Жан-Батист Гренуй
Жан-Батист Гренуй | |
фр. Jean-Baptiste Grenouille | |
Создатель: | |
---|---|
Пол: |
мужской |
Национальность: | |
Раса: | |
Место жительства: | |
Возраст: |
28 лет(29 лет) |
Дата рождения: | |
Дата смерти: | |
Прозвище: |
Грасский Убийца Девушек |
Род занятий: |
Жан-Батист Гренуй (фр. ) — протагонист романа Патрика Зюскинда «Парфюмер. История одного убийцы», опубликованного в 1985 году.
Содержание
Происхождение имени
Мать Гренуя, работавшая на рыбном рынке, не дала ему имени и была казнена вскоре после его рождения. Офицер полиции Лафосс хотел сначала отнести младенца Гренуя в приют на улице Сент-Антуан, откуда детей ежедневно отправляли в Руан, в государственный приёмник для подкидышей, но так как Гренуй не был крещён, его сдали в монастырь Сен-Мерри, где он при крещении получил имя Жан-Батист.
Биография
Часть первая
Жан-Батист родился у рыбной лавки на улице О-Фер у Кладбища Невинных в Париже 17 июля 1738 года. Мать Гренуя, которая не собиралась оставлять его в живых, вскоре была казнена за многократное детоубийство на Гревской площади. Обладая феноменальным обонянием, Гренуй, тем не менее, не имеет своего собственного запаха, чем отталкивает от себя несколько кормилиц. В конце концов, его постановили воспитать за счёт монастыря Сен-Мерри. С этой целью его отдали кормилице Жанне Бюсси, проживавшей на улице Сен-Дени, предложив в качестве платы 3 франка в неделю. Однако через несколько недель Жанна Бюсси появилась у ворот монастыря и заявила отцу Террье(пятидесятилетнему монаху), что больше не собирается оставлять его у себя, потому что младенец не пахнет. Между патером Террье и кормилицей произошёл неприятный диалог, в результате которого Жанну Бюсси была уволена.
«…Вы можете объяснить это как угодно, святой отец, но я, — и она решительно скрестила руки на груди и с таким отвращением поглядела на корзину у своих ног, словно там сидела жаба, — я, Жанна Бюсси, больше не возьму это к себе!»
«— Ну-ну. Будь по-твоему, — сказал Террье и убрал палец из-под носа. —… Я констатирую, что ты отказываешься по каким-то причинам впредь кормить грудью доверенного мне младенца Жан-Батиста Гренуя и в настоящий момент возвращаешь его временному опекуну — монастырю Сен-Мерри. Я нахожу это огорчительным, но, по-видимому, не могу ничего изменить. Ты уволена.»
Забрав ребёнка себе, патер Террье поначалу возмутился недовольством кормилицы и умилялся предоставленным ему дитём: он даже начал воображать себя отцом этого ребёнка, будто бы он не монах, а обычный обыватель, женившейся на женщине, которая родила ему сына. Но приятная фантазия закончилась, когда Жан-Батист проснулся: ребёнок начал обнюхивать Террье, и последнего это привело в ужас, потому как ему показалось, что младенец раздел его до гола, пронюхал о нём всё и знает всю его подноготную.
«Ребенок, не имевший запаха, бесстыдно его обнюхивал, вот что. Ребёнок его чуял! И вдруг Террье показался себе воняющим — потом и уксусом, кислой капустой и нестираным платьем. Показался себе голым и уродливым, будто на него глазел некто, ничем себя не выдавший. Казалось, он пронюхивал его даже сквозь кожу, проникая внутрь, в самую глубь. Самые нежные чувства, самые грязные мысли обнажались перед этим маленьким алчным носом, который даже ещё и не был настоящим носом, а всего лишь неким бугорком, ритмично морщившимся, и раздувающимся, и трепещущим крошечным дырчатым органом. Террье почувствовал озноб. Его мутило. Теперь и он тоже дернул носом, словно перед ним было что-то дурно пахнущее, с чем он не хотел иметь дела. Прощай, иллюзия об отце, сыне и благоухающей матери. Словно оборван мягкий шлейф ласковых мыслей, который он нафантазировал вокруг самого себя и этого ребёнка: чужое, холодное существо лежало на его коленях, враждебное животное, и если бы не самообладание и богобоязненность, если бы не разумный взгляд на вещи, свойственный характеру Террье, он бы в припадке отвращения стряхнул его с себя как какого-нибудь паука.»
