Ерёмин, Алексей Григорьевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Алексей Григорьевич Ерёмин
Место рождения:

Великая Губа, Заонежский район, Олонецкая губерния РСФСР РСФСР

Жанр:

пейзаж, жанровая картина

Учёба:

Институт имени Репина

Стиль:

Реализм

Награды:
Звания:
Работы на Викискладе

Ерёмин Алексей Григорьевич (17 марта 1919, село Великая Губа, Заонежский район, Олонецкая губерния, РСФСР — 12 июня 1998, Санкт-Петербург) — живописец, Народный художник РСФСР, член Санкт-Петербургского Союза художников (до 1992 года — Ленинградской организации Союза художников РСФСР)[1].





Биография

Родился 17 марта 1919 года в селе Великая Губа (в некоторых источниках — деревня Углевщина[2]) Заонежского района Карелии. Отец художника Григорий Иванович работал столяром, мать Анастасия Андреевна занималась домашним хозяйством и воспитанием детей. В 1930 Ерёмин с матерью переехал в Ленинград к отцу, который работал здесь по ремонту и укладке паркета. Учился в школе № 113 Смольнинского района, где начал посещать кружок ИЗО, который вёл учитель рисования Василий Иванович Смирнов, выпускник Академии художеств. В 1934 Ерёмин принял участие в городском конкурсе на лучший детский рисунок. Вот как он сам писал об этом в своих воспоминаниях:

«За иллюстрацию к „Шинели“ Гоголя я получил первую премию. Премию юным живописцам, скульпторам, музыкантам и поэтам вручали в Большом зале Филармонии. В президиуме сидели С.Киров и И.Бродский. Меня вызвали на сцену, жали руку, дали этюдник, масляные краски в наборе, книги.

Очень нас, мальчишек, заинтересовал тогда Бродский. Живой знаменитый художник с длинными вьющимися волосами. Когда кончилось собрание, мы его поджидали в вестибюле. Одетый в дорогую меховую шубу, был он ещё величественнее и недоступнее. Мы шли за ним, почтительно поотстав, до самой его квартиры на нынешней площади Искусств и смотрели, как на чудо.

Первые масляные краски — премиальные — разводил на воде, сначала не получалось. Потом на керосине. Написал деда по фотографии. Отец повесил портрет на стену и показывал гостям с гордостью»[3].

В 1935 Ерёмина приняли в Среднюю Художественную школу при Всероссийской Академии художеств. В 1939 его призвали на действительную военную службу в Красную Армию, которую он проходил курсантом в Тбилиси. Там же в 1940 впервые участвовал в выставке художников Закавказского военного округа. Войну встретил в бронетанковых войсках на Западном фронте. После ранения в 1942 воевал на Воронежском фронте командиром танкового взвода. В 1943—1944 воевал на 2-м Украинском, 3-м Украинском и 4-м Украинском фронтах командиром роты тяжёлых танков «ИС». После тяжёлого ранения весной 1944 был демобилизован по инвалидности в звании: гвардии старший лейтенант, командир танковой роты. Награждён орденами Красного Знамени, Красной Звезды, медалями.

В 1945 Ерёмин поступил на живописный факультет Ленинградского института живописи, скульптуры и архитектуры имени И. Е. Репина. Занимался у Бориса Фогеля, Семёна Абугова, Александра Деблера, Александра Зайцева, Бориса Иогансона. В 1947 женился на однокурснице И. М. Балдиной, с которой прожил в браке более полувека. В 1948 у них родилась дочь Наталья, которая в последующем окончила институт имени И. Е. Репина и стала, как и родители, художником. Об учёбе в мастерской Б. В. Иогансона Ерёмин вспоминал:

«После второго курса студенты продолжали обучение в персональных мастерских, руководимых ведущими профессорами. Самой яркой фигурой среди них был, пожалуй, Б. В. Иогансон. Он жил в Москве. Приезжал не часто. Но зато, когда появлялся, наступал праздник, которого и ждали, и боялись.

Б. В. Иогансон — артистическая натура, человек большого обаяния. Он покорял. Он любил видеть удивление и восхищение. В мастерскую входил в белой накрахмаленной рубашке, торжественный. Сразу устанавливалась полная тишина. Вначале молча всех обойдёт, посмотрит. Подойдёт, засучит рукава рубашки. Попросит: „Дайте-ка палитру! Нет, снимите это, пожалуйста!“ — укажет на выдавленные краски. „Натурщица — красивая девушка. Посмотрите на неё и на холст. Сливки и клубника! Тело светится! А Вы что? Стойте и смотрите. Приступать надо с трепетом, иначе — не касайтесь холста. Вначале разберитесь в красках. Как музыкант настраивает инструмент перед игрой, художник должен настроить палитру“.

Краски очень любил. В течение часа работает над палитрой. И видишь, что ему самому приятно. Потом возьмёт широкую щетинную кисть. Отойдёт, замешает цвет, глядя на модель, стремительно приблизится к холсту и несколькими крупными мазками напишет самое трудное место — грудь. Светло, перламутрово, соединяя чистые цвета уже на холсте. И покажется тебе твой собственный холст тусклой и тёмной заслонкой. А „мэтр“, соответственно взятому тону, усилит звучность и светлоту фона рядом, и ты поймёшь, что такое истинные соотношения красок и как надо дальше вести работу. Б. Иогансон умел вдохновлять, умел без слов доказывать, что живопись — радость и волшебство. После его урока самому хотелось достичь такого мастерства…[3]».

В 1951 Ерёмин окончил институт по мастерской Б. В. Иогансона с присвоением квалификации художника живописи. Дипломная работа — историческая картина «Ленин в Сибирской ссылке»[4]. После окончания института был направлен в Новосибирский Союз художников, где пробыл до 1953 года. Участвовал в выставках, выполнил серию картин для Всесоюзной Сельскохозяйственной выставки в Москве.

