Естественное право

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Естественные права»)
Перейти к: навигация, поиск

Есте́ственное пра́во (лат. jus naturale) — понятие философии права и юриспруденции, означающее совокупность неотъемлемых принципов и прав, вытекающих из природы человека и независимых от субъективной точки зрения. Естественное право противопоставляется позитивному праву, во-первых, как совершенная идеальная норма — несовершенной существующей, и во-вторых, как норма, вытекающая из самой природы и потому неизменная — изменчивой и зависящей от человеческого установления.

Таким образом, издавна концепция естественного права имела двоякий состав: она покоилась на практическом требовании более совершенного права и на теоретическом наблюдении естественной необходимости известных правоположений. Эти два элемента могли поддерживать друг друга, но не могли быть сведены один к другому: в первом случае естественное право ставится над позитивным, во втором оно является лишь известной частью позитивного права, т.е. доказанной и обоснованной, таким образом, что в идеале и на практике должно быть именно так, а не как-то иначе. В историческом развитии естественно-правовой доктрины можно постоянно наблюдать эту двойственность его концепции.





История

Древняя Греция и Древний Рим

Античная философия ещё в досократический период знала противоположение естественного права и положительного. Софисты, в противоположность древнегреческому воззрению на верховное значение законов, утверждали, что все законы, как и сама справедливость, обязаны своим происхождением человеческому установлению: следуя своим случайным взглядам, люди беспрестанно изменяют свои законы, которые носят поэтому печать условности и относительности. Из этого воззрения само собой вытекало известное, хотя и чисто отрицательное, представление о естественном П., а вместе с тем и критическое отношение к положительному праву. Некоторые софисты, в связи со свойственным им индивидуализмом, высказывали мнение, что законы должны служить к охране личной свободы, которая только и может считаться сообразной с природой. Здесь намечалось уже известное представление о естественном П.

Ещё яснее это представление выразилось у Сократа, который говорил, что существуют известные неписанные божественные законы, с которыми человеческие законы должны сообразоваться. Для понимания этих законов нужно знание, которое и должно лежать в основе государственного управления. Платон развил эту мысль в своём «Государстве», начертав естественное, сообразное с божественной справедливостью государственное устройство. Действительные формы, встречающиеся обыкновенно в жизни, он считает отклонениями от истинного идеала. Это противопоставление идеальной формы развращенным, встречающееся затем и у Аристотеля, является своеобразным выражением того же контраста между идеалом и действительностью, которое лежит в основе различения естественного права и положительного. У Аристотеля встречаются термины δίχαιον φύσει и δίχαιον νόμφ, хотя, употребляя эти термины, он имеет в виду не идеальные нормы, а те «естественные» определения, которые существуют у различных народов, как бы в силу необходимости и независимо от человеческого мнения. Подобное представление о естественном праве воспроизводится затем у стоиков[1], от которых оно переходит к римским юристам. Естественное право римских юристов представляет собой также ту часть действующего права, которая, будучи обусловлена самой природой, отличается необходимостью и всеобщностью распространения. Таковы, например, нормы, определяющие различие людей в зависимости от возраста, разделение вещей на различные юридические категории в связи с различием их естественных свойств и т. п.

Средние века

Средневековый взгляд воспроизводит эту точку зрения, подкрепляя лишь силу естественного закона авторитетом Св. Писания. Так, напр., в декрете Грациана естественное П. определяется так: jus naturale est quod in lege (Mosaisa sc.) et evangelіо continetur. В другом месте декрета находим следующее определение: jus naturale est commune omnium nationum, eo quod ubique instinctu naturae, non constitutione aliqua habetur. У Фомы Аквинского также можно видеть отражение римских воззрений; в подробностях его учения сказывается, кроме того, влияние Аристотеля. Наконец, ко всему этому присоединяются специально средневековые богословские элементы.

Основу естественного права Фома Аквинский видит в законе Божественном, который получает у него значение универсального закона вселенной — lex aeterna est ratio gubernativa totius universi in mente divina existens. Фома Аквинский создаёт при этом довольно сложное разделение, различая закон Божественный и вечный, естественный и человеческий. Особенность его воззрения, сравнительно с римским и Аристотелевским, состоит в том, что у него подчёркивается идеальное значение естественного права, как нормы, определяющей достоинство существующих установлений. Человеческий закон имеет силу лишь постольку, поскольку он согласен с естественным. Законы несправедливые необязательны для подданных, хотя их не запрещается исполнять; но если эти законы несогласны с Божественными установлениями, то они ни в каком случае не должны быть исполняемы, так как Богу следует повиноваться более, чем человеку. Это утверждение чрезвычайно характерно для средневековой доктрины естественного П. Вопрос об отношении положительного права к естественному имел не только теоретическое, но и практическое значение (см. Папство). В борьбе со светской властью сторонникам теократии постоянно приходилось ставить вопрос о том, в какой мере следует повиноваться государственным предписаниям и законам. Ответ на это сам собой вытекал из взгляда средневековой теократии на положение светских правителей. Князья правят в силу полномочий, полученных ими от церкви. Над ними стоит высший Божественный закон, с которым они должны сообразоваться. Если они становятся в противоречие с этим законом, их воля перестаёт быть обязательной. Теократическая доктрина охотно призывала при этом на охрану Божественного закона самих подданных, которых она учила сопротивляться властям, нарушающим Божественные предписания.

Теократические начала сочетались здесь с демократическими.

Подробное развитие этих взглядов мы встречаем ещё до Фомы Аквинского, у писателя XI в., Иоанна Солсберийского. Вообще, в Средние века мы можем проследить в зародыше все основные черты позднейшей доктрины естественного П. Если многие из этих черт встречаются и в древности, то лишь в Средние века они получают более отчётливое выражение, под влиянием того практического значения, которое получила в это время идея естественного П. Таковы в особенности знаменательные теории первобытного договора и народного суверенитета. Возникнув помимо естественно-правовой доктрины и не составляя её необходимого предположения, — так как утверждение высшего критерия, стоящего над положительным законом, возможно и независимо от этих теорий, — они вскоре соединились в одно стройное целое с естественно-правовой идеей, вследствие того внутреннего сродства, которое их сближало. Обе они как нельзя более соответствовали основному стремлению естественного П. — поставить над властью некоторые высшие инстанции, с которыми она должна сообразоваться. Первобытный договор играл при этом роль юридического основания для притязаний подданных по отношению к верховной власти; он предопределял её деятельность, ставил для неё известные границы. Утверждение неотчуждаемого народного суверенитета было логическим дополнением идеи первобытного договора и дальнейшим формулированием юридической зависимости правительства от общества; при помощи этой идеи установлялось для народа постоянное право контроля и верховенства над правящей властью. Первобытный договор считался тем моментом, в силу которого люди от естественного состояния переходят к государственному; но, возникнув по определению воли народной, государство должно навсегда остаться подчиненным этой воле.

