долгорукова Воронцов характеризуется как человек талантливый, но с характером плутоватым, который угодничал сначала перед Орловыми во время их возвышения, потом перед Потёмкиным для получения дипломатического поста. Как раз в это время фрейлина Екатерина Сенявина вступила в связь с Потёмкиным, и императрица решила выдать её замуж, чтобы удалить от двора; граф Воронцов явился кстати[2].

Замужество

В мае 1780 года состоялась помолвка Екатерины Сенявиной с графом Воронцовым, которая была встречена с радостью отцом жениха и всей воронцовской роднёй. Крайне довольный тем, что его сын решил жениться, граф Роман Илларионович писал к своему старшему сыну Александру[3]:

Сейчас получил я приятнейшее письмо Ваше о намерении графа Семёна Романовича соединить судьбу свою со столь достойною партиею, каковою я нахожу Катерину Алексеевну. Я весьма рад его выбору, что он предпочёл взаимную склонность всему другому. И тем охотнее буду я стараться оказывать им всякую помощь, а теперь уступаю им мой дом, приморские дачи и Муринскую фабрику со всеми их доходами… И как на первый случай для Екатерины Алексеевны надобно купить хороший цуг, то прошу его купить, а я по приезде моём во Владимир, переведу Вам деньги через вексель…

После свадьбы, состоявшейся 18 августа 1780 года в Мурино, молодые зажили счастливо. Проведя медовый месяц в имении, Воронцовы вернулись в Петербург, где в мае 1782 года у них родился сын Михаил, крестник императрицы; а в следующем году дочь Екатерина. Графиня Екатерина Алексеевна сама кормила детей, что ставилось её родными в пример другим, зато, поглощённая уходом за детьми, она пренебрегала собственным здоровьем. Граф Семён Романович писал отцу[4]:

Жена моя, по своей горячности к сыну, все ночи не спит, я опасаюсь, чтоб и она не занемогла, как во время оспы Мишинкиной… Разлуку с сыном она никак не выдержит, ибо с той поры, что его имеет, на час с ним разлучится не может, никуда для того не ездит, а когда бывает у родных, то его с кормилицей и нянькой с собой таскает; держит его подле себя, и как его горница от нашей через один только покой, то ночью встаёт неоднократно, чтоб его видеть. Одним словом, сей ребёнок делает всё её счастье и всю утеху…

Назначенный в конце 1783 года на вновь учреждённое место посланником в Венецию, граф Семён Романович уехал с женою и детьми в Италию. Обстановка, в которой пришлось им жить по приезде в Венецию, где они поселились в доме, имевшим «только одни стены, без двойных рам в окнах и труб в комнатах»[5], при сильных холодах зимой 1783-1784 годатак что каналы замерзали») и полное отсутствие комфорта не могли не отозваться пагубно на слабом здоровье графини: здесь она почувствовала первые приступы рокового недуга — чахотки.

Жизнь в Венеции была дорогая, денег не хватало, неблагоприятный климат, болезнь жены. Всё это заставляло Воронцова писать письма в Петербург с просьбой отозвать его из Италии. Поэтому Воронцовы с радостью узнали о предстоящем переводе графа Семёна Романовича посланником в Англию и начали готовиться к переезду в Лондон. Но болезнь Екатерины Алексеевны делала быстрые шаги, и в июне 1784 года её положение было очень серьёзным. Почувствовав, однако, облегчение и думая, что опасность миновала, она говорила мужу со слезами на глазах:

По правде говоря, мой дорогой Сенюша, Бог был бы слишком жесток, если бы нас разлучил.

Вместо того, чтобы ехать в Лондон, Воронцовы поселились в Пизе, в надежде, что более мягкий, чем в Венеции, климат принесёт пользу Екатерине Алексеевне, но все меры оказались тщетными. 25 августа 1784 года графиня Воронцова скончалась. Глубокого драматизма полны письма её мужа, где он описывал своё горе. После похорон Воронцов писал своему брату Александру 5 сентября 1784 года из Падуи[6] :

Вы уже знаете о моём горе, но вы не можете даже представить, до какой степени я несчастен. Я был так счастлив, что завидовал сам себе. Сегодня моё существование ужасно. Три года безоблачного счастья прошли как один миг, и теперь моя будущая жизнь будет вечным страданием. Меня постигла судьба графа Г.Г.Орлова[7].Замечательная женщина, лучший друг, бесподобный характер, всё это я потерял с моим ангелом Катериной Алексеевной! Сегодня одиннадцатый день моего ада. Уверен, что Бог позаботится о бедном Алексее Наумовиче и о его красавицах дочерях. Я умоляю Вас любовью, которая есть у Вас ко мне, чтобы Вы помогли этим бедным сиротам… Я уеду отсюда, как только у меня будут силы, и вернусь в Пизу, чтобы закончить свои дела. В настоящее время я не в состоянии ничего делать. Теперь все прошлые несчастья ничто по сравнению с тем, что произошло…