После возвращения в Ленинград включился в творческую и общественную жизнь Ленинградского Союза художников, членом которого стал в 1953 году. Избирался председателем секции живописи, членом правления ЛОСХ, членом Правления Союза Художников РСФСР. Регулярно участвовал в выставках с 1951 года. Писал жанровые и исторические картины, портреты, пейзажи, этюды с натуры. Ведущей темой творчества Ерёмина стала природа и люди русского Севера, Заонежья. Стилистика живописи самобытна, эволюционизировала от манеры, близкой творчеству Л. В. Туржанского, к более широкому письму и усилению декоративности. Об истоках своего творчества Ерёмин писал:

«Пластов считал лучшим местом во всём мире свою деревню Прислониху. А я без Заонежья — не человек и не художник. Наша Родина — огромная страна, но есть края, которым ты обязан больше, чем другим. Я люблю людей, укоренившихся в земле. Силу она им даёт. А художнику — ничем не заменимое живое ощущение, не позволяющее солгать.

Я езжу в Заонежье летом, осенью, зимой и весной. Там я появился на свет. Там похоронены мои предки. Там живут родственники и друзья. Если долго не могу выбраться на Яндом-озеро, становлюсь как больной. А возвращаюсь помолодевшим.

Народ там замечательный. Потомки древних новгородцев. Внешне не броские, но сноровистые, упорные и смелые, нрава независимого. Татарского и помещичьего ярма избежали. А какие мастера! Всемирно известная кижская Преображенская церковь — рублена плотницкой артелью. Умельцев было не счесть. Например, мой дед по отцу — краснодеревец — выкладывал паркет в Зимнем дворце. Второй дед — резчик по карельской берёзе — имел лондонские и парижские медали. И сейчас талантливых людей немало. Вот хотя бы Женя Зайцев (он в картине „Онежская уха“ на первом плане сидит). В любом моторе разбирается. Если какой забарахлит — зови Женю, обязательно починит. Золотые руки!

Про природу я молчу. Тут слова бессильны. Лучше, как учит поговорка, один раз увидеть, чем семь раз услышать. А что? Отправляйтесь-ка в Заонежье и убедитесь, прав ли я. Не пожалеете! Кто у меня гостил один, два, три раза, мечтают приехать ещё. Удобств особых не обещаю. Всё надо делать самому. Самому поймать рыбу, напилить и наколоть дров, приготовить обед, наносить воды, натопить баню, да за продуктами время от времени ходить в Великую Губу — на лодке километра четыре и лесом столько же. Зато есть в этом резон. Я почему не бываю на творческих дачах? Там всё готовое — ни забот, ни хлопот. А они-то и помогают точнее видеть, а не созерцать сторонним взглядом. С ними ты ближе к людям, ближе к действительности…[3]».

Среди произведений, созданных Алексеем Ерёминым, картины «В тайге сибирской»[5] (1954), «Охотники»[6], «Берег речки» (обе 1956), «Лесорубы»[7], «Северная пристань»[8] (обе 1957), «Весна в Заонежье», «Север»[9] (обе 1958), «В Великой Губе»[10], «Геологи»[11], «Корбозеро», «Кижи»[12] (все 1960), «Рыбацкий посёлок», «Утро», «В Верховье»[13] (все 1961), «В Заонежье», «Наши палатки»[14] (обе 1962), «Онежане», «Цветёт черёмуха»[15] (обе 1963), «Утро в Карелии», «На Онеге»[16][17], «Белая ночь», «Осенний день»[18], «На Онеге»[19] (все 1964), «Северная пристань», «К Ленину», «Северная весна»[20] (все 1967), «Материнские думы»[21], «Онежская уха»[22] (обе 1969), «Варваринская церковь на Яндомозере»[23], «Осенний день» (обе 1970), «Портрет В. Комиссарихина, плотника-реставратора»[24] (1971), «Моторист Женя Зайцев»[25], «Бани топят»[26] (обе 1972), «Октябрь» (1974), «Заонежский мастер Тимофей Герасимович», «Отцы и сыновья»[23], «Тракторист А. Байков с сыном Лёшей», «Дом на Погосте»[27] (все 1976), «Заонежье. 9 Мая»[18] (1977), «Весна»[26] (1978), «Сестра наша», «Идёт война», «Осенняя песня»[28] (все 1980) и другие.

Характерна история создания одной из проникновеннейших картин Ерёмина — «В родном доме»[29] (1975). Приведём мнение о ней искусствоведа А. Ф. Дмитренко и самого автора. «Картина, — пишет А. Дмитренко, — не только связана с фактами биографии художника, почти автопортретна, но определяет нравственный стержень художника, его жизненных устоев. Быть может, это — „последнее прости“. Любовный, всё понимающий взгляд матери. И погружённое в раздумья лицо сына, перед которым прошла вся жизнь, где главным было ощущать, что мать рядом. В уголке деревенского дома перед кроватью матери с мирно дремлющим на ней рыжим котёнком, возникают щемящие ноты от сознания, что эти умиротворённые мгновения на исходе. Пространство комнаты, кажется, наполнено чувствами, захлёстывающими друг друга»[30]. О создании картины Ерёмин писал:

«Я пишу холсты обычно про своё, наболевшее. Много лет уже чувствовал: про мать написать должен. Моя мать была суровая, но справедливая. На ласку скупая. Она малышню беспомощную очень жалела, а подрастал — строго требовала. Не гладила меня по головке. В детстве и обиды бывали, а повзрослев, я понял, что правильно она меня воспитывала. Сама стройная, высокая, кисти рук длинные, красивые, рабочие. Её руки для меня много значили. Как совесть.

После войны телят колхозных новорождённых выхаживала. Одна. И дыры в коровнике заделывала, и сено для них на зиму косила, и отвар из каких-то трав и почек варила — ни один не помер. А от колхоза только палочки — трудодни в тетрадке, по которым получать было нечего. Я как-то стеснялся свои чувства к ней высказывать. Наверное, напрасно. Так и не выговорил того, что на сердце было. Не облегчил души ей и себе. И так подумаю об этом, и о её доле — комок в горле. Не уйти мне от этого. Надо писать картину.