Новое время

Средневековая теория уже успела обратить все эти идеи в подтвержденные аксиомы, когда Гуго Гроций связал их литературную судьбу со славой своего знаменитого трактата «О праве войны и мира» и обеспечил им широкое распространение в новой философии права. Гроций не был «отцом естественного П.», как его иногда называют. Его значение состоит в том, что он положил начало обособлению естественного права от богословия и ввёл в эту область рационалистический метод. Однако, и в этом отношении он имел предшественников в протестантских писателях Ольдендорпе, Гемминге и Винклере, у которых можно открыть первые, хотя и робкие, попытки к освобождению от схоластических пут. Более важной, хотя и менее резко выраженной, особенностью Гроция является то, что он, в отличие от прежних теоретиков естественного П., начинает преимущественно употреблять выражение «лат. jus naturae» вместо «лат. lex naturae». По определению Винклера, характерному для этой эпохи, к которой он принадлежал, закон отличается от права, как причина от следствия:

лат. dicemus legem a jure differre, ut constituens a constitute, causam ab effectu
Напротив, со времени Гроция на первое место становится право — прирождённое право личности, которое должно составлять цель всякого законодательства. Сам Гроций не употребляет выражения «jura connata», но понятие у него намечается: основой общежития он считает уважение к тому, что принадлежит отдельным лицам (societas eo tendit, ui suum cuique salvum sit communi ope et conspiratione). С этих пор естественно-правовая доктрина запечатлевается тем индивидуализмом, который составляет её отличительную черту в новое время и который многие принимали за саму её сущность. В качестве идеала, создаваемого ввиду несовершенств существующего порядка, естественное П. могло служить для самых различных стремлений.

Пример Гоббса показывает, что естественно-правовым методом можно было пользоваться и для оправдания абсолютизма. Несомненно, однако, что ни на какой иной почве, кроме индивидуализма, естественно-правовая доктрина не могла получить такого широкого развития. Поскольку она являлась результатом практических стремлений, она всегда заключала в себе, вместе с протестом против положительного права, и протест против власти, от которой последнее исходит. В качестве границы для этой власти можно было указывать на высший нравственный закон, на волю Божию, как это часто делали в Средние века; но ещё чаще, в качестве противовеса власти, выставлялись притязания отдельных лиц. Эта индивидуалистическая тенденция позднейшего естественного П. в особенности была подчеркнута присоединением к нему теорий первобытного договора и народного суверенитета, который обе имели ясно выраженный индивидуалистический характер. Первобытный договор был ни чем иным, как соглашением личности с государством; народный суверенитет представлял собой объединение личных воль в одно целое, противополагавшееся государственной власти. Не случайным является то обстоятельство, что индивидуалистические стремления естественного П. развились с особенной силой в новое время, когда государственное начало получило преобладающее значение и в борьбе с разрозненностью общественных сил нередко склонялось к отрицанию их самостоятельности.

Протестантское движение, со свойственным ему стремлением к утверждению свободы совести и мысли, дало новый толчок к развитию естественного права в индивидуалистическом направлении. На этой именно почве впервые формулируется практическое требование неотчуждаемых прав личности. Каждый раз, когда государство угрожало личной свободе, естественно-правовая доктрина выступала с напоминанием об этих неотчуждаемых правах, о договоре, заключённом личностью с государством, о народном суверенитете, которому должно принадлежать решающее значение. Рассматриваемое с этой точки зрения, естественное П. является отзвуком той роли, которая принадлежала личному началу в первоначальных политических соединениях, и выражением того самостоятельного значения личности, которое должно оставаться её неприкосновенным достоянием при всяких формах политического устройства. В этом виде естественное П. является более, чем требованием лучшего законодательства: оно представляет, вместе с тем, протест личности против государственного абсолютизма. Та форма, которую придал естественно-правовой доктрине Гуго Гроций, воспроизводится затем в нем. учениях XVII и XVIII ст. Главнейшими представителями этого направления в Германии являются Самуэль Пуфендорф и Томазий, Лейбниц и Вольф.

Одновременно с этим естественное П. развивается и в Англии. Мильтон, Сидней и Локк являются наиболее талантливыми и видными его теоретиками на английской почве (Гоббс, как замечено выше, соединяет метод естественного П. с системой абсолютизма, но это соединение не могло быть прочным, вследствие внутреннего противоречия метода с содержанием). Английская школа стояла ближе к практическим событиям времени, к той политической борьбе, в которой крепла английская политическая свобода. Вследствие этого английские учения получили гораздо более радикальный характер.

Известные практические тенденции не были чужды и немецким писателям: рационалистический метод и индивидуадистические стремления естественного права явились и в Германии освободительными и прогрессивными элементами в борьбе с остатками средневекового гнета над мыслью и совестью. Однако, эти стремления не имели здесь той резкой определённости, как в Англии и впоследствии во Франции. Наряду с индивидуалистическими утверждениями, мы встречаем в них иногда то остатки средневековых католических взглядов (напр., у Лейбница), то систему нравственного деспотизма (напр., у Вольфа). Принцип осуществления в жизни нравственного закона получает здесь преобладание над идеалом политической свободы. Другая отличительная черта немецкого естественного П. заключается в большем значении чисто теоретического элемента — стремления к систематизации данного материала. У последователей Вольфа это теоретическое стремление совершенно вытесняет определённые практические тенденции. Естественное П. вырождается в систему рационалистического обоснования и построения П. положительного. В учебники естественного П. переносятся римские положения, которые объявляются вечными и необходимыми требованиями разума. Так создалась та система плоского и поверхностного догматизма, которая одинаково грешила и против истории, и против философии, и против юриспруденции, и которая ещё в XVIII в. вызвала вполне законную реакцию со стороны представителей исторического направления.

