Петров, Евгений Петрович

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Е. П. Катаев»)
Перейти к: навигация, поиск
Евгений Петров

Фото Елеазара Лангмана. 1932 г.
Имя при рождении:

Евгений Петрович Катаев

Дата рождения:

30 ноября (13 декабря) 1902(1902-12-13)

Место рождения:

Одесса, Российская империя

Дата смерти:

2 июля 1942(1942-07-02) (39 лет)

Род деятельности:

прозаик, журналист, сценарист.

Жанр:

повесть, роман, пьеса

Язык произведений:

русский

Награды:

Евге́ний Петро́в (настоящая фамилия — Ката́ев; 30 ноября [13 декабря1902, Одесса — 2 июля 1942, Ростовская область) — русский советский писатель, журналист, сценарист. Соавтор Ильи Ильфа, вместе с которым написал романы «Двенадцать стульев», «Золотой телёнок», книгу «Одноэтажная Америка», ряд киносценариев, повести, очерки, водевили. Брат писателя Валентина Катаева. Отец кинооператора Петра Катаева и композитора Ильи Катаева. Вероятный прототип Павлика Бачея из повести Валентина Катаева «Белеет парус одинокий» и Володи Патрикеева из повести Александра Козачинского «Зелёный фургон». Главный редактор журнала «Огонёк» c 1938 года. После смерти Ильфа работал самостоятельно или в соавторстве с писателем Георгием Мунблитом над киносценариями и фельетонами. В годы войны — фронтовой корреспондент. Погиб в авиакатастрофе в 1942 году. Произведения Ильфа и Петрова были переведены на десятки языков мира, выдержали большое количество переизданий, неоднократно экранизировались и инсценировались.





Одесский период

Год рождения Петрова в источниках воспроизводится по-разному. Сам Евгений Петрович в «Двойной автобиографии» полушутя писал, что писатель Ильф и Петров появился на свет сначала в 1897 году, затем в 1903-м[1]. Эта же дата была воспроизведена в Литературной энциклопедии (1934) и Большой советской энциклопедии (1940). Однако в начале 1960-х годов были обнародованы материалы Одесского областного архива, согласно которым в личном деле учащегося 5-й гимназии Евгения Катаева значится другая дата рождения — 30 ноября 1902 года[2]. Исследователи предполагают, что уменьшение возраста литератора было связано с его пребыванием в одесской тюрьме в 1920 году; об этом событии Петров не упоминал ни в одной из анкет[3].

Детские и отроческие годы

Евгений был вторым ребёнком в семье Петра Васильевича Катаева (1856—1921) и Евгении Ивановны Катаевой, в девичестве Бачей (1867—1903). Отец будущего писателя, окончивший Вятскую семинарию и историко-филологический факультет Новороссийского университета, работал преподавателем в епархиальном и юнкерском училищах; как надворный советник он имел награды за безупречную службу[4]. Мать — пианистка, выпускница Одесской консерватории — скончалась от плеврита через несколько месяцев после рождения младшего сына; на её надгробии указана дата ухода из жизни: 28 марта 1903 года[5].

После смерти Евгении Ивановны на помощь вдовцу, оставшемуся с двумя детьми, пришла сестра матери — тридцатитрёхлетняя Елизавета Ивановна. Отказавшись от личной жизни и стремясь заменить Валентину и Жене мать, она поселилась в доме Катаевых, вела хозяйство, занималась воспитанием племянников[6]. Пётр Васильевич, больше не связавший себя брачными узами, посвятил свою жизнь сыновьям. В традициях семьи были летние путешествия, в том числе по дальним маршрутам (дети ездили на пароходе в Турцию, Грецию, Италию); в доме имелась большая библиотека, включавшая русскую и зарубежную классику, «Историю государства Российского» Николая Карамзина, словари и энциклопедии[7]. Многие детали их жизни впоследствии были воссозданы в повести Валентина Катаева «Белеет парус одинокий», где прообразом Павлика Бачея стал юный Женя[8]. Пётр Васильевич умер в 1921 году от внутримозгового кровоизлияния в тот момент, когда оба его сына находились в отъезде. Они не успели проститься с отцом и похоронить его[9].

Арест и выход из тюрьмы

В марте 1920 года одесские чекисты арестовали братьев Катаевых за «участие в антисоветском заговоре». Валентин Петрович попал в тюрьму как бывший царский офицер; Евгений был посажен в качестве его близкого родственника. Ему в ту пору было почти восемнадцать лет. Вероятно, именно в тюрьме старший брат порекомендовал младшему во время допросов уменьшить возраст, надеясь, что несовершеннолетнего юношу может ждать некое снисхождение. С тех пор во всех документах и официальных биографических справках годом рождения Евгения Петрова значился 1903-й[10]. В списке тех, кого губернская чрезвычайная комиссия — в рамках того же дела — приговорила к расстрелу или отбыванию наказания в концлагерях, насчитывалось сто фамилий. Семьдесят девять человек, в том числе и Катаевы, вышли на свободу «как непричастные к делу»[11]. Как писал сын старшего из братьев Павел Катаев, неожиданное спасение пришло во время допроса, когда его отца узнал находившийся в кабинете «один из чекистов… завсегдатай поэтических вечеров, в которых, в числе прочих одесских знаменитостей, всегда участвовал молодой и революционно настроенный Валентин Катаев». Этим чекистом был Яков Бельский, которого Валентин Петрович знал с юношеских лет как художника и архитектора[12]. Однако, по данным литературоведов Оксаны Киянской и Давида Фельдмана, служебных полномочий Бельского было недостаточно, чтобы немедленно выпустить Катаевых из тюрьмы; скорее всего, Яков Моисеевич ходатайствовал об их судьбе перед начальником следственно-судной части Петром Тумановым[13], до революции также посещавшим одесские литературные салоны[14].

Об аресте брата Катаев-старший не сообщил даже земляку-краеведу. В «автобиографическом мифе» брата этому не было места. Шутка из «Двойной биографии»… близка к правде: Катаев-младший начал вести «двойную жизнь» — после тюрьмы. Скрывая арест, он в документах указывал неверную дату рождения[15].

Работа в уголовном розыске

Став известным прозаиком, Петров с иронией говорил, что его первым литературным произведением был «протокол осмотра трупа неизвестного мужчины»[16]. Речь шла о службе в одесском уголовном розыске, куда Евгений Петрович устроился после недолгой работы в Южном отделении Российского телеграфного агентства[17]. Руководителем ЮгРОСТА был поэт-акмеист Владимир Нарбут, в дальнейшем выступавший как покровитель братьев и стоявший у истоков литературной биографии Ильфа и Петрова[18]. При оформлении документов для службы в уголовно-разыскном учреждении Катаев-младший не упомянул о пребывании в тюрьме — несмотря на примечание к анкете, гласившее, что «за показание неправильных сведений сотрудники будут привлекаться к строжайшей ответственности как за явное стремление проникнуть в советское учреждение со злыми намерениями». Сообщая о причине перехода на оперативную службу, Евгений Петрович кратко написал: «Интерес к делу»[19].

Работа Евгения в качестве сотрудника угрозыска началась в июле 1921 года[20]. Судя по отчётам, написанным два года спустя, Катаев-младший был одним из лучших оперативников, который, работая в селе Мангейм близ Одессы, лично расследовал более сорока дел[21], включая ликвидацию банды конокрада Орлова[22], а также групп Шока, Щмальца и других уездных «возмутителей спокойствия»[21]. В характеристике, датированной сентябрём 1923 года, отмечалось, что Евгений Катаев вёл скромный образ жизни, в работе отличался усердием, с политической точки зрения был безукоризнен[23]. Несмотря на «пробелы» в анкете, Катаев-младший успешно прошёл и чистку, которую в начале 1923 года проводила специальная комиссия, — аттестационное свидетельство гласило, что молодой сыщик «работал честно и с полным пониманием своего дела»[24].

Среди уголовных дел, которые вёл мангеймский сыщик, исследователи особо выделяют задержание конокрада Козачинского, которого Евгений Катаев знал с детских лет: мальчики, учившиеся в одной гимназии, некогда дали друг другу «клятву братской верности»[25]. Затем Александр Козачинский работал агентом уголовного розыска, служил младшим милиционером и, наконец, возглавил банду налётчиков[26]. Евгений Петрович лично провёл операцию по задержанию друга своего детства, а после оглашения приговора приложил максимум усилий к тому, чтобы наказание в отношении Александра Владимировича было смягчено[27]. История поимки конокрада легла в основу сюжета приключенческой повести Александра Козачинского «Зелёный фургон», где действуют дерзкий преступник по прозвищу Красавчик и пытающийся задержать его молодой руководитель районного отделения уголовного розыска Володя Патрикеев. Герои, некогда вместе игравшие в футбол, узнают друг друга; впоследствии один из них становится врачом, другой — писателем[28]. Информация о том, что в повести воспроизведены фрагменты биографий Козачинского и Петрова, была включена во многие издания. Так, в Краткой литературной энциклопедии (1966) упоминалось, что в «Зелёном фургоне» «нашли отражение некоторые эпизоды из жизни юного Козачинского, показаны истоки его возникшей при необычных обстоятельствах дружбы с писателем Е. П. Петровым»[29]. Литературовед Борис Галанов писал, что в молодости горячий и порывистый Катаев-младший напоминал Володю Патрикеева[30].

В то же время ряд исследователей считает, что, несмотря на укоренившуюся версию о Петрове как о вероятном прототипе Володи Патрикеева, есть основания предполагать, что в образах и сыщика, и конокрада отразились черты самого Козачинского. Некоторые противоречия, идущие вразрез с устоявшейся легендой, содержатся, в частности, в протоколе задержания, где указано, что непосредственно в операции участвовали агент угрозыска Дыжевский и милиционер Домбровский; Евгений Катаев, судя по архивным материалам, вёл дознание[26][31]. 13 сентября 1923 года, когда Верховный суд УССР приговорил Козачинского к расстрелу (впоследствии приговор был отменён), он подал рапорт о предоставлении отпуска, а затем об отставке. В ту пору его уже ждал в Москве старший брат[32].

Московский период

Начало журналистской деятельности

В советскую столицу Валентин Катаев направился вслед за Владимиром Нарбутом, переведённым в отдел печати ЦК РКП(б) и активно привлекавшим к себе земляков[33]; по замечанию Надежды Мандельштам, из его рук «одесские писатели ели хлеб»[34]. Обстоятельства, связанные с переездом в Москву Евгения Катаева, весьма противоречивы. Так, по версии, изложенной в книге «Алмазный мой венец», он был вызван «отчаянными письмами» старшего брата, переживавшего из-за того, что молодой оперативник постоянно рискует собой, а потому «может погибнуть от пули из бандитского обреза»[35]. В то же время, согласно архивным материалам, Евгений Петрович сам настойчиво просил Катаева-старшего найти ему возможность обосноваться в столице — в письмах, отправленных летом 1923 года, он сообщал, что работа у него «больше чем каторжная», и спрашивал, сможет ли он «поступить на службу, в университет, в консерваторию и т. д.»[36].

В Москву Катаев-младший приехал, не имея, по его признанию, ни планов, ни «завоевательных целей». На первых порах он поселился в квартире брата в Мыльниковом переулке[37], позже нередко скитался по жилищам друзей, иногда ночевал у Юрия Олеши, получившего от редакции газеты «Гудок» небольшую комнату в Сретенском переулке, по соседству с Ильфом[38]. Журналистская деятельность Катаева-младшего началась в редакции «Красного перца», где он быстро дорос до должности ответственного секретаря. В 1924 году у него появился псевдоним — Евгений Петров. По словам писателя Виктора Ардова, «по щепетильности своей Евгений Петрович полагал нужным уступить свою настоящую фамилию старшему брату, В. П. Катаеву, который в то время „завоёвывал“ Москву смелой поступью многообразного и сочного дарования»[39].

Вскоре на работу молодого публициста обратили внимание и коллеги из других изданий — к примеру, сотрудник «Гудка» Арон Эрлих впоследствии вспоминал, что читатели с интересом встретили ранний юмористический рассказ Петрова о следователе по уголовным делам, называвшийся «Гусь и украденные доски». Кроме того, Петров зарекомендовал себя как мастер придумывать темы для карикатур, а также как автор сатирических заметок, печатавшихся как в «Красном перце», так и в «Крокодиле»[40]. Его первые фельетоны, насыщенные смешными диалогами, создавались «в манере Аверченко»[41]. Некоторые художественные приёмы, которым позже суждено было стать элементами творческого почерка Ильфа и Петрова, просматривались в его миниатюре «Идейный Никудыкин» (1924), высмеивающей популярный в ту пору лозунг «Долой стыд!»[42].

Необыкновенно быстро из новичка он [Петров] превратился в отличного редакционного организатора. И техникой печатания, и редакционной правкой, и вообще всем укладом журнальной жизни он овладел очень быстро (впоследствии всё это ему пригодилось, когда он стал ответственным редактором журнала «Огонёк»). Как-то сразу выяснилось, что в журнале он — дома[41].

Виктор Ардов

Совместная работа с Ильфом. «Двойная биография»

Евгений Петров прибыл в Москву почти одновременно с Ильёй Ильфом, однако до определённого времени их творческие пути не пересекались. По словам Петрова, впоследствии он не мог вспомнить ни момент знакомства с будущим соавтором, ни первой произнесённой им фразы[43]. Известно лишь, что в 1926 году, когда Евгений Петрович, успевший отслужить в Красной Армии, устроился работать в «Гудок», их с Ильфом уже связывали товарищеские отношения. Петров часто заходил в гудковскую «комнату четвёртой полосы», завсегдатаями которой, кроме Ильи Арнольдовича, были Юрий Олеша, Александр Козачинский, Михаил Булгаков, Валентин Катаев — самые, по словам Константина Паустовского, «весёлые и едкие люди в тогдашней Москве»[44].

Летом 1927 года Ильф и Петров отправились в командировку — их маршруты пролегали по Крыму и Кавказу. Не исключено, что именно во время этой поездки, когда выявилась общность интересов и оценок при наблюдении за окружающей действительностью, у молодых журналистов возникло стремление писать вместе[42]. В августе, когда Евгений Петрович и Илья Арнольдович вернулись в Москву, Валентин Катаев полушутя предложил им стать его «литературными неграми» и даже дал тему для романа: «Стулья. Представьте себе, в одном из стульев запрятаны деньги. Их надо найти». В тот день во Дворце труда, где размещалась редакция «Гудка», возник творческий тандем Ильф и Петров[45].

Появление писателя Ильф и Петров вызвало живой отклик в литературном сообществе. Так, пародист Александр Архангельский сочинил на эту тему эпиграмму: «Задача Бендеру Остапу: / Имея сразу двух отцов, / Установить в конце концов — / Кого из них считать за папу?»[46]. Ему же принадлежит двустишие: «Провозгласил остряк один: / Ильф — Салтыков, Петров — Щедрин»[47]. Весьма популярными были и строки Александра Безыменского: «Ах, Моссовет! Ну как тебе не стыдно? / Петровка есть, а Ильфовки — не видно»[48]. В 1929 году, отвечая «всем интересующимся», соавторы объяснили в «Двойной биографии» принципы совместной работы: «Можем указать на пример певцов, которые поют дуэтом и чувствуют себя при этом отлично»[16]. Тогда же они иронично сравнили себя с братьями Гонкурами, один из которых «бегает по редакциям», а другой «стережёт рукопись»[49].

Между тем совместная деятельность отнюдь не означала полное согласие соавторов по любому вопросу. Тексты обычно записывал Евгений Петров; Илья Ильф, как правило, находился рядом[50]. Появлению практически каждой новой фразы и любого сюжетного хода предшествовали споры — вначале предложение произносили вслух, потом многократно меняли, исправляли, отшлифовывали почти до афористичности. Эта методика стала для авторов настолько привычной, что позже, когда Евгению Петровичу довелось сочинять вместе с прозаиком Георгием Мунблитом, он настоятельно требовал дискуссий: «Мирно беседовать мы с вами будем после работы. А сейчас давайте спорить!»[51]. За десять лет совместной работы у писателей выработался единый литературный стиль, в котором, тем не менее, обнаруживаются отголоски изначального творческого почерка каждого из них: так, Ильф с его любовью к гротеску тяготел к сатире Салтыкова-Щедрина, тогда как Петрову, привносящему в произведения юмористические краски, были ближе художественные приёмы гоголевских «Мёртвых душ»[52].

В журналах «Смехач» и «Чудак»

В 1924 году у газеты «Гудок» появилось приложение — еженедельный сатирический журнал «Смехач» (редактор Василий Регинин)[53]. Евгений Петрович — наряду с другими гудковцами — входил в число постоянных авторов этого издания: он писал фельетоны и миниатюры для тематических номеров «на заданную тему» (мир приключений, борьба со скукой и т. д.). По словам литературоведа Бориса Галанова, «у Петрова всё весело ложилось под перо — неурядицы домашнего быта, жилищная кооперация, „шахматная горячка“»[54]. Однако «Смехачу» был уготован недолгий срок: весной 1928 года новый редактор «Гудка» А. С. Богдасаров, взявший курс на «укрепление трудовой дисциплины», уволил Регинина, а также журналистов, считавшихся ставленниками Нарбута. Сохранилось высказывание Евгения Петровича о том, что Богдасаров делал всё, чтобы «загубить газету в короткие сроки»[53]. Издание действительно стало стремительно терять влияние; его репутация как неформального центра московской литературной жизни была утрачена. Ильфа уволили из «Гудка» «по сокращению штатов»; следом за соавтором ушёл и Петров[55].

На смену «Смехачу» пришёл сатирический журнал «Чудак». Его «рождение» состоялось на даче поэта Демьяна Бедного, где собралась инициативная группа, состоящая из Михаила Кольцова, Ильи Ильфа, Евгения Петрова, Василия Регинина и Григория Рыклина[56]. Они разработали концепцию нового издания и после долгих обсуждений придумали его название — за основу были взяты слова Максима Горького о том, что «чудаки украшают мир»[57]. Впоследствии, рассказывая про работу редакции, Петров вспоминал: «Сидели на заседании и говорили: „Шекспир чудак? Конечно, чудак. А Пушкин? Ну, ясное дело“»[58]. Редактором журнала стал Михаил Кольцов[55].

Каждый из сотрудников «Чудака» отвечал за определённый участок работы: к примеру, Борис Левин возглавлял секретариат и заведовал литературным направлением; Ильф курировал отдел рецензий; Петров работал с так называемым мелким материалом — он придумывал темы для карикатур, эпиграмм, коротких смешных историй. Как писал Виктор Ардов, «это было очень трудоёмкое дело, и Евгений Петрович проявил тут всё своё трудолюбие, усидчивость, умение организовывать и обрабатывать рукописи»[59]. В журнале Ильф и Петров — вместе и порознь — опубликовали более семидесяти фельетонов, юморесок, очерков, новелл, включая циклы «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска» и «Тысяча и один день, или Новая Шахерезада»[60]. В «Чудаке» у соавторов появились общие псевдонимы Ф. Толстоевский и Дон-Бузильо. Кроме того, каждый из них имел собственные вымышленные имена — к примеру, Петров иногда подписывался как Иностранец Фёдоров[61].

История «Чудака» завершилась в 1929 году, когда в 36-м номере журнала были напечатаны материалы, озаглавленные «Семейный альбом. Ленинградская карусель». В них критически оценивалась деятельность партийных организаций Ленинграда, связанных между собой «круговой порукой». Следом появилось постановление секретариата ЦК ВКП(б) «О журнале „Чудак“», в котором указывалось, что публикация носит «явно антисоветский характер»; Кольцов как главный редактор издания получил строгий выговор и был освобождён от занимаемой должности[62][63]. В феврале 1930 года «Чудак» был закрыт; «формальным предлогом» для ликвидации журнала стало его слияние с «Крокодилом»[62][64].