В пятидесятые годы жила она с моими сёстрами в Ижоре. За два года перед смертью заболела она. Попала в больницу. Думали — не выживет. Очень уж плоха была. Вот тогда и приехал я к ней. Казалось, прощаться еду. Что-то сделать хотелось такое, чтоб поняла она, как дорога мне. Сидел около неё в белом халате. И опять какие-то не те слова говорил, которые просились….

Во второй раз попала в больницу — долго руки не отпускала, прежде чем я ушёл. Словно прощалась. Когда умерла, меня с нею не было….

Есть у меня эскизы и варианты, когда сын у матери в больнице. Но белый цвет я не люблю — мёртвый какой-то. А там стены белые, простыни белые, халаты белые.

И перенёс я эту встречу в дом, где родился. Как приеду на Яндом-озеро, приду в этот дом, где все сучки, глазки и трещинки на бревенчатых стенах знаю, — горло перехватывает. Вначале на стенах фотографии в рамках висели у меня в картине, как было на самом деле в доме. Потом всё убрал, оставил лишь икону, швейные принадлежности и котёнка на одеяле.

Вначале были братья с жёнами у постели матери. Потом сын и выходящая из комнаты жена. Потом всё исчезло и остался один сын с матерью…[3]».

В 1970 году А. Ерёмин был удостоен почётного звания Заслуженный художник РСФСР, в 1978 году — почётного звания Народный художник РСФСР.

Еремин Алексей Григорьевич скончался 11 июня 1998 года в Санкт-Петербурге на восьмидесятом году жизни. Его произведения хранятся в Государственном Русском музее, Государственной Третьяковской галерее, в многочисленных музеях и частных собраниях в России, Великобритании, КНР, Германии, Италии, Японии[31] и других странах. Его жена Ирина Михайловна Балдина пережила мужа на десять лет и скончалась в Петербурге 15 января 2009 года на восемьдесят седьмом году жизни.

Напишите отзыв о статье "Ерёмин, Алексей Григорьевич"

Примечания

  1. Справочник членов Союза художников СССР. Том 1. — М: Советский художник, 1979. — С. 363.
  2. Художники Петровской Академии наук и искусств. — Санкт-Петербург: ИПП «Ладога», 2008. — С.58.
  3. 1 2 3 4 Приводится по рукописи воспоминаний художника с разрешения вдовы И. М. Балдиной.
  4. Юбилейный Справочник выпускников Санкт-Петербургского академического института живописи, скульптуры и архитектуры имени И. Е. Репина Российской Академии художеств. 1915—2005. — Санкт Петербург: «Первоцвет», 2007. — С.64.
  5. Весенняя выставка произведений ленинградских художников 1955 года. Каталог. — Л: ЛССХ, 1956. — С.9.
  6. Осенняя выставка произведений ленинградских художников. 1956 года. Каталог. — Л: Ленинградский художник, 1958. — С.10.
  7. 1917 — 1957. Выставка произведений ленинградских художников. Каталог. — Л: Ленинградский художник, 1958. — С.14.
  8. Всесоюзная художественная выставка, посвящённая 40-летию Великой Октябрьской социалистической революции. Каталог. — М: Советский художник, 1957. — С.28.
  9. Осенняя выставка произведений ленинградских художников 1958 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1959. — С.12.
  10. Выставка произведений ленинградских художников 1960 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1963. — С.9.
  11. Выставка произведений ленинградских художников 1960 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1961. — С.17.
  12. Республиканская художественная выставка «Советская Россия». Живопись. Скульптура. Графика. Плакат. Монументально-декоративное и театрально-декорационное искусство. Каталог. — М: Министерство культуры РСФСР, 1960. — С.31.
  13. Выставка произведений ленинградских художников 1961 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1964. — С.16.
  14. Осенняя выставка произведений ленинградских художников 1962 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1962. — С.12.
  15. Ленинград. Зональная выставка. — Л: Художник РСФСР, 1965. — С.19.
  16. Вьюнова И. Главный герой — современник // Искусство. 1965, № 3. С.9.
  17. Вторая республиканская художественная выставка «Советская Россия». Каталог. — М: Советский художник, 1965. — С.16.
  18. 1 2 Выставка произведений ленинградских художников, посвящённая 60-летию Великого Октября. — Л: Художник РСФСР, 1982. — С.14.
  19. Художник. 1965, № 3. С.26.
  20. Третья республиканская художественная выставка «Советская Россия». Каталог. — М: Министерство культуры РСФСР, 1967. — с.25.
  21. Связь времён. 1932—1997. Художники — члены Санкт-Петербургского Союза художников России. Каталог выставки. — Санкт-Петербург: ЦВЗ «Манеж», 1997. — С.287.
  22. Изобразительное искусство Ленинграда. Каталог выставки. — Л: Художник РСФСР, 1976. — С.18.
  23. 1 2 Наш современник. Зональная выставка произведений ленинградских художников 1975 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1980. — с.15.
  24. Наш современник. Каталог выставки произведений ленинградских художников 1971 года. — Л: Художник РСФСР, 1972. — С.11.
  25. Наш современник. Вторая выставка произведений ленинградских художников 1972 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1973. — С.6.
  26. 1 2 Осенняя выставка произведений ленинградских художников. 1978 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1983. — С.8.
  27. Портрет современника. Пятая выставка произведений ленинградских художников 1976 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1983. — С.9.
  28. Зональная выставка произведений ленинградских художников 1980 года. Каталог. — Л: Художник РСФСР, 1983. — С.13.
  29. Пятая республиканская выставка «Советская Россия». — М: Советский художник, 1975. — С.14.
  30. Дмитренко А. Ф. Люблю людей… (О народном художнике России А. Г. Ерёмине).//Петербургские искусствоведческие тетради. Вып. 9. СПб, 2007. С. 242—243.
  31. Exhibition of modern Soviet Painting. 1977. Gekkoso Gallery. Catalogue. — Tokyo, 1977. — Р.59—60,78.