Однако, и в пределах естественно-правовой школы со времени Канта совершается поворот к более плодотворному и живому направлению. Кант находился в этом отношении под влиянием Руссо, который должен быть признан самым крупным представителем естественного П. в XVIII ст. Руссо придал естественно-правовому направлению тот характер законченного радикализма, с которым оно выступает в эпоху революции. Логически развивая требования индивидуализма, он с большей последовательностью, чем это делалось ранее, защищает идею неотчуждаемого народного суверенитета. Он требует, чтобы и в государстве каждый человек повиновался только своей собственной воле, и сохранял свою свободу. Единственным средством для этого он считает участие всех граждан в общих решениях и установление неотчуждаемого контроля со стороны народа над действиями власти. Такова центральная идея «Contrat social», который, благодаря своему захватывающему энтузиазму, явился могущественной силой во время революционной борьбы за свободу.

Кант воспринял идеи Руссо, но сочетал их с основами собственной философии и придал им новый характер. Прирождённые П., о которых говорили Руссо и его предшественники, имели своим высшим критерием индивидуальную свободу, являвшуюся вместе с тем и высшей целью государственного союза: но где искать границы и цели самой свободы — это оставалось недостаточно определённым. Свобода может проявляться одинаково в самоограничении, как и в самоутверждении. Гоббс имел известные основания к тому, чтобы выводить безусловное подчинение лица государству из свободного соглашения частных воль — но таким образом подрывалась сама основа естественного П., как начала, стоящего над произволом власти. Поэтому истинные представители естественного П. всегда стремились найти начала, которые могли бы определить правильное употребление свободы, согласное с её собственным существом, и внести в понятие естественного П. известный объективный элемент. Этот элемент можно найти уже у Гроция, который считал естественное П. предопределенным вечными законами разума. Из англ. мыслителей в особенности у Локка замечается стремление определить неизменные и согласные со свободой начала государств. жизни. Кант представляет в этом отношении тот интерес, что объективное направление сочетается у него с резко выраженным индивидуализмом. Признавая, вместе с Руссо, теорию прирождённой свободы и неотчуждаемого суверенитета, Кант выводит её из требований разума, в законах которого он находит объективные устои для естественного П. Первобытный договор понимается им не как действительное соглашение воль, свободных в своих решениях, а как некоторая объективная и неизменная идея, определяющая собой правомерное государственное устройство. Само понятие всеобщей воли народа заменяется у Канта иногда понятием априорной всеобщей воли — die Idee eines a priori vereinigten (nothwendig zu vereinigenden) Willens Aller, — то есть сводится к некоторому отвлечённому представлению разума. Эта точка зрения не проводится Кантом последовательно; но он полагает начало той замене «естественного П.» «правом разума» (Vernunfirecht), которая характеризует собой более решительный переход от субъективного направления естественного П. к объективному. Несомненно, что и П. разума могло пониматься различно; но важно было то, что в законах разума была найдена некоторая объективная основа для П., возвышающаяся над произволом частных стремлений, и закреплена, таким образом, давнишняя рационалистическая тенденция естественного права.

Дальнейшее развитие этому объективному направлению дал Гегель. Объективное понимание П. вытекало из всего его философского миросозерцания. Гегель превосходно выразил ту потребность, которая вызывает естественно-правовые построения.
Законы П. установляются людьми; внутренний голос человека может или соглашаться с ними, или вступать в противоречие. Человек не останавливается на существующем, но заявляет свои притязания на оценку П.; он может подчиняться силе внешнего авторитета, но совершенно иначе, чем необходимым законам природы. В природе высшая истина состоит в том, что закон вообще существует; законы П., напротив, имеют значение не потому, что они существуют, а потому, что они соответствуют нашему собственному критерию П.
Здесь возможно, поэтому, противоречие между тем, что есть, и тем, что должно быть. Признавая потребность нашего сознания в оценке существующего, Гегель стремится найти опоры для этой оценки в самом существующем. Отправляясь от мысли, что законы разума суть вместе и законы развития сущего, что все истинное обладает свойством претворяться в действительное, Гегель отвергает те абстрактные и субъктивные построения естественного П., которые стремятся воссоздать нравственный мир из собственного сердца и чувства. Философия есть «постижение существующего и действительного», а не построение чего-то неосуществленного. Государство, по Гегелю — не продукт соглашения отдельных лиц, а безусловное и самоцельное единство. Свобода достигает в этом единстве своего высшего права, но, с другой стороны, в подчинении государству заключается и её высшая обязанность. Руссо был прав, — разъясняет Гегель, — указав границы государства в воле; но он понимал волю не со стороны её всеобщности и разумности, а со стороны её временного и случайного определения в сознательном соглашении отдельных лиц. Государство есть организм свободы, но этот организм есть вместе с тем осуществление вечной объективной идеи. Примиряя, таким образом, существующее с разумным и личность с государством, Гегель не устранял ни идеальных начал, ни личных требований: он утверждал только, что эти начала и требования осуществляются в истории, в постепенном процессе развития, что существующее и прошлое представляют собой необходимые ступени в переходе к будущему, что идеальные построения должны находить для себя опору в действительности. Если противники его могли находить в этих утверждениях проявление сервилизма, и если сам Гегель подавал иногда повод к подобным обвинениям своим преклонением перед прусским государственным строем, то во всяком случае сущность и смысл гегелевской системы заключались не в этом. Верный ученик Гегеля, Ганс, не без основания настаивал на том, что система его учителя воздвигнута «aus dem einen Metalle der Freiheit». Левые гегельянцы показали вскоре, какие выводы можно было сделать из этой системы.
Для диалектической философии нет ничего раз навсегда установленного, безусловного, святого,
 — так истолковали систему Гегеля Энгельс и Маркс. — В то время как Гегель сообщил естественно-правовой доктрине новое направление, показав возможность сочетания её с идеей исторического развития, так назыв. историческая школа юристов сделала попытку окончательно отвергнуть саму идею естественного П., то есть возможность суда над П. со стороны личного сознания. Гегель проводил различие между законами природы и законами П.; Савиньи сделал попытку отвергнуть это различие. П. развивается, — утверждает он, — подобно растению, путём непроизвольного и органического процесса образования. Оно теряет свои устаревшие части и приобретает новые, как дерево теряет и приобретает свои листья. Понятно, что при подобном взгляде критика положительного П. является совершенно излишней; но собственный пример Савиньи показывает, насколько трудно было остаться верным этому взгляду. Развивая свои мысли, он должен был допустить возможность намеренного, следовательно личного вмешательства в образование П.