Творчество

Романы

История создания первого из написанных прозаиками романа — «Двенадцать стульев» — за десятилетия настолько обросла легендами, что, по замечанию литературоведов Михаила Одесского и Давида Фельдмана, в определённый момент стало сложно отделить правду от вымысла. У истоков возможной мистификации стоял Евгений Петров, опубликовавший в 1939 году воспоминания, согласно которым Катаев-старший предложил ему и Ильфу подготовить рукопись, по которой мэтр, играющий в Дюма-отца, мог бы впоследствии «пройтись рукой мастера». План показался соавторам интересным, и в августе (или начале сентября) 1927 года они приступили к работе[65]. Первая часть была написана в течение месяца, к январю 1928 года завершён весь роман[66]: «Шёл снег. Чинно сидя на санках, мы везли рукопись домой… Напечатают ли наш роман?»[67]. Практически сразу началась его публикация на страницах журнала «Тридцать дней»; произведение печаталось с продолжением вплоть до июля[66].

Почти ту же самую версию изложил в «Алмазном моём венце» и Валентин Катаев, дополнивший историю «Двенадцати стульев» воспоминаниями о том, как он, поставив перед своими «литературными неграми» творческую задачу, уехал на Зелёный мыс. Туда соавторы периодически отправляли телеграммы, прося консультаций по разным вопросам, однако в ответ получали короткие депеши со словами: «Думайте сами». Вернувшись осенью в Москву, Катаев познакомился с первой частью, отказался от роли Дюма-пера, предсказал ещё не дописанному произведению «долгую жизнь и мировую славу», а в качестве платы за идею попросил посвятить ему роман и преподнести с первого гонорара подарок в виде золотого портсигара. Оба этих условия были выполнены[68].

По мнению Одесского и Фельдмана, история, созданная Петровым и Катаевым, весьма противоречива, особенно если принять во внимание редакционно-полиграфические возможности 1920-х годов. С момента поступления любой рукописи в редакцию до её подписания в печать — с учётом обязательных цензурных вердиктов — обычно проходило много недель; столь же долгими были и типографские работы[69]. Как предполагают литературоведы, публикация романа в январском номере «Тридцати дней» могла состояться при условии, что соавторы ещё осенью начали передавать рукописи в журнал частями. Не исключено, что заведующий редакцией Василий Регинин, который был знаком с Катаевым ещё с одесских времён, а также ответственный редактор Владимир Нарбут согласились опубликовать произведение начинающих авторов без предварительного знакомства с текстом[70]; гарантом в данном случае выступал сам Валентин Петрович[71].

Евгений Петров, подготовивший после смерти Ильфа воспоминания об их совместной работе, наверняка знал детали подлинной истории «Двенадцати стульев», однако не мог их изложить, потому что основатель журнала «Тридцать дней» Владимир Нарбут, давший «путёвку в жизнь» молодым литераторам, в 1936 году был объявлен «врагом народа» и арестован; его имя вошло в число «неупоминаемых» лиц[72]. За десять лет до гибели, в 1928-м, Нарбут был снят со всех должностей[53]. Возможно, это обстоятельство повлияло на ситуацию, связанную с выходом в свет следующего романа Ильфа и Петрова: журнальная публикация «Золотого телёнка» в 1931 году была прервана, цензура назвала вторую часть дилогии об Остапе Бендере «пасквилем на Советский Союз», выход отдельной книги растянулся на три года[73].

Объясняя многолетний успех обоих романов, литературовед Юрий Щеглов отмечал, что дилогия Ильфа и Петрова — благодаря широте охвата картин советского мира — является своеобразной «энциклопедией русской жизни» 1920—1930-х годов, а созданная соавторами многослойная панорама, собранная из сотен фрагментов, образует полотно под условным названием «Весь Союз» [74]. Поддерживая этот тезис, Игорь Сухих писал: «Другой столь развёрнутой, колоритной картины советской реальности… в нашей литературе, кажется, нет». При этом оба произведения претерпели в разное время множественные литературоведческие трактовки: их называли «классикой советской сатиры», настольной книгой шестидесятников, антиинтеллигентским памфлетом новых Растиньяков, «литературным дайджестом»[75].

Повести, циклы новелл

Многие идеи, родившиеся во время работы соавторов над «Двенадцатью стульями», не реализовались в их первом романе. При этом творческая энергия молодых литераторов требовала выхода. Поэтому летом 1928 года Ильф и Петров приступили к написанию сатирической повести «Светлая личность». Она была создана в предельно сжатые сроки — всего за шесть дней — и представляла собой историю о превращении Егора Карловича Филюрина, канцеляриста коммунальной службы города Пищеслава, в человека-невидимку. Если в первом произведении соавторов общая картина мира была в целом близка к реальной, то во втором авторскую иронию дополнил фантастический гротеск. В итоге возник вымышленный город, жизнь в котором была устроена абсурдно: местная пельменная машинка производила по три миллиона пельменей в час, пищеславский клуб «зарос» колоннами, как лесами, в центре стояла конная статуя естествоиспытателя Тимирязева[76].

Несмотря на обилие комических ситуаций и популярность темы (в повести присутствует пародийная отсылка к «Человеку-невидимке» Герберта Уэллса, который в 1920-х годах, после визита в Москву, был хорошо известен в СССР), «Светлая личность» не вызвала большого интереса у критиков и читателей. Соавторы и сами чувствовали, что повесть «оказалась бледнее их первого романа»; она даже не была включена в четырёхтомное собрание сочинений Ильфа и Петрова, вышедшее в свет в 1938—1939 годах. Повторное издание «Светлой личности» состоялось лишь в 1961 году[77].

В 1929 году Ильф и Петров приступили к циклу новелл «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска». Фантастический гротеск, проявившийся в «Светлой личности» как одна из сторон их творческого почерка, здесь сгустился «до черноты»[78]. В числе жителей придуманного ими города впервые был упомянут Васисуалий Лоханкин — гробовщик, сеявший среди колоколамцев панику относительно грядущего конца света, потопа и «хлябей небесных». Воспроизведённая писателями атмосфера коммунального быта напоминала обстановку в «Вороньей слободке» — это название вместе с фамилией и именем гробовщика позже появились в «Золотом телёнке»[79]. Вероятно, начиная «колоколамский проект», соавторы планировали создать советский вариант «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина. Однако, по словам литературоведа Лидии Яновской, «щедринской сатиры не получилось»[80]. Ильф и Петров поняли это раньше, чем критики, поэтому не только прервали работу над циклом, но даже не сдали в печать все написанные ими новеллы[81]. Появлению ещё одного цикла новелл — «Тысяча и один день, или Новая Шахерезада», опубликованному в «Чудаке» (1929, № 12-22), — предшествовала реклама: читателям сообщали о предстоящем выходе «сказки советской Шахерезады, сочинения Ф. Толстоевского». Роль сказочницы была возложена на делопроизводительницу конторы по заготовке когтей и хвостов Шахеразаду Фёдоровну Шайтанову, которая, подражая своей «предшественнице» из «Тысячи и одной ночи», повествует о бюрократах, хамах и приспособленцах. Однако реклама в «Чудаке» обещала гораздо большее количество новелл, чем их в итоге оказалось. Соавторы в процессе работы сами утратили интерес к своей задумке, и «Новая Шахерезада» стала «произведением переходным». Позже, рассказывая о созданных в конце 1920-х годов повестях и циклах новелл, Евгений Петров вспоминал: «Мы пишем историю Колоколамска. Шахерезаду. Творческие мучения. Мы чувствовали, что надо писать что-то другое. Но что?» Итогом их поисков стала вторая часть дилогии об Остапе Бендере — роман «Золотой телёнок», куда переместились и некоторые персонажи «Тысячи и одного дня»[82].

Киносценарии и водевили

К сценическим жанрам Ильф и Петров стали обращаться в 1930-х годах, однако интерес к ним у соавторов обозначился гораздо раньше. По утверждению литературоведа Абрама Вулиса, непосредственными предшественниками их водевилей и сценариев были ранние рассказы Петрова, насыщенные смешными диалогами и по форме напоминающие короткие комедийные пьесы[83]. Позже тяготение писателей к «зримым эпизодам» проявилось в романе «Двенадцать стульев», многие главы которого оказались по-настоящему «кинематографичными»[84]. Первая работа соавторов в кинематографе была связана с немым фильмом Якова Протазанова «Праздник святого Йоргена», для которого Илья Арнольдович и Евгений Петрович написали интертитры[85]. Затем они сочинили сценарий «Барак», рассказывающий о том, как передовик-строитель Битюгов решил взять «на буксир» отстающую бригаду. Картина, снятая Николаем Горчаковым и Михаилом Яншиным, вышла на экраны в 1933 году под названием «Чёрный барак», однако особого успеха у зрителей не снискала; по мнению критиков, создатели фильма использовали «несколько схематичный подход к людям и событиям»[86].

В 1933 году, во время путешествия по Европе, Ильф и Петров получили от французской кинофирмы «Софар» заявку на написание сценария для звукового кино. Работа, выполненная в десятидневный срок, была хорошо оценена заказчиком; Ильф в письме жене сообщал, что «сценарий вчера сдавали. Он понравился, смеялись очень, падали со стульев». Однако фильм по сценарию, созданному в традициях французской кинокомедии, так и не был снят, а переданная «Софару» рукопись исчезла. Почти через тридцать лет в домашнем архиве одного из соавторов была обнаружена её машинописная копия — по-видимому, черновая. Этот текст был восстановлен и впервые опубликован в журнале «Искусство кино» (1961, № 2) под заголовком «Сценарий звукового кинофильма»[87].

Пристрастное отношение Ильфа и Петрова к пародии как элементу литературной игры проявилось в одноактном водевиле «Сильное чувство», напечатанном в журнале «Тридцать дней» (1933, № 5). История, сочинённая соавторами, с одной стороны, является своеобразной вариацией чеховской «Свадьбы»[88], с другой — насмешливым повторением собственных тем и мотивов. Так, в ней получает развитие персонаж «Двенадцати стульев» Эллочка-людоедка, которая на сей раз носит имя Рита и стремится стать женой преуспевающего иностранца: «Поехать с ним за границу! Так хочется… пожить в буржуазном обществе, в коттедже, на берегу залива»[89].

Определённые самоповторы замечены и в сценарии к фильму «Однажды летом», вышедшем на экраны в 1936 году (режиссёры Ханан Шмаин и Игорь Ильинский). Сюжет, в основе которого — путешествие Жоры и Телескопа на собственноручно собранном автомобиле, — напоминает фабулу «Золотого телёнка», персонажи которого отправляются навстречу приключениям на «Антилопе Гну». При этом, несмотря на множество курьёзных ситуаций, в которые попадают герои, а также добротную актёрскую игру (Ильинский сыграл целых две роли), картина «Однажды летом» не вошла в список творческих удач соавторов. Критики отмечали, что во время съёмок использовались устаревшие технологии, а потому лента «возвращает нас к тем временам, когда кинематография делала первые свои шаги»[90]. В середине 1930-х годов Ильф, Петров и Катаев получили от мюзик-холла, остро нуждавшегося в обновлении репертуара, заявку на создание современной комедии. Так появилась пьеса «Под куполом цирка», которая позже была почти без изменений перенесена в сценарий фильма Григория Александрова «Цирк»[91]. В процессе работы между Александровым и соавторами возникли разногласия. В письме, адресованном дирекции «Мосфильма», они указывали, что из-за режиссёрского вмешательства в сценарий «значительно уменьшились элементы комедии, значительно увеличились элементы мелодрамы». После переговоров с руководством студии Ильф и Петров, посчитавшие, что их изначальный замысел был искажён, попросили убрать свои фамилии из титров[92].

Позже, отстаивая права сценаристов, Евгений Петрович писал в газете «Литература и искусство», что «каждый режиссёр считает своим священным долгом „пересочинять“ сценарий по-своему», в результате чего страдает прежде всего кино. Подобную принципиальность Петров проявлял и после смерти Ильфа, когда требовал, чтобы при экранизации сочинённой им (совместно с Георгием Мунблитом) «Музыкальной истории» изменение любой реплики происходило только после согласования с авторами сценария[92].

Рассказы и фельетоны

Исследователи, обращая внимание на единый стиль Ильфа и Петрова, выделяют индивидуальные особенности каждого из соавторов, особенно проявлявшиеся в начале их литературной деятельности. Анализируя ранние рассказы молодых сотрудников «Гудка», Лидия Яновская отметила, что в ту пору Илья Арнольдович чаще писал весьма едкие фельетоны, тогда как Евгений Петрович — небольшие юмористические рассказы. Петров тяготел к сюжетам, конкретным характерам и диалогам[93]; он, по словам Ильи Эренбурга, «обладал замечательным даром — мог рождать улыбку»[94]. Ильфу были ближе абстрактные и безымянные персонажи и общая «сущность вещей»; Илья Арнольдович в большей, чем коллега, степени занимался поисками нужного слова, необходимого термина, яркой метафоры. При соединении этих творческих почерков появился писатель, умеющий сочетать «увлекательность повествования с точной отделкой каждой реплики, каждой детали»[93].

Судя по воспоминаниям Катаева, свой первый рассказ Петров написал под давлением брата. Прибывший из Одессы Евгений искал для себя занятие, и Валентин Петрович настоял, чтобы тот изложил на бумаге историю из своей уголовной практики, — о том, как некий Гусь воровал в уезде казённые доски. Через час, когда рассказ был готов, Катаев обнаружил, что младший брат «совсем недурно владеет пером». Валентин Петрович отвёз шесть рукописных страниц в редакцию газеты «Накануне» и попросил секретаря напечатать дебютное произведение Евгения даже в том случае, если оно не произведёт впечатления на редколлегию: «От этого зависит судьба человека»[95].

Одним из ранних рассказов двадцатилетнего Евгения Петровича, написанных во время работы в «Красном перце», была юмореска «Идейный Никудыкин», герой которой, Вася Никудыкин, решил соответствовать модным послереволюционным тенденциям, а потому объявил: «К чёрту стыд, который мешает нам установить истинное равенство полов! Долой штаны и долой юбки!» Высмеивая абсурдность декларируемых персонажем лозунгов, автор показал, насколько нелепо выглядит их проповедник: Вася отправился на улицу голым, чтобы продемонстрировать «самое прекрасное, самое изящное, что есть на свете, — человеческое тело», тогда как прохожие увидели посиневшего от холода скрюченного человека, прикрывавшего ладонью большой чирей на боку[96].

Постепенно круг тем, разрабатываемых Евгением Петровичем, расширялся: от весёлых зарисовок о бытовых чудачествах и житейских невзгодах он перешёл к фельетонам, в которых рассказывал о реальных, а не вымышленных человеческих драмах. В фельетоне «Хождение по мукам», впервые подписанном псевдонимом Петров и опубликованном в «Гудке», речь шла о несправедливо уволенном рабочем корреспонденте Лорецяне, который в течение двух лет безуспешно пытался восстановить справедливость. Однако «пустыня тем и отличается от материка, что в ней не водятся люди…»[97]. К тому моменту, когда Валентин Катаев предложил Ильфу и Петрову написать роман о стульях, за плечами Евгения Петровича было уже более пятидесяти юмористических рассказов и фельетонов, а также три отдельных сборника коротких произведений[42].

В первой половине 1930-х годов весьма заметным публицистом, печатавшим фельетоны в разных изданиях, считался Холодный философ. Это был один из совместных псевдонимов Ильфа и Петрова. Некоторые из их острых статей вызвали общественный резонанс и стали поводом для газетных полемик[98]. Часть сатирических заметок (например, «Веселящаяся единица») читалась на эстрадных площадках и в театре Сергея Образцова[99]. В обиход вошло придуманное Холодным философом сочетание «литературная обойма», впервые появившееся в фельетоне «На садовой скамейке», — речь в нём шла об устойчивых писательских группах, попасть в которые чужаку, человеку со стороны было практически невозможно:

Ну, знаете, как револьверная обойма. Входит семь патронов — и больше ни одного не впихнёте. Так и в критических обзорах. Есть несколько фамилий, всегда они стоят в скобках и всегда вместе. Ленинградская обойма — это Тихонов, Слонимский, Федин, Либединский. Московская — Леонов, Шагинян, Панфёров, Фадеев. Вся остальная советская литература обозначается значком «и др.»[100].

Со второй половины 1930-х годов интерес соавторов к сатирическим историям и фельетонам стал спадать. Как рассказывал впоследствии Петров, в определённый момент они почувствовали, что «писать смешно становилось всё труднее. Юмор — очень ценный металл, и наши прииски были опустошены»[101]. Тем не менее в этот период они не только написали «Одноэтажную Америку», но и сочинили вместе с Катаевым комедию «Богатая невеста», рассказывающую о приключениях сельского кооператора Гусакова, решившего исправить свои финансовые проблемы за счёт женитьбы на самой «состоятельной» (имеющей наибольшее количество трудодней) девушке колхоза. Эта пьеса, несмотря на её «солнечные краски», практически осталась не замеченной режиссёрами и критиками и не ставилась в театрах[102][103].

Путешествия. «Одноэтажная Америка»

Путешествия соавторов, как правило, носили характер творческих командировок, из которых они привозили материалы для будущих очерков и литературных произведений. Так, вернувшись из поездки по Италии, состоявшейся летом 1928 года, Петров написал рассказы «Римляне XX века» и «Римские пророки», опубликованные в журнале «Тридцать дней»[104]. Через два года писатели вместе с большой группой журналистов отправились на Турксиб; впечатления, полученные во время их знакомства со Средней Азией, воплотились в романе «Золотой телёнок» — речь, в частности, идёт о главах, повествующих о встрече великого комбинатора и подпольного миллионера на открытии Туркестано-Сибирской магистрали[105]. В 1933 году соавторы совершили длительный европейский вояж с посещением Греции, Италии, Австрии и Франции. В письме, отправленном жене из Вены, Евгений Петрович сообщал, что экскурсии по городу чередуются у них с попытками «выколотить у издателя» гонорары за австрийский вариант дилогии об Остапе Бендере[106].

Последней совместной поездкой Ильфа и Петрова было путешествие по Америке, начавшееся осенью 1935 года и завершившееся в январе 1936-го; за океан они отправились в качестве специальных корреспондентов газеты «Правда». Писатели посетили двадцать пять штатов, перемещаясь из города в город на автомобиле в сопровождении американских друзей; в общей сложности они преодолели 16 000 километров[107]. Соавторы познакомились с Эрнестом Хемингуэем, пригласившим их на рыбную ловлю; побывали в гостях у прозаика Эптона Синклера, признавшегося, что он «никогда так не смеялся, как читая „Золотого телёнка“»; встретились с музыкантом Полем Робсоном[108].

Итогом поездки стала книга путевых очерков «Одноэтажная Америка», написанная в ироничной джеромовской стилистике[109]. Это было первое большое произведение, которое Ильф и Петров создавали не вместе, а поврозь, составив предварительно общий план и распределив между собой главы. Ильф, уже знавший о своём диагнозе, жил в ту пору на даче в Красково; в его распоряжении была привезённая из США пишущая машинка. Петров по привычке писал от руки[110]. Как рассказывал впоследствии Евгений Петрович, и он, и Илья Арнольдович поначалу беспокоились, что самостоятельная работа окажется хуже, чем совместная. Однако опасения оказались напрасными: «За десять лет работы… у нас выработался единый стиль»[111].