Галерея

Выставки

Источники

См. также

Ссылки

  • [leningradartist.com/bio/e_rus.htm#10 Ерёмин Алексей Григорьевич (1919—1998). Биография, библиография]
  • [www.ashotart.com/gazeta/12.pdf Дмитренко, А. Ф. Жить глубоко, по-настоящему…]
  • [www.leningradschool.com/chronology_r.htm Хронология Ленинградской школы живописи.]
  • [kizhi.karelia.ru/info/about/newspaper/129/9650.html «Ван-Гог Русского Севера» Алексей Григорьевич Ерёмин]

Отрывок, характеризующий Ерёмин, Алексей Григорьевич

Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.
Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали к нему. Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным.
«Ваше сиятельство, из вотчинного департамента пришли, от директора за приказаниями… Из консистории, из сената, из университета, из воспитательного дома, викарный прислал… спрашивает… О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель… из желтого дома смотритель…» – всю ночь, не переставая, докладывали графу.
На все эта вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что все старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем то и что этот кто то будет нести всю ответственность за все то, что произойдет теперь.
– Ну, скажи ты этому болвану, – отвечал он на запрос от вотчинного департамента, – чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади – пускай едут во Владимир. Не французам оставлять.
– Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете?
– Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё… А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и бог велел.
На вопрос о колодниках, которые сидели в яме, граф сердито крикнул на смотрителя:
– Что ж, тебе два батальона конвоя дать, которого нет? Пустить их, и всё!
– Ваше сиятельство, есть политические: Мешков, Верещагин.
– Верещагин! Он еще не повешен? – крикнул Растопчин. – Привести его ко мне.