Продолжатель исторической школы, Иеринг, решительно возвратился к гегельянской точке зрения. Теория непроизвольного самораскрытия народного духа заменяется у него учением о сложном процессе правообразования, которое сопровождается приложением личных усилий, столкновением интересов и борьбой страстей. Не безусловное уважение к существующему, а критика прошлого и поиск лучших устоев — таков основной практический вывод Иеринга, все более и более приобретающий право гражданства в науке. Историческая точка зрения совершенно основательно отвергла прежние учения о происхождении П. из случая и произвола; но центр естественно-правовой доктрины заключался вовсе не в её взгляде на происхождение П., а в вопросе о возможности нравственного суда над П. Понимание естественного П., как некоторой критической инстанции, оценивающей существующее и подготавливающей будущее, привело к концу XIX века к его реабилитации. Все чаще и чаще тогдашней либеральной литературе слышались голоса в пользу старой доктрины. Типичным представителем этого поворота к естественному П. являлся Рудольф Штаммлер (нем.).

К началу ХХ века в правоведческой литературе твердо считалось, что уже не может быть и речи ни о произвольном возникновении П., ни о неизменности естественно-правовых норм, ни об их практическом первенстве или равенстве с нормами положительного П. Естественное П. само создаётся из закономерного процесса истории, развивается вместе с этим процессом и во всяком случае представляет собой не настоящее П., а только идеальное построение будущего и критическую оценку существующего П. Историческая точка зрения устраняет возможность сплошной критики всего бывшего и существующего, предлагая рассматривать все совершающееся с точки зрения закономерности. Но, утверждая закономерность исторического процесса, эта точка зрения не может не различать, в каждый данный исторический момент, старого и нового, отживающего и нарождающегося. Понятие смены эпох и течений, дающей торжество новому над старым, свежему над отжившим, служит основанием к этому различию, а вместе с тем и к критической оценке существующего. Идеальные построения будущего слагаются из нарождающихся элементов существующего, и потому сами по себе они неспособны создать ничего безусловно нового; но они как нельзя более пригодны для того, чтобы сообщить новым течениям ту определённость и силу, которая служит залогом торжества. Естественное П., понятое таким образом, представляет собой постоянно развивающееся идеальное сознание о П., возникающее из жизненных потребностей и содействующее их дальнейшему росту. Оно является той атмосферой, в которой вырабатывается действительное П. Пока сознание не претворилось в форму закона или обычая, оно представляет собой не более как нравственное требование; но и в этом качестве оно действует на существующее П., смягчая его резкости и односторонности. Нравственность находится в постоянном взаимодействии с П.; естественное П., как идеальная оценка действующих форм, есть не что иное, как частное проявление этого взаимодействия. В своей реабилитации старой идеи естественного права как общего для всех людей, правовая философия конца XIX века опиралась на сравнительно-исторический метод, который, по мнению тогдашних авторов, научно доказывал наличие таких общих правовых элементов у всех народов.

Напишите отзыв о статье "Естественное право"

Примечания

  1. Стоики явились продолжателями платоновско-аристотелевской линии в философии, они выступили против философии Эпикура, чьё учение отрицает всякую возможность существования естественного права, которое предшествовало бы договору [grachev62.narod.ru/leist/chapt03.htm].

См. также

Литература

  • Чичерин, «История политических учений» (М., 1869—77); его же, «Политические мыслители древнего и нового Мира» (M., 1897);
  • Четвернин В. А. [forum.yurclub.ru/index.php?download=4228 Современные концепции естественного права. М.: Наука, 1988.]
  • Stahl, «Geschichte der Rechtsphilosophie» (3-е изд., Гейдельб., 1856);
  • Bergbohm, «Jurisprudenz und Rechtsphilosophie» (т. I, Лпц., 1892);
  • Hildenbrand, «Geschichte u. System der Rechts- u. Staatsphilosophie. T. I. Das klassische Alterthum» (Лпц., 1860);
  • Kaltenborn, «Die Vorl ä ufer des Hugo Grotius auf dem Gebiete d. ius naturae et gentium» (Лпц., 1848);
  • Gierke, «Johannes Althusius u. die Entwickelung d. naturrechtlichen Staatstheorien» (Бресл., 1880);
  • Hinrichs, «Geschichte der Rechts- u. Staatsprincipien seit der Reformation» (Лпц., 1849—52);
  • Stintzing (продолж. Landsberg), «Geshichte der deutschen Rechtswissenschaft» (Мюнх., 188 0 —98);
  • Новгородцев, «Историческая школа юристов» (М., 1896);
  • E. Dahn, «Rechtsphilosophie» в Bluntschli-Brater’s «Staatswörterbuch» (т. 8).
  • Гуляихин В.Н. [e-notabene.ru/lr/article_559.html Диалектика естественного и позитивного права как источник общественно-правового прогресса] // Юридические исследования. 2013. № 4. С. 221-238.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Естественное право