Книга оказалась настолько монолитной, что даже Юрий Олеша, досконально знавший художественные приёмы своих друзей (особенно Ильфа, с которым он в молодости жил в одной комнатке, примыкавшей к типографии «Гудка»), не смог идентифицировать авторов отдельных глав[112]. Осенью 1936 года рукопись «Одноэтажной Америки» была сдана в журнал «Знамя». Подготовка очерков в печать шла сложно, редакция настаивала на корректировке отдельных тезисов и написании послесловия с «осторожными оговорками». Ильф в ту пору был уже тяжело болен, и все переговоры с руководством журнала вёл Петров, которому почти повсеместно удалось отстоять авторскую версию текста[113]. Прозаик Лев Славин писал:

В последние годы своей совместной работы они словно пронизали друг друга. Лучший пример этого слияния — целостность «Одноэтажной Америки», которую они писали раздельно. Книга эта стоит, на мой взгляд, ничуть не ниже сатирических романов Ильфа и Петрова. А местами по силе изображения и выше[114].

Внешность и характер

Современники Петрова, создавая его психологический портрет, нередко сравнивали Евгения с Валентином Петровичем; сам же он чаще сопоставлял себя с Ильфом. Разница в характерах братьев была обозначена ещё в повестях Катаева «Белеет парус одинокий» и «Хуторок в степи», где фигурируют Петя и Павлик Бачей: старший представлен как жизнерадостный двоечник, тогда как младший выглядит воспитанным «домашним мальчиком». Судя по воспоминаниям людей, знавших того и другого, эта своеобразная дихотомия сохранилась и в зрелом возрасте. Художник Борис Ефимов, работавший вместе с Катаевыми в ЮгРОСТА и московских журналах, однажды заметил, что природа весьма прихотливо разделила дарования и человеческие качества между братьями: «Почему выдающийся талант писателя был почти целиком отдан Валентину Петровичу, а такие ценные черты, как подлинная порядочность, корректность, уважение к людям, целиком остались у Евгения?»[115].

В момент приезда в Москву Петров выглядел «жгучим брюнетом… с почерневшим от новороссийского загара худым, несколько монгольским лицом»[116]. Позже Виктор Ардов рассказывал о Евгении Петровиче как о человеке, который с первого взгляда вызывал симпатию: «Тонкий нос с горбинкой. Маленький красивый рот. Острый подбородок. Азиатские, раскосые тёмные глаза и прямые тёмные волосы»[117]. Внешне он, скорее, походил на брата, в то время как характером — на соавтора. Ильф и Петров, будучи на протяжении десятилетия почти неразлучными, вместе работая, путешествуя и отмечая семейные торжества, неизменно обращались друг к другу на «вы». После смерти Ильи Арнольдовича Евгений, вспоминая о деликатности и щепетильности соавтора, воспроизвёл его слова о том, что тот «принадлежит к людям, которые входят в дверь последними», после чего признавался: «Постепенно и я стал таким»[118].

Возможно, от матери-пианистки Петрову передался абсолютный музыкальный слух. Его характеризовали как человека с редким дарованием, который обладал «знанием рояля в совершенстве, играл прекрасно, страстно любил музыку и пение»[115]. Уже имея определённую репутацию в мире литературы, Евгений Петрович внезапно начал готовить себя к дирижёрской карьере, которая не состоялась из-за простуды, давшей осложнение на органы слуха и обоняния[119]. Он старался не пропускать симфонических концертов, собирал граммофонные пластинки[120] и очень гордился своей радиолой, привезённой из Америки[121]. Илья Эренбург писал о нём:

Петров… был на редкость добрый человек. Он был, кажется, самым оптимистическим человеком, кого я в жизни встретил… Нет, Ильф и Петров не были сиамскими близнецами, но они писали вместе, вместе бродили по свету, жили душа в душу, они как бы дополняли один другого — едкая сатира Ильфа была хорошей приправой к юмору Петрова[122].

Общественная деятельность

В памяти современников Петров, по замечанию Игоря Сухих, остался не только прозаиком, но и литературным деятелем, писателем-общественником[75]. В рамках своего статуса Ильф и Петров нередко должны были участвовать в публичных мероприятиях. Илье Арнольдовичу была органически чужда общественная активность, и, находясь в президиуме какого-либо собрания, он, как правило, отказывался от выступлений; если возникала потребность прочитать речь, то это делал Евгений Петрович[123]. Игорь Ильинский в своих воспоминаниях рассказывал, что, получив на студии сценарий фильма «Однажды летом», он как режиссёр для решения некоторых организационных вопросов, связанных с кинопроизводством, отправился домой к младшему из соавторов, потому что именно Петров воплощал в их писательском тандеме «деловое и представительное начало»[124].

В начале 1930-х годов в советском литературном сообществе шли дебаты на тему «Нужна ли нам сатира?» В соответствующих диспутах, площадкой для которых был в основном Политехнический музей, принимал участие и Евгений Петрович[125]. Кроме того, он весьма активно полемизировал с рапповцами, выработавшими собственные критерии понятия «советский писатель». В статье «Реплика писателя» Петров отмечал, что рапповцы не только создают «фальшивые репутации», но и сознательно принижают роль своих оппонентов — Алексея Толстого, получившего ярлык «буржуазно-феодального» деятеля, Владимира Маяковского, которого члены ассоциации пролетарских писателей называли «люмпен-пролетарием от литературы», Михаила Шолохова, именуемого «попутчиком, страдающим нездоровым психологизмом», и других[126].

В 1933 году соавторы вместе с большой группой советских литераторов отправились на открытие Беломорско-Балтийский канала, возведённого силами заключённых; инициатором экскурсии был Максим Горький. После посещения канала в свет вышла книга, рассказывающая об истории его строительства. Свои очерки о пребывании на объекте подготовили тридцать шесть писателей (среди глав, представленных в книге, были — «Страна и её враги», «Добить классового врага» и другие)[127]. Ильф и Петров от участия в сборнике отказались[128]. Точно так же они отказывались присоединяться к «разоблачению» Евгения Замятина и Бориса Пильняка, травле других литераторов. Как писал Яков Лурье, Ильф и Петров «не участвовали ни в одной из описанных кампаний тех лет»[129].

Между тем в годы террора в семье Петрова появились свои жертвы: в 1937 году были арестованы и расстреляны его троюродные братья и двоюродная сестра; через год скончался сосланный на Колыму отец жены — Леонтий Исидорович Грюнзайд[130]. В 1940 году был расстрелян обвинённый в шпионаже и создании антисоветских групп друг и наставник Михаил Кольцов. Его брат, карикатурист Борис Ефимов, писал: «Не забуду красноречивого молчаливого участия в чёрных глазах Евгения Петрова и его долгого рукопожатия»[131]. Сам Петров в последние годы жил с пониманием, что политические обвинения могут коснуться и его, — после выхода «Одноэтажной Америки», вызвавшей недовольство партийного деятеля Льва Мехлиса, его общественное положение было довольно шатким[132].

Семья

В 1929 году Петров женился на Валентине Леонтьевне Грюнзайд. Пятью годами ранее Валентина покорила сердце Юрия Олеши, который, увидев тринадцатилетнюю школьницу в Мыльниковом переулке, пообещал посвятить ей сказку. Юрий Карлович сдержал слово, и на титульном листе изданной в 1928 году книги «Три толстяка» с иллюстрациями Мстислава Добужинского значились её имя и фамилия[133]. Однако это событие никак не повлияло на отношения Олеши и Грюнзайд: к моменту выхода сказки девушка с «овалом лица с полотна французского мастера»[134] уже была невестой Петрова. Как вспоминал Валентин Катаев, его брат сразу стремился продемонстрировать ей «серьёзные намерения»: он приглашал Валентину в театры, кафе, провожал домой на извозчике[133]. Столь же трепетное отношение к жене он сохранил и после свадьбы — по словам Виктора Ардова, на их брак не оказала никакого влияния мода на свободные отношения, распространившаяся в 1920-х годах в богемной среде: «Здесь тоже сказывалась принципиальная чистота Евгения Петровича»[135].

Поначалу молодая семья жила в небольшой комнате в Троилинском переулке; позже Петровы переехали в Кропоткинский переулок, 5. Коммунальную квартиру, в которой поселились супруги, Евгений Петрович называл «Вороньей слободкой»; в дальнейшем это жилище вместе с обитателями — «ничьей бабушкой», «бывшим князем, а ныне трудящимся Востока» — «переместилось» в роман «Золотой телёнок»[136]. В «Вороньей слободке» у Петровых появился первенец — сын Пётр, названный в честь отца братьев Катаевых[137].

В начале 1930-х годов у семьи впервые появилась отдельная квартира, расположенная по адресу: Нащокинский переулок, 5. Их ближайшими соседями, обосновавшимися в доме № 3, оказались Ильфы[138]. В 1935 году соавторы вступили в жилищно-строительный кооператив «Советский писатель». Получить жильё в Лаврушинском переулке, 17, было непросто, и основную часть забот взял на себя Евгений Петрович. В письмах Илье Арнольдовичу, отдыхавшему в Крыму, он сообщал, что внёс первоначальный пай за себя и за него. В итоге обе семьи справили новоселье в трёхкомнатных квартирах с двумя балконами[139]. Младший сын Евгения Петрова и Валентины Грюнзайд появился на свет в 1939 году, после смерти Ильфа. В память о соавторе его назвали Ильёй[140].

Смерть Ильфа. Воспоминания

Однажды кто-то из соавторов заметил, что лучшей смертью для писателя Ильф и Петров была бы их моментальная гибель в авиационной или автомобильной катастрофе: «Тогда ни одному из нас не пришлось бы присутствовать на собственных похоронах»[75]. Тем не менее Евгению Петровичу довелось провожать друга в последний путь. О симптомах туберкулёза Илья Арнольдович впервые рассказал Петрову во время их поездки в Америку: зимой 1936 года, после прогулки по кладбищу в Новом Орлеане, Ильф признался: «Женя, я давно хотел поговорить с вами. Мне очень плохо. Уже десять дней, как у меня болит грудь. Болит непрерывно, днём и ночью»[141]. Через две недели, возвращаясь из Штатов, Ильф встретился с братом Сандро Фазини в Париже. Тот был встревожен самочувствием и настроением Ильи Арнольдовича, предлагал ему задержаться во Франции, чтобы проконсультироваться со специалистами по лёгочным заболеваниям, однако Ильф, соскучившийся по жене и маленькой дочери, отказался[142].

Болезнь прогрессировала; по словам Петрова, его друг «прощался с миром мужественно и просто, как хороший и добрый человек, который за всю жизнь никому не причинил зла»[143]. В одной из последних заметок Ильи Арнольдовича, напечатанных на машинке, было написано: «Ужасно, как мне не повезло»[144]. Ильф скончался 13 апреля 1937 года в своей квартире в Лаврушинском переулке. Во время траурных мероприятий Евгений Петрович заметил: «Это — и мои похороны». Как вспоминал писатель Лев Славин, младший из соавторов так до конца и не утешился после смерти Ильи Арнольдовича — он «сохранил и носил в себе Ильфа. И этот бережно сохранённый Ильф иногда вдруг звучал из Петрова своими ильфовыми словами и даже интонациями»[145].

Приступив к воспоминаниям об Илье Арнольдовиче, Петров признался, что ему непривычно вместо знакомого «мы» писать «я»[146]. Задуманная им книга под рабочим названием «Мой друг Ильф» осталась незавершённой. Однако сохранились наброски и заметки, позволившие исследователям составить представление об изначальном замысле: «Ильф любил входить в комнату с каким-нибудь торжественным заявлением: — Женя, я совершил подлый поступок»; «Безошибочное чувство меры»; «Старушка, которой он соврал, что он брат Ильфа»[147]; «Один раз я даже сел и написал несколько мрачных страниц о том, как трудно работать вдвоём. А теперь я почти схожу с ума от духовного одиночества»[148].

Петров после смерти Ильфа. Редакторская деятельность

После смерти Ильи Арнольдовича писатель Ильф и Петров прекратил своё существование. По словам Ильи Эренбурга, встретившего Евгения Петровича в 1940 году, тот признался, что вынужден был «всё начинать сначала»[149]. На первых порах творческая активность Петрова резко снизилась, затем он сочинил пьесу-памфлет «Остров мира» и опубликовал в газете «Правда» цикл путевых очерков, в которых отразил впечатления от своей поездки по Дальнему Востоку[150]. Однако сформировать в себе привычку писать в одиночестве он так и не сумел; порой Евгений Петрович приглашал в гости друзей только ради того, чтобы в их присутствии приступить к работе[151]. В конце 1930-х годов у него появился другой соавтор — Георгий Мунблит[150]. Как вспоминал Георгий Николаевич, их совместная работа над сценарием лирической комедии «Музыкальная история», рассказывающей о шофёре-самородке Пете Говоркове (его роль исполнил Сергей Лемешев), шла в непрерывных спорах. Их инициатором был Петров, который перенёс в новый тандем принципы прежней деятельности, а потому требовал, чтобы каждая реплика и любое движение сюжета имели десятки разных вариантов[152].

После «Музыкальной истории» Петров и Мунблит получили заявку на ещё одну музыкальную ленту, контуры которой изначально были весьма расплывчатыми. Общая сюжетная канва и образы персонажей были придуманы на подмосковной даче Евгения Петровича при весьма эмоциональных обстоятельствах («Мы кричали, размахивали руками, а по временам даже в лицах представляли сцены, подвергавшиеся обсуждению»); там же в течение месяца — в «голливудском темпе» — был подготовлен сам сценарий, по которому режиссёр Александр Ивановский снял художественный фильм «Антон Иванович сердится»[153]. Уже после гибели Петрова, в 1943 году, на экраны вышла картина, сценарий к которой Евгений Петрович сочинил самостоятельно, — «Воздушный извозчик»[154].

Помимо работы, связанной с кинематографом, Петров в ту пору много сил отдавал редакторской деятельности. В 1937 году он был назначен заместителем главного редактора «Литературной газеты»[155]. Публицист Евгений Шатров, рассказывая об уроках, которые давал начинающим журналистам Евгений Петрович, писал, что при анализе принесённых ими материалов тот требовал вырабатывать в себе «отвращение к банальности»: «Не обязательно в каждой строке острота. Лучше пусть будет больше острых мыслей, чем острых слов!»[156]. Его ученики полушутя называли себя «птенцами гнезда Петрова»[157]. Один из них — сатирик Александр Раскин — вспоминал о недюжинной работоспособности Евгения Петровича, который «фактически делал „Литературную газету“», проводя редакционные совещания, реагируя на претензии героев фельетонов, привлекая талантливых авторов и читая множество поступающих в газету статей[158].

В 1938 году Петрову предложили возглавить еженедельник «Огонёк», переживавший после ареста прежнего руководителя Михаила Кольцова тяжёлые времена и стремительно терявший читателей. Евгений Петрович перекроил журнал: по его инициативе был создан новый дизайн, изменились шрифты, возникли новые рубрики. Как редактор он пребывал в постоянном поиске актуальных тем, приглашал к сотрудничеству новых фотографов и художников-карикатуристов. По словам Виктора Ардова, часто бывавшего в редакции «Огонька», издание, в котором «царила атмосфера интеллигентности», довольно быстро преодолело кризис и стало наращивать тиражи, «за ним гонялись, старались не пропустить очередной номер»[159].

Фронтовые корреспонденции

Летом 1941 года, отправив жену и детей в эвакуацию, Петров поселился в гостинице «Москва», превратившейся в военное время в своеобразное общежитие для журналистов, писателей и других представителей творческой интеллигенции. Туда же перебрался Валентин Катаев, вместе с которым Евгений Петрович устроился работать корреспондентом в Совинформбюро, — братья отправляли материалы в американское газетное агентство NANA (North American Newspaper Alliance)[160]. Кроме того, оба публиковали фронтовые репортажи в «Правде», «Красной звезде», «Огоньке» и других изданиях[161]. По воспоминаниям Ильи Эренбурга, Петрова, постоянно вылетавшего на фронт, однажды накрыло воздушной волной под Малоярославцем. Получив контузию, Евгений Петрович в тяжёлом состоянии добрался до Москвы и сумел самостоятельно подняться на свой десятый этаж (в гостинице периодически происходили сбои с электроснабжением, лифты останавливались). От помощи приглашённого врача он отказался и, едва придя в себя, приступил к написанию очередного материала[162].

В 1942 году Петров составил из своих фронтовых статей, зарисовок и репортажей сборник под названием «Москва за нами», который был издан уже после смерти автора. Практически следом увидела свет собранная из газетных и журнальных публикаций его последняя книга, озаглавленная «Фронтовой дневник»[163]. В заметках Евгения Петровича просматривались элементы того творческого почерка, который сформировался у него за годы работы в журналистике, — неукоснительное внимание к деталям. Как отмечала Лидия Яновская, Петрову было важно показать «быт войны, её пейзажи, её запахи и звуки». Так, в очерке «Записки из Заполярья» он рассказал не только о сражениях, в которые участвовали бойцы одной из зенитных батарей, но и о мирных паузах, во время которых люди общаются, чинят одежду, кормят животных[164].

Константин Симонов, ездивший с Петровым на Кольский полуостров, вспоминал о споре, который произошёл между ним и фотокорреспондентом Олегом Кноррингом. Евгений Петрович удивлялся, почему фронтовой фотограф привозит в редакции снимки, на которых изображены только баталии: «Почему вы на войне снимаете только войну и не хотите снимать жизнь? Ведь люди не только воюют, они и живут»[165]. После возвращения с Севера Петров зашёл к Константину Михайловичу в гостиничный номер «Москвы» и, сообщив, что утром отправляется в очередную командировку, попросил непромокаемую верхнюю одежду. Пообещав, что взятый у Симонова плащ будет возвращён в сохранности, он полушутя добавил: «Или не ждите никого, или ждите нас обоих». Из этой командировки Евгений Петрович не вернулся[166].

Гибель

Валентин Катаев, рассказывая в книге «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона» о брате, который, как и Ильф, не дожил до сорокалетия, заметил, что «смерть ходила за ним по пятам». Об обречённости Евгения Петровича говорил и Илья Эренбург: «Смерть долго гонялась за Петровым, наконец его настигла»[167]. Летом 1942 года он настоятельно просил адмирала Исакова помочь ему с поездкой в осаждённый Севастополь; тот отказывался, считая командировку чрезвычайно рискованной. Тем не менее разрешение было получено, Петров вылетел в Краснодар, оттуда добрался до Севастополя. Эренбург, отследивший его последние маршруты, писал, что в те дни Евгений Петрович мог погибнуть неоднократно: во время бомбёжки Севастополя; в момент возвращения на едва не затонувшем эсминце «Ташкент» (корабль получил множество повреждений, и Петров помогал спасать раненых[168]); в машине, попавшей в аварию по дороге от Новороссийска до Краснодара[162].

Пассажирский самолёт «Дуглас» вылетел из Краснодара в Москву 2 июля; Петров торопился, потому что ему нужно было дописать и сдать в редакцию очерк о поездке. О ситуации на борту впоследствии рассказывали летевший тем же рейсом прозаик Аркадий Первенцев, а также корреспондент «Красной звезды» Михаил Черных — по их словам, в определённый момент Петров, вопреки инструкциям, прошёл в кабину управления. Пилот, разговаривая с ним, не сразу заметил возникший впереди холм, а потому не успел среагировать. Полёт шёл по прифронтовой полосе, «Дуглас» двигался со скоростью 240 километров в час на небольшой высоте — всего 15—20 метров. Когда самолёт ударился о землю, Евгений Петрович был ещё жив; он умер вскоре после аварии[169]. По версии Валентина Катаева, обстоятельства гибели его брата были иными: «Самолёт… уходя от „мессершмиттов“, врезался в курган где-то посреди бескрайней донской степи»[170].