В следствии этого, Террье решил избавиться от ребёнка, отправив его как можно дальше, чтобы тот не смог до него добраться. В ту же минуту он ринулся в предместье Сент-Антуан и отдал ребёнка мадам Гайар, которая брала любых детей, лишь бы ей платили.
У мадам Гайар Гренуй прожил до 1747 года, до восьмилетнего возраста. За это время он пережил «корь, дизентерию, ветряную оспу, холеру, падение в колодец шестиметровой глубины и ожоги от кипятка, которым ошпарил себе грудь.» Другим детям Гренуй внушал неосознанный ужас, они даже пытались его убить, но он выживал.
В три года он только встал на ноги, в четыре произнёс первое слово — «рыбы». В шесть лет он знал на запах всё своё окружение. В результате небрежного посещения приходской школы при церкви Нотр-Дам-де-Бон-Секур он научился немного читать и писать своё имя.
Обоняние Гренуя позволяло отыскать ему любую вещь: так он мог пойти ночью в подвал и принести требуемое или в сарай за дровами и при этом не пользоваться фонарём. Мадам Гайар решила, что у мальчика есть второе лицо. «А поскольку она знала, что двуличные приносят несчастье и смерть, ей стало жутко.»
Чтобы избавиться от мальчишки, она отдала его знакомому кожевнику Грималю на улице Мортельри, которому нужна была рабочая сила. У него Гренуй работал послушно и безропотно. Через год он заболел сибирской язвой, но вскоре выздоровел(обычно работники от этой болезни умирали). У выработавшего иммунитет к сибирской язве Гренуя повысилась стоимость работы .
К двенадцати годам Гренуя стали освобождать от работы на полдня по воскресеньям, а к тринадцати ему разрешалось выходить из дома на час после обеда и в будние дни. Благодаря этому он стал вылазить в город и изучать новые, неизвестные ему запахи.
1 сентября 1753 года, в годовщину восшествия на престол короля, в Париже устроили фейерверк на Королевском мосту. В плане запахов это мероприятие Греную ничего не дало, и он собирался уже покинуть его, как вдруг уловил очень тонкий запах.
«…Он уже собрался покинуть это скучное мероприятие, чтобы, держась вдоль галереи Лувра, направиться домой, но тут ветер что-то донес до него, что-то крошечное, едва заметное, обрывок, атом нежного запаха — нет, ещё того меньше: это было скорее предчувствие, чем действительный запах, и одновременно уверенная догадка, что ничего подобного он никогда не слышал»
Этот аромат его пленил.
«…У него появилось смутное ощущение, что этот аромат — ключ к порядку всех других ароматов, что нельзя ничего понять в запахах, если не понять этого единственного, и он, Гренуй, зря проживет жизнь, если ему не удастся овладеть им. Он должен заполучить его не просто для того, чтобы утолить жажду обладания, но ради спокойствия своего сердца. Ему чуть не стало дурно от возбуждения»
Дойдя до улицы Марэ, повернув в переулок и пройдя через арку, он увидел рыжую девушку, которая чистила мирабель — от неё-то и исходил этот аромат.
Приблизившись к ней сзади, он задушил её. Затем снял с неё платье и впитал в себя весь её аромат.
Вернувшись незамеченным домой в свой чулан, он понял, что он — гений, и что его задача стать величайшим парфюмером. Той же ночью он принялся классифицировать запахи.
Напишите отзыв о статье "Жан-Батист Гренуй"
Ссылки
- [www.egpu.ru/lib/elib/Data/Content/128275724900171985/Default.aspx Манакова Н. Н. К проблеме безумного гения и власти (философско-антропологические мотивы в романе «Парфюмер»)]
Отрывок, характеризующий Жан-Батист Гренуй
«Всё кончено, я пропал! думал он. Теперь пуля в лоб – одно остается», и вместе с тем он сказал веселым голосом:– Ну, еще одну карточку.
– Хорошо, – отвечал Долохов, окончив итог, – хорошо! 21 рубль идет, – сказал он, указывая на цифру 21, рознившую ровный счет 43 тысяч, и взяв колоду, приготовился метать. Ростов покорно отогнул угол и вместо приготовленных 6.000, старательно написал 21.