Ростов остановился и, сжав кулаки, вдруг грозно подвинулся на Алпатыча.
– Решенье? Какое решенье? Старый хрыч! – крикнул он на него. – Ты чего смотрел? А? Мужики бунтуют, а ты не умеешь справиться? Ты сам изменник. Знаю я вас, шкуру спущу со всех… – И, как будто боясь растратить понапрасну запас своей горячности, он оставил Алпатыча и быстро пошел вперед. Алпатыч, подавив чувство оскорбления, плывущим шагом поспевал за Ростовым и продолжал сообщать ему свои соображения. Он говорил, что мужики находились в закоснелости, что в настоящую минуту было неблагоразумно противуборствовать им, не имея военной команды, что не лучше ли бы было послать прежде за командой.
– Я им дам воинскую команду… Я их попротивоборствую, – бессмысленно приговаривал Николай, задыхаясь от неразумной животной злобы и потребности излить эту злобу. Не соображая того, что будет делать, бессознательно, быстрым, решительным шагом он подвигался к толпе. И чем ближе он подвигался к ней, тем больше чувствовал Алпатыч, что неблагоразумный поступок его может произвести хорошие результаты. То же чувствовали и мужики толпы, глядя на его быструю и твердую походку и решительное, нахмуренное лицо.
После того как гусары въехали в деревню и Ростов прошел к княжне, в толпе произошло замешательство и раздор. Некоторые мужики стали говорить, что эти приехавшие были русские и как бы они не обиделись тем, что не выпускают барышню. Дрон был того же мнения; но как только он выразил его, так Карп и другие мужики напали на бывшего старосту.
– Ты мир то поедом ел сколько годов? – кричал на него Карп. – Тебе все одно! Ты кубышку выроешь, увезешь, тебе что, разори наши дома али нет?
– Сказано, порядок чтоб был, не езди никто из домов, чтобы ни синь пороха не вывозить, – вот она и вся! – кричал другой.
– Очередь на твоего сына была, а ты небось гладуха своего пожалел, – вдруг быстро заговорил маленький старичок, нападая на Дрона, – а моего Ваньку забрил. Эх, умирать будем!
– То то умирать будем!
– Я от миру не отказчик, – говорил Дрон.
– То то не отказчик, брюхо отрастил!..
Два длинные мужика говорили свое. Как только Ростов, сопутствуемый Ильиным, Лаврушкой и Алпатычем, подошел к толпе, Карп, заложив пальцы за кушак, слегка улыбаясь, вышел вперед. Дрон, напротив, зашел в задние ряды, и толпа сдвинулась плотнее.
– Эй! кто у вас староста тут? – крикнул Ростов, быстрым шагом подойдя к толпе.
– Староста то? На что вам?.. – спросил Карп. Но не успел он договорить, как шапка слетела с него и голова мотнулась набок от сильного удара.
– Шапки долой, изменники! – крикнул полнокровный голос Ростова. – Где староста? – неистовым голосом кричал он.
– Старосту, старосту кличет… Дрон Захарыч, вас, – послышались кое где торопливо покорные голоса, и шапки стали сниматься с голов.
– Нам бунтовать нельзя, мы порядки блюдем, – проговорил Карп, и несколько голосов сзади в то же мгновенье заговорили вдруг:
– Как старички пороптали, много вас начальства…
– Разговаривать?.. Бунт!.. Разбойники! Изменники! – бессмысленно, не своим голосом завопил Ростов, хватая за юрот Карпа. – Вяжи его, вяжи! – кричал он, хотя некому было вязать его, кроме Лаврушки и Алпатыча.
Лаврушка, однако, подбежал к Карпу и схватил его сзади за руки.
– Прикажете наших из под горы кликнуть? – крикнул он.
Алпатыч обратился к мужикам, вызывая двоих по именам, чтобы вязать Карпа. Мужики покорно вышли из толпы и стали распоясываться.
– Староста где? – кричал Ростов.
Дрон, с нахмуренным и бледным лицом, вышел из толпы.
– Ты староста? Вязать, Лаврушка! – кричал Ростов, как будто и это приказание не могло встретить препятствий. И действительно, еще два мужика стали вязать Дрона, который, как бы помогая им, снял с себя кушан и подал им.
– А вы все слушайте меня, – Ростов обратился к мужикам: – Сейчас марш по домам, и чтобы голоса вашего я не слыхал.
– Что ж, мы никакой обиды не делали. Мы только, значит, по глупости. Только вздор наделали… Я же сказывал, что непорядки, – послышались голоса, упрекавшие друг друга.
– Вот я же вам говорил, – сказал Алпатыч, вступая в свои права. – Нехорошо, ребята!
– Глупость наша, Яков Алпатыч, – отвечали голоса, и толпа тотчас же стала расходиться и рассыпаться по деревне.
Связанных двух мужиков повели на барский двор. Два пьяные мужика шли за ними.
– Эх, посмотрю я на тебя! – говорил один из них, обращаясь к Карпу.
– Разве можно так с господами говорить? Ты думал что?
– Дурак, – подтверждал другой, – право, дурак!
Через два часа подводы стояли на дворе богучаровского дома. Мужики оживленно выносили и укладывали на подводы господские вещи, и Дрон, по желанию княжны Марьи выпущенный из рундука, куда его заперли, стоя на дворе, распоряжался мужиками.
– Ты ее так дурно не клади, – говорил один из мужиков, высокий человек с круглым улыбающимся лицом, принимая из рук горничной шкатулку. – Она ведь тоже денег стоит. Что же ты ее так то вот бросишь или пол веревку – а она потрется. Я так не люблю. А чтоб все честно, по закону было. Вот так то под рогожку, да сенцом прикрой, вот и важно. Любо!
– Ишь книг то, книг, – сказал другой мужик, выносивший библиотечные шкафы князя Андрея. – Ты не цепляй! А грузно, ребята, книги здоровые!
– Да, писали, не гуляли! – значительно подмигнув, сказал высокий круглолицый мужик, указывая на толстые лексиконы, лежавшие сверху.

Ростов, не желая навязывать свое знакомство княжне, не пошел к ней, а остался в деревне, ожидая ее выезда. Дождавшись выезда экипажей княжны Марьи из дома, Ростов сел верхом и до пути, занятого нашими войсками, в двенадцати верстах от Богучарова, верхом провожал ее. В Янкове, на постоялом дворе, он простился с нею почтительно, в первый раз позволив себе поцеловать ее руку.
– Как вам не совестно, – краснея, отвечал он княжне Марье на выражение благодарности за ее спасенье (как она называла его поступок), – каждый становой сделал бы то же. Если бы нам только приходилось воевать с мужиками, мы бы не допустили так далеко неприятеля, – говорил он, стыдясь чего то и стараясь переменить разговор. – Я счастлив только, что имел случай познакомиться с вами. Прощайте, княжна, желаю вам счастия и утешения и желаю встретиться с вами при более счастливых условиях. Ежели вы не хотите заставить краснеть меня, пожалуйста, не благодарите.
Но княжна, если не благодарила более словами, благодарила его всем выражением своего сиявшего благодарностью и нежностью лица. Она не могла верить ему, что ей не за что благодарить его. Напротив, для нее несомненно было то, что ежели бы его не было, то она, наверное, должна была бы погибнуть и от бунтовщиков и от французов; что он, для того чтобы спасти ее, подвергал себя самым очевидным и страшным опасностям; и еще несомненнее было то, что он был человек с высокой и благородной душой, который умел понять ее положение и горе. Его добрые и честные глаза с выступившими на них слезами, в то время как она сама, заплакав, говорила с ним о своей потере, не выходили из ее воображения.
Когда она простилась с ним и осталась одна, княжна Марья вдруг почувствовала в глазах слезы, и тут уж не в первый раз ей представился странный вопрос, любит ли она его?
По дороге дальше к Москве, несмотря на то, что положение княжны было не радостно, Дуняша, ехавшая с ней в карете, не раз замечала, что княжна, высунувшись в окно кареты, чему то радостно и грустно улыбалась.
«Ну что же, ежели бы я и полюбила его? – думала княжна Марья.
Как ни стыдно ей было признаться себе, что она первая полюбила человека, который, может быть, никогда не полюбит ее, она утешала себя мыслью, что никто никогда не узнает этого и что она не будет виновата, ежели будет до конца жизни, никому не говоря о том, любить того, которого она любила в первый и в последний раз.
Иногда она вспоминала его взгляды, его участие, его слова, и ей казалось счастье не невозможным. И тогда то Дуняша замечала, что она, улыбаясь, глядела в окно кареты.
«И надо было ему приехать в Богучарово, и в эту самую минуту! – думала княжна Марья. – И надо было его сестре отказать князю Андрею! – И во всем этом княжна Марья видела волю провиденья.
Впечатление, произведенное на Ростова княжной Марьей, было очень приятное. Когда ои вспоминал про нее, ему становилось весело, и когда товарищи, узнав о бывшем с ним приключении в Богучарове, шутили ему, что он, поехав за сеном, подцепил одну из самых богатых невест в России, Ростов сердился. Он сердился именно потому, что мысль о женитьбе на приятной для него, кроткой княжне Марье с огромным состоянием не раз против его воли приходила ему в голову. Для себя лично Николай не мог желать жены лучше княжны Марьи: женитьба на ней сделала бы счастье графини – его матери, и поправила бы дела его отца; и даже – Николай чувствовал это – сделала бы счастье княжны Марьи. Но Соня? И данное слово? И от этого то Ростов сердился, когда ему шутили о княжне Болконской.