В полевой сумке Петрова остался черновик начатого репортажа о Севастополе. Последние строки, которые он успел написать, были такими: «Возможно, что город всё-таки удержится. Я уже привык верить в чудеса»[171]. Евгений Петрович был похоронен в селе Маньково-Калитвенское Ростовской области. На установленном в селе памятнике указаны годы жизни: 30-XI-1903 — 2-VII-1942. Дочь Ильфа Александра Ильинична, комментируя эту надпись, заметила: «Традиционная неточность: Женечка Катаев появился на свет в 1902 году»[170].

Значение творчества. Влияния

Афоризмы
  • Конгениально!
  • Ближе к телу...
  • Утром — деньги, вечером — стулья.
  • Не буди во мне зверя.
  • Судьба играет человеком, а человек играет на трубе.
  • Знойная женщина — мечта поэта[172].

Литературоведы достаточно долго — вплоть до конца 1950-х годов — оставляли произведения Ильфа и Петрова вне сферы своего внимания. Специальных исследований их творчества не проводилось, и лишь немногие ценители (например, Владимир Набоков), упоминая о соавторах в общих критических обзорах, показывали, «сколь первоклассной важности культурный материал пылится на складах критического и историко-литературного истеблишмента». Постепенно лёгкое снисхождение по отношению к работам Ильи Арнольдовича и Евгения Петровича сменялось интересом, и «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок» приблизились «к первому ряду русского канона». Спустя десятилетия после выхода дилогии об Остапе Бендере её уже стали называть «книгой века»[75], документом эпохи и едкой сатирой на существовавшее мироустройство[173]. Бенедикт Сарнов, отмечая, насколько эти романы обогатили повседневную речь, сравнил их — по количеству оборотов, ставших афоризмами, — с грибоедовским «Горем от ума»[174].

Произведения Ильфа и Петрова выдержали множество изданий, были переведены на десятки языков мира. В течение первых пяти лет после написания, несмотря на настороженное молчание советской критики, «Двенадцать стульев» выходили семь раз; французский переводчик романа Владимир Биншток сообщал из Парижа, что книжные магазины за неделю распродали весь тираж и требуют пополнения[175]. Практически сразу история о великом комбинаторе заинтересовала кинематографистов — первую экранную версию «Двенадцати стульев» уже в 1933 году представила объединённая польско-чешская киностудия[176]. Причины долговременного успеха дилогии исследователи видят как в смелом скрещении жанров (в произведениях сплелись элементы плутовского и детективного романов)[75], так и в живости языка: юмор авторов, рождённый южнорусской литературной школой, был соединён с пародией: «В этом умении высмеивать, казалось бы, всё, не было ни скепсиса, ни цинизма»[177][178]. Как заметил Набоков, Ильф и Петров сочинили произведения, в которых каждый персонаж внутренне свободен, а потому может позволить себе самые смелые высказывания[179].

На начальном этапе творчества соавторы явно тяготели к Гоголю — его влияние было достаточно сильным, и Евгений Петров даже взял себе из «Мёртвых душ» газетно-журнальный псевдоним Иностранец Фёдоров — именно так именовался картузник из губернского города NN. У Гоголя писатели «позаимствовали» «комизм деталей» и элементы фантастического гротеска, просматривающиеся, к примеру, в повести «Светлая личность», фантасмагорию, проявившуюся в циклах новелл о Колоколамске и Новой Шахерезаде[180]. В этих же новеллах литературоведы обнаружили определённое родство с сатирическими произведениями Маяковского, к которому Ильф и Петров относились с безусловным пиететом — Евгений Петрович писал: «В какой-то степени Маяковский был нашим вождём»[80].

Однако чем старше становились соавторы, тем ощутимее было их желание избавляться от влияний. По замечанию Лидии Яновской, многие черновые записи писателей были «более гоголевские», чем итоговые редакции произведений, — в них прослеживалась работа над обновлением художественного языка[181]. В 1939 году Петров, размышляя о проблемах стиля, писал, что начинающий автор «тесно, как воздухом, окружён чужими метафорами». Ими можно пользоваться на первых этапах литературной деятельности, однако эйфория от лёгкости при поисках нужного слова не должна затягиваться, иначе писатель превратится в эпигона, утверждал Евгений Петрович[182].

Выход первого романа Ильфа и Петрова совпал с нападками на проявления комического в искусстве — так, критик Владимир Блюм стал основоположником дискуссии о том, что «победивший пролетариат в сатире не нуждается». Соавторы ответили ему на страницах второй части дилогии об Остапе Бендере, когда написали: «Дайте такому гражданину-аллилуйщику волю, и он даже на мужчин наденет паранджу, а сам будет с утра до вечера играть на трубе гимны и псалмы, считая, что именно таким образом надо помогать строительству социализма»[183]. Однако прямые запреты на издание произведения Ильфа и Петрова происходили уже после смерти писателей: «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок» в 1949 году были объявлены «книгами пасквилянтскими и клеветническими»[184], а «Одноэтажная Америка» трижды — в 1947, 1961 и 1966 годах — становилась объектом пристального внимания цензоров, удалявших из очерков фрагменты текста, не соответствующего советским идеологическим установкам[185].

Напишите отзыв о статье "Петров, Евгений Петрович"

Примечания

  1. Киянская, 2015, с. 6.
  2. Киянская, 2015, с. 7.
  3. Киянская, 2015, с. 11—14.
  4. Шаргунов, 2016, с. 110.
  5. Шаргунов, 2016, с. 11—13.
  6. Шаргунов, 2016, с. 14.
  7. Шаргунов, 2016, с. 21—22.
  8. Дубровский А. В. Пленники времени // Илья Ильф, Евгений Петров. Сочинения. — М.: Олма-Пресс, 2003. — С. 6. — (Золотой том). — ISBN 5-244-03694-1.
  9. Шаргунов, 2016, с. 133.
  10. Шаргунов, 2016, с. 101.
  11. Шаргунов, 2016, с. 108.
  12. Киянская, 2015, с. 13—16.
  13. Киянская, 2015, с. 18.
  14. Шаргунов, 2016, с. 111.
  15. Киянская, 2015, с. 21—22.
  16. 1 2 Петров, 2001, с. 156.
  17. Шаргунов, 2016, с. 128.
  18. Шаргунов, 2016, с. 120—121.
  19. Киянская, 2015, с. 25.
  20. Киянская, 2015, с. 27.
  21. 1 2 Яновская, 1969, с. 15.
  22. Киянская, 2015, с. 34.
  23. Киянская, 2015, с. 29.
  24. Киянская, 2015, с. 39.
  25. Кудряшов К. Петров без Ильфа. Автор «12 стульев» служил в уголовном розыске // Аргументы и факты. — 2013. — № 51.
  26. 1 2 Панасенко Н. Н. [rodnaya-istoriya.ru/index.php/istoriya-i-literatura/istoriya-i-literatura/o-zelenom-furgone-i-ego-avtore.html О «Зеленом фургоне» и его авторе]. Российский государственный гуманитарный университет. Проверено 6 сентября 2016.
  27. Петров Е. П. Фронтовой дневник. — М.: Харвест, Времена 2, АСТ, 2013. — С. 136. — 352 с. — ISBN 978-5-17-081632-3.
  28. Киянская, 2015, с. 45.
  29. Полякова М. М. Козачинский // Краткая литературная энциклопедия / Главный редактор А. А. Сурков. — М.: Советская энциклопедия, 1966. — Т. 3. — С. 637.
  30. Галанов, 1961, с. 23.
  31. Киянская, 2015, с. 44—46.
  32. Киянская, 2015, с. 48.
  33. Шаргунов, 2016, с. 141.
  34. Шаргунов, 2016, с. 250.
  35. Петров, 2001, с. 132.
  36. Шаргунов, 2016, с. 170—171.
  37. Ильф, 2013, с. 86.
  38. Ильф, 2013, с. 90.
  39. Шаргунов, 2016, с. 172—173.
  40. Петров, 2001, с. 97.
  41. 1 2 Петров, 2001, с. 98.
  42. 1 2 3 Яновская, 1969, с. 16.
  43. Петров, 2001, с. 109.
  44. Яновская, 1969, с. 11.
  45. Петров, 2001, с. 146—147.
  46. Петров, 2001, с. 151.
  47. Петров, 2001, с. 251.
  48. Петров, 2001, с. 279.
  49. Ильф, 2013, с. 79.
  50. Яновская, 1969, с. 5.
  51. Яновская, 1969, с. 6.
  52. Яновская, 1969, с. 22.
  53. 1 2 3 Одесский, 2015, с. 210.
  54. Галанов, 1961, с. 57—58.
  55. 1 2 Яновская, 1969, с. 52.
  56. Петров, 2001, с. 39.
  57. Петров, 2001, с. 42.
  58. Яновская, 1969, с. 54.
  59. Петров, 2001, с. 44.
  60. Ильф, 2013, с. 138.
  61. Галанов, 1961, с. 153.
  62. 1 2 Киянская, 2015, с. 241.
  63. Турченко С. [www.trud.ru/article/09-08-2001/28198_kak_krokodil_chudaka_proglotil.html Как «Крокодил» «Чудака» проглотил] // Труд. — 2001. — № 145.
  64. Одесский, 2015, с. 217.
  65. Одесский, 2015, с. 11.
  66. 1 2 Одесский, 2015, с. 12.
  67. Петров, 2001, с. 152.
  68. Катаев В. П. Алмазный мой венец. — М.: АСТ-Пресс, 1994. — С. 298—302. — 400 с. — ISBN 5-214-00040-5.
  69. Одесский, 2015, с. 12—13.
  70. Одесский, 2015, с. 14—15.
  71. Одесский, 2015, с. 19.
  72. Одесский, 2015, с. 18.
  73. Одесский, 2015, с. 221—222.
  74. Щеглов, 2009, с. 35.
  75. 1 2 3 4 5 Сухих И. Н. [magazines.russ.ru/zvezda/2013/3/s14.html Шаги Командора] // Звезда. — 2013. — № 3.
  76. Яновская, 1969, с. 46—47.
  77. Галанов, 1961, с. 144.
  78. Яновская, 1969, с. 55.
  79. Яновская, 1969, с. 56—57.
  80. 1 2 Яновская, 1969, с. 58.
  81. Яновская, 1969, с. 62.
  82. Вулис А. З. Примечания // Илья Ильф, Евгений Петров. Собрание сочинений в пяти томах. — М.: Художественная литература, 1961. — Т. 3. — С. 561—562. — 546 с.
  83. Вулис, 1960, с. 312.
  84. Вулис, 1960, с. 313.
  85. Яновская, 1969, с. 176.
  86. Вулис, 1960, с. 314—315.
  87. Яновская, 1969, с. 174—176.
  88. Галанов Б. Е., Ершов Л. Ф. Примечания // Илья Ильф, Евгений Петров. Собрание сочинений в пяти томах. — М.: Художественная литература, 1961. — Т. 3. — С. 538. — 546 с.
  89. Галанов, 1961, с. 121.
  90. Вулис, 1960, с. 315.
  91. Яновская, 1969, с. 177.
  92. 1 2 Яновская, 1969, с. 182—183.
  93. 1 2 Яновская, 1969, с. 20—21.
  94. Яновская, 1969, с. 17.
  95. Катаев В. П. Алмазный мой венец. — М.: АСТ-Пресс, 1994. — С. 294—295. — 400 с. — ISBN 5-214-00040-5.
  96. Яновская, 1969, с. 16—17.
  97. Галанов, 1961, с. 62—63.
  98. Яновская, 1969, с. 158.
  99. Яновская, 1969, с. 162.
  100. Яновская, 1969, с. 159——160.
  101. Яновская, 1969, с. 170.
  102. Яновская, 1969, с. 184——185.
  103. Шеленок М. А. [cyberleninka.ru/article/n/piesa-i-ilfa-e-petrova-v-kataeva-bogataya-nevesta-funktsii-igrovoy-poetiki Пьеса И. Ильфа, Е. Петрова, В. Катаева «Богатая невеста»: функции игровой поэтики] // Изв. Сарат. ун-та. Новая серия. Сер. Филология. Журналистика. — 2016. — № 1. — С. 90—97.
  104. Петров, 2001, с. 32.
  105. Петров, 2001, с. 160.
  106. Петров, 2001, с. 58.
  107. Яновская, 1969, с. 185.
  108. Яновская, 1969, с. 187.
  109. Галанов, 1961, с. 241.
  110. Яновская, 1969, с. 27.
  111. Мунблит, 1963, с. 329—331.
  112. Яновская, 1969, с. 28.
  113. Яновская, 1969, с. 201—202.
  114. Мунблит, 1963, с. 48.
  115. 1 2 Шаргунов, 2016, с. 174.
  116. Катаев В. П. Алмазный мой венец. — М.: АСТ-Пресс, 1994. — С. 293—294. — 400 с. — ISBN 5-214-00040-5.
  117. Ильф, 2013, с. 181.
  118. Ильф, 2013, с. 183.
  119. Ильф, 2013, с. 205.
  120. Ильф, 2013, с. 194.
  121. Ильф, 2013, с. 208.
  122. Ильф, 2013, с. 195.
  123. Галанов, 1961, с. 224.
  124. Мунблит, 1963, с. 149.
  125. Петров, 2001, с. 178.
  126. Яновская, 1969, с. 153.
  127. Долинский М. Будни сатиры // Ильф И. А., Петров Е. П. Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска. — М.: Книжная палата, 1989. — С. 13. — 496 с.
  128. Мунблит, 1963, с. 108.
  129. Лурье Я. С. [www.telenir.net/istorija/v_krayu_nepuganyh_idiotov_kniga_ob_ilfe_i_petrove/p6.php В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове]. — Санкт-Петербург: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2005. — 236 с. — ISBN 5-94380-044-1.
  130. Шаргунов, 2016, с. 377.
  131. Шаргунов, 2016, с. 394.
  132. Петров, 2001, с. 208.
  133. 1 2 Шаргунов, 2016, с. 177.
  134. Ильф, 2011, с. 141.
  135. Ильф, 2013, с. 133.
  136. Ильф, 2013, с. 135.
  137. Ильф, 2013, с. 136.
  138. Ильф, 2013, с. 155.
  139. Ильф, 2013, с. 199—201.
  140. Ильф, 2013, с. 215.
  141. Петров, 2001, с. 197.
  142. Петров, 2001, с. 68—69.
  143. Ильф, 2013, с. 211.
  144. Мунблит, 1963, с. 25.
  145. Петров, 2001, с. 214.
  146. Петров, 2001, с. 212.
  147. Ильф, 2013, с. 184.
  148. Ильф, 2013, с. 212.
  149. Яновская, 1969, с. 203—204.
  150. 1 2 Мунблит, 1963, с. 213.
  151. Яновская, 1969, с. 209.
  152. Мунблит, 1963, с. 233.
  153. Мунблит, 1963, с. 239—241.
  154. Яновская, 1969, с. 210.
  155. Яновская, 1969, с. 204.
  156. Мунблит, 1963, с. 244—247.
  157. Мунблит, 1963, с. 54.
  158. Мунблит, 1963, с. 254.
  159. Мунблит, 1963, с. 214.
  160. Шаргунов, 2016, с. 435.
  161. Галанов, 1961, с. 277.
  162. 1 2 Мунблит, 1963, с. 185.
  163. Яновская Л. М. Примечания // Илья Ильф, Евгений Петров. Собрание сочинений в пяти томах. — М.: Художественная литература, 1961. — Т. 5. — С. 730. — 740 с.
  164. Яновская, 1969, с. 214.
  165. Мунблит, 1963, с. 299.
  166. Мунблит, 1963, с. 303.
  167. Шаргунов, 2016, с. 440.
  168. Шаргунов, 2016, с. 436.
  169. Шаргунов, 2016, с. 437.
  170. 1 2 Ильф, 2013, с. 220.
  171. Шаргунов, 2016, с. 438.
  172. Петров, 2001, с. 320—321.
  173. Щеглов, 2009, с. 7.
  174. Петров, 2001, с. 320.
  175. Яновская, 1969, с. 43.
  176. Яновская, 1969, с. 44.
  177. Яновская, 1969, с. 120.
  178. Яновская, 1969, с. 143.
  179. Петров, 2001, с. 321.
  180. Яновская, 1969, с. 121.
  181. Яновская, 1969, с. 125.
  182. Яновская, 1969, с. 137.
  183. Яновская, 1969, с. 154.
  184. Петров, 2001, с. 308.
  185. Арчакова О. Б., Деомидова Т. О. [cyberleninka.ru/article/n/putevye-ocherki-ob-amerike-v-sovetskoy-presse-odnoetazhnaya-amerika-i-ilfa-i-e-petrova-amerikanskie-dnevniki-b-polevogo Путевые очерки об Америке в советской прессе («Одноэтажная Америка» И. Ильфа и Е. Петрова, «Американские дневники» Б. Полевого)] // Журналистский ежегодник. — 2012. — № 1.