Тело графини Воронцовой было положено в свинцовый гроб и предано земле в Венеции, в Греческой церкви св. Георгия, у левого клироса. Заветной мечтой графа Воронцова было перевезти её прах в Россию и похоронить в Мурино, в церкви святой великомученицы Екатерины, построенной после кончины графини в 1786 году по проекту архитектора Н. А. Львова, и самому быть схороненным рядом с ней. Однако, этой его воле не суждено было осуществиться: он умер и похоронен был в Англии. Но на месте последнего упокоения графини Екатерины Алексеевны, в Венеции, Воронцов положил капитал на вечное проведение ежегодной панихиды в день её смерти.

Дети

В браке у Воронцовых родились сын и дочь.

Напишите отзыв о статье "Воронцова, Екатерина Алексеевна"

Примечания

  1. Русские портреты 18-19 столетий. Т.2 Вып. 4. № 170
  2. Записки князя Петра Долгорукова. - СПб, 2007.- 604 с.
  3. Архив князя Воронцова. Кн.31. — М.,1885
  4. Архив князя Воронцова. Кн.16. — М.,1880
  5. Архив князя Воронцова. Кн.9. — М.,1876
  6. Там же
  7. Графиня Е. Н. Орлова (1758-1781), супруга графа Г. Г. Орлова, умерла от чахотки в Лозанне. Она была двоюродной сестрой графини Е. А. Воронцовой. Мать Орловой Авдотья Наумовна Сенявина (1718-1777) была родной сестрой адмирала А. Н. Сенявина.

Отрывок, характеризующий Воронцова, Екатерина Алексеевна

Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.
Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали к нему. Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным.
«Ваше сиятельство, из вотчинного департамента пришли, от директора за приказаниями… Из консистории, из сената, из университета, из воспитательного дома, викарный прислал… спрашивает… О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель… из желтого дома смотритель…» – всю ночь, не переставая, докладывали графу.
На все эта вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что все старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем то и что этот кто то будет нести всю ответственность за все то, что произойдет теперь.
– Ну, скажи ты этому болвану, – отвечал он на запрос от вотчинного департамента, – чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади – пускай едут во Владимир. Не французам оставлять.
– Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете?
– Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё… А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и бог велел.
На вопрос о колодниках, которые сидели в яме, граф сердито крикнул на смотрителя:
– Что ж, тебе два батальона конвоя дать, которого нет? Пустить их, и всё!
– Ваше сиятельство, есть политические: Мешков, Верещагин.
– Верещагин! Он еще не повешен? – крикнул Растопчин. – Привести его ко мне.


К девяти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, что им надо было делать.
Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется всо ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.
Растопчин чувствовал это, и это то раздражало его. Полицеймейстер, которого остановила толпа, вместе с адъютантом, который пришел доложить, что лошади готовы, вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшая его видеть.
Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов.
– Готов экипаж? – сказал Растопчин, отходя от окна.
– Готов, ваше сиятельство, – сказал адъютант.
Растопчин опять подошел к двери балкона.
– Да чего они хотят? – спросил он у полицеймейстера.
– Ваше сиятельство, они говорят, что собрались идти на французов по вашему приказанью, про измену что то кричали. Но буйная толпа, ваше сиятельство. Я насилу уехал. Ваше сиятельство, осмелюсь предложить…
– Извольте идти, я без вас знаю, что делать, – сердито крикнул Растопчин. Он стоял у двери балкона, глядя на толпу. «Вот что они сделали с Россией! Вот что они сделали со мной!» – думал Растопчин, чувствуя поднимающийся в своей душе неудержимый гнев против кого то того, кому можно было приписать причину всего случившегося. Как это часто бывает с горячими людьми, гнев уже владел им, но он искал еще для него предмета. «La voila la populace, la lie du peuple, – думал он, глядя на толпу, – la plebe qu'ils ont soulevee par leur sottise. Il leur faut une victime, [„Вот он, народец, эти подонки народонаселения, плебеи, которых они подняли своею глупостью! Им нужна жертва“.] – пришло ему в голову, глядя на размахивающего рукой высокого малого. И по тому самому это пришло ему в голову, что ему самому нужна была эта жертва, этот предмет для своего гнева.