Приняв командование над армиями, Кутузов вспомнил о князе Андрее и послал ему приказание прибыть в главную квартиру.
Князь Андрей приехал в Царево Займище в тот самый день и в то самое время дня, когда Кутузов делал первый смотр войскам. Князь Андрей остановился в деревне у дома священника, у которого стоял экипаж главнокомандующего, и сел на лавочке у ворот, ожидая светлейшего, как все называли теперь Кутузова. На поле за деревней слышны были то звуки полковой музыки, то рев огромного количества голосов, кричавших «ура!новому главнокомандующему. Тут же у ворот, шагах в десяти от князя Андрея, пользуясь отсутствием князя и прекрасной погодой, стояли два денщика, курьер и дворецкий. Черноватый, обросший усами и бакенбардами, маленький гусарский подполковник подъехал к воротам и, взглянув на князя Андрея, спросил: здесь ли стоит светлейший и скоро ли он будет?
Князь Андрей сказал, что он не принадлежит к штабу светлейшего и тоже приезжий. Гусарский подполковник обратился к нарядному денщику, и денщик главнокомандующего сказал ему с той особенной презрительностью, с которой говорят денщики главнокомандующих с офицерами:
– Что, светлейший? Должно быть, сейчас будет. Вам что?
Гусарский подполковник усмехнулся в усы на тон денщика, слез с лошади, отдал ее вестовому и подошел к Болконскому, слегка поклонившись ему. Болконский посторонился на лавке. Гусарский подполковник сел подле него.
– Тоже дожидаетесь главнокомандующего? – заговорил гусарский подполковник. – Говог'ят, всем доступен, слава богу. А то с колбасниками беда! Недаг'ом Ег'молов в немцы пг'осился. Тепег'ь авось и г'усским говог'ить можно будет. А то чег'т знает что делали. Все отступали, все отступали. Вы делали поход? – спросил он.
– Имел удовольствие, – отвечал князь Андрей, – не только участвовать в отступлении, но и потерять в этом отступлении все, что имел дорогого, не говоря об именьях и родном доме… отца, который умер с горя. Я смоленский.
– А?.. Вы князь Болконский? Очень г'ад познакомиться: подполковник Денисов, более известный под именем Васьки, – сказал Денисов, пожимая руку князя Андрея и с особенно добрым вниманием вглядываясь в лицо Болконского. – Да, я слышал, – сказал он с сочувствием и, помолчав немного, продолжал: – Вот и скифская война. Это все хог'ошо, только не для тех, кто своими боками отдувается. А вы – князь Андг'ей Болконский? – Он покачал головой. – Очень г'ад, князь, очень г'ад познакомиться, – прибавил он опять с грустной улыбкой, пожимая ему руку.
Князь Андрей знал Денисова по рассказам Наташи о ее первом женихе. Это воспоминанье и сладко и больно перенесло его теперь к тем болезненным ощущениям, о которых он последнее время давно уже не думал, но которые все таки были в его душе. В последнее время столько других и таких серьезных впечатлений, как оставление Смоленска, его приезд в Лысые Горы, недавнее известно о смерти отца, – столько ощущений было испытано им, что эти воспоминания уже давно не приходили ему и, когда пришли, далеко не подействовали на него с прежней силой. И для Денисова тот ряд воспоминаний, которые вызвало имя Болконского, было далекое, поэтическое прошедшее, когда он, после ужина и пения Наташи, сам не зная как, сделал предложение пятнадцатилетней девочке. Он улыбнулся воспоминаниям того времени и своей любви к Наташе и тотчас же перешел к тому, что страстно и исключительно теперь занимало его. Это был план кампании, который он придумал, служа во время отступления на аванпостах. Он представлял этот план Барклаю де Толли и теперь намерен был представить его Кутузову. План основывался на том, что операционная линия французов слишком растянута и что вместо того, или вместе с тем, чтобы действовать с фронта, загораживая дорогу французам, нужно было действовать на их сообщения. Он начал разъяснять свой план князю Андрею.
– Они не могут удержать всей этой линии. Это невозможно, я отвечаю, что пг'ог'ву их; дайте мне пятьсот человек, я г'азог'ву их, это вег'но! Одна система – паг'тизанская.
Денисов встал и, делая жесты, излагал свой план Болконскому. В средине его изложения крики армии, более нескладные, более распространенные и сливающиеся с музыкой и песнями, послышались на месте смотра. На деревне послышался топот и крики.
– Сам едет, – крикнул казак, стоявший у ворот, – едет! Болконский и Денисов подвинулись к воротам, у которых стояла кучка солдат (почетный караул), и увидали подвигавшегося по улице Кутузова, верхом на невысокой гнедой лошадке. Огромная свита генералов ехала за ним. Барклай ехал почти рядом; толпа офицеров бежала за ними и вокруг них и кричала «ура!».
Вперед его во двор проскакали адъютанты. Кутузов, нетерпеливо подталкивая свою лошадь, плывшую иноходью под его тяжестью, и беспрестанно кивая головой, прикладывал руку к бедой кавалергардской (с красным околышем и без козырька) фуражке, которая была на нем. Подъехав к почетному караулу молодцов гренадеров, большей частью кавалеров, отдававших ему честь, он с минуту молча, внимательно посмотрел на них начальническим упорным взглядом и обернулся к толпе генералов и офицеров, стоявших вокруг него. Лицо его вдруг приняло тонкое выражение; он вздернул плечами с жестом недоумения.
– И с такими молодцами всё отступать и отступать! – сказал он. – Ну, до свиданья, генерал, – прибавил он и тронул лошадь в ворота мимо князя Андрея и Денисова.
– Ура! ура! ура! – кричали сзади его.
С тех пор как не видал его князь Андрей, Кутузов еще потолстел, обрюзг и оплыл жиром. Но знакомые ему белый глаз, и рана, и выражение усталости в его лице и фигуре были те же. Он был одет в мундирный сюртук (плеть на тонком ремне висела через плечо) и в белой кавалергардской фуражке. Он, тяжело расплываясь и раскачиваясь, сидел на своей бодрой лошадке.
– Фю… фю… фю… – засвистал он чуть слышно, въезжая на двор. На лице его выражалась радость успокоения человека, намеревающегося отдохнуть после представительства. Он вынул левую ногу из стремени, повалившись всем телом и поморщившись от усилия, с трудом занес ее на седло, облокотился коленкой, крякнул и спустился на руки к казакам и адъютантам, поддерживавшим его.