К девяти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, что им надо было делать.
Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется всо ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.
Растопчин чувствовал это, и это то раздражало его. Полицеймейстер, которого остановила толпа, вместе с адъютантом, который пришел доложить, что лошади готовы, вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшая его видеть.
Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов.
– Готов экипаж? – сказал Растопчин, отходя от окна.
– Готов, ваше сиятельство, – сказал адъютант.
Растопчин опять подошел к двери балкона.
– Да чего они хотят? – спросил он у полицеймейстера.
– Ваше сиятельство, они говорят, что собрались идти на французов по вашему приказанью, про измену что то кричали. Но буйная толпа, ваше сиятельство. Я насилу уехал. Ваше сиятельство, осмелюсь предложить…
– Извольте идти, я без вас знаю, что делать, – сердито крикнул Растопчин. Он стоял у двери балкона, глядя на толпу. «Вот что они сделали с Россией! Вот что они сделали со мной!» – думал Растопчин, чувствуя поднимающийся в своей душе неудержимый гнев против кого то того, кому можно было приписать причину всего случившегося. Как это часто бывает с горячими людьми, гнев уже владел им, но он искал еще для него предмета. «La voila la populace, la lie du peuple, – думал он, глядя на толпу, – la plebe qu'ils ont soulevee par leur sottise. Il leur faut une victime, [„Вот он, народец, эти подонки народонаселения, плебеи, которых они подняли своею глупостью! Им нужна жертва“.] – пришло ему в голову, глядя на размахивающего рукой высокого малого. И по тому самому это пришло ему в голову, что ему самому нужна была эта жертва, этот предмет для своего гнева.
– Готов экипаж? – в другой раз спросил он.
– Готов, ваше сиятельство. Что прикажете насчет Верещагина? Он ждет у крыльца, – отвечал адъютант.
– А! – вскрикнул Растопчин, как пораженный каким то неожиданным воспоминанием.
И, быстро отворив дверь, он вышел решительными шагами на балкон. Говор вдруг умолк, шапки и картузы снялись, и все глаза поднялись к вышедшему графу.
– Здравствуйте, ребята! – сказал граф быстро и громко. – Спасибо, что пришли. Я сейчас выйду к вам, но прежде всего нам надо управиться с злодеем. Нам надо наказать злодея, от которого погибла Москва. Подождите меня! – И граф так же быстро вернулся в покои, крепко хлопнув дверью.
По толпе пробежал одобрительный ропот удовольствия. «Он, значит, злодеев управит усех! А ты говоришь француз… он тебе всю дистанцию развяжет!» – говорили люди, как будто упрекая друг друга в своем маловерии.
Через несколько минут из парадных дверей поспешно вышел офицер, приказал что то, и драгуны вытянулись. Толпа от балкона жадно подвинулась к крыльцу. Выйдя гневно быстрыми шагами на крыльцо, Растопчин поспешно оглянулся вокруг себя, как бы отыскивая кого то.
– Где он? – сказал граф, и в ту же минуту, как он сказал это, он увидал из за угла дома выходившего между, двух драгун молодого человека с длинной тонкой шеей, с до половины выбритой и заросшей головой. Молодой человек этот был одет в когда то щегольской, крытый синим сукном, потертый лисий тулупчик и в грязные посконные арестантские шаровары, засунутые в нечищеные, стоптанные тонкие сапоги. На тонких, слабых ногах тяжело висели кандалы, затруднявшие нерешительную походку молодого человека.
– А ! – сказал Растопчин, поспешно отворачивая свой взгляд от молодого человека в лисьем тулупчике и указывая на нижнюю ступеньку крыльца. – Поставьте его сюда! – Молодой человек, брянча кандалами, тяжело переступил на указываемую ступеньку, придержав пальцем нажимавший воротник тулупчика, повернул два раза длинной шеей и, вздохнув, покорным жестом сложил перед животом тонкие, нерабочие руки.
Несколько секунд, пока молодой человек устанавливался на ступеньке, продолжалось молчание. Только в задних рядах сдавливающихся к одному месту людей слышались кряхтенье, стоны, толчки и топот переставляемых ног.
Растопчин, ожидая того, чтобы он остановился на указанном месте, хмурясь потирал рукою лицо.
– Ребята! – сказал Растопчин металлически звонким голосом, – этот человек, Верещагин – тот самый мерзавец, от которого погибла Москва.
Молодой человек в лисьем тулупчике стоял в покорной позе, сложив кисти рук вместе перед животом и немного согнувшись. Исхудалое, с безнадежным выражением, изуродованное бритою головой молодое лицо его было опущено вниз. При первых словах графа он медленно поднял голову и поглядел снизу на графа, как бы желая что то сказать ему или хоть встретить его взгляд. Но Растопчин не смотрел на него. На длинной тонкой шее молодого человека, как веревка, напружилась и посинела жила за ухом, и вдруг покраснело лицо.
Все глаза были устремлены на него. Он посмотрел на толпу, и, как бы обнадеженный тем выражением, которое он прочел на лицах людей, он печально и робко улыбнулся и, опять опустив голову, поправился ногами на ступеньке.
– Он изменил своему царю и отечеству, он передался Бонапарту, он один из всех русских осрамил имя русского, и от него погибает Москва, – говорил Растопчин ровным, резким голосом; но вдруг быстро взглянул вниз на Верещагина, продолжавшего стоять в той же покорной позе. Как будто взгляд этот взорвал его, он, подняв руку, закричал почти, обращаясь к народу: – Своим судом расправляйтесь с ним! отдаю его вам!
Народ молчал и только все теснее и теснее нажимал друг на друга. Держать друг друга, дышать в этой зараженной духоте, не иметь силы пошевелиться и ждать чего то неизвестного, непонятного и страшного становилось невыносимо. Люди, стоявшие в передних рядах, видевшие и слышавшие все то, что происходило перед ними, все с испуганно широко раскрытыми глазами и разинутыми ртами, напрягая все свои силы, удерживали на своих спинах напор задних.
– Бей его!.. Пускай погибнет изменник и не срамит имя русского! – закричал Растопчин. – Руби! Я приказываю! – Услыхав не слова, но гневные звуки голоса Растопчина, толпа застонала и надвинулась, но опять остановилась.
– Граф!.. – проговорил среди опять наступившей минутной тишины робкий и вместе театральный голос Верещагина. – Граф, один бог над нами… – сказал Верещагин, подняв голову, и опять налилась кровью толстая жила на его тонкой шее, и краска быстро выступила и сбежала с его лица. Он не договорил того, что хотел сказать.
– Руби его! Я приказываю!.. – прокричал Растопчин, вдруг побледнев так же, как Верещагин.
– Сабли вон! – крикнул офицер драгунам, сам вынимая саблю.
Другая еще сильнейшая волна взмыла по народу, и, добежав до передних рядов, волна эта сдвинула переднии, шатая, поднесла к самым ступеням крыльца. Высокий малый, с окаменелым выражением лица и с остановившейся поднятой рукой, стоял рядом с Верещагиным.
– Руби! – прошептал почти офицер драгунам, и один из солдат вдруг с исказившимся злобой лицом ударил Верещагина тупым палашом по голове.
«А!» – коротко и удивленно вскрикнул Верещагин, испуганно оглядываясь и как будто не понимая, зачем это было с ним сделано. Такой же стон удивления и ужаса пробежал по толпе.
«О господи!» – послышалось чье то печальное восклицание.
Но вслед за восклицанием удивления, вырвавшимся У Верещагина, он жалобно вскрикнул от боли, и этот крик погубил его. Та натянутая до высшей степени преграда человеческого чувства, которая держала еще толпу, прорвалось мгновенно. Преступление было начато, необходимо было довершить его. Жалобный стон упрека был заглушен грозным и гневным ревом толпы. Как последний седьмой вал, разбивающий корабли, взмыла из задних рядов эта последняя неудержимая волна, донеслась до передних, сбила их и поглотила все. Ударивший драгун хотел повторить свой удар. Верещагин с криком ужаса, заслонясь руками, бросился к народу. Высокий малый, на которого он наткнулся, вцепился руками в тонкую шею Верещагина и с диким криком, с ним вместе, упал под ноги навалившегося ревущего народа.
Одни били и рвали Верещагина, другие высокого малого. И крики задавленных людей и тех, которые старались спасти высокого малого, только возбуждали ярость толпы. Долго драгуны не могли освободить окровавленного, до полусмерти избитого фабричного. И долго, несмотря на всю горячечную поспешность, с которою толпа старалась довершить раз начатое дело, те люди, которые били, душили и рвали Верещагина, не могли убить его; но толпа давила их со всех сторон, с ними в середине, как одна масса, колыхалась из стороны в сторону и не давала им возможности ни добить, ни бросить его.
«Топором то бей, что ли?.. задавили… Изменщик, Христа продал!.. жив… живущ… по делам вору мука. Запором то!.. Али жив?»
Только когда уже перестала бороться жертва и вскрики ее заменились равномерным протяжным хрипеньем, толпа стала торопливо перемещаться около лежащего, окровавленного трупа. Каждый подходил, взглядывал на то, что было сделано, и с ужасом, упреком и удивлением теснился назад.