Литература


Отрывок, характеризующий Петров, Евгений Петрович


Князь Андрей уезжал на другой день вечером. Старый князь, не отступая от своего порядка, после обеда ушел к себе. Маленькая княгиня была у золовки. Князь Андрей, одевшись в дорожный сюртук без эполет, в отведенных ему покоях укладывался с своим камердинером. Сам осмотрев коляску и укладку чемоданов, он велел закладывать. В комнате оставались только те вещи, которые князь Андрей всегда брал с собой: шкатулка, большой серебряный погребец, два турецких пистолета и шашка, подарок отца, привезенный из под Очакова. Все эти дорожные принадлежности были в большом порядке у князя Андрея: всё было ново, чисто, в суконных чехлах, старательно завязано тесемочками.
В минуты отъезда и перемены жизни на людей, способных обдумывать свои поступки, обыкновенно находит серьезное настроение мыслей. В эти минуты обыкновенно поверяется прошедшее и делаются планы будущего. Лицо князя Андрея было очень задумчиво и нежно. Он, заложив руки назад, быстро ходил по комнате из угла в угол, глядя вперед себя, и задумчиво покачивал головой. Страшно ли ему было итти на войну, грустно ли бросить жену, – может быть, и то и другое, только, видимо, не желая, чтоб его видели в таком положении, услыхав шаги в сенях, он торопливо высвободил руки, остановился у стола, как будто увязывал чехол шкатулки, и принял свое всегдашнее, спокойное и непроницаемое выражение. Это были тяжелые шаги княжны Марьи.
– Мне сказали, что ты велел закладывать, – сказала она, запыхавшись (она, видно, бежала), – а мне так хотелось еще поговорить с тобой наедине. Бог знает, на сколько времени опять расстаемся. Ты не сердишься, что я пришла? Ты очень переменился, Андрюша, – прибавила она как бы в объяснение такого вопроса.
Она улыбнулась, произнося слово «Андрюша». Видно, ей самой было странно подумать, что этот строгий, красивый мужчина был тот самый Андрюша, худой, шаловливый мальчик, товарищ детства.
– А где Lise? – спросил он, только улыбкой отвечая на ее вопрос.
– Она так устала, что заснула у меня в комнате на диване. Ax, Andre! Que! tresor de femme vous avez, [Ax, Андрей! Какое сокровище твоя жена,] – сказала она, усаживаясь на диван против брата. – Она совершенный ребенок, такой милый, веселый ребенок. Я так ее полюбила.
Князь Андрей молчал, но княжна заметила ироническое и презрительное выражение, появившееся на его лице.
– Но надо быть снисходительным к маленьким слабостям; у кого их нет, Аndre! Ты не забудь, что она воспитана и выросла в свете. И потом ее положение теперь не розовое. Надобно входить в положение каждого. Tout comprendre, c'est tout pardonner. [Кто всё поймет, тот всё и простит.] Ты подумай, каково ей, бедняжке, после жизни, к которой она привыкла, расстаться с мужем и остаться одной в деревне и в ее положении? Это очень тяжело.
Князь Андрей улыбался, глядя на сестру, как мы улыбаемся, слушая людей, которых, нам кажется, что мы насквозь видим.
– Ты живешь в деревне и не находишь эту жизнь ужасною, – сказал он.
– Я другое дело. Что обо мне говорить! Я не желаю другой жизни, да и не могу желать, потому что не знаю никакой другой жизни. А ты подумай, Andre, для молодой и светской женщины похорониться в лучшие годы жизни в деревне, одной, потому что папенька всегда занят, а я… ты меня знаешь… как я бедна en ressources, [интересами.] для женщины, привыкшей к лучшему обществу. M lle Bourienne одна…
– Она мне очень не нравится, ваша Bourienne, – сказал князь Андрей.
– О, нет! Она очень милая и добрая,а главное – жалкая девушка.У нее никого,никого нет. По правде сказать, мне она не только не нужна, но стеснительна. Я,ты знаешь,и всегда была дикарка, а теперь еще больше. Я люблю быть одна… Mon pere [Отец] ее очень любит. Она и Михаил Иваныч – два лица, к которым он всегда ласков и добр, потому что они оба облагодетельствованы им; как говорит Стерн: «мы не столько любим людей за то добро, которое они нам сделали, сколько за то добро, которое мы им сделали». Mon pеre взял ее сиротой sur le pavе, [на мостовой,] и она очень добрая. И mon pere любит ее манеру чтения. Она по вечерам читает ему вслух. Она прекрасно читает.
– Ну, а по правде, Marie, тебе, я думаю, тяжело иногда бывает от характера отца? – вдруг спросил князь Андрей.
Княжна Марья сначала удивилась, потом испугалась этого вопроса.
– МНЕ?… Мне?!… Мне тяжело?! – сказала она.
– Он и всегда был крут; а теперь тяжел становится, я думаю, – сказал князь Андрей, видимо, нарочно, чтоб озадачить или испытать сестру, так легко отзываясь об отце.
– Ты всем хорош, Andre, но у тебя есть какая то гордость мысли, – сказала княжна, больше следуя за своим ходом мыслей, чем за ходом разговора, – и это большой грех. Разве возможно судить об отце? Да ежели бы и возможно было, какое другое чувство, кроме veneration, [глубокого уважения,] может возбудить такой человек, как mon pere? И я так довольна и счастлива с ним. Я только желала бы, чтобы вы все были счастливы, как я.
Брат недоверчиво покачал головой.
– Одно, что тяжело для меня, – я тебе по правде скажу, Andre, – это образ мыслей отца в религиозном отношении. Я не понимаю, как человек с таким огромным умом не может видеть того, что ясно, как день, и может так заблуждаться? Вот это составляет одно мое несчастие. Но и тут в последнее время я вижу тень улучшения. В последнее время его насмешки не так язвительны, и есть один монах, которого он принимал и долго говорил с ним.
– Ну, мой друг, я боюсь, что вы с монахом даром растрачиваете свой порох, – насмешливо, но ласково сказал князь Андрей.
– Аh! mon ami. [А! Друг мой.] Я только молюсь Богу и надеюсь, что Он услышит меня. Andre, – сказала она робко после минуты молчания, – у меня к тебе есть большая просьба.
– Что, мой друг?
– Нет, обещай мне, что ты не откажешь. Это тебе не будет стоить никакого труда, и ничего недостойного тебя в этом не будет. Только ты меня утешишь. Обещай, Андрюша, – сказала она, сунув руку в ридикюль и в нем держа что то, но еще не показывая, как будто то, что она держала, и составляло предмет просьбы и будто прежде получения обещания в исполнении просьбы она не могла вынуть из ридикюля это что то.
Она робко, умоляющим взглядом смотрела на брата.
– Ежели бы это и стоило мне большого труда… – как будто догадываясь, в чем было дело, отвечал князь Андрей.
– Ты, что хочешь, думай! Я знаю, ты такой же, как и mon pere. Что хочешь думай, но для меня это сделай. Сделай, пожалуйста! Его еще отец моего отца, наш дедушка, носил во всех войнах… – Она всё еще не доставала того, что держала, из ридикюля. – Так ты обещаешь мне?
– Конечно, в чем дело?
– Andre, я тебя благословлю образом, и ты обещай мне, что никогда его не будешь снимать. Обещаешь?
– Ежели он не в два пуда и шеи не оттянет… Чтобы тебе сделать удовольствие… – сказал князь Андрей, но в ту же секунду, заметив огорченное выражение, которое приняло лицо сестры при этой шутке, он раскаялся. – Очень рад, право очень рад, мой друг, – прибавил он.
– Против твоей воли Он спасет и помилует тебя и обратит тебя к Себе, потому что в Нем одном и истина и успокоение, – сказала она дрожащим от волнения голосом, с торжественным жестом держа в обеих руках перед братом овальный старинный образок Спасителя с черным ликом в серебряной ризе на серебряной цепочке мелкой работы.
Она перекрестилась, поцеловала образок и подала его Андрею.
– Пожалуйста, Andre, для меня…
Из больших глаз ее светились лучи доброго и робкого света. Глаза эти освещали всё болезненное, худое лицо и делали его прекрасным. Брат хотел взять образок, но она остановила его. Андрей понял, перекрестился и поцеловал образок. Лицо его в одно и то же время было нежно (он был тронут) и насмешливо.
– Merci, mon ami. [Благодарю, мой друг.]
Она поцеловала его в лоб и опять села на диван. Они молчали.
– Так я тебе говорила, Andre, будь добр и великодушен, каким ты всегда был. Не суди строго Lise, – начала она. – Она так мила, так добра, и положение ее очень тяжело теперь.
– Кажется, я ничего не говорил тебе, Маша, чтоб я упрекал в чем нибудь свою жену или был недоволен ею. К чему ты всё это говоришь мне?
Княжна Марья покраснела пятнами и замолчала, как будто она чувствовала себя виноватою.
– Я ничего не говорил тебе, а тебе уж говорили . И мне это грустно.
Красные пятна еще сильнее выступили на лбу, шее и щеках княжны Марьи. Она хотела сказать что то и не могла выговорить. Брат угадал: маленькая княгиня после обеда плакала, говорила, что предчувствует несчастные роды, боится их, и жаловалась на свою судьбу, на свекра и на мужа. После слёз она заснула. Князю Андрею жалко стало сестру.
– Знай одно, Маша, я ни в чем не могу упрекнуть, не упрекал и никогда не упрекну мою жену , и сам ни в чем себя не могу упрекнуть в отношении к ней; и это всегда так будет, в каких бы я ни был обстоятельствах. Но ежели ты хочешь знать правду… хочешь знать, счастлив ли я? Нет. Счастлива ли она? Нет. Отчего это? Не знаю…
Говоря это, он встал, подошел к сестре и, нагнувшись, поцеловал ее в лоб. Прекрасные глаза его светились умным и добрым, непривычным блеском, но он смотрел не на сестру, а в темноту отворенной двери, через ее голову.
– Пойдем к ней, надо проститься. Или иди одна, разбуди ее, а я сейчас приду. Петрушка! – крикнул он камердинеру, – поди сюда, убирай. Это в сиденье, это на правую сторону.
Княжна Марья встала и направилась к двери. Она остановилась.
– Andre, si vous avez. la foi, vous vous seriez adresse a Dieu, pour qu'il vous donne l'amour, que vous ne sentez pas et votre priere aurait ete exaucee. [Если бы ты имел веру, то обратился бы к Богу с молитвою, чтоб Он даровал тебе любовь, которую ты не чувствуешь, и молитва твоя была бы услышана.]
– Да, разве это! – сказал князь Андрей. – Иди, Маша, я сейчас приду.
По дороге к комнате сестры, в галлерее, соединявшей один дом с другим, князь Андрей встретил мило улыбавшуюся m lle Bourienne, уже в третий раз в этот день с восторженною и наивною улыбкой попадавшуюся ему в уединенных переходах.
– Ah! je vous croyais chez vous, [Ах, я думала, вы у себя,] – сказала она, почему то краснея и опуская глаза.
Князь Андрей строго посмотрел на нее. На лице князя Андрея вдруг выразилось озлобление. Он ничего не сказал ей, но посмотрел на ее лоб и волосы, не глядя в глаза, так презрительно, что француженка покраснела и ушла, ничего не сказав.
Когда он подошел к комнате сестры, княгиня уже проснулась, и ее веселый голосок, торопивший одно слово за другим, послышался из отворенной двери. Она говорила, как будто после долгого воздержания ей хотелось вознаградить потерянное время.
– Non, mais figurez vous, la vieille comtesse Zouboff avec de fausses boucles et la bouche pleine de fausses dents, comme si elle voulait defier les annees… [Нет, представьте себе, старая графиня Зубова, с фальшивыми локонами, с фальшивыми зубами, как будто издеваясь над годами…] Xa, xa, xa, Marieie!
Точно ту же фразу о графине Зубовой и тот же смех уже раз пять слышал при посторонних князь Андрей от своей жены.
Он тихо вошел в комнату. Княгиня, толстенькая, румяная, с работой в руках, сидела на кресле и без умолку говорила, перебирая петербургские воспоминания и даже фразы. Князь Андрей подошел, погладил ее по голове и спросил, отдохнула ли она от дороги. Она ответила и продолжала тот же разговор.
Коляска шестериком стояла у подъезда. На дворе была темная осенняя ночь. Кучер не видел дышла коляски. На крыльце суетились люди с фонарями. Огромный дом горел огнями сквозь свои большие окна. В передней толпились дворовые, желавшие проститься с молодым князем; в зале стояли все домашние: Михаил Иванович, m lle Bourienne, княжна Марья и княгиня.
Князь Андрей был позван в кабинет к отцу, который с глазу на глаз хотел проститься с ним. Все ждали их выхода.
Когда князь Андрей вошел в кабинет, старый князь в стариковских очках и в своем белом халате, в котором он никого не принимал, кроме сына, сидел за столом и писал. Он оглянулся.
– Едешь? – И он опять стал писать.
– Пришел проститься.
– Целуй сюда, – он показал щеку, – спасибо, спасибо!
– За что вы меня благодарите?
– За то, что не просрочиваешь, за бабью юбку не держишься. Служба прежде всего. Спасибо, спасибо! – И он продолжал писать, так что брызги летели с трещавшего пера. – Ежели нужно сказать что, говори. Эти два дела могу делать вместе, – прибавил он.
– О жене… Мне и так совестно, что я вам ее на руки оставляю…
– Что врешь? Говори, что нужно.
– Когда жене будет время родить, пошлите в Москву за акушером… Чтоб он тут был.
Старый князь остановился и, как бы не понимая, уставился строгими глазами на сына.
– Я знаю, что никто помочь не может, коли натура не поможет, – говорил князь Андрей, видимо смущенный. – Я согласен, что и из миллиона случаев один бывает несчастный, но это ее и моя фантазия. Ей наговорили, она во сне видела, и она боится.
– Гм… гм… – проговорил про себя старый князь, продолжая дописывать. – Сделаю.
Он расчеркнул подпись, вдруг быстро повернулся к сыну и засмеялся.
– Плохо дело, а?
– Что плохо, батюшка?
– Жена! – коротко и значительно сказал старый князь.
– Я не понимаю, – сказал князь Андрей.
– Да нечего делать, дружок, – сказал князь, – они все такие, не разженишься. Ты не бойся; никому не скажу; а ты сам знаешь.
Он схватил его за руку своею костлявою маленькою кистью, потряс ее, взглянул прямо в лицо сына своими быстрыми глазами, которые, как казалось, насквозь видели человека, и опять засмеялся своим холодным смехом.
Сын вздохнул, признаваясь этим вздохом в том, что отец понял его. Старик, продолжая складывать и печатать письма, с своею привычною быстротой, схватывал и бросал сургуч, печать и бумагу.
– Что делать? Красива! Я всё сделаю. Ты будь покоен, – говорил он отрывисто во время печатания.
Андрей молчал: ему и приятно и неприятно было, что отец понял его. Старик встал и подал письмо сыну.
– Слушай, – сказал он, – о жене не заботься: что возможно сделать, то будет сделано. Теперь слушай: письмо Михайлу Иларионовичу отдай. Я пишу, чтоб он тебя в хорошие места употреблял и долго адъютантом не держал: скверная должность! Скажи ты ему, что я его помню и люблю. Да напиши, как он тебя примет. Коли хорош будет, служи. Николая Андреича Болконского сын из милости служить ни у кого не будет. Ну, теперь поди сюда.
Он говорил такою скороговоркой, что не доканчивал половины слов, но сын привык понимать его. Он подвел сына к бюро, откинул крышку, выдвинул ящик и вынул исписанную его крупным, длинным и сжатым почерком тетрадь.
– Должно быть, мне прежде тебя умереть. Знай, тут мои записки, их государю передать после моей смерти. Теперь здесь – вот ломбардный билет и письмо: это премия тому, кто напишет историю суворовских войн. Переслать в академию. Здесь мои ремарки, после меня читай для себя, найдешь пользу.
Андрей не сказал отцу, что, верно, он проживет еще долго. Он понимал, что этого говорить не нужно.
– Всё исполню, батюшка, – сказал он.
– Ну, теперь прощай! – Он дал поцеловать сыну свою руку и обнял его. – Помни одно, князь Андрей: коли тебя убьют, мне старику больно будет… – Он неожиданно замолчал и вдруг крикливым голосом продолжал: – а коли узнаю, что ты повел себя не как сын Николая Болконского, мне будет… стыдно! – взвизгнул он.
– Этого вы могли бы не говорить мне, батюшка, – улыбаясь, сказал сын.
Старик замолчал.
– Еще я хотел просить вас, – продолжал князь Андрей, – ежели меня убьют и ежели у меня будет сын, не отпускайте его от себя, как я вам вчера говорил, чтоб он вырос у вас… пожалуйста.
– Жене не отдавать? – сказал старик и засмеялся.
Они молча стояли друг против друга. Быстрые глаза старика прямо были устремлены в глаза сына. Что то дрогнуло в нижней части лица старого князя.
– Простились… ступай! – вдруг сказал он. – Ступай! – закричал он сердитым и громким голосом, отворяя дверь кабинета.
– Что такое, что? – спрашивали княгиня и княжна, увидев князя Андрея и на минуту высунувшуюся фигуру кричавшего сердитым голосом старика в белом халате, без парика и в стариковских очках.
Князь Андрей вздохнул и ничего не ответил.
– Ну, – сказал он, обратившись к жене.
И это «ну» звучало холодною насмешкой, как будто он говорил: «теперь проделывайте вы ваши штуки».
– Andre, deja! [Андрей, уже!] – сказала маленькая княгиня, бледнея и со страхом глядя на мужа.
Он обнял ее. Она вскрикнула и без чувств упала на его плечо.
Он осторожно отвел плечо, на котором она лежала, заглянул в ее лицо и бережно посадил ее на кресло.
– Adieu, Marieie, [Прощай, Маша,] – сказал он тихо сестре, поцеловался с нею рука в руку и скорыми шагами вышел из комнаты.
Княгиня лежала в кресле, m lle Бурьен терла ей виски. Княжна Марья, поддерживая невестку, с заплаканными прекрасными глазами, всё еще смотрела в дверь, в которую вышел князь Андрей, и крестила его. Из кабинета слышны были, как выстрелы, часто повторяемые сердитые звуки стариковского сморкания. Только что князь Андрей вышел, дверь кабинета быстро отворилась и выглянула строгая фигура старика в белом халате.
– Уехал? Ну и хорошо! – сказал он, сердито посмотрев на бесчувственную маленькую княгиню, укоризненно покачал головою и захлопнул дверь.