Он оправился, оглянулся своими сощуренными глазами и, взглянув на князя Андрея, видимо, не узнав его, зашагал своей ныряющей походкой к крыльцу.
– Фю… фю… фю, – просвистал он и опять оглянулся на князя Андрея. Впечатление лица князя Андрея только после нескольких секунд (как это часто бывает у стариков) связалось с воспоминанием о его личности.
– А, здравствуй, князь, здравствуй, голубчик, пойдем… – устало проговорил он, оглядываясь, и тяжело вошел на скрипящее под его тяжестью крыльцо. Он расстегнулся и сел на лавочку, стоявшую на крыльце.
– Ну, что отец?
– Вчера получил известие о его кончине, – коротко сказал князь Андрей.
Кутузов испуганно открытыми глазами посмотрел на князя Андрея, потом снял фуражку и перекрестился: «Царство ему небесное! Да будет воля божия над всеми нами!Он тяжело, всей грудью вздохнул и помолчал. „Я его любил и уважал и сочувствую тебе всей душой“. Он обнял князя Андрея, прижал его к своей жирной груди и долго не отпускал от себя. Когда он отпустил его, князь Андрей увидал, что расплывшие губы Кутузова дрожали и на глазах были слезы. Он вздохнул и взялся обеими руками за лавку, чтобы встать.
– Пойдем, пойдем ко мне, поговорим, – сказал он; но в это время Денисов, так же мало робевший перед начальством, как и перед неприятелем, несмотря на то, что адъютанты у крыльца сердитым шепотом останавливали его, смело, стуча шпорами по ступенькам, вошел на крыльцо. Кутузов, оставив руки упертыми на лавку, недовольно смотрел на Денисова. Денисов, назвав себя, объявил, что имеет сообщить его светлости дело большой важности для блага отечества. Кутузов усталым взглядом стал смотреть на Денисова и досадливым жестом, приняв руки и сложив их на животе, повторил: «Для блага отечества? Ну что такое? Говори». Денисов покраснел, как девушка (так странно было видеть краску на этом усатом, старом и пьяном лице), и смело начал излагать свой план разрезания операционной линии неприятеля между Смоленском и Вязьмой. Денисов жил в этих краях и знал хорошо местность. План его казался несомненно хорошим, в особенности по той силе убеждения, которая была в его словах. Кутузов смотрел себе на ноги и изредка оглядывался на двор соседней избы, как будто он ждал чего то неприятного оттуда. Из избы, на которую он смотрел, действительно во время речи Денисова показался генерал с портфелем под мышкой.
– Что? – в середине изложения Денисова проговорил Кутузов. – Уже готовы?
– Готов, ваша светлость, – сказал генерал. Кутузов покачал головой, как бы говоря: «Как это все успеть одному человеку», и продолжал слушать Денисова.
– Даю честное благородное слово гусского офицег'а, – говорил Денисов, – что я г'азог'ву сообщения Наполеона.
– Тебе Кирилл Андреевич Денисов, обер интендант, как приходится? – перебил его Кутузов.
– Дядя г'одной, ваша светлость.
– О! приятели были, – весело сказал Кутузов. – Хорошо, хорошо, голубчик, оставайся тут при штабе, завтра поговорим. – Кивнув головой Денисову, он отвернулся и протянул руку к бумагам, которые принес ему Коновницын.
– Не угодно ли вашей светлости пожаловать в комнаты, – недовольным голосом сказал дежурный генерал, – необходимо рассмотреть планы и подписать некоторые бумаги. – Вышедший из двери адъютант доложил, что в квартире все было готово. Но Кутузову, видимо, хотелось войти в комнаты уже свободным. Он поморщился…
– Нет, вели подать, голубчик, сюда столик, я тут посмотрю, – сказал он. – Ты не уходи, – прибавил он, обращаясь к князю Андрею. Князь Андрей остался на крыльце, слушая дежурного генерала.
Во время доклада за входной дверью князь Андрей слышал женское шептанье и хрустение женского шелкового платья. Несколько раз, взглянув по тому направлению, он замечал за дверью, в розовом платье и лиловом шелковом платке на голове, полную, румяную и красивую женщину с блюдом, которая, очевидно, ожидала входа влавввквмандующего. Адъютант Кутузова шепотом объяснил князю Андрею, что это была хозяйка дома, попадья, которая намеревалась подать хлеб соль его светлости. Муж ее встретил светлейшего с крестом в церкви, она дома… «Очень хорошенькая», – прибавил адъютант с улыбкой. Кутузов оглянулся на эти слова. Кутузов слушал доклад дежурного генерала (главным предметом которого была критика позиции при Цареве Займище) так же, как он слушал Денисова, так же, как он слушал семь лет тому назад прения Аустерлицкого военного совета. Он, очевидно, слушал только оттого, что у него были уши, которые, несмотря на то, что в одном из них был морской канат, не могли не слышать; но очевидно было, что ничто из того, что мог сказать ему дежурный генерал, не могло не только удивить или заинтересовать его, но что он знал вперед все, что ему скажут, и слушал все это только потому, что надо прослушать, как надо прослушать поющийся молебен. Все, что говорил Денисов, было дельно и умно. То, что говорил дежурный генерал, было еще дельнее и умнее, но очевидно было, что Кутузов презирал и знание и ум и знал что то другое, что должно было решить дело, – что то другое, независимое от ума и знания. Князь Андрей внимательно следил за выражением лица главнокомандующего, и единственное выражение, которое он мог заметить в нем, было выражение скуки, любопытства к тому, что такое означал женский шепот за дверью, и желание соблюсти приличие. Очевидно было, что Кутузов презирал ум, и знание, и даже патриотическое чувство, которое выказывал Денисов, но презирал не умом, не чувством, не знанием (потому что он и не старался выказывать их), а он презирал их чем то другим. Он презирал их своей старостью, своею опытностью жизни. Одно распоряжение, которое от себя в этот доклад сделал Кутузов, откосилось до мародерства русских войск. Дежурный редерал в конце доклада представил светлейшему к подписи бумагу о взысканий с армейских начальников по прошению помещика за скошенный зеленый овес.
Кутузов зачмокал губами и закачал головой, выслушав это дело.
– В печку… в огонь! И раз навсегда тебе говорю, голубчик, – сказал он, – все эти дела в огонь. Пуская косят хлеба и жгут дрова на здоровье. Я этого не приказываю и не позволяю, но и взыскивать не могу. Без этого нельзя. Дрова рубят – щепки летят. – Он взглянул еще раз на бумагу. – О, аккуратность немецкая! – проговорил он, качая головой.