«О господи, народ то что зверь, где же живому быть!» – слышалось в толпе. – И малый то молодой… должно, из купцов, то то народ!.. сказывают, не тот… как же не тот… О господи… Другого избили, говорят, чуть жив… Эх, народ… Кто греха не боится… – говорили теперь те же люди, с болезненно жалостным выражением глядя на мертвое тело с посиневшим, измазанным кровью и пылью лицом и с разрубленной длинной тонкой шеей.
Полицейский старательный чиновник, найдя неприличным присутствие трупа на дворе его сиятельства, приказал драгунам вытащить тело на улицу. Два драгуна взялись за изуродованные ноги и поволокли тело. Окровавленная, измазанная в пыли, мертвая бритая голова на длинной шее, подворачиваясь, волочилась по земле. Народ жался прочь от трупа.
В то время как Верещагин упал и толпа с диким ревом стеснилась и заколыхалась над ним, Растопчин вдруг побледнел, и вместо того чтобы идти к заднему крыльцу, у которого ждали его лошади, он, сам не зная куда и зачем, опустив голову, быстрыми шагами пошел по коридору, ведущему в комнаты нижнего этажа. Лицо графа было бледно, и он не мог остановить трясущуюся, как в лихорадке, нижнюю челюсть.
– Ваше сиятельство, сюда… куда изволите?.. сюда пожалуйте, – проговорил сзади его дрожащий, испуганный голос. Граф Растопчин не в силах был ничего отвечать и, послушно повернувшись, пошел туда, куда ему указывали. У заднего крыльца стояла коляска. Далекий гул ревущей толпы слышался и здесь. Граф Растопчин торопливо сел в коляску и велел ехать в свой загородный дом в Сокольниках. Выехав на Мясницкую и не слыша больше криков толпы, граф стал раскаиваться. Он с неудовольствием вспомнил теперь волнение и испуг, которые он выказал перед своими подчиненными. «La populace est terrible, elle est hideuse, – думал он по французски. – Ils sont сошше les loups qu'on ne peut apaiser qu'avec de la chair. [Народная толпа страшна, она отвратительна. Они как волки: их ничем не удовлетворишь, кроме мяса.] „Граф! один бог над нами!“ – вдруг вспомнились ему слова Верещагина, и неприятное чувство холода пробежало по спине графа Растопчина. Но чувство это было мгновенно, и граф Растопчин презрительно улыбнулся сам над собою. „J'avais d'autres devoirs, – подумал он. – Il fallait apaiser le peuple. Bien d'autres victimes ont peri et perissent pour le bien publique“, [У меня были другие обязанности. Следовало удовлетворить народ. Много других жертв погибло и гибнет для общественного блага.] – и он стал думать о тех общих обязанностях, которые он имел в отношении своего семейства, своей (порученной ему) столице и о самом себе, – не как о Федоре Васильевиче Растопчине (он полагал, что Федор Васильевич Растопчин жертвует собою для bien publique [общественного блага]), но о себе как о главнокомандующем, о представителе власти и уполномоченном царя. „Ежели бы я был только Федор Васильевич, ma ligne de conduite aurait ete tout autrement tracee, [путь мой был бы совсем иначе начертан,] но я должен был сохранить и жизнь и достоинство главнокомандующего“.
Слегка покачиваясь на мягких рессорах экипажа и не слыша более страшных звуков толпы, Растопчин физически успокоился, и, как это всегда бывает, одновременно с физическим успокоением ум подделал для него и причины нравственного успокоения. Мысль, успокоившая Растопчина, была не новая. С тех пор как существует мир и люди убивают друг друга, никогда ни один человек не совершил преступления над себе подобным, не успокоивая себя этой самой мыслью. Мысль эта есть le bien publique [общественное благо], предполагаемое благо других людей.
Для человека, не одержимого страстью, благо это никогда не известно; но человек, совершающий преступление, всегда верно знает, в чем состоит это благо. И Растопчин теперь знал это.
Он не только в рассуждениях своих не упрекал себя в сделанном им поступке, но находил причины самодовольства в том, что он так удачно умел воспользоваться этим a propos [удобным случаем] – наказать преступника и вместе с тем успокоить толпу.
«Верещагин был судим и приговорен к смертной казни, – думал Растопчин (хотя Верещагин сенатом был только приговорен к каторжной работе). – Он был предатель и изменник; я не мог оставить его безнаказанным, и потом je faisais d'une pierre deux coups [одним камнем делал два удара]; я для успокоения отдавал жертву народу и казнил злодея».
Приехав в свой загородный дом и занявшись домашними распоряжениями, граф совершенно успокоился.
Через полчаса граф ехал на быстрых лошадях через Сокольничье поле, уже не вспоминая о том, что было, и думая и соображая только о том, что будет. Он ехал теперь к Яузскому мосту, где, ему сказали, был Кутузов. Граф Растопчин готовил в своем воображении те гневные в колкие упреки, которые он выскажет Кутузову за его обман. Он даст почувствовать этой старой придворной лисице, что ответственность за все несчастия, имеющие произойти от оставления столицы, от погибели России (как думал Растопчин), ляжет на одну его выжившую из ума старую голову. Обдумывая вперед то, что он скажет ему, Растопчин гневно поворачивался в коляске и сердито оглядывался по сторонам.
Сокольничье поле было пустынно. Только в конце его, у богадельни и желтого дома, виднелась кучки людей в белых одеждах и несколько одиноких, таких же людей, которые шли по полю, что то крича и размахивая руками.
Один вз них бежал наперерез коляске графа Растопчина. И сам граф Растопчин, и его кучер, и драгуны, все смотрели с смутным чувством ужаса и любопытства на этих выпущенных сумасшедших и в особенности на того, который подбегал к вим.
Шатаясь на своих длинных худых ногах, в развевающемся халате, сумасшедший этот стремительно бежал, не спуская глаз с Растопчина, крича ему что то хриплым голосом и делая знаки, чтобы он остановился. Обросшее неровными клочками бороды, сумрачное и торжественное лицо сумасшедшего было худо и желто. Черные агатовые зрачки его бегали низко и тревожно по шафранно желтым белкам.
– Стой! Остановись! Я говорю! – вскрикивал он пронзительно и опять что то, задыхаясь, кричал с внушительными интонациями в жестами.
Он поравнялся с коляской и бежал с ней рядом.
– Трижды убили меня, трижды воскресал из мертвых. Они побили каменьями, распяли меня… Я воскресну… воскресну… воскресну. Растерзали мое тело. Царствие божие разрушится… Трижды разрушу и трижды воздвигну его, – кричал он, все возвышая и возвышая голос. Граф Растопчин вдруг побледнел так, как он побледнел тогда, когда толпа бросилась на Верещагина. Он отвернулся.
– Пош… пошел скорее! – крикнул он на кучера дрожащим голосом.
Коляска помчалась во все ноги лошадей; но долго еще позади себя граф Растопчин слышал отдаляющийся безумный, отчаянный крик, а перед глазами видел одно удивленно испуганное, окровавленное лицо изменника в меховом тулупчике.
Как ни свежо было это воспоминание, Растопчин чувствовал теперь, что оно глубоко, до крови, врезалось в его сердце. Он ясно чувствовал теперь, что кровавый след этого воспоминания никогда не заживет, но что, напротив, чем дальше, тем злее, мучительнее будет жить до конца жизни это страшное воспоминание в его сердце. Он слышал, ему казалось теперь, звуки своих слов:
«Руби его, вы головой ответите мне!» – «Зачем я сказал эти слова! Как то нечаянно сказал… Я мог не сказать их (думал он): тогда ничего бы не было». Он видел испуганное и потом вдруг ожесточившееся лицо ударившего драгуна и взгляд молчаливого, робкого упрека, который бросил на него этот мальчик в лисьем тулупе… «Но я не для себя сделал это. Я должен был поступить так. La plebe, le traitre… le bien publique», [Чернь, злодей… общественное благо.] – думал он.
У Яузского моста все еще теснилось войско. Было жарко. Кутузов, нахмуренный, унылый, сидел на лавке около моста и плетью играл по песку, когда с шумом подскакала к нему коляска. Человек в генеральском мундире, в шляпе с плюмажем, с бегающими не то гневными, не то испуганными глазами подошел к Кутузову и стал по французски говорить ему что то. Это был граф Растопчин. Он говорил Кутузову, что явился сюда, потому что Москвы и столицы нет больше и есть одна армия.
– Было бы другое, ежели бы ваша светлость не сказали мне, что вы не сдадите Москвы, не давши еще сражения: всего этого не было бы! – сказал он.
Кутузов глядел на Растопчина и, как будто не понимая значения обращенных к нему слов, старательно усиливался прочесть что то особенное, написанное в эту минуту на лице говорившего с ним человека. Растопчин, смутившись, замолчал. Кутузов слегка покачал головой и, не спуская испытующего взгляда с лица Растопчина, тихо проговорил:
– Да, я не отдам Москвы, не дав сражения.
Думал ли Кутузов совершенно о другом, говоря эти слова, или нарочно, зная их бессмысленность, сказал их, но граф Растопчин ничего не ответил и поспешно отошел от Кутузова. И странное дело! Главнокомандующий Москвы, гордый граф Растопчин, взяв в руки нагайку, подошел к мосту и стал с криком разгонять столпившиеся повозки.