В октябре 1805 года русские войска занимали села и города эрцгерцогства Австрийского, и еще новые полки приходили из России и, отягощая постоем жителей, располагались у крепости Браунау. В Браунау была главная квартира главнокомандующего Кутузова.
11 го октября 1805 года один из только что пришедших к Браунау пехотных полков, ожидая смотра главнокомандующего, стоял в полумиле от города. Несмотря на нерусскую местность и обстановку (фруктовые сады, каменные ограды, черепичные крыши, горы, видневшиеся вдали), на нерусский народ, c любопытством смотревший на солдат, полк имел точно такой же вид, какой имел всякий русский полк, готовившийся к смотру где нибудь в середине России.
С вечера, на последнем переходе, был получен приказ, что главнокомандующий будет смотреть полк на походе. Хотя слова приказа и показались неясны полковому командиру, и возник вопрос, как разуметь слова приказа: в походной форме или нет? в совете батальонных командиров было решено представить полк в парадной форме на том основании, что всегда лучше перекланяться, чем не докланяться. И солдаты, после тридцативерстного перехода, не смыкали глаз, всю ночь чинились, чистились; адъютанты и ротные рассчитывали, отчисляли; и к утру полк, вместо растянутой беспорядочной толпы, какою он был накануне на последнем переходе, представлял стройную массу 2 000 людей, из которых каждый знал свое место, свое дело и из которых на каждом каждая пуговка и ремешок были на своем месте и блестели чистотой. Не только наружное было исправно, но ежели бы угодно было главнокомандующему заглянуть под мундиры, то на каждом он увидел бы одинаково чистую рубаху и в каждом ранце нашел бы узаконенное число вещей, «шильце и мыльце», как говорят солдаты. Было только одно обстоятельство, насчет которого никто не мог быть спокоен. Это была обувь. Больше чем у половины людей сапоги были разбиты. Но недостаток этот происходил не от вины полкового командира, так как, несмотря на неоднократные требования, ему не был отпущен товар от австрийского ведомства, а полк прошел тысячу верст.
Полковой командир был пожилой, сангвинический, с седеющими бровями и бакенбардами генерал, плотный и широкий больше от груди к спине, чем от одного плеча к другому. На нем был новый, с иголочки, со слежавшимися складками мундир и густые золотые эполеты, которые как будто не книзу, а кверху поднимали его тучные плечи. Полковой командир имел вид человека, счастливо совершающего одно из самых торжественных дел жизни. Он похаживал перед фронтом и, похаживая, подрагивал на каждом шагу, слегка изгибаясь спиною. Видно, было, что полковой командир любуется своим полком, счастлив им, что все его силы душевные заняты только полком; но, несмотря на то, его подрагивающая походка как будто говорила, что, кроме военных интересов, в душе его немалое место занимают и интересы общественного быта и женский пол.
– Ну, батюшка Михайло Митрич, – обратился он к одному батальонному командиру (батальонный командир улыбаясь подался вперед; видно было, что они были счастливы), – досталось на орехи нынче ночью. Однако, кажется, ничего, полк не из дурных… А?
Батальонный командир понял веселую иронию и засмеялся.
– И на Царицыном лугу с поля бы не прогнали.
– Что? – сказал командир.
В это время по дороге из города, по которой расставлены были махальные, показались два верховые. Это были адъютант и казак, ехавший сзади.
Адъютант был прислан из главного штаба подтвердить полковому командиру то, что было сказано неясно во вчерашнем приказе, а именно то, что главнокомандующий желал видеть полк совершенно в том положении, в котором oн шел – в шинелях, в чехлах и без всяких приготовлений.
К Кутузову накануне прибыл член гофкригсрата из Вены, с предложениями и требованиями итти как можно скорее на соединение с армией эрцгерцога Фердинанда и Мака, и Кутузов, не считая выгодным это соединение, в числе прочих доказательств в пользу своего мнения намеревался показать австрийскому генералу то печальное положение, в котором приходили войска из России. С этою целью он и хотел выехать навстречу полку, так что, чем хуже было бы положение полка, тем приятнее было бы это главнокомандующему. Хотя адъютант и не знал этих подробностей, однако он передал полковому командиру непременное требование главнокомандующего, чтобы люди были в шинелях и чехлах, и что в противном случае главнокомандующий будет недоволен. Выслушав эти слова, полковой командир опустил голову, молча вздернул плечами и сангвиническим жестом развел руки.
– Наделали дела! – проговорил он. – Вот я вам говорил же, Михайло Митрич, что на походе, так в шинелях, – обратился он с упреком к батальонному командиру. – Ах, мой Бог! – прибавил он и решительно выступил вперед. – Господа ротные командиры! – крикнул он голосом, привычным к команде. – Фельдфебелей!… Скоро ли пожалуют? – обратился он к приехавшему адъютанту с выражением почтительной учтивости, видимо относившейся к лицу, про которое он говорил.
– Через час, я думаю.
– Успеем переодеть?
– Не знаю, генерал…
Полковой командир, сам подойдя к рядам, распорядился переодеванием опять в шинели. Ротные командиры разбежались по ротам, фельдфебели засуетились (шинели были не совсем исправны) и в то же мгновение заколыхались, растянулись и говором загудели прежде правильные, молчаливые четвероугольники. Со всех сторон отбегали и подбегали солдаты, подкидывали сзади плечом, через голову перетаскивали ранцы, снимали шинели и, высоко поднимая руки, натягивали их в рукава.
Через полчаса всё опять пришло в прежний порядок, только четвероугольники сделались серыми из черных. Полковой командир, опять подрагивающею походкой, вышел вперед полка и издалека оглядел его.
– Это что еще? Это что! – прокричал он, останавливаясь. – Командира 3 й роты!..
– Командир 3 й роты к генералу! командира к генералу, 3 й роты к командиру!… – послышались голоса по рядам, и адъютант побежал отыскивать замешкавшегося офицера.
Когда звуки усердных голосов, перевирая, крича уже «генерала в 3 ю роту», дошли по назначению, требуемый офицер показался из за роты и, хотя человек уже пожилой и не имевший привычки бегать, неловко цепляясь носками, рысью направился к генералу. Лицо капитана выражало беспокойство школьника, которому велят сказать невыученный им урок. На красном (очевидно от невоздержания) носу выступали пятна, и рот не находил положения. Полковой командир с ног до головы осматривал капитана, в то время как он запыхавшись подходил, по мере приближения сдерживая шаг.
– Вы скоро людей в сарафаны нарядите! Это что? – крикнул полковой командир, выдвигая нижнюю челюсть и указывая в рядах 3 й роты на солдата в шинели цвета фабричного сукна, отличавшегося от других шинелей. – Сами где находились? Ожидается главнокомандующий, а вы отходите от своего места? А?… Я вас научу, как на смотр людей в казакины одевать!… А?…
Ротный командир, не спуская глаз с начальника, всё больше и больше прижимал свои два пальца к козырьку, как будто в одном этом прижимании он видел теперь свое спасенье.
– Ну, что ж вы молчите? Кто у вас там в венгерца наряжен? – строго шутил полковой командир.
– Ваше превосходительство…
– Ну что «ваше превосходительство»? Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! А что ваше превосходительство – никому неизвестно.
– Ваше превосходительство, это Долохов, разжалованный… – сказал тихо капитан.
– Что он в фельдмаршалы, что ли, разжалован или в солдаты? А солдат, так должен быть одет, как все, по форме.
– Ваше превосходительство, вы сами разрешили ему походом.
– Разрешил? Разрешил? Вот вы всегда так, молодые люди, – сказал полковой командир, остывая несколько. – Разрешил? Вам что нибудь скажешь, а вы и… – Полковой командир помолчал. – Вам что нибудь скажешь, а вы и… – Что? – сказал он, снова раздражаясь. – Извольте одеть людей прилично…
И полковой командир, оглядываясь на адъютанта, своею вздрагивающею походкой направился к полку. Видно было, что его раздражение ему самому понравилось, и что он, пройдясь по полку, хотел найти еще предлог своему гневу. Оборвав одного офицера за невычищенный знак, другого за неправильность ряда, он подошел к 3 й роте.
– Кааак стоишь? Где нога? Нога где? – закричал полковой командир с выражением страдания в голосе, еще человек за пять не доходя до Долохова, одетого в синеватую шинель.
Долохов медленно выпрямил согнутую ногу и прямо, своим светлым и наглым взглядом, посмотрел в лицо генерала.
– Зачем синяя шинель? Долой… Фельдфебель! Переодеть его… дря… – Он не успел договорить.
– Генерал, я обязан исполнять приказания, но не обязан переносить… – поспешно сказал Долохов.
– Во фронте не разговаривать!… Не разговаривать, не разговаривать!…
– Не обязан переносить оскорбления, – громко, звучно договорил Долохов.
Глаза генерала и солдата встретились. Генерал замолчал, сердито оттягивая книзу тугой шарф.
– Извольте переодеться, прошу вас, – сказал он, отходя.


– Едет! – закричал в это время махальный.
Полковой командир, покраснел, подбежал к лошади, дрожащими руками взялся за стремя, перекинул тело, оправился, вынул шпагу и с счастливым, решительным лицом, набок раскрыв рот, приготовился крикнуть. Полк встрепенулся, как оправляющаяся птица, и замер.
– Смир р р р на! – закричал полковой командир потрясающим душу голосом, радостным для себя, строгим в отношении к полку и приветливым в отношении к подъезжающему начальнику.
По широкой, обсаженной деревьями, большой, бесшоссейной дороге, слегка погромыхивая рессорами, шибкою рысью ехала высокая голубая венская коляска цугом. За коляской скакали свита и конвой кроатов. Подле Кутузова сидел австрийский генерал в странном, среди черных русских, белом мундире. Коляска остановилась у полка. Кутузов и австрийский генерал о чем то тихо говорили, и Кутузов слегка улыбнулся, в то время как, тяжело ступая, он опускал ногу с подножки, точно как будто и не было этих 2 000 людей, которые не дыша смотрели на него и на полкового командира.
Раздался крик команды, опять полк звеня дрогнул, сделав на караул. В мертвой тишине послышался слабый голос главнокомандующего. Полк рявкнул: «Здравья желаем, ваше го го го го ство!» И опять всё замерло. Сначала Кутузов стоял на одном месте, пока полк двигался; потом Кутузов рядом с белым генералом, пешком, сопутствуемый свитою, стал ходить по рядам.
По тому, как полковой командир салютовал главнокомандующему, впиваясь в него глазами, вытягиваясь и подбираясь, как наклоненный вперед ходил за генералами по рядам, едва удерживая подрагивающее движение, как подскакивал при каждом слове и движении главнокомандующего, – видно было, что он исполнял свои обязанности подчиненного еще с большим наслаждением, чем обязанности начальника. Полк, благодаря строгости и старательности полкового командира, был в прекрасном состоянии сравнительно с другими, приходившими в то же время к Браунау. Отсталых и больных было только 217 человек. И всё было исправно, кроме обуви.
Кутузов прошел по рядам, изредка останавливаясь и говоря по нескольку ласковых слов офицерам, которых он знал по турецкой войне, а иногда и солдатам. Поглядывая на обувь, он несколько раз грустно покачивал головой и указывал на нее австрийскому генералу с таким выражением, что как бы не упрекал в этом никого, но не мог не видеть, как это плохо. Полковой командир каждый раз при этом забегал вперед, боясь упустить слово главнокомандующего касательно полка. Сзади Кутузова, в таком расстоянии, что всякое слабо произнесенное слово могло быть услышано, шло человек 20 свиты. Господа свиты разговаривали между собой и иногда смеялись. Ближе всех за главнокомандующим шел красивый адъютант. Это был князь Болконский. Рядом с ним шел его товарищ Несвицкий, высокий штаб офицер, чрезвычайно толстый, с добрым, и улыбающимся красивым лицом и влажными глазами; Несвицкий едва удерживался от смеха, возбуждаемого черноватым гусарским офицером, шедшим подле него. Гусарский офицер, не улыбаясь, не изменяя выражения остановившихся глаз, с серьезным лицом смотрел на спину полкового командира и передразнивал каждое его движение. Каждый раз, как полковой командир вздрагивал и нагибался вперед, точно так же, точь в точь так же, вздрагивал и нагибался вперед гусарский офицер. Несвицкий смеялся и толкал других, чтобы они смотрели на забавника.
Кутузов шел медленно и вяло мимо тысячей глаз, которые выкатывались из своих орбит, следя за начальником. Поровнявшись с 3 й ротой, он вдруг остановился. Свита, не предвидя этой остановки, невольно надвинулась на него.
– А, Тимохин! – сказал главнокомандующий, узнавая капитана с красным носом, пострадавшего за синюю шинель.
Казалось, нельзя было вытягиваться больше того, как вытягивался Тимохин, в то время как полковой командир делал ему замечание. Но в эту минуту обращения к нему главнокомандующего капитан вытянулся так, что, казалось, посмотри на него главнокомандующий еще несколько времени, капитан не выдержал бы; и потому Кутузов, видимо поняв его положение и желая, напротив, всякого добра капитану, поспешно отвернулся. По пухлому, изуродованному раной лицу Кутузова пробежала чуть заметная улыбка.
– Еще измайловский товарищ, – сказал он. – Храбрый офицер! Ты доволен им? – спросил Кутузов у полкового командира.
И полковой командир, отражаясь, как в зеркале, невидимо для себя, в гусарском офицере, вздрогнул, подошел вперед и отвечал:
– Очень доволен, ваше высокопревосходительство.
– Мы все не без слабостей, – сказал Кутузов, улыбаясь и отходя от него. – У него была приверженность к Бахусу.
Полковой командир испугался, не виноват ли он в этом, и ничего не ответил. Офицер в эту минуту заметил лицо капитана с красным носом и подтянутым животом и так похоже передразнил его лицо и позу, что Несвицкий не мог удержать смеха.
Кутузов обернулся. Видно было, что офицер мог управлять своим лицом, как хотел: в ту минуту, как Кутузов обернулся, офицер успел сделать гримасу, а вслед за тем принять самое серьезное, почтительное и невинное выражение.
Третья рота была последняя, и Кутузов задумался, видимо припоминая что то. Князь Андрей выступил из свиты и по французски тихо сказал:
– Вы приказали напомнить о разжалованном Долохове в этом полку.
– Где тут Долохов? – спросил Кутузов.
Долохов, уже переодетый в солдатскую серую шинель, не дожидался, чтоб его вызвали. Стройная фигура белокурого с ясными голубыми глазами солдата выступила из фронта. Он подошел к главнокомандующему и сделал на караул.
– Претензия? – нахмурившись слегка, спросил Кутузов.
– Это Долохов, – сказал князь Андрей.
– A! – сказал Кутузов. – Надеюсь, что этот урок тебя исправит, служи хорошенько. Государь милостив. И я не забуду тебя, ежели ты заслужишь.
Голубые ясные глаза смотрели на главнокомандующего так же дерзко, как и на полкового командира, как будто своим выражением разрывая завесу условности, отделявшую так далеко главнокомандующего от солдата.
– Об одном прошу, ваше высокопревосходительство, – сказал он своим звучным, твердым, неспешащим голосом. – Прошу дать мне случай загладить мою вину и доказать мою преданность государю императору и России.
Кутузов отвернулся. На лице его промелькнула та же улыбка глаз, как и в то время, когда он отвернулся от капитана Тимохина. Он отвернулся и поморщился, как будто хотел выразить этим, что всё, что ему сказал Долохов, и всё, что он мог сказать ему, он давно, давно знает, что всё это уже прискучило ему и что всё это совсем не то, что нужно. Он отвернулся и направился к коляске.
Полк разобрался ротами и направился к назначенным квартирам невдалеке от Браунау, где надеялся обуться, одеться и отдохнуть после трудных переходов.
– Вы на меня не претендуете, Прохор Игнатьич? – сказал полковой командир, объезжая двигавшуюся к месту 3 ю роту и подъезжая к шедшему впереди ее капитану Тимохину. Лицо полкового командира выражало после счастливо отбытого смотра неудержимую радость. – Служба царская… нельзя… другой раз во фронте оборвешь… Сам извинюсь первый, вы меня знаете… Очень благодарил! – И он протянул руку ротному.
– Помилуйте, генерал, да смею ли я! – отвечал капитан, краснея носом, улыбаясь и раскрывая улыбкой недостаток двух передних зубов, выбитых прикладом под Измаилом.
– Да господину Долохову передайте, что я его не забуду, чтоб он был спокоен. Да скажите, пожалуйста, я всё хотел спросить, что он, как себя ведет? И всё…
– По службе очень исправен, ваше превосходительство… но карахтер… – сказал Тимохин.
– А что, что характер? – спросил полковой командир.
– Находит, ваше превосходительство, днями, – говорил капитан, – то и умен, и учен, и добр. А то зверь. В Польше убил было жида, изволите знать…
– Ну да, ну да, – сказал полковой командир, – всё надо пожалеть молодого человека в несчастии. Ведь большие связи… Так вы того…
– Слушаю, ваше превосходительство, – сказал Тимохин, улыбкой давая чувствовать, что он понимает желания начальника.
– Ну да, ну да.
Полковой командир отыскал в рядах Долохова и придержал лошадь.
– До первого дела – эполеты, – сказал он ему.
Долохов оглянулся, ничего не сказал и не изменил выражения своего насмешливо улыбающегося рта.
– Ну, вот и хорошо, – продолжал полковой командир. – Людям по чарке водки от меня, – прибавил он, чтобы солдаты слышали. – Благодарю всех! Слава Богу! – И он, обогнав роту, подъехал к другой.
– Что ж, он, право, хороший человек; с ним служить можно, – сказал Тимохин субалтерн офицеру, шедшему подле него.
– Одно слово, червонный!… (полкового командира прозвали червонным королем) – смеясь, сказал субалтерн офицер.
Счастливое расположение духа начальства после смотра перешло и к солдатам. Рота шла весело. Со всех сторон переговаривались солдатские голоса.
– Как же сказывали, Кутузов кривой, об одном глазу?
– А то нет! Вовсе кривой.
– Не… брат, глазастее тебя. Сапоги и подвертки – всё оглядел…
– Как он, братец ты мой, глянет на ноги мне… ну! думаю…
– А другой то австрияк, с ним был, словно мелом вымазан. Как мука, белый. Я чай, как амуницию чистят!
– Что, Федешоу!… сказывал он, что ли, когда стражения начнутся, ты ближе стоял? Говорили всё, в Брунове сам Бунапарте стоит.
– Бунапарте стоит! ишь врет, дура! Чего не знает! Теперь пруссак бунтует. Австрияк его, значит, усмиряет. Как он замирится, тогда и с Бунапартом война откроется. А то, говорит, в Брунове Бунапарте стоит! То то и видно, что дурак. Ты слушай больше.
– Вишь черти квартирьеры! Пятая рота, гляди, уже в деревню заворачивает, они кашу сварят, а мы еще до места не дойдем.
– Дай сухарика то, чорт.
– А табаку то вчера дал? То то, брат. Ну, на, Бог с тобой.
– Хоть бы привал сделали, а то еще верст пять пропрем не емши.
– То то любо было, как немцы нам коляски подавали. Едешь, знай: важно!
– А здесь, братец, народ вовсе оголтелый пошел. Там всё как будто поляк был, всё русской короны; а нынче, брат, сплошной немец пошел.
– Песенники вперед! – послышался крик капитана.
И перед роту с разных рядов выбежало человек двадцать. Барабанщик запевало обернулся лицом к песенникам, и, махнув рукой, затянул протяжную солдатскую песню, начинавшуюся: «Не заря ли, солнышко занималося…» и кончавшуюся словами: «То то, братцы, будет слава нам с Каменскиим отцом…» Песня эта была сложена в Турции и пелась теперь в Австрии, только с тем изменением, что на место «Каменскиим отцом» вставляли слова: «Кутузовым отцом».
Оторвав по солдатски эти последние слова и махнув руками, как будто он бросал что то на землю, барабанщик, сухой и красивый солдат лет сорока, строго оглянул солдат песенников и зажмурился. Потом, убедившись, что все глаза устремлены на него, он как будто осторожно приподнял обеими руками какую то невидимую, драгоценную вещь над головой, подержал ее так несколько секунд и вдруг отчаянно бросил ее:
Ах, вы, сени мои, сени!
«Сени новые мои…», подхватили двадцать голосов, и ложечник, несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому то ложками. Солдаты, в такт песни размахивая руками, шли просторным шагом, невольно попадая в ногу. Сзади роты послышались звуки колес, похрускиванье рессор и топот лошадей.
Кутузов со свитой возвращался в город. Главнокомандующий дал знак, чтобы люди продолжали итти вольно, и на его лице и на всех лицах его свиты выразилось удовольствие при звуках песни, при виде пляшущего солдата и весело и бойко идущих солдат роты. Во втором ряду, с правого фланга, с которого коляска обгоняла роты, невольно бросался в глаза голубоглазый солдат, Долохов, который особенно бойко и грациозно шел в такт песни и глядел на лица проезжающих с таким выражением, как будто он жалел всех, кто не шел в это время с ротой. Гусарский корнет из свиты Кутузова, передразнивавший полкового командира, отстал от коляски и подъехал к Долохову.
Гусарский корнет Жерков одно время в Петербурге принадлежал к тому буйному обществу, которым руководил Долохов. За границей Жерков встретил Долохова солдатом, но не счел нужным узнать его. Теперь, после разговора Кутузова с разжалованным, он с радостью старого друга обратился к нему:
– Друг сердечный, ты как? – сказал он при звуках песни, ровняя шаг своей лошади с шагом роты.
– Я как? – отвечал холодно Долохов, – как видишь.
Бойкая песня придавала особенное значение тону развязной веселости, с которой говорил Жерков, и умышленной холодности ответов Долохова.
– Ну, как ладишь с начальством? – спросил Жерков.
– Ничего, хорошие люди. Ты как в штаб затесался?
– Прикомандирован, дежурю.
Они помолчали.
«Выпускала сокола да из правого рукава», говорила песня, невольно возбуждая бодрое, веселое чувство. Разговор их, вероятно, был бы другой, ежели бы они говорили не при звуках песни.
– Что правда, австрийцев побили? – спросил Долохов.
– А чорт их знает, говорят.
– Я рад, – отвечал Долохов коротко и ясно, как того требовала песня.
– Что ж, приходи к нам когда вечерком, фараон заложишь, – сказал Жерков.
– Или у вас денег много завелось?
– Приходи.
– Нельзя. Зарок дал. Не пью и не играю, пока не произведут.
– Да что ж, до первого дела…
– Там видно будет.
Опять они помолчали.
– Ты заходи, коли что нужно, все в штабе помогут… – сказал Жерков.
Долохов усмехнулся.
– Ты лучше не беспокойся. Мне что нужно, я просить не стану, сам возьму.
– Да что ж, я так…
– Ну, и я так.
– Прощай.
– Будь здоров…
… и высоко, и далеко,
На родиму сторону…
Жерков тронул шпорами лошадь, которая раза три, горячась, перебила ногами, не зная, с какой начать, справилась и поскакала, обгоняя роту и догоняя коляску, тоже в такт песни.


Возвратившись со смотра, Кутузов, сопутствуемый австрийским генералом, прошел в свой кабинет и, кликнув адъютанта, приказал подать себе некоторые бумаги, относившиеся до состояния приходивших войск, и письма, полученные от эрцгерцога Фердинанда, начальствовавшего передовою армией. Князь Андрей Болконский с требуемыми бумагами вошел в кабинет главнокомандующего. Перед разложенным на столе планом сидели Кутузов и австрийский член гофкригсрата.
– А… – сказал Кутузов, оглядываясь на Болконского, как будто этим словом приглашая адъютанта подождать, и продолжал по французски начатый разговор.
– Я только говорю одно, генерал, – говорил Кутузов с приятным изяществом выражений и интонации, заставлявшим вслушиваться в каждое неторопливо сказанное слово. Видно было, что Кутузов и сам с удовольствием слушал себя. – Я только одно говорю, генерал, что ежели бы дело зависело от моего личного желания, то воля его величества императора Франца давно была бы исполнена. Я давно уже присоединился бы к эрцгерцогу. И верьте моей чести, что для меня лично передать высшее начальство армией более меня сведущему и искусному генералу, какими так обильна Австрия, и сложить с себя всю эту тяжкую ответственность для меня лично было бы отрадой. Но обстоятельства бывают сильнее нас, генерал.
И Кутузов улыбнулся с таким выражением, как будто он говорил: «Вы имеете полное право не верить мне, и даже мне совершенно всё равно, верите ли вы мне или нет, но вы не имеете повода сказать мне это. И в этом то всё дело».
Австрийский генерал имел недовольный вид, но не мог не в том же тоне отвечать Кутузову.
– Напротив, – сказал он ворчливым и сердитым тоном, так противоречившим лестному значению произносимых слов, – напротив, участие вашего превосходительства в общем деле высоко ценится его величеством; но мы полагаем, что настоящее замедление лишает славные русские войска и их главнокомандующих тех лавров, которые они привыкли пожинать в битвах, – закончил он видимо приготовленную фразу.
Кутузов поклонился, не изменяя улыбки.
– А я так убежден и, основываясь на последнем письме, которым почтил меня его высочество эрцгерцог Фердинанд, предполагаю, что австрийские войска, под начальством столь искусного помощника, каков генерал Мак, теперь уже одержали решительную победу и не нуждаются более в нашей помощи, – сказал Кутузов.
Генерал нахмурился. Хотя и не было положительных известий о поражении австрийцев, но было слишком много обстоятельств, подтверждавших общие невыгодные слухи; и потому предположение Кутузова о победе австрийцев было весьма похоже на насмешку. Но Кутузов кротко улыбался, всё с тем же выражением, которое говорило, что он имеет право предполагать это. Действительно, последнее письмо, полученное им из армии Мака, извещало его о победе и о самом выгодном стратегическом положении армии.
– Дай ка сюда это письмо, – сказал Кутузов, обращаясь к князю Андрею. – Вот изволите видеть. – И Кутузов, с насмешливою улыбкой на концах губ, прочел по немецки австрийскому генералу следующее место из письма эрцгерцога Фердинанда: «Wir haben vollkommen zusammengehaltene Krafte, nahe an 70 000 Mann, um den Feind, wenn er den Lech passirte, angreifen und schlagen zu konnen. Wir konnen, da wir Meister von Ulm sind, den Vortheil, auch von beiden Uferien der Donau Meister zu bleiben, nicht verlieren; mithin auch jeden Augenblick, wenn der Feind den Lech nicht passirte, die Donau ubersetzen, uns auf seine Communikations Linie werfen, die Donau unterhalb repassiren und dem Feinde, wenn er sich gegen unsere treue Allirte mit ganzer Macht wenden wollte, seine Absicht alabald vereitelien. Wir werden auf solche Weise den Zeitpunkt, wo die Kaiserlich Ruseische Armee ausgerustet sein wird, muthig entgegenharren, und sodann leicht gemeinschaftlich die Moglichkeit finden, dem Feinde das Schicksal zuzubereiten, so er verdient». [Мы имеем вполне сосредоточенные силы, около 70 000 человек, так что мы можем атаковать и разбить неприятеля в случае переправы его через Лех. Так как мы уже владеем Ульмом, то мы можем удерживать за собою выгоду командования обоими берегами Дуная, стало быть, ежеминутно, в случае если неприятель не перейдет через Лех, переправиться через Дунай, броситься на его коммуникационную линию, ниже перейти обратно Дунай и неприятелю, если он вздумает обратить всю свою силу на наших верных союзников, не дать исполнить его намерение. Таким образом мы будем бодро ожидать времени, когда императорская российская армия совсем изготовится, и затем вместе легко найдем возможность уготовить неприятелю участь, коей он заслуживает».]
Кутузов тяжело вздохнул, окончив этот период, и внимательно и ласково посмотрел на члена гофкригсрата.
– Но вы знаете, ваше превосходительство, мудрое правило, предписывающее предполагать худшее, – сказал австрийский генерал, видимо желая покончить с шутками и приступить к делу.
Он невольно оглянулся на адъютанта.
– Извините, генерал, – перебил его Кутузов и тоже поворотился к князю Андрею. – Вот что, мой любезный, возьми ты все донесения от наших лазутчиков у Козловского. Вот два письма от графа Ностица, вот письмо от его высочества эрцгерцога Фердинанда, вот еще, – сказал он, подавая ему несколько бумаг. – И из всего этого чистенько, на французском языке, составь mеmorandum, записочку, для видимости всех тех известий, которые мы о действиях австрийской армии имели. Ну, так то, и представь его превосходительству.
Князь Андрей наклонил голову в знак того, что понял с первых слов не только то, что было сказано, но и то, что желал бы сказать ему Кутузов. Он собрал бумаги, и, отдав общий поклон, тихо шагая по ковру, вышел в приемную.
Несмотря на то, что еще не много времени прошло с тех пор, как князь Андрей оставил Россию, он много изменился за это время. В выражении его лица, в движениях, в походке почти не было заметно прежнего притворства, усталости и лени; он имел вид человека, не имеющего времени думать о впечатлении, какое он производит на других, и занятого делом приятным и интересным. Лицо его выражало больше довольства собой и окружающими; улыбка и взгляд его были веселее и привлекательнее.
Кутузов, которого он догнал еще в Польше, принял его очень ласково, обещал ему не забывать его, отличал от других адъютантов, брал с собою в Вену и давал более серьезные поручения. Из Вены Кутузов писал своему старому товарищу, отцу князя Андрея:
«Ваш сын, – писал он, – надежду подает быть офицером, из ряду выходящим по своим занятиям, твердости и исполнительности. Я считаю себя счастливым, имея под рукой такого подчиненного».
В штабе Кутузова, между товарищами сослуживцами и вообще в армии князь Андрей, так же как и в петербургском обществе, имел две совершенно противоположные репутации.
Одни, меньшая часть, признавали князя Андрея чем то особенным от себя и от всех других людей, ожидали от него больших успехов, слушали его, восхищались им и подражали ему; и с этими людьми князь Андрей был прост и приятен. Другие, большинство, не любили князя Андрея, считали его надутым, холодным и неприятным человеком. Но с этими людьми князь Андрей умел поставить себя так, что его уважали и даже боялись.
Выйдя в приемную из кабинета Кутузова, князь Андрей с бумагами подошел к товарищу,дежурному адъютанту Козловскому, который с книгой сидел у окна.
– Ну, что, князь? – спросил Козловский.
– Приказано составить записку, почему нейдем вперед.
– А почему?
Князь Андрей пожал плечами.
– Нет известия от Мака? – спросил Козловский.
– Нет.
– Ежели бы правда, что он разбит, так пришло бы известие.
– Вероятно, – сказал князь Андрей и направился к выходной двери; но в то же время навстречу ему, хлопнув дверью, быстро вошел в приемную высокий, очевидно приезжий, австрийский генерал в сюртуке, с повязанною черным платком головой и с орденом Марии Терезии на шее. Князь Андрей остановился.
– Генерал аншеф Кутузов? – быстро проговорил приезжий генерал с резким немецким выговором, оглядываясь на обе стороны и без остановки проходя к двери кабинета.
– Генерал аншеф занят, – сказал Козловский, торопливо подходя к неизвестному генералу и загораживая ему дорогу от двери. – Как прикажете доложить?
Неизвестный генерал презрительно оглянулся сверху вниз на невысокого ростом Козловского, как будто удивляясь, что его могут не знать.
– Генерал аншеф занят, – спокойно повторил Козловский.
Лицо генерала нахмурилось, губы его дернулись и задрожали. Он вынул записную книжку, быстро начертил что то карандашом, вырвал листок, отдал, быстрыми шагами подошел к окну, бросил свое тело на стул и оглянул бывших в комнате, как будто спрашивая: зачем они на него смотрят? Потом генерал поднял голову, вытянул шею, как будто намереваясь что то сказать, но тотчас же, как будто небрежно начиная напевать про себя, произвел странный звук, который тотчас же пресекся. Дверь кабинета отворилась, и на пороге ее показался Кутузов. Генерал с повязанною головой, как будто убегая от опасности, нагнувшись, большими, быстрыми шагами худых ног подошел к Кутузову.
– Vous voyez le malheureux Mack, [Вы видите несчастного Мака.] – проговорил он сорвавшимся голосом.
Лицо Кутузова, стоявшего в дверях кабинета, несколько мгновений оставалось совершенно неподвижно. Потом, как волна, пробежала по его лицу морщина, лоб разгладился; он почтительно наклонил голову, закрыл глаза, молча пропустил мимо себя Мака и сам за собой затворил дверь.
Слух, уже распространенный прежде, о разбитии австрийцев и о сдаче всей армии под Ульмом, оказывался справедливым. Через полчаса уже по разным направлениям были разосланы адъютанты с приказаниями, доказывавшими, что скоро и русские войска, до сих пор бывшие в бездействии, должны будут встретиться с неприятелем.
Князь Андрей был один из тех редких офицеров в штабе, который полагал свой главный интерес в общем ходе военного дела. Увидав Мака и услыхав подробности его погибели, он понял, что половина кампании проиграна, понял всю трудность положения русских войск и живо вообразил себе то, что ожидает армию, и ту роль, которую он должен будет играть в ней.
Невольно он испытывал волнующее радостное чувство при мысли о посрамлении самонадеянной Австрии и о том, что через неделю, может быть, придется ему увидеть и принять участие в столкновении русских с французами, впервые после Суворова.
Но он боялся гения Бонапарта, который мог оказаться сильнее всей храбрости русских войск, и вместе с тем не мог допустить позора для своего героя.
Взволнованный и раздраженный этими мыслями, князь Андрей пошел в свою комнату, чтобы написать отцу, которому он писал каждый день. Он сошелся в коридоре с своим сожителем Несвицким и шутником Жерковым; они, как всегда, чему то смеялись.
– Что ты так мрачен? – спросил Несвицкий, заметив бледное с блестящими глазами лицо князя Андрея.
– Веселиться нечему, – отвечал Болконский.
В то время как князь Андрей сошелся с Несвицким и Жерковым, с другой стороны коридора навстречу им шли Штраух, австрийский генерал, состоявший при штабе Кутузова для наблюдения за продовольствием русской армии, и член гофкригсрата, приехавшие накануне. По широкому коридору было достаточно места, чтобы генералы могли свободно разойтись с тремя офицерами; но Жерков, отталкивая рукой Несвицкого, запыхавшимся голосом проговорил:
– Идут!… идут!… посторонитесь, дорогу! пожалуйста дорогу!
Генералы проходили с видом желания избавиться от утруждающих почестей. На лице шутника Жеркова выразилась вдруг глупая улыбка радости, которой он как будто не мог удержать.
– Ваше превосходительство, – сказал он по немецки, выдвигаясь вперед и обращаясь к австрийскому генералу. – Имею честь поздравить.
Он наклонил голову и неловко, как дети, которые учатся танцовать, стал расшаркиваться то одной, то другой ногой.
Генерал, член гофкригсрата, строго оглянулся на него; не заметив серьезность глупой улыбки, не мог отказать в минутном внимании. Он прищурился, показывая, что слушает.
– Имею честь поздравить, генерал Мак приехал,совсем здоров,только немного тут зашибся, – прибавил он,сияя улыбкой и указывая на свою голову.
Генерал нахмурился, отвернулся и пошел дальше.
– Gott, wie naiv! [Боже мой, как он прост!] – сказал он сердито, отойдя несколько шагов.
Несвицкий с хохотом обнял князя Андрея, но Болконский, еще более побледнев, с злобным выражением в лице, оттолкнул его и обратился к Жеркову. То нервное раздражение, в которое его привели вид Мака, известие об его поражении и мысли о том, что ожидает русскую армию, нашло себе исход в озлоблении на неуместную шутку Жеркова.
– Если вы, милостивый государь, – заговорил он пронзительно с легким дрожанием нижней челюсти, – хотите быть шутом , то я вам в этом не могу воспрепятствовать; но объявляю вам, что если вы осмелитесь другой раз скоморошничать в моем присутствии, то я вас научу, как вести себя.
Несвицкий и Жерков так были удивлены этой выходкой, что молча, раскрыв глаза, смотрели на Болконского.
– Что ж, я поздравил только, – сказал Жерков.
– Я не шучу с вами, извольте молчать! – крикнул Болконский и, взяв за руку Несвицкого, пошел прочь от Жеркова, не находившего, что ответить.
– Ну, что ты, братец, – успокоивая сказал Несвицкий.
– Как что? – заговорил князь Андрей, останавливаясь от волнения. – Да ты пойми, что мы, или офицеры, которые служим своему царю и отечеству и радуемся общему успеху и печалимся об общей неудаче, или мы лакеи, которым дела нет до господского дела. Quarante milles hommes massacres et l'ario mee de nos allies detruite, et vous trouvez la le mot pour rire, – сказал он, как будто этою французскою фразой закрепляя свое мнение. – C'est bien pour un garcon de rien, comme cet individu, dont vous avez fait un ami, mais pas pour vous, pas pour vous. [Сорок тысяч человек погибло и союзная нам армия уничтожена, а вы можете при этом шутить. Это простительно ничтожному мальчишке, как вот этот господин, которого вы сделали себе другом, но не вам, не вам.] Мальчишкам только можно так забавляться, – сказал князь Андрей по русски, выговаривая это слово с французским акцентом, заметив, что Жерков мог еще слышать его.
Он подождал, не ответит ли что корнет. Но корнет повернулся и вышел из коридора.