– Ну, теперь все, – сказал Кутузов, подписывая последнюю бумагу, и, тяжело поднявшись и расправляя складки своей белой пухлой шеи, с повеселевшим лицом направился к двери.
Попадья, с бросившеюся кровью в лицо, схватилась за блюдо, которое, несмотря на то, что она так долго приготовлялась, она все таки не успела подать вовремя. И с низким поклоном она поднесла его Кутузову.
Глаза Кутузова прищурились; он улыбнулся, взял рукой ее за подбородок и сказал:
– И красавица какая! Спасибо, голубушка!
Он достал из кармана шаровар несколько золотых и положил ей на блюдо.
– Ну что, как живешь? – сказал Кутузов, направляясь к отведенной для него комнате. Попадья, улыбаясь ямочками на румяном лице, прошла за ним в горницу. Адъютант вышел к князю Андрею на крыльцо и приглашал его завтракать; через полчаса князя Андрея позвали опять к Кутузову. Кутузов лежал на кресле в том же расстегнутом сюртуке. Он держал в руке французскую книгу и при входе князя Андрея, заложив ее ножом, свернул. Это был «Les chevaliers du Cygne», сочинение madame de Genlis [«Рыцари Лебедя», мадам де Жанлис], как увидал князь Андрей по обертке.
– Ну садись, садись тут, поговорим, – сказал Кутузов. – Грустно, очень грустно. Но помни, дружок, что я тебе отец, другой отец… – Князь Андрей рассказал Кутузову все, что он знал о кончине своего отца, и о том, что он видел в Лысых Горах, проезжая через них.
– До чего… до чего довели! – проговорил вдруг Кутузов взволнованным голосом, очевидно, ясно представив себе, из рассказа князя Андрея, положение, в котором находилась Россия. – Дай срок, дай срок, – прибавил он с злобным выражением лица и, очевидно, не желая продолжать этого волновавшего его разговора, сказал: – Я тебя вызвал, чтоб оставить при себе.
– Благодарю вашу светлость, – отвечал князь Андрей, – но я боюсь, что не гожусь больше для штабов, – сказал он с улыбкой, которую Кутузов заметил. Кутузов вопросительно посмотрел на него. – А главное, – прибавил князь Андрей, – я привык к полку, полюбил офицеров, и люди меня, кажется, полюбили. Мне бы жалко было оставить полк. Ежели я отказываюсь от чести быть при вас, то поверьте…
Умное, доброе и вместе с тем тонко насмешливое выражение светилось на пухлом лице Кутузова. Он перебил Болконского:
– Жалею, ты бы мне нужен был; но ты прав, ты прав. Нам не сюда люди нужны. Советчиков всегда много, а людей нет. Не такие бы полки были, если бы все советчики служили там в полках, как ты. Я тебя с Аустерлица помню… Помню, помню, с знаменем помню, – сказал Кутузов, и радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании. Кутузов притянул его за руку, подставляя ему щеку, и опять князь Андрей на глазах старика увидал слезы. Хотя князь Андрей и знал, что Кутузов был слаб на слезы и что он теперь особенно ласкает его и жалеет вследствие желания выказать сочувствие к его потере, но князю Андрею и радостно и лестно было это воспоминание об Аустерлице.
– Иди с богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога – это дорога чести. – Он помолчал. – Я жалел о тебе в Букареште: мне послать надо было. – И, переменив разговор, Кутузов начал говорить о турецкой войне и заключенном мире. – Да, немало упрекали меня, – сказал Кутузов, – и за войну и за мир… а все пришло вовремя. Tout vient a point a celui qui sait attendre. [Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать.] A и там советчиков не меньше было, чем здесь… – продолжал он, возвращаясь к советчикам, которые, видимо, занимали его. – Ох, советчики, советчики! – сказал он. Если бы всех слушать, мы бы там, в Турции, и мира не заключили, да и войны бы не кончили. Всё поскорее, а скорое на долгое выходит. Если бы Каменский не умер, он бы пропал. Он с тридцатью тысячами штурмовал крепости. Взять крепость не трудно, трудно кампанию выиграть. А для этого не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Каменский на Рущук солдат послал, а я их одних (терпение и время) посылал и взял больше крепостей, чем Каменский, и лошадиное мясо турок есть заставил. – Он покачал головой. – И французы тоже будут! Верь моему слову, – воодушевляясь, проговорил Кутузов, ударяя себя в грудь, – будут у меня лошадиное мясо есть! – И опять глаза его залоснились слезами.