В четвертом часу пополудни войска Мюрата вступали в Москву. Впереди ехал отряд виртембергских гусар, позади верхом, с большой свитой, ехал сам неаполитанский король.
Около середины Арбата, близ Николы Явленного, Мюрат остановился, ожидая известия от передового отряда о том, в каком положении находилась городская крепость «le Kremlin».
Вокруг Мюрата собралась небольшая кучка людей из остававшихся в Москве жителей. Все с робким недоумением смотрели на странного, изукрашенного перьями и золотом длинноволосого начальника.
– Что ж, это сам, что ли, царь ихний? Ничево! – слышались тихие голоса.
Переводчик подъехал к кучке народа.
– Шапку то сними… шапку то, – заговорили в толпе, обращаясь друг к другу. Переводчик обратился к одному старому дворнику и спросил, далеко ли до Кремля? Дворник, прислушиваясь с недоумением к чуждому ему польскому акценту и не признавая звуков говора переводчика за русскую речь, не понимал, что ему говорили, и прятался за других.
Мюрат подвинулся к переводчику в велел спросить, где русские войска. Один из русских людей понял, чего у него спрашивали, и несколько голосов вдруг стали отвечать переводчику. Французский офицер из передового отряда подъехал к Мюрату и доложил, что ворота в крепость заделаны и что, вероятно, там засада.
– Хорошо, – сказал Мюрат и, обратившись к одному из господ своей свиты, приказал выдвинуть четыре легких орудия и обстрелять ворота.
Артиллерия на рысях выехала из за колонны, шедшей за Мюратом, и поехала по Арбату. Спустившись до конца Вздвиженки, артиллерия остановилась и выстроилась на площади. Несколько французских офицеров распоряжались пушками, расстанавливая их, и смотрели в Кремль в зрительную трубу.
В Кремле раздавался благовест к вечерне, и этот звон смущал французов. Они предполагали, что это был призыв к оружию. Несколько человек пехотных солдат побежали к Кутафьевским воротам. В воротах лежали бревна и тесовые щиты. Два ружейные выстрела раздались из под ворот, как только офицер с командой стал подбегать к ним. Генерал, стоявший у пушек, крикнул офицеру командные слова, и офицер с солдатами побежал назад.
Послышалось еще три выстрела из ворот.
Один выстрел задел в ногу французского солдата, и странный крик немногих голосов послышался из за щитов. На лицах французского генерала, офицеров и солдат одновременно, как по команде, прежнее выражение веселости и спокойствия заменилось упорным, сосредоточенным выражением готовности на борьбу и страдания. Для них всех, начиная от маршала и до последнего солдата, это место не было Вздвиженка, Моховая, Кутафья и Троицкие ворота, а это была новая местность нового поля, вероятно, кровопролитного сражения. И все приготовились к этому сражению. Крики из ворот затихли. Орудия были выдвинуты. Артиллеристы сдули нагоревшие пальники. Офицер скомандовал «feu!» [пали!], и два свистящие звука жестянок раздались один за другим. Картечные пули затрещали по камню ворот, бревнам и щитам; и два облака дыма заколебались на площади.
Несколько мгновений после того, как затихли перекаты выстрелов по каменному Кремлю, странный звук послышался над головами французов. Огромная стая галок поднялась над стенами и, каркая и шумя тысячами крыл, закружилась в воздухе. Вместе с этим звуком раздался человеческий одинокий крик в воротах, и из за дыма появилась фигура человека без шапки, в кафтане. Держа ружье, он целился во французов. Feu! – повторил артиллерийский офицер, и в одно и то же время раздались один ружейный и два орудийных выстрела. Дым опять закрыл ворота.
За щитами больше ничего не шевелилось, и пехотные французские солдаты с офицерами пошли к воротам. В воротах лежало три раненых и четыре убитых человека. Два человека в кафтанах убегали низом, вдоль стен, к Знаменке.
– Enlevez moi ca, [Уберите это,] – сказал офицер, указывая на бревна и трупы; и французы, добив раненых, перебросили трупы вниз за ограду. Кто были эти люди, никто не знал. «Enlevez moi ca», – сказано только про них, и их выбросили и прибрали потом, чтобы они не воняли. Один Тьер посвятил их памяти несколько красноречивых строк: «Ces miserables avaient envahi la citadelle sacree, s'etaient empares des fusils de l'arsenal, et tiraient (ces miserables) sur les Francais. On en sabra quelques'uns et on purgea le Kremlin de leur presence. [Эти несчастные наполнили священную крепость, овладели ружьями арсенала и стреляли во французов. Некоторых из них порубили саблями, и очистили Кремль от их присутствия.]
Мюрату было доложено, что путь расчищен. Французы вошли в ворота и стали размещаться лагерем на Сенатской площади. Солдаты выкидывали стулья из окон сената на площадь и раскладывали огни.
Другие отряды проходили через Кремль и размещались по Маросейке, Лубянке, Покровке. Третьи размещались по Вздвиженке, Знаменке, Никольской, Тверской. Везде, не находя хозяев, французы размещались не как в городе на квартирах, а как в лагере, который расположен в городе.
Хотя и оборванные, голодные, измученные и уменьшенные до 1/3 части своей прежней численности, французские солдаты вступили в Москву еще в стройном порядке. Это было измученное, истощенное, но еще боевое и грозное войско. Но это было войско только до той минуты, пока солдаты этого войска не разошлись по квартирам. Как только люди полков стали расходиться по пустым и богатым домам, так навсегда уничтожалось войско и образовались не жители и не солдаты, а что то среднее, называемое мародерами. Когда, через пять недель, те же самые люди вышли из Москвы, они уже не составляли более войска. Это была толпа мародеров, из которых каждый вез или нес с собой кучу вещей, которые ему казались ценны и нужны. Цель каждого из этих людей при выходе из Москвы не состояла, как прежде, в том, чтобы завоевать, а только в том, чтобы удержать приобретенное. Подобно той обезьяне, которая, запустив руку в узкое горло кувшина и захватив горсть орехов, не разжимает кулака, чтобы не потерять схваченного, и этим губит себя, французы, при выходе из Москвы, очевидно, должны были погибнуть вследствие того, что они тащили с собой награбленное, но бросить это награбленное им было так же невозможно, как невозможно обезьяне разжать горсть с орехами. Через десять минут после вступления каждого французского полка в какой нибудь квартал Москвы, не оставалось ни одного солдата и офицера. В окнах домов видны были люди в шинелях и штиблетах, смеясь прохаживающиеся по комнатам; в погребах, в подвалах такие же люди хозяйничали с провизией; на дворах такие же люди отпирали или отбивали ворота сараев и конюшен; в кухнях раскладывали огни, с засученными руками пекли, месили и варили, пугали, смешили и ласкали женщин и детей. И этих людей везде, и по лавкам и по домам, было много; но войска уже не было.
В тот же день приказ за приказом отдавались французскими начальниками о том, чтобы запретить войскам расходиться по городу, строго запретить насилия жителей и мародерство, о том, чтобы нынче же вечером сделать общую перекличку; но, несмотря ни на какие меры. люди, прежде составлявшие войско, расплывались по богатому, обильному удобствами и запасами, пустому городу. Как голодное стадо идет в куче по голому полю, но тотчас же неудержимо разбредается, как только нападает на богатые пастбища, так же неудержимо разбредалось и войско по богатому городу.
Жителей в Москве не было, и солдаты, как вода в песок, всачивались в нее и неудержимой звездой расплывались во все стороны от Кремля, в который они вошли прежде всего. Солдаты кавалеристы, входя в оставленный со всем добром купеческий дом и находя стойла не только для своих лошадей, но и лишние, все таки шли рядом занимать другой дом, который им казался лучше. Многие занимали несколько домов, надписывая мелом, кем он занят, и спорили и даже дрались с другими командами. Не успев поместиться еще, солдаты бежали на улицу осматривать город и, по слуху о том, что все брошено, стремились туда, где можно было забрать даром ценные вещи. Начальники ходили останавливать солдат и сами вовлекались невольно в те же действия. В Каретном ряду оставались лавки с экипажами, и генералы толпились там, выбирая себе коляски и кареты. Остававшиеся жители приглашали к себе начальников, надеясь тем обеспечиться от грабежа. Богатств было пропасть, и конца им не видно было; везде, кругом того места, которое заняли французы, были еще неизведанные, незанятые места, в которых, как казалось французам, было еще больше богатств. И Москва все дальше и дальше всасывала их в себя. Точно, как вследствие того, что нальется вода на сухую землю, исчезает вода и сухая земля; точно так же вследствие того, что голодное войско вошло в обильный, пустой город, уничтожилось войско, и уничтожился обильный город; и сделалась грязь, сделались пожары и мародерство.