Гусарский Павлоградский полк стоял в двух милях от Браунау. Эскадрон, в котором юнкером служил Николай Ростов, расположен был в немецкой деревне Зальценек. Эскадронному командиру, ротмистру Денисову, известному всей кавалерийской дивизии под именем Васьки Денисова, была отведена лучшая квартира в деревне. Юнкер Ростов с тех самых пор, как он догнал полк в Польше, жил вместе с эскадронным командиром.
11 октября, в тот самый день, когда в главной квартире всё было поднято на ноги известием о поражении Мака, в штабе эскадрона походная жизнь спокойно шла по старому. Денисов, проигравший всю ночь в карты, еще не приходил домой, когда Ростов, рано утром, верхом, вернулся с фуражировки. Ростов в юнкерском мундире подъехал к крыльцу, толконув лошадь, гибким, молодым жестом скинул ногу, постоял на стремени, как будто не желая расстаться с лошадью, наконец, спрыгнул и крикнул вестового.
– А, Бондаренко, друг сердечный, – проговорил он бросившемуся стремглав к его лошади гусару. – Выводи, дружок, – сказал он с тою братскою, веселою нежностию, с которою обращаются со всеми хорошие молодые люди, когда они счастливы.
– Слушаю, ваше сиятельство, – отвечал хохол, встряхивая весело головой.
– Смотри же, выводи хорошенько!
Другой гусар бросился тоже к лошади, но Бондаренко уже перекинул поводья трензеля. Видно было, что юнкер давал хорошо на водку, и что услужить ему было выгодно. Ростов погладил лошадь по шее, потом по крупу и остановился на крыльце.
«Славно! Такая будет лошадь!» сказал он сам себе и, улыбаясь и придерживая саблю, взбежал на крыльцо, погромыхивая шпорами. Хозяин немец, в фуфайке и колпаке, с вилами, которыми он вычищал навоз, выглянул из коровника. Лицо немца вдруг просветлело, как только он увидал Ростова. Он весело улыбнулся и подмигнул: «Schon, gut Morgen! Schon, gut Morgen!» [Прекрасно, доброго утра!] повторял он, видимо, находя удовольствие в приветствии молодого человека.
– Schon fleissig! [Уже за работой!] – сказал Ростов всё с тою же радостною, братскою улыбкой, какая не сходила с его оживленного лица. – Hoch Oestreicher! Hoch Russen! Kaiser Alexander hoch! [Ура Австрийцы! Ура Русские! Император Александр ура!] – обратился он к немцу, повторяя слова, говоренные часто немцем хозяином.
Немец засмеялся, вышел совсем из двери коровника, сдернул
колпак и, взмахнув им над головой, закричал:
– Und die ganze Welt hoch! [И весь свет ура!]
Ростов сам так же, как немец, взмахнул фуражкой над головой и, смеясь, закричал: «Und Vivat die ganze Welt»! Хотя не было никакой причины к особенной радости ни для немца, вычищавшего свой коровник, ни для Ростова, ездившего со взводом за сеном, оба человека эти с счастливым восторгом и братскою любовью посмотрели друг на друга, потрясли головами в знак взаимной любви и улыбаясь разошлись – немец в коровник, а Ростов в избу, которую занимал с Денисовым.
– Что барин? – спросил он у Лаврушки, известного всему полку плута лакея Денисова.
– С вечера не бывали. Верно, проигрались, – отвечал Лаврушка. – Уж я знаю, коли выиграют, рано придут хвастаться, а коли до утра нет, значит, продулись, – сердитые придут. Кофею прикажете?
– Давай, давай.
Через 10 минут Лаврушка принес кофею. Идут! – сказал он, – теперь беда. – Ростов заглянул в окно и увидал возвращающегося домой Денисова. Денисов был маленький человек с красным лицом, блестящими черными глазами, черными взлохмоченными усами и волосами. На нем был расстегнутый ментик, спущенные в складках широкие чикчиры, и на затылке была надета смятая гусарская шапочка. Он мрачно, опустив голову, приближался к крыльцу.
– Лавг'ушка, – закричал он громко и сердито. – Ну, снимай, болван!
– Да я и так снимаю, – отвечал голос Лаврушки.
– А! ты уж встал, – сказал Денисов, входя в комнату.
– Давно, – сказал Ростов, – я уже за сеном сходил и фрейлен Матильда видел.
– Вот как! А я пг'одулся, бг'ат, вчег'а, как сукин сын! – закричал Денисов, не выговаривая р . – Такого несчастия! Такого несчастия! Как ты уехал, так и пошло. Эй, чаю!
Денисов, сморщившись, как бы улыбаясь и выказывая свои короткие крепкие зубы, начал обеими руками с короткими пальцами лохматить, как пес, взбитые черные, густые волосы.
– Чог'т меня дег'нул пойти к этой кг'ысе (прозвище офицера), – растирая себе обеими руками лоб и лицо, говорил он. – Можешь себе пг'едставить, ни одной каг'ты, ни одной, ни одной каг'ты не дал.
Денисов взял подаваемую ему закуренную трубку, сжал в кулак, и, рассыпая огонь, ударил ею по полу, продолжая кричать.
– Семпель даст, паг'оль бьет; семпель даст, паг'оль бьет.
Он рассыпал огонь, разбил трубку и бросил ее. Денисов помолчал и вдруг своими блестящими черными глазами весело взглянул на Ростова.
– Хоть бы женщины были. А то тут, кг'оме как пить, делать нечего. Хоть бы дг'аться ског'ей.
– Эй, кто там? – обратился он к двери, заслышав остановившиеся шаги толстых сапог с бряцанием шпор и почтительное покашливанье.
– Вахмистр! – сказал Лаврушка.
Денисов сморщился еще больше.
– Сквег'но, – проговорил он, бросая кошелек с несколькими золотыми. – Г`остов, сочти, голубчик, сколько там осталось, да сунь кошелек под подушку, – сказал он и вышел к вахмистру.
Ростов взял деньги и, машинально, откладывая и ровняя кучками старые и новые золотые, стал считать их.
– А! Телянин! Здог'ово! Вздули меня вчег'а! – послышался голос Денисова из другой комнаты.
– У кого? У Быкова, у крысы?… Я знал, – сказал другой тоненький голос, и вслед за тем в комнату вошел поручик Телянин, маленький офицер того же эскадрона.
Ростов кинул под подушку кошелек и пожал протянутую ему маленькую влажную руку. Телянин был перед походом за что то переведен из гвардии. Он держал себя очень хорошо в полку; но его не любили, и в особенности Ростов не мог ни преодолеть, ни скрывать своего беспричинного отвращения к этому офицеру.
– Ну, что, молодой кавалерист, как вам мой Грачик служит? – спросил он. (Грачик была верховая лошадь, подъездок, проданная Теляниным Ростову.)
Поручик никогда не смотрел в глаза человеку, с кем говорил; глаза его постоянно перебегали с одного предмета на другой.
– Я видел, вы нынче проехали…
– Да ничего, конь добрый, – отвечал Ростов, несмотря на то, что лошадь эта, купленная им за 700 рублей, не стоила и половины этой цены. – Припадать стала на левую переднюю… – прибавил он. – Треснуло копыто! Это ничего. Я вас научу, покажу, заклепку какую положить.
– Да, покажите пожалуйста, – сказал Ростов.
– Покажу, покажу, это не секрет. А за лошадь благодарить будете.
– Так я велю привести лошадь, – сказал Ростов, желая избавиться от Телянина, и вышел, чтобы велеть привести лошадь.
В сенях Денисов, с трубкой, скорчившись на пороге, сидел перед вахмистром, который что то докладывал. Увидав Ростова, Денисов сморщился и, указывая через плечо большим пальцем в комнату, в которой сидел Телянин, поморщился и с отвращением тряхнулся.
– Ох, не люблю молодца, – сказал он, не стесняясь присутствием вахмистра.
Ростов пожал плечами, как будто говоря: «И я тоже, да что же делать!» и, распорядившись, вернулся к Телянину.
Телянин сидел всё в той же ленивой позе, в которой его оставил Ростов, потирая маленькие белые руки.
«Бывают же такие противные лица», подумал Ростов, входя в комнату.
– Что же, велели привести лошадь? – сказал Телянин, вставая и небрежно оглядываясь.
– Велел.
– Да пойдемте сами. Я ведь зашел только спросить Денисова о вчерашнем приказе. Получили, Денисов?
– Нет еще. А вы куда?
– Вот хочу молодого человека научить, как ковать лошадь, – сказал Телянин.
Они вышли на крыльцо и в конюшню. Поручик показал, как делать заклепку, и ушел к себе.
Когда Ростов вернулся, на столе стояла бутылка с водкой и лежала колбаса. Денисов сидел перед столом и трещал пером по бумаге. Он мрачно посмотрел в лицо Ростову.
– Ей пишу, – сказал он.
Он облокотился на стол с пером в руке, и, очевидно обрадованный случаю быстрее сказать словом всё, что он хотел написать, высказывал свое письмо Ростову.
– Ты видишь ли, дг'уг, – сказал он. – Мы спим, пока не любим. Мы дети пг`axa… а полюбил – и ты Бог, ты чист, как в пег'вый день создания… Это еще кто? Гони его к чог'ту. Некогда! – крикнул он на Лаврушку, который, нисколько не робея, подошел к нему.
– Да кому ж быть? Сами велели. Вахмистр за деньгами пришел.
Денисов сморщился, хотел что то крикнуть и замолчал.
– Сквег'но дело, – проговорил он про себя. – Сколько там денег в кошельке осталось? – спросил он у Ростова.
– Семь новых и три старых.
– Ах,сквег'но! Ну, что стоишь, чучела, пошли вахмистг'а, – крикнул Денисов на Лаврушку.
– Пожалуйста, Денисов, возьми у меня денег, ведь у меня есть, – сказал Ростов краснея.
– Не люблю у своих занимать, не люблю, – проворчал Денисов.
– А ежели ты у меня не возьмешь деньги по товарищески, ты меня обидишь. Право, у меня есть, – повторял Ростов.
– Да нет же.
И Денисов подошел к кровати, чтобы достать из под подушки кошелек.
– Ты куда положил, Ростов?
– Под нижнюю подушку.
– Да нету.
Денисов скинул обе подушки на пол. Кошелька не было.
– Вот чудо то!
– Постой, ты не уронил ли? – сказал Ростов, по одной поднимая подушки и вытрясая их.
Он скинул и отряхнул одеяло. Кошелька не было.
– Уж не забыл ли я? Нет, я еще подумал, что ты точно клад под голову кладешь, – сказал Ростов. – Я тут положил кошелек. Где он? – обратился он к Лаврушке.
– Я не входил. Где положили, там и должен быть.
– Да нет…
– Вы всё так, бросите куда, да и забудете. В карманах то посмотрите.
– Нет, коли бы я не подумал про клад, – сказал Ростов, – а то я помню, что положил.
Лаврушка перерыл всю постель, заглянул под нее, под стол, перерыл всю комнату и остановился посреди комнаты. Денисов молча следил за движениями Лаврушки и, когда Лаврушка удивленно развел руками, говоря, что нигде нет, он оглянулся на Ростова.
– Г'остов, ты не школьнич…
Ростов почувствовал на себе взгляд Денисова, поднял глаза и в то же мгновение опустил их. Вся кровь его, бывшая запертою где то ниже горла, хлынула ему в лицо и глаза. Он не мог перевести дыхание.
– И в комнате то никого не было, окромя поручика да вас самих. Тут где нибудь, – сказал Лаврушка.
– Ну, ты, чог'това кукла, повог`ачивайся, ищи, – вдруг закричал Денисов, побагровев и с угрожающим жестом бросаясь на лакея. – Чтоб был кошелек, а то запог'ю. Всех запог'ю!
Ростов, обходя взглядом Денисова, стал застегивать куртку, подстегнул саблю и надел фуражку.
– Я тебе говог'ю, чтоб был кошелек, – кричал Денисов, тряся за плечи денщика и толкая его об стену.
– Денисов, оставь его; я знаю кто взял, – сказал Ростов, подходя к двери и не поднимая глаз.
Денисов остановился, подумал и, видимо поняв то, на что намекал Ростов, схватил его за руку.
– Вздог'! – закричал он так, что жилы, как веревки, надулись у него на шее и лбу. – Я тебе говог'ю, ты с ума сошел, я этого не позволю. Кошелек здесь; спущу шкуг`у с этого мег`завца, и будет здесь.
– Я знаю, кто взял, – повторил Ростов дрожащим голосом и пошел к двери.
– А я тебе говог'ю, не смей этого делать, – закричал Денисов, бросаясь к юнкеру, чтоб удержать его.
Но Ростов вырвал свою руку и с такою злобой, как будто Денисов был величайший враг его, прямо и твердо устремил на него глаза.
– Ты понимаешь ли, что говоришь? – сказал он дрожащим голосом, – кроме меня никого не было в комнате. Стало быть, ежели не то, так…
Он не мог договорить и выбежал из комнаты.
– Ах, чог'т с тобой и со всеми, – были последние слова, которые слышал Ростов.
Ростов пришел на квартиру Телянина.
– Барина дома нет, в штаб уехали, – сказал ему денщик Телянина. – Или что случилось? – прибавил денщик, удивляясь на расстроенное лицо юнкера.
– Нет, ничего.
– Немного не застали, – сказал денщик.
Штаб находился в трех верстах от Зальценека. Ростов, не заходя домой, взял лошадь и поехал в штаб. В деревне, занимаемой штабом, был трактир, посещаемый офицерами. Ростов приехал в трактир; у крыльца он увидал лошадь Телянина.
Во второй комнате трактира сидел поручик за блюдом сосисок и бутылкою вина.
– А, и вы заехали, юноша, – сказал он, улыбаясь и высоко поднимая брови.
– Да, – сказал Ростов, как будто выговорить это слово стоило большого труда, и сел за соседний стол.
Оба молчали; в комнате сидели два немца и один русский офицер. Все молчали, и слышались звуки ножей о тарелки и чавканье поручика. Когда Телянин кончил завтрак, он вынул из кармана двойной кошелек, изогнутыми кверху маленькими белыми пальцами раздвинул кольца, достал золотой и, приподняв брови, отдал деньги слуге.
– Пожалуйста, поскорее, – сказал он.
Золотой был новый. Ростов встал и подошел к Телянину.
– Позвольте посмотреть мне кошелек, – сказал он тихим, чуть слышным голосом.
С бегающими глазами, но всё поднятыми бровями Телянин подал кошелек.
– Да, хорошенький кошелек… Да… да… – сказал он и вдруг побледнел. – Посмотрите, юноша, – прибавил он.
Ростов взял в руки кошелек и посмотрел и на него, и на деньги, которые были в нем, и на Телянина. Поручик оглядывался кругом, по своей привычке и, казалось, вдруг стал очень весел.
– Коли будем в Вене, всё там оставлю, а теперь и девать некуда в этих дрянных городишках, – сказал он. – Ну, давайте, юноша, я пойду.
Ростов молчал.
– А вы что ж? тоже позавтракать? Порядочно кормят, – продолжал Телянин. – Давайте же.
Он протянул руку и взялся за кошелек. Ростов выпустил его. Телянин взял кошелек и стал опускать его в карман рейтуз, и брови его небрежно поднялись, а рот слегка раскрылся, как будто он говорил: «да, да, кладу в карман свой кошелек, и это очень просто, и никому до этого дела нет».
– Ну, что, юноша? – сказал он, вздохнув и из под приподнятых бровей взглянув в глаза Ростова. Какой то свет глаз с быстротою электрической искры перебежал из глаз Телянина в глаза Ростова и обратно, обратно и обратно, всё в одно мгновение.
– Подите сюда, – проговорил Ростов, хватая Телянина за руку. Он почти притащил его к окну. – Это деньги Денисова, вы их взяли… – прошептал он ему над ухом.
– Что?… Что?… Как вы смеете? Что?… – проговорил Телянин.
Но эти слова звучали жалобным, отчаянным криком и мольбой о прощении. Как только Ростов услыхал этот звук голоса, с души его свалился огромный камень сомнения. Он почувствовал радость и в то же мгновение ему стало жалко несчастного, стоявшего перед ним человека; но надо было до конца довести начатое дело.
– Здесь люди Бог знает что могут подумать, – бормотал Телянин, схватывая фуражку и направляясь в небольшую пустую комнату, – надо объясниться…
– Я это знаю, и я это докажу, – сказал Ростов.
– Я…
Испуганное, бледное лицо Телянина начало дрожать всеми мускулами; глаза всё так же бегали, но где то внизу, не поднимаясь до лица Ростова, и послышались всхлипыванья.
– Граф!… не губите молодого человека… вот эти несчастные деньги, возьмите их… – Он бросил их на стол. – У меня отец старик, мать!…
Ростов взял деньги, избегая взгляда Телянина, и, не говоря ни слова, пошел из комнаты. Но у двери он остановился и вернулся назад. – Боже мой, – сказал он со слезами на глазах, – как вы могли это сделать?
– Граф, – сказал Телянин, приближаясь к юнкеру.
– Не трогайте меня, – проговорил Ростов, отстраняясь. – Ежели вам нужда, возьмите эти деньги. – Он швырнул ему кошелек и выбежал из трактира.


Вечером того же дня на квартире Денисова шел оживленный разговор офицеров эскадрона.
– А я говорю вам, Ростов, что вам надо извиниться перед полковым командиром, – говорил, обращаясь к пунцово красному, взволнованному Ростову, высокий штаб ротмистр, с седеющими волосами, огромными усами и крупными чертами морщинистого лица.
Штаб ротмистр Кирстен был два раза разжалован в солдаты зa дела чести и два раза выслуживался.
– Я никому не позволю себе говорить, что я лгу! – вскрикнул Ростов. – Он сказал мне, что я лгу, а я сказал ему, что он лжет. Так с тем и останется. На дежурство может меня назначать хоть каждый день и под арест сажать, а извиняться меня никто не заставит, потому что ежели он, как полковой командир, считает недостойным себя дать мне удовлетворение, так…
– Да вы постойте, батюшка; вы послушайте меня, – перебил штаб ротмистр своим басистым голосом, спокойно разглаживая свои длинные усы. – Вы при других офицерах говорите полковому командиру, что офицер украл…
– Я не виноват, что разговор зашел при других офицерах. Может быть, не надо было говорить при них, да я не дипломат. Я затем в гусары и пошел, думал, что здесь не нужно тонкостей, а он мне говорит, что я лгу… так пусть даст мне удовлетворение…
– Это всё хорошо, никто не думает, что вы трус, да не в том дело. Спросите у Денисова, похоже это на что нибудь, чтобы юнкер требовал удовлетворения у полкового командира?
Денисов, закусив ус, с мрачным видом слушал разговор, видимо не желая вступаться в него. На вопрос штаб ротмистра он отрицательно покачал головой.
– Вы при офицерах говорите полковому командиру про эту пакость, – продолжал штаб ротмистр. – Богданыч (Богданычем называли полкового командира) вас осадил.
– Не осадил, а сказал, что я неправду говорю.
– Ну да, и вы наговорили ему глупостей, и надо извиниться.
– Ни за что! – крикнул Ростов.
– Не думал я этого от вас, – серьезно и строго сказал штаб ротмистр. – Вы не хотите извиниться, а вы, батюшка, не только перед ним, а перед всем полком, перед всеми нами, вы кругом виноваты. А вот как: кабы вы подумали да посоветовались, как обойтись с этим делом, а то вы прямо, да при офицерах, и бухнули. Что теперь делать полковому командиру? Надо отдать под суд офицера и замарать весь полк? Из за одного негодяя весь полк осрамить? Так, что ли, по вашему? А по нашему, не так. И Богданыч молодец, он вам сказал, что вы неправду говорите. Неприятно, да что делать, батюшка, сами наскочили. А теперь, как дело хотят замять, так вы из за фанаберии какой то не хотите извиниться, а хотите всё рассказать. Вам обидно, что вы подежурите, да что вам извиниться перед старым и честным офицером! Какой бы там ни был Богданыч, а всё честный и храбрый, старый полковник, так вам обидно; а замарать полк вам ничего? – Голос штаб ротмистра начинал дрожать. – Вы, батюшка, в полку без году неделя; нынче здесь, завтра перешли куда в адъютантики; вам наплевать, что говорить будут: «между павлоградскими офицерами воры!» А нам не всё равно. Так, что ли, Денисов? Не всё равно?
Денисов всё молчал и не шевелился, изредка взглядывая своими блестящими, черными глазами на Ростова.
– Вам своя фанаберия дорога, извиниться не хочется, – продолжал штаб ротмистр, – а нам, старикам, как мы выросли, да и умереть, Бог даст, приведется в полку, так нам честь полка дорога, и Богданыч это знает. Ох, как дорога, батюшка! А это нехорошо, нехорошо! Там обижайтесь или нет, а я всегда правду матку скажу. Нехорошо!
И штаб ротмистр встал и отвернулся от Ростова.
– Пг'авда, чог'т возьми! – закричал, вскакивая, Денисов. – Ну, Г'остов! Ну!
Ростов, краснея и бледнея, смотрел то на одного, то на другого офицера.
– Нет, господа, нет… вы не думайте… я очень понимаю, вы напрасно обо мне думаете так… я… для меня… я за честь полка.да что? это на деле я покажу, и для меня честь знамени…ну, всё равно, правда, я виноват!.. – Слезы стояли у него в глазах. – Я виноват, кругом виноват!… Ну, что вам еще?…
– Вот это так, граф, – поворачиваясь, крикнул штаб ротмистр, ударяя его большою рукою по плечу.
– Я тебе говог'ю, – закричал Денисов, – он малый славный.
– Так то лучше, граф, – повторил штаб ротмистр, как будто за его признание начиная величать его титулом. – Подите и извинитесь, ваше сиятельство, да с.
– Господа, всё сделаю, никто от меня слова не услышит, – умоляющим голосом проговорил Ростов, – но извиняться не могу, ей Богу, не могу, как хотите! Как я буду извиняться, точно маленький, прощенья просить?
Денисов засмеялся.
– Вам же хуже. Богданыч злопамятен, поплатитесь за упрямство, – сказал Кирстен.
– Ей Богу, не упрямство! Я не могу вам описать, какое чувство, не могу…
– Ну, ваша воля, – сказал штаб ротмистр. – Что ж, мерзавец то этот куда делся? – спросил он у Денисова.
– Сказался больным, завтг'а велено пг'иказом исключить, – проговорил Денисов.
– Это болезнь, иначе нельзя объяснить, – сказал штаб ротмистр.
– Уж там болезнь не болезнь, а не попадайся он мне на глаза – убью! – кровожадно прокричал Денисов.
В комнату вошел Жерков.
– Ты как? – обратились вдруг офицеры к вошедшему.
– Поход, господа. Мак в плен сдался и с армией, совсем.
– Врешь!
– Сам видел.
– Как? Мака живого видел? с руками, с ногами?
– Поход! Поход! Дать ему бутылку за такую новость. Ты как же сюда попал?
– Опять в полк выслали, за чорта, за Мака. Австрийской генерал пожаловался. Я его поздравил с приездом Мака…Ты что, Ростов, точно из бани?
– Тут, брат, у нас, такая каша второй день.
Вошел полковой адъютант и подтвердил известие, привезенное Жерковым. На завтра велено было выступать.
– Поход, господа!
– Ну, и слава Богу, засиделись.


Кутузов отступил к Вене, уничтожая за собой мосты на реках Инне (в Браунау) и Трауне (в Линце). 23 го октября .русские войска переходили реку Энс. Русские обозы, артиллерия и колонны войск в середине дня тянулись через город Энс, по сю и по ту сторону моста.
День был теплый, осенний и дождливый. Пространная перспектива, раскрывавшаяся с возвышения, где стояли русские батареи, защищавшие мост, то вдруг затягивалась кисейным занавесом косого дождя, то вдруг расширялась, и при свете солнца далеко и ясно становились видны предметы, точно покрытые лаком. Виднелся городок под ногами с своими белыми домами и красными крышами, собором и мостом, по обеим сторонам которого, толпясь, лилися массы русских войск. Виднелись на повороте Дуная суда, и остров, и замок с парком, окруженный водами впадения Энса в Дунай, виднелся левый скалистый и покрытый сосновым лесом берег Дуная с таинственною далью зеленых вершин и голубеющими ущельями. Виднелись башни монастыря, выдававшегося из за соснового, казавшегося нетронутым, дикого леса; далеко впереди на горе, по ту сторону Энса, виднелись разъезды неприятеля.