– Это мне всё равно, – сказал он, – мне только интересно знать, убьешь ты, или дашь мне эту десятку.
Долохов серьезно стал метать. О, как ненавидел Ростов в эту минуту эти руки, красноватые с короткими пальцами и с волосами, видневшимися из под рубашки, имевшие его в своей власти… Десятка была дана.
– За вами 43 тысячи, граф, – сказал Долохов и потягиваясь встал из за стола. – А устаешь однако так долго сидеть, – сказал он.
– Да, и я тоже устал, – сказал Ростов.
Долохов, как будто напоминая ему, что ему неприлично было шутить, перебил его: Когда прикажете получить деньги, граф?
Ростов вспыхнув, вызвал Долохова в другую комнату.
– Я не могу вдруг заплатить всё, ты возьмешь вексель, – сказал он.
– Послушай, Ростов, – сказал Долохов, ясно улыбаясь и глядя в глаза Николаю, – ты знаешь поговорку: «Счастлив в любви, несчастлив в картах». Кузина твоя влюблена в тебя. Я знаю.
«О! это ужасно чувствовать себя так во власти этого человека», – думал Ростов. Ростов понимал, какой удар он нанесет отцу, матери объявлением этого проигрыша; он понимал, какое бы было счастье избавиться от всего этого, и понимал, что Долохов знает, что может избавить его от этого стыда и горя, и теперь хочет еще играть с ним, как кошка с мышью.
– Твоя кузина… – хотел сказать Долохов; но Николай перебил его.
– Моя кузина тут ни при чем, и о ней говорить нечего! – крикнул он с бешенством.
– Так когда получить? – спросил Долохов.
– Завтра, – сказал Ростов, и вышел из комнаты.
Сказать «завтра» и выдержать тон приличия было не трудно; но приехать одному домой, увидать сестер, брата, мать, отца, признаваться и просить денег, на которые не имеешь права после данного честного слова, было ужасно.
Дома еще не спали. Молодежь дома Ростовых, воротившись из театра, поужинав, сидела у клавикорд. Как только Николай вошел в залу, его охватила та любовная, поэтическая атмосфера, которая царствовала в эту зиму в их доме и которая теперь, после предложения Долохова и бала Иогеля, казалось, еще более сгустилась, как воздух перед грозой, над Соней и Наташей. Соня и Наташа в голубых платьях, в которых они были в театре, хорошенькие и знающие это, счастливые, улыбаясь, стояли у клавикорд. Вера с Шиншиным играла в шахматы в гостиной. Старая графиня, ожидая сына и мужа, раскладывала пасьянс с старушкой дворянкой, жившей у них в доме. Денисов с блестящими глазами и взъерошенными волосами сидел, откинув ножку назад, у клавикорд, и хлопая по ним своими коротенькими пальцами, брал аккорды, и закатывая глаза, своим маленьким, хриплым, но верным голосом, пел сочиненное им стихотворение «Волшебница», к которому он пытался найти музыку.
Волшебница, скажи, какая сила
Влечет меня к покинутым струнам;
Какой огонь ты в сердце заронила,
Какой восторг разлился по перстам!
Пел он страстным голосом, блестя на испуганную и счастливую Наташу своими агатовыми, черными глазами.
– Прекрасно! отлично! – кричала Наташа. – Еще другой куплет, – говорила она, не замечая Николая.
«У них всё то же» – подумал Николай, заглядывая в гостиную, где он увидал Веру и мать с старушкой.
– А! вот и Николенька! – Наташа подбежала к нему.
– Папенька дома? – спросил он.
– Как я рада, что ты приехал! – не отвечая, сказала Наташа, – нам так весело. Василий Дмитрич остался для меня еще день, ты знаешь?
– Нет, еще не приезжал папа, – сказала Соня.
– Коко, ты приехал, поди ко мне, дружок! – сказал голос графини из гостиной. Николай подошел к матери, поцеловал ее руку и, молча подсев к ее столу, стал смотреть на ее руки, раскладывавшие карты. Из залы всё слышались смех и веселые голоса, уговаривавшие Наташу.
– Ну, хорошо, хорошо, – закричал Денисов, – теперь нечего отговариваться, за вами barcarolla, умоляю вас.
Графиня оглянулась на молчаливого сына.
– Что с тобой? – спросила мать у Николая.
– Ах, ничего, – сказал он, как будто ему уже надоел этот всё один и тот же вопрос.
– Папенька скоро приедет?
– Я думаю.
«У них всё то же. Они ничего не знают! Куда мне деваться?», подумал Николай и пошел опять в залу, где стояли клавикорды.
Соня сидела за клавикордами и играла прелюдию той баркароллы, которую особенно любил Денисов. Наташа собиралась петь. Денисов восторженными глазами смотрел на нее.
Николай стал ходить взад и вперед по комнате.
«И вот охота заставлять ее петь? – что она может петь? И ничего тут нет веселого», думал Николай.
Соня взяла первый аккорд прелюдии.
«Боже мой, я погибший, я бесчестный человек. Пулю в лоб, одно, что остается, а не петь, подумал он. Уйти? но куда же? всё равно, пускай поют!»
Николай мрачно, продолжая ходить по комнате, взглядывал на Денисова и девочек, избегая их взглядов.
«Николенька, что с вами?» – спросил взгляд Сони, устремленный на него. Она тотчас увидала, что что нибудь случилось с ним.
Николай отвернулся от нее. Наташа с своею чуткостью тоже мгновенно заметила состояние своего брата. Она заметила его, но ей самой так было весело в ту минуту, так далека она была от горя, грусти, упреков, что она (как это часто бывает с молодыми людьми) нарочно обманула себя. Нет, мне слишком весело теперь, чтобы портить свое веселье сочувствием чужому горю, почувствовала она, и сказала себе:
«Нет, я верно ошибаюсь, он должен быть весел так же, как и я». Ну, Соня, – сказала она и вышла на самую середину залы, где по ее мнению лучше всего был резонанс. Приподняв голову, опустив безжизненно повисшие руки, как это делают танцовщицы, Наташа, энергическим движением переступая с каблучка на цыпочку, прошлась по середине комнаты и остановилась.
«Вот она я!» как будто говорила она, отвечая на восторженный взгляд Денисова, следившего за ней.
«И чему она радуется! – подумал Николай, глядя на сестру. И как ей не скучно и не совестно!» Наташа взяла первую ноту, горло ее расширилось, грудь выпрямилась, глаза приняли серьезное выражение. Она не думала ни о ком, ни о чем в эту минуту, и из в улыбку сложенного рта полились звуки, те звуки, которые может производить в те же промежутки времени и в те же интервалы всякий, но которые тысячу раз оставляют вас холодным, в тысячу первый раз заставляют вас содрогаться и плакать.
Наташа в эту зиму в первый раз начала серьезно петь и в особенности оттого, что Денисов восторгался ее пением. Она пела теперь не по детски, уж не было в ее пеньи этой комической, ребяческой старательности, которая была в ней прежде; но она пела еще не хорошо, как говорили все знатоки судьи, которые ее слушали. «Не обработан, но прекрасный голос, надо обработать», говорили все. Но говорили это обыкновенно уже гораздо после того, как замолкал ее голос. В то же время, когда звучал этот необработанный голос с неправильными придыханиями и с усилиями переходов, даже знатоки судьи ничего не говорили, и только наслаждались этим необработанным голосом и только желали еще раз услыхать его. В голосе ее была та девственная нетронутость, то незнание своих сил и та необработанная еще бархатность, которые так соединялись с недостатками искусства пенья, что, казалось, нельзя было ничего изменить в этом голосе, не испортив его.
«Что ж это такое? – подумал Николай, услыхав ее голос и широко раскрывая глаза. – Что с ней сделалось? Как она поет нынче?» – подумал он. И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожидании следующей ноты, следующей фразы, и всё в мире сделалось разделенным на три темпа: «Oh mio crudele affetto… [О моя жестокая любовь…] Раз, два, три… раз, два… три… раз… Oh mio crudele affetto… Раз, два, три… раз. Эх, жизнь наша дурацкая! – думал Николай. Всё это, и несчастье, и деньги, и Долохов, и злоба, и честь – всё это вздор… а вот оно настоящее… Hy, Наташа, ну, голубчик! ну матушка!… как она этот si возьмет? взяла! слава Богу!» – и он, сам не замечая того, что он поет, чтобы усилить этот si, взял втору в терцию высокой ноты. «Боже мой! как хорошо! Неужели это я взял? как счастливо!» подумал он.