Французы приписывали пожар Москвы au patriotisme feroce de Rastopchine [дикому патриотизму Растопчина]; русские – изуверству французов. В сущности же, причин пожара Москвы в том смысле, чтобы отнести пожар этот на ответственность одного или несколько лиц, таких причин не было и не могло быть. Москва сгорела вследствие того, что она была поставлена в такие условия, при которых всякий деревянный город должен сгореть, независимо от того, имеются ли или не имеются в городе сто тридцать плохих пожарных труб. Москва должна была сгореть вследствие того, что из нее выехали жители, и так же неизбежно, как должна загореться куча стружек, на которую в продолжение нескольких дней будут сыпаться искры огня. Деревянный город, в котором при жителях владельцах домов и при полиции бывают летом почти каждый день пожары, не может не сгореть, когда в нем нет жителей, а живут войска, курящие трубки, раскладывающие костры на Сенатской площади из сенатских стульев и варящие себе есть два раза в день. Стоит в мирное время войскам расположиться на квартирах по деревням в известной местности, и количество пожаров в этой местности тотчас увеличивается. В какой же степени должна увеличиться вероятность пожаров в пустом деревянном городе, в котором расположится чужое войско? Le patriotisme feroce de Rastopchine и изуверство французов тут ни в чем не виноваты. Москва загорелась от трубок, от кухонь, от костров, от неряшливости неприятельских солдат, жителей – не хозяев домов. Ежели и были поджоги (что весьма сомнительно, потому что поджигать никому не было никакой причины, а, во всяком случае, хлопотливо и опасно), то поджоги нельзя принять за причину, так как без поджогов было бы то